Тания гл. 16 Две Луны
«В горах говорят: когда родители начинают молчать — это хуже, чем когда кричат. В молчании зреет буря».
Отец не заговаривал больше о женитьбе. Но смотрел. Смотрел так, что у меня спина леденела — тем долгим, испытующим взглядом, каким смотрят на трещину в стене, что с каждым днём становится всё шире. Мать не плакала при мне — только вздыхала, когда думала, что я не слышу. Вздыхала так глубоко, что, казалось, воздух из дома выходил вместе с её вздохом, оставляя после себя только пустоту и запах увядающих трав.
Я понимал: до них дошли все сплетни аула — и про то, что я домоседом заделался, и про газель, и про то, что «чужая девка присушила джигита». Но они молчали. Ждали терпеливо, как ждут дождя в засуху, потому что я обещал: пройдёт два месяца — и вопрос с женитьбой будет решён. Два месяца — срок, за который зерно прорастает в колос, рана затягивается коростой, а человек — либо сдаётся, либо находит выход.
Два месяца истекли. Пора решиться.
— Сынок, — сказала мать однажды, когда мы остались вдвоём. В голосе её не было упрёка — была усталость. Такая, какая бывает у путника, который идёт и идёт, а конца дороге не видно. — Я не буду больше говорить. Ты взрослый. Ты сам должен решать, как тебе жить. Но посмотри на отца. Он стареет. Ему нужна радость. Ему нужны внуки. Мне нужны внуки.
Она помолчала, перебирая край платка, и продолжила уже тише:
— Мы с тобой, прости Аллах, одни на всём белом свете. Род наш — как старый очаг: пока в нём огонь, он греет. Погаснет — и камни остынут навсегда. Ты взрослый, ты умный, ты сам понимаешь, что к чему. Тебе не нужны чужие советы, потому что ты сам их даёшь, к твоему мнению прислушиваются и аксакалы на годекане. Но всё равно мне не терпится, чтобы ты определился. Чтобы эти разговоры прекратились — и в ауле, и у нас в доме. Чтобы мы наконец зажили спокойно, как живут люди, уверенные в судьбе своих детей.
Она ушла, оставив меня одного у очага. Я смотрел на огонь и думал. Думал тяжело, как камни ворочал.
«Правда матери — как родник: холодная, чистая, но от неё не спрячешься».
Отец в тот вечер сел напротив. Долго молчал, перебирая чётки — те самые, старые, из можжевельника, что помнили ещё его деда. Каждый шарик на них был отполирован до блеска столькими пальцами, столькими молитвами, что, казалось, сами чётки умеют говорить — только слушай.
— Аслан, — начал он, и голос его был похож на скрип старой двери, которую давно не смазывали. — Я не буду тебя заставлять. Это грех — заставлять взрослого сына. Но я скажу тебе одну вещь.
Он помолчал, собираясь с мыслями, и продолжил:
— Та девушка, Тания… Она хорошая. Мы с матерью её полюбили. Но она чужая. И она никогда не станет своей. Не потому, что плохая — а потому, что её сердце там, далеко. За перевалами. Мы это видим. И ты это видишь. Но ты молод, и тебе кажется, что любовь — это когда смотришь на огонь и не замечаешь, как обжигаешься.
Он перевёл дух, и в горле у него что-то булькнуло — то ли от старости, то ли от волнения.
— В ауле есть девушки. Хорошие. Наши. Из уважаемых родов. Родители их готовы отдать за тебя с радостью — потому что имя твоё гремит, потому что уважают тебя. Я сам говорил с джамаатом — они ждут только твоего слова, нужно только твоё согласие. Женись, сынок. Пора. А Танию… Танию мы приютим. Она останется у нас, как дочь, как сестра. Никто её не тронет, никто не обидит. Будет жить у тёти Патимат, мы будем заботиться о ней. Но не губи свою жизнь из-за того, что не может сбыться.
Я слушал отца внимательно. Мне казалось, что он говорит то, о чём я и сам знаю. Наверное, тётя Патимат что-то сказала ему.
