Глава 12 Материнский урок
Отец спрашивал обо всем по порядку, как добрый хозяин перебирает четки. Наконец очередь дошла и до пленницы.
— Что это за девушка и откуда она? На годекане говорят, вы ее освободили. Что вы собираетесь с ней делать? — спросил он.
Я помедлил. Внутри все сжалось, как тетива перед выстрелом, но я не знал, куда целиться. Мне было жаль ее. Жаль той тихой, глубокой жалостью, которая не ищет слов.
— Не знаю, отец. Пока не думали об этом. Мы же не можем ее бросить. Время покажет.
— Патимат говорит, что она хорошая. Хорошая или нет — скоро узнаем, время не спешит, да и нас не торопит. Но все равно вы за нее ответственны. Нельзя бросить девушку на произвол судьбы. То, что вы оставили ее у Патимат, — это хорошо. Но ей надо помочь, сынок. Тяжело ей двоих вытянуть, — сказал отец и добавил, помолчав: — Одна голова на плечах — не голова, а камень. Две головы — уже совет. А три — семья.
— Да, отец, конечно, не оставим, поможем.
Отец всегда рассуждал трезво и мудро, как человек, который переплыл не одну бурную реку и знает, где брод, а где омут. Я и сам понимал, что мы в ответе за нее. Но я старался не показывать отцу, что во мне горит что-то большее, чем долг. Что внутри бурлит непонятное чувство, как родник, который пробивается из-под земли и не знает, куда ему течь. Что я все время думаю о ней. И это было другое — не ответственность, а что-то легкое, как утренний туман, и тяжелое, как предгрозовая туча, одновременно.
Отец мог сделать вид, что не заметил. Мудрый человек не лезет в чужую душу без стука. Пройдет — ничего страшного. Сам бывал молодым и много чего видел и испытал. Бывает, мы переживаем за кого-то больше, чем за себя, особенно если этот кто-то беззащитнее птенца, выпавшего из гнезда.
Но мать... Мать читала по глазам, как опытная травница читает по венам на ладони. Ей не нужны были слова — она видела во мне отражение Тании, как в горном озере видишь небо, даже если не поднимать голову.
Когда отца не было дома, она спросила тихо, но каждое слово падало в душу, как капля в тихий колодец:
— Сынок, я вижу — ты изменился. Я догадываюсь, из-за кого. Но стоит ли она того? Ведь ты ее не знаешь. За тебя любая с радостью пойдет. Девушка в ауле — что цветок на поляне: много их, а ты один.
Я отвел глаза. В груди заворочалось что-то упрямое, горское.
— Пока не знаю, мать. Я еще ничего не решил. Время покажет — оно и камень точит, и воду в вино превращает. Но пока я знаю одно: она нуждается в моей помощи. А кто отказывает в помощи беззащитному, тот сам становится меньше, чем был.
Мать помолчала, словно собираясь с мыслями, и сказала:
— Послушай, сынок, притчи о женах. В народе их рассказывают, чтобы молодые знали, какую жену выбирать.
92 Две жены — две судьбы
Первая притча. О жене-умнице
В одном горном ауле, где тени от скал ложатся на крыши, словно мудрые письмена, жил парень, прозванный в народе «ленивый колос» — вроде и хорош, да пуст внутри. Был он нрава простого, душа — как чистый родник, а вот руки к труду не лежали, будто свинцом налитые. Воспитали его в холе: мать с отцом сами всё делали, не давая сыну и ведра с водой принести. «Успеется», — говорили, а время шло, и лень въелась в него, как ржавчина в гвоздь.
Пришло время жениться — никто не отдает за него дочь. Говорили: «Он себя не прокормит, а как семью будет содержать?»
И вот посватался он к девушке из бедной, почти нищей семьи. Та была неказиста приданым, но лицом — что ясный месяц, а умом — что тысяча свечей в темной комнате. Смолоду познав почем фунт лиха, она умела из ничего сплести корзину, из горя — надежду, из камня — очаг.
Мать этой девушки, женщина седая как лунь и прямая как веретено, наставляла её перед свадьбой. Говорила — не спеша, будто зерна сыпала в борозду:
— Дочь моя, помни: выйдешь замуж — уважай мужа. От уважения, как от корня, весь дом цветет. Уважай старших — тогда и к тебе повернутся добром. Ты идешь в чужой дом не хозяйничать, а созидать, не ломать, а строить. Тепло в семье держится на характере жены: если она добра — стены греют, если зла — и печь не спасет. Если на душе муть — не выноси сор из избы, потерпи, улыбнись, как солнце сквозь тучу. Ты — украшенье для семьи, будь смиренной, но с гордою душой. Жена плохая — что горькая соль в котле, от нее одно разорение. О детях думай, о муже, о доме, а уж потом о себе. А коли грустно, сыро на сердце — укрой ту грусть в безмолвной тишине, словно искру под золой. Тебе растить детей — жизнь не гулянка и не игра. Ступая, обдумай каждый шаг: да не погаснет в доме свет очага. Недаром молва идет: женщина способна успокоить и льва. Но если ума в ней нет — меж братьями начнется война.
Соседи шептались за воротами:
— Слишком она умна для ленивца. Задавит его своим умом, как бык траву.
Но девушка знала одну хитрость, которую постигла еще в девичестве: «Ум нужен не для того, чтобы командовать, а для того, чтобы светить — как лампада в темной комнате, не обжигая, а указывая путь».
Однажды захотела она испечь хлеба — дух свежего теста в доме дороже всяких духов. Глядь — а в закромах ни горсти муки, хоть шаром покати. Что делать?
Не стала она плакать и мужа корить. Пошла к соседу — тот был хлебосол, но с характером:
— Я муки дам, но пусть твой муж отработает меру. Какова плата, такова и работа.
Вернулась жена, говорит ласково, словно ручеек журчит:
— Свет мой, кормилец, нет в доме муки. Сходи-ка к соседу, он тебе сам всё объяснит.
Пошел лентяй — и впервые в жизни взял в руки лопату, ворочал зерно, пыль глотал, но принес муку. Жена испекла каравай — пышный, румяный, с хрустящей коркой, и говорит:
— Вот это муж! Сам, своим горбом, достал хлеб. Какой ты догадливый, настоящий смышленый добытчик — без тебя бы пропали.
На другой день она приметила, что в кузне нужен помощник. Договорилась с кузнецом — старым волком, что подковы гнул как орехи, — чтобы тот обучил мужа ремеслу. А мужу сказала:
— Сосед наш кузнец хвалил твои руки: говорит, такие не для сохи, а для молота. Ступай, он хотел с тобой поговорить.
И что вы думаете? Потихоньку, как снег весенний тает, а потом рекой бежит, лень из парня вышла. Стал он ходить в кузницу, обжег пальцы не раз, но наловчился. Превратился в хорошего мастера — кузнеца с золотыми руками. Деньги в доме