Труп

Сегодня, в обычный день обычного врача,
с усами формой старых штор,
в зелёном ядовитом галстуке змеином,
глазами бурыми, прикрытыми стеклом,
и текучим бесформенным лицом,
идёт к себе он на работу.
В зубах смолится сигарета.

Небесный чёрный окунь
мечет звёздную икру,
освещая рынки, магазины,
заглядывая
вдоль каналов городских,
проникая в стены жилых домов.

В тюремные решётки, что как
сливочные вафли разбухают от жары.
Острый каблук царапает дорогу,
ветер промял лицо юного врача.

Шёл он, шёл, спотыкаясь о каменную плитку,
в руке кожаная сумка, жуковатая немного.
Зашёл в чёрный подъезд.
Вокруг витает
запах медраствора.

Спотыкаясь о ступеньки,
нагло ухватившись за перила,
он вошёл в свой рабочий кабинет.

На столе лежит покойник,
очень даже не живой,
но с улыбкою большой.
Кожа с бурмалиновым отливом,
с вкраплением жёлтых огоньков.

Вены-реки цвета сиников
залили мясные берега,
стекаясь в
горбатый римский нос,
соски распухли, как бутоны.

Живот — скала, покрытая
лохматыми горелыми лесами,
глаза спрятались вглубь глазниц,
руки готовы приобнять.

Подошёл к нему наш дорогой целитель,
ухо приложил к его груди.

Тишина и полное ничто,
но что-то всё же слышно,
может, это самое ничто.

Наспех натянув засаленный халат,
схватил свой маленький кинжал.
Аккуратный взмах клинка —
кожура забродившего апельсина
лопнула и слетела вся на пол.

Посмотрев своим стеклянным взглядом,
врач увидел белый свет,
что нервно лезет из щели.

Внутри горячей головы
разливаются чёрные озёра,
осенние деревья сочатся
красно-жёлтыми цветами,
костные хребты кусают гранатовое небо.

А на горизонте копошится и ползёт
город монолитный, многоножка.
Каждая нога — фонарный столб,
тело — кирпичная дорожка,
дрожит, дрожит от вздоха мертвеца.

Ярких точек слишком много,
мельтешат и бьются друг о друга.

Младенец розовый, размякший от любви,
лежит на лестнице кривой.

Вокруг чёрные стены,
двери тоже все во мраке,
чёрная калитка и кошка,
чёрная на ней.

Только розовая клякса
и звонкий крик
впитались в чернильный уголок.

А вот и юноша летит,
глаза — танзаниты,
зубы ровные — кафельные плиты,
пиджак с цветком.
Одолжил его он у вечно спящего
мужчины.

Дорога не поспевает за быстрым
юным шагом и высоким сапогом,
что летит куда-то в пустоту.

Сердце звучит, как колокол,
выбивая стены, улицы, дома.

К чему все эти городские потроха,
когда стук грудины слышен
лучше звона золотых монет?

Сколько за кило плоти городской
заплатишь?
Может быть, часами,
а может быть, годами?

На соседней улице спешит мужчина,
шляпа длинная игриво
стучит по балконам местного борделя.

Душа на распутье — куда пойти?
К жене, что как бочка катится на кухне,
раскатывая чувства в солёные блины,
или сойтись с сиренами
на голубом балконе,
где могут дать горячую любовь,
но не могут сделать вкусные блины.

Мотыльки стучат о звёзды-фонари,
провода, как нервы, натянулись,
тишина, послушность жизни.

Ничто перед оголённой,
током бьющей смерти.

Дома нищих, городские жилы,
застревают и мешаются всегда
вкусить приятность бытия.

Но ведь бытие и движется
на жилах жилых квартир.

Прожевать грубость жизни
или
проживать в стерильности больничной —
кому на что хватает бытия.

Уже лежит в кровати оспенный старик,
голова как финик,
кожа — чернослив,
глаз изюмистый, но добрый.

Штаны по грудь,
шляпа смялась, накренилась
и заснула слегонца.

В груди колокол тяжёлый,
бьётся только в праздник Диониса.
Да всё по правде живёт внутри,
теперь только в праздник Диониса.

Старик ведь помнит:
в доме жил
на Итакийской улице шумливой,
ходил в бар на перекрёстке Сцихарибд
и пил частенько он Рубиновый Калипсо.

Уже немного пьяный шёл в
мощёные степные храмы,
с танцами песочных нимф,
златоглавых львиц,
что прикусывают загривок
молодых царей.

И лун тогда бывало много,
бёдра женские и арфы играли не спеша,
горсть буддийских храмов,
приправленных
зелёными лесами,
виднелись за окном.

Джунгли, как пушистый,
сладострастный,
изумрудный заяц,
прыгающий в глубокую
нору аскета,
прятались от коварного
лисьего рыжего рассвета
под огромной горной грядой.

Золотые пятки, мнущие виноград,
звенящие браслеты,
мускатный запах тела
и запах потной кожаной дорожной сумки
помнится всегда.

Грудь гудела, пальцы на ногах дрожали,
язык полнился вином, засыхая
на губах фиолетовой хрустящей краской.
Мысль летела по тибетской бронзовой трубе.

Старик уснул, прилип к кровати,
всё свернулось в человеческий рулет,
и сжалось в одну чёрную дыру.

Очнулся я — вокруг светло,
на стуле халат врача в крови
висит.

На затылке шрам
гордо выпирает из меня,
тело всё от живости болит.

В окно пробился наглый луч Гермеса,
небо синее пропало,
молочный смог
выкипает и стекает на чёрные дома.

А на столе лежат очки,
один скальпель аккуратный,
пара чёрных папирос,
и фигурка гипсовая Асклепия
в объятиях красных петухов


Рецензии