Он замолчал. Чётки в его руках замерли — и вместе с ними, казалось, замерла вся вселенная, ожидая моего ответа.
Я сидел, глядя на огонь, и чувствовал, как внутри меня борются два зверя. Один шептал: *«Отец прав. Он мудр. Он старше. Он видит дальше. Женись на своей, живи как все, забудь о той, которую не можешь забыть»*. Другой рычал: *«Ты не можешь без неё. Ты весь в её власти. Ты не представляешь жизни без её глаз, без её молчания, без того, как она смотрит на луну. Даже если она никогда не будет твоей — ты должен быть рядом»*.
Я не представлял жизни без неё. Эта мысль пришла не вдруг — она зрела во мне все эти месяцы, как зреет вино в подземелье: тихо, незаметно, но неумолимо. И теперь, когда отец сказал «отпусти», я понял: не могу. Не умею. Не научился.
«Долг и любовь — как два клинка в одних ножнах: вместе не помещаются, порознь не живут».
Я поднял голову.
— Я подумаю, отец.
Он покачал головой, но спорить не стал. Встал, опираясь на посох, и вышел, шаркая ногами по глиняному полу. Шарканье затихало, удалялось и наконец стихло совсем, растворившись в тишине осеннего вечера.
На следующий день пришёл Карим. Без приглашения, как всегда. Сел на тахту, вытянул ноги, уставился в потолок.
— Ну что, брат, — сказал он без предисловий. — Долго ты ещё будешь мучиться? Я смотрю на тебя — и мне больно. Ты стал как тень. Как призрак. Как дерево, у которого корни подрубили, а оно всё ещё стоит по привычке, не понимая, что уже умерло.
Я молчал. Карим вздохнул и продолжил:
— Женись, Аслан. На ком хочешь — на Тании, на другой, на третьей. Но женись. Иначе ты сам себя съешь. И мы все с тобой. Если Тания не может, то женись на другой. Клин клином вышибают.
«Одинокий волк сильнее, но стая живёт дольше. Человек без семьи — как дерево без корней: упадёт — и сгниёт».
— А если я на Тании женюсь? — спросил я. — Что тогда?
Карим посмотрел на меня долгим, пристальным взглядом. В глазах его не было удивления — только спокойствие и понимание.
— Тогда ты сделаешь то, что должен сделать, — ответил он. — А там — будь что будет. Мы с тобой, брат. Что бы ни случилось. Такую девушку вижу впервые. Она с тяжёлой судьбой, или с тяжёлым характером. С ней будет нелегко. Ничего не могу тебе посоветовать.
Он хлопнул меня по плечу и ушёл. А я остался. И в голове моей вертелись слова отца и слова Карима, переплетаясь, как две змеи, кусающие друг друга за хвост: «Женись», «Не губи свою жизнь», «Мы с тобой», «Она чужая».
Я не спал всю ночь. Смотрел в потолок, слушал, как дышит дом — старческими, прерывистыми вздохами, как дышит человек, который вот-вот заснёт, но никак не может найти удобную позу. Слушал, как ветер играет с листьями за окном, как где-то далеко лает собака, как тишина наливается тяжестью.
А под утро я принял решение. Не сердцем — оно молчало, забившись в самую глухую нору, как зверёк, чующий охотника. Не умом — он давно сдался, понимая, что против чувств не попрёшь. А чем-то третьим — тем, что называют «судьбой» или «роком», тем, что не спрашивает твоего согласия, а просто ставит перед фактом.
«Есть решения, которые не выбирают. Они сами выбирают тебя».
Я пошёл к Тании утром. Солнце только взошло, и лучи его, ещё робкие, несмелые, пробивались сквозь ветви ореха, падая на землю золотыми монетами.
«Утро — время, когда ложь труднее всего, потому что ночь не успела спрятать твои глаза».
Она сидела на айване, пряла шерсть. Веретено крутилось в её пальцах быстро и ровно, и в этом кружении было что-то успокаивающее, древнее, как сама жизнь. Она подняла на меня глаза — и я увидел в них пустоту. Ту самую, которую я надеялся никогда больше не увидеть. Пустота эта была глубже горной пропасти и холоднее ледников на вершинах. Но она была чем-то наполнена — таким вязким и бесцветным веществом, что попадёшь туда — и обратной дороги уже нет. Мне не нужно было опасаться. Я уже был там и не хотел выбираться назад, хотя и было тяжело. А может, хотел, но не отпускали меня эти глаза.
— Тания, — сказал я, садясь напротив. — Нам надо поговорить.
Она отложила веретено. Посмотрела на меня долгим, тяжёлым взглядом — таким, каким смотрят на приговор, когда уже знают его содержание, но всё равно надеются на чудо.
— Я слушаю, — сказала она тихо. Голос её был как струна, которая вот-вот лопнет.
Я молчал. Слова застревали в горле, как кости, которые не может проглотить умирающий от голода путник. Как сказать ей то, что я должен сказать? Как объяснить, что я не мыслю жизни без неё? Как признаться, что каждую ночь, глядя на луну, я вижу только её лицо? Что каждый вдох, каждый выдох — о ней? Что она стала для меня воздухом, водой, огнём — всем, без чего человек умирает?
— Меня заставляют жениться, — выдохнул я наконец. — Родители. Весь аул. Все. Я не могу больше отказывать. Не могу. Ты понимаешь? У меня больше нет времени. Я ждал два месяца — пока ты научишься отвечать, пока мы сможем поговорить. Два месяца я терпел, надеялся, думал, что найдётся выход.
Она кивнула чуть заметно, одними ресницами.
— Я понимаю, — сказала она. — Ты должен жениться. На ком?
— На тебе, — ответил я, и эти два слова упали между нами, как два камня, брошенные в тихий омут. — Другого выхода нет. Я не могу жениться на другой. У меня в сердце только ты. Только ты, Тания. Я не представляю своей жизни с другой женщиной. Не могу. Не умею. Не хочу.
Голос мой дрогнул — впервые за много лет. Я, Асланбек, гроза разбойников, перед которым трепетали враги, сидел перед хрупкой девушкой и чувствовал себя беспомощным, как ребёнок.
— Я пробовал думать о других, — продолжал я. — Мне говорили: «женись на своей, забудь чужую». Не получается. Каждый раз, когда я представляю рядом с собой другую, я вижу тебя. Твои глаза, твои руки, твой голос. Ты вошла в меня, как вода входит в сухую землю, — и теперь не выйти. Не вынуть. Не вырвать.
Она молчала. Долго. Так долго, что я успел услышать, как в очаге шипит уголёк, как где-то за стеной чихнула тётя Патимат, как время, издеваясь над нами, замедлило свой бег, растягивая каждую секунду в вечность. На глазах её выступили слёзы. Она опустила голову, и плечи её вздрогнули — чуть-чуть, едва заметно, но я увидел.
— Аслан, — сказала она наконец дрожащим голосом. — Ты знаешь, что я не могу быть твоей женой. Не могу. Не имею права. Я замужем. У меня есть муж. У меня есть сын. Ну что я могу сделать? Ты можешь взять меня в жёны, но ты погубишь меня. И себя помучаешь. Я ничего не могу с собой поделать. Я тебя уважаю больше своей жизни, больше чем брата… ну что я смогу сделать с собой?
Она тихо заплакала, вытирая слёзы ладонью.
— По нашим законам, по нашим обычаям, если другой мужчина коснётся меня — это смертный грех. Я и твою жизнь погублю. Зачем тебе такая жена? Одно мучение будешь испытывать со мной. Живой труп, а не жена.
Это было как гром среди ясного неба. Я такого не ожидал. Что-то подобное я предполагал, но чтобы она из-за этого так мучилась, так переживала — это было что-то непонятное. Я думал, она боится меня. Или не хочет. Или стесняется. А она… она боялась не меня. Она боялась себя. Боялась своего долга, своей веры, своей клятвы, данной другому.
Я не знал, что говорить. Хотел её успокоить, обнять, сказать, что всё будет хорошо, — но не мог. Потому что сам не знал, как будет. Что происходит? Она не отвергала меня. Она говорила, что уважает меня больше жизни. Что любит как брата — но брата, а не мужа. И отец говорит: пусть она будет нам дочерью и сестрой. Но я… я не знал, что делать.
Мы молчали. Я решал многие вопросы — и очень сложные, и запутанные. Но тут я был беспомощен, как слепой щенок, которого бросили в незнакомом месте.
«Бывает мудрость, которая не помогает. Бывает сила, которая не спасает. Бывает любовь, которая не может быть счастливой».
В соседней комнате тётя Патимат, наверное, чувствовала всю нашу боль. Она вышла к нам — тихо, неслышно, как выходит луна из-за тучи.
— Послушай, сынок, — сказала она, садясь рядом. — Я тоже хочу, чтобы ты побыстрее женился на Тании. Но тут дело не в том, что она не хочет тебя. Она просто не может. И я не знаю, как её убедить. Может, действительно тебе, сынок, принять всё как есть? Пусть она останется у меня дочерью, а ты женишься на ком-нибудь из наших девушек.
— Я тоже думаю об этом, тётя Патимат, — ответил я. — Но у меня ничего не получается. Сердце не слушается. Оно выбрало её — и всё. Что я могу поделать?
«Сердцу не прикажешь. Оно само знает, кого любить. И не спрашивает разрешения ни у отца, ни у матери, ни у самого Аллаха».
Тётя Патимат помолчала, потом вздохнула и сказала:
— Послушай одну притчу, сынок.
118 Притча о двух птицах
В старые времена, когда горы были моложе, а люди — мудрее, жили в одном саду две птицы. Одну звали Любовь, другую — Долг. Они жили в одной клетке, но никогда не смотрели друг на друга. Потому что Любовь смотрела в небо, а Долг — на землю. Любовь рвалась к солнцу, к облакам, к бескрайнему простору. Долг приникал к земле, к корням, к тому, что держит мир.
«Каждая птица видит то, что ей предназначено. И не может смотреть в другую сторону».
Однажды хозяин клетки сказал им:
— Я выпущу вас на волю. Но вы должны выбрать: или вы летите вместе, или вы летите порознь. Вместе вам будет трудно — вы будете мешать друг другу, путать крылья, сбивать с пути. Порознь — легче, но вы никогда больше не встретитесь.
Птицы молчали. Любовь смотрела в небо. Долг — на землю.
— Что вы выбираете? — спросил хозяин.
— Вместе, — сказала Любовь.
— Порознь, — сказал Долг.
Они говорили одновременно, и голоса их слились в один. Хозяин улыбнулся и открыл клетку.
Птицы вылетели. Любовь рванулась вверх, к солнцу, к облакам, к свободе. Долг — вниз, к людям, к заботам, к земле.
Они никогда больше не встретились. Но люди, глядя на них, говорили:
— Смотрите, как высоко летит Любовь! Как прекрасна она! Как свободна!
А другие отвечали:
— Да, но Долг — он держит землю. Без него не вырос бы ни один колос, не зажёгся бы ни один очаг.
И никто не мог сказать, кто из них прав. Потому что правы были оба. «Любовь без долга — как дерево без корней: красиво, но недолговечно. Долг без любви — как камень: твёрд, но холоден. А вместе они — жизнь. Та самая, которую мы не выбираем, но которой живём».
— Так и вы с Танией, — сказала тётя Патимат, закончив. — У тебя — любовь. У неё — долг. Вы в одной клетке, но смотрите в разные стороны. Я сама не знаю, кто из вас прав. Может быть, оба. Может быть, никто. Вот теперь думай, сынок, как быть. Я по-женски чувствую её сердце. Она не свободна — и она ничего не сможет сделать с собой. Так же и ты.
Тания сидела, опустив голову. Мне было её жалко до боли — той тупой, ноющей боли, которая не проходит ни от лекарств, ни от времени.
«Жалость — это не любовь. Но без жалости любовь становится жестокой».
Когда она поднимала глаза, в них боролись сомнение и надежда, страх и благодарность.
«Глаза — зеркало души, но когда душа разбита, в зеркале видны только осколки».
— Зачем тебе это? — спросила она тихо. — Зачем тебе такая жизнь? Жить с женщиной без души, без сердца, без любви? Жить с женщиной, которая не может ответить на твои чувства, не может прижаться к твоей груди, не может назвать мужем? Жить с женщиной, которая будет смотреть на тебя и видеть не мужа, а мучителя — не по своей воле, а по велению совести? Ты заслуживаешь счастья, Аслан. Настоящего. А я… я принесу тебе только боль.
— Потому что я не могу иначе, — ответил я. — Потому что ты — Тания. Потому что я спас тебя — и с тех пор ты стала моей судьбой. Эта любовь сильнее меня. Она не подчиняется разуму, не спрашивает разрешения, не смотрит на преграды. Она вселилась в меня, как джинн в кувшин, — и теперь я не могу её изгнать. Она живёт во мне, дышит мной, думает моими мыслями. Я не выбирал её. Она выбрала меня. И я сдался. Потому что бороться с ней — всё равно что бороться с ветром в ущелье. Ветер всё равно победит.
Она закрыла лицо руками. Плечи её вздрагивали — она плакала. Беззвучно, как плачут камни под дождём, как плачет земля, когда на неё падает первый снег, как плачет сердце, когда его режут без ножа.
Я сидел и ждал. Не знаю, чего ждал. Ждал, когда слёзы кончатся, когда она поднимет голову, когда скажет то, что решит нашу судьбу.
И тут я вспомнил одну притчу, которую рассказывал мне отец. Она пришла неожиданно, как луч солнца в пасмурный день, — и я понял: нужно идти. Нужно искать ответ там, где искал в детстве.
119 Притча о колодце
Один человек искал воду в пустыне. Долго шёл, три дня и три ночи, язык распух от жажды, глаза слипались от усталости. И вдруг увидел колодец. Старый, каменный, с верёвкой и ведром. Обрадовался человек, подбежал, заглянул вниз — а там темнота. Ни воды не видно, ни дна. Только тьма, холодная и глубокая.
— Эй? — крикнул человек.
И из глубины донёсся голос — тихий, печальный, как шорох сухой листвы:
— Да.
— Вода там есть? — спросил человек.
— Есть, — ответил голос.
— Я хочу пить.
— Но ведра нет. Нужно спуститься по верёвке и выпить самому. И довериться темноте. Не боишься?
Человек подумал. Потом сказал:
— Я так хочу пить, что мне не страшно. Даже если внизу смерть — лучше умереть от неё, чем от жажды наверху.
Он спустился вниз. Долго, тяжело, с трудом, руки натирал до крови. И наконец достал до дна — а там ведро с водой. Холодной, чистой, живой.
Он напился. Потом посмотрел вверх и подумал:
«А как мне подняться? Я еле спустился».
— Полагайся на меня, — ответил тихий голос.
Человек посмотрел по сторонам и никого не увидел.
«Может, этот голос сверху?» — подумал он. Он зацепил ведро и встал в него, и кто-то неведомый крутил сверху колесо, и он выбрался.
— Спасибо тебе, неведомый. Кто ты?
— Я — Твоя Судьба, — ответил голос снова из колодца. — Ты доверился мне — и получил то, что хотел. А теперь иди. И помни: иногда то, что мы ищем, скрыто в темноте. И только тот, кто не боится темноты, находит решение.
Человек пошёл дальше. И всю дорогу думал о том, что самое страшное — не темнота в колодце, а темнота в собственной душе. И что доверие — это единственный ключ, который открывает любую дверь.
Я посмотрел на Танию, потом на тётю Патимат.
«Иногда бывают такие ситуации, что ты не знаешь выхода, думаешь — всё, тупик, — подумал я. — Но вдруг, как вспышка, приходит мысль. И оказывается, что отгадка совсем рядом. И очень простая. Может, и тут тоже так? Может, отгадка совсем простая, и судьба даст нам эту отгадку?»
Я вспомнил, как однажды у нашего аула случились большие проблемы. Неурожай, голод — всё на свете. Старики голову ломали, не знали, что делать. Я был на охоте, тоже думал, как помочь. И пошёл к тому дереву — старому, обвешанному лоскутами, что стоит на перевале. Просто обнял его. Ничего не просил, не умолял — просто обнял, как отдыхают усталые путники. Прошло некоторое время — и вдруг резкое прояснение. В голове за секунду всё решилось. Не то что решилось — проблемы все исчезли, как чудо. Сами собой. Я думал, это чудо. Мне потом один аксакал объяснил, что это никакое не чудо. Ты пошёл к дереву, и дерево забрало все негативные мысли из твоей головы и оставило только свет. А свет — это всегда решение проблем.
Может, и здесь сходить к этому дереву опять?
«Бывают места, где земля ближе к небу. Где мысли становятся яснее, а сердце — спокойнее. Где можно услышать то, что не слышно в суете».
— Тания, — сказал я, поднимаясь. — Я приду завтра. Мы поговорим. Дай мне один вечер.
Она кивнула, не поднимая головы.
Вечером, когда аул уснул и только звёзды светили над горами, я пошёл к тому дереву. Никто не видел — я крался, как вор, хотя красть мне было нечего, кроме собственного покоя.
Луна светила ярко. Когда я подошёл к дереву, оно стояло передо мной — могучее, древнее, обвешанное тысячами лоскутов. Лоскуты трепетали на ветру, как крылья мотыльков, как молитвы, как надежды.
Как в прошлый раз, я обнял его. Прижался щекой к шершавой коре, чувствуя, как тепло исходит от дерева — или от земли. Закрыл глаза. И заговорил.
Не вслух — про себя. Потому что такие разговоры не терпят громких слов. И когда громко просят, мысли сбиваются.
«Дерево моей судьбы, — думал я. — Ты видело столько путников, столько печалей, столько надежд. Помоги и мне. Я запутался. Я люблю женщину, которая не может быть моей. Я должен жениться, но не могу жениться на другой. Мои родители стареют, они ждут внуков. Мои друзья смотрят на меня с жалостью. Аул шепчется за спиной. А я… я не знаю, что делать. Если я женюсь на ней — погублю её душу. Если не женюсь — погублю свою. Если отпущу — умру. Если останусь — задохнусь. Дай мне знак. Дай мне мысль. Дай мне выход, которого я не вижу».
Я стоял так долго. Время тянулось медленно, как смола по стволу. Ветер шелестел лоскутами, и в этом шелесте мне чудились голоса — всех тех, кто когда-то приходил сюда со своей болью. И вдруг… не знаю, как это объяснить. Внутри меня что-то щёлкнуло. Как будто дверь, которую я долго пытался открыть, вдруг поддалась.
И мысль пришла. Тихая, спокойная, ясная.
«Женитьба не сделает тебя счастливым. И её сделает несчастной. Но если вы поженитесь по договору и будете жить как брат с сестрой — никто не пострадает. Ты будешь рядом с ней. Она будет под защитой. А за это время вы найдёте решение. Найдёте её сына. И тогда… тогда она уйдёт. Или останется. Но выбор будет за ней, а не за обстоятельствами».
Я открыл глаза. На удивление, я был спокоен. Абсолютно, непривычно спокоен — как после долгой болезни, когда наконец наступает облегчение.
«Бывают минуты, когда душа отдыхает. Когда все вопросы отпадают сами собой. Когда ты просто знаешь — и этого достаточно».
Я отошёл от дерева, поклонился ему — низко, как кланяются старшим, — и пошёл назад. Аул уже спал. Я подошёл поближе, заглянул в окошко тёти Патимат.
В окне, в сиянии луны, на щеке Тании блестела слеза. Одна-единственная, чистая, как жемчуг. Она стояла у окна и смотрела на луну. И в этом взгляде было столько боли, столько тоски, столько отчаяния, что у меня сжалось сердце.
Мне стало жалко её. Не той жалостью, которая унижает, — а той, которая возвышает. Которая говорит:
«Я рядом. Я не оставлю. Мы пройдём через это вместе».
Я решил: утром обрадую её своим решением.
Наутро я снова пришёл к тёте Патимат. Тания сидела на том же месте, словно и не вставала всю ночь. Глаза её были красными, под ними залегли тени — синие, как горные озёра перед грозой.
— Тания, — сказал я, садясь напротив. — Я всё решил.
Она подняла на меня глаза. В них был страх — и надежда.
— Мы поженимся, — сказал я. — Но не по-настоящему. Только для людей. Чтобы не было разговоров. Чтобы ты была под защитой. Чтобы я мог быть рядом. А жить мы будем как брат и сестра. Время подскажет, что нам делать дальше.
Она смотрела на меня и не знала, что делать. Молчала долго. Потом спросила:
— А ты? Ты будешь страдать. Рядом со мной, но не со мной. Это же мука.
— Я уже страдаю, — ответил я. — Но сейчас я страдаю от неизвестности. А тогда буду страдать от ясности. И в этом есть своё облегчение.
Она закрыла лицо руками. Плечи её вздрагивали — снова слёзы. Но теперь, мне показалось, это были другие слёзы. Слёзы надежды.
— Хорошо, — сказала она наконец, вытирая лицо. — Я согласна. Пусть будет так.
Мы сидели друг напротив друга, разделённые одним шагом и пропастью, которую не перепрыгнуть.
«Двое под одной крышей, но в разных мирах. Двое, связанные клятвой, но не любовью. Двое, которые спасают друг друга, но не могут спасти себя».
Она улыбнулась — горько, вымученно, как улыбается раненый зверь, который знает, что выздоровления не будет, но всё равно лижет свою рану, надеясь на чудо.
— Ты странный человек, Аслан, — сказала она. — Ты спасаешь меня снова и снова. А сам… сам остаёшься ни с чем.
— Я остаюсь с тобой, — ответил я. — Этого достаточно.
Я объяснил ей: мы поженимся понарошку. Если она откажется — слухи разнесутся по аулу, и ей здесь не будет жизни. «Отказала Асланбеку» — такое не прощают. Её начнут травить, презирать, выживать. А так — она будет под защитой. Никто не посмеет тронуть жену Асланбека.
Она согласилась. И мы сыграли скромную свадьбу. Без песен, без плясок, без той радости, которая бывает на настоящих свадьбах. Пришли только самые близкие.
Я смотрел на неё и думал:
«Две луны надежды — одна на небе, другая в душе. Обе светят одинаково, но греют по-разному».
Вечером, когда гости разошлись, мы остались вдвоём в комнате, которая отныне считалась нашей общей. Тания сидела на краю тахты, теребя край платья. Я стоял у окна, глядя на луну — ту самую, под которой она молилась о сыне, под которой я смотрел на её окно. Теперь эта луна освещала нас двоих — вместе, связанных ложью, но с чистыми сердцами.
— Ты не спишь? — спросил я, не оборачиваясь.
— Не сплю, — ответила она.
— Думаешь?
— Думаю. О том, как странно устроен мир. Мы с тобой — муж и жена. А чувствуем себя чужими.
— Может быть, — сказал я, — это и есть наша судьба. Быть рядом, но не вместе. Смотреть в одну сторону, но видеть разное. Дышать одним воздухом, но разными лёгкими.
Она помолчала. Потом сказала тихо:
— Спасибо тебе, Аслан. За всё.
— Не надо благодарности, — ответил я. — Просто живи. И знай: у тебя есть брат, который всегда придёт на помощь. Даже если этот брат будет называться мужем только для чужих глаз.
Она улыбнулась — уже не горько, а светло, почти по-детски. И в этой улыбке я увидел ту самую Танию, какой она была до плена, до разлуки, до горя. Ту, которая когда-то отрезала свои косы и бежала навстречу любви.
Я лёг на пол, она — на тахту. Между нами было три шага — и пропасть, которую не перепрыгнуть. Но в эту ночь я спал спокойно. Потому что знал: она рядом. Она в безопасности. И мы вместе — даже если это «вместе» совсем не то, о чём мечтают люди.
«Две луны надежды — одна на небе, другая в душе. Обе светят одинаково, но греют по-разному. И иногда — этого достаточно, чтобы жить».
Свидетельство о публикации №126042001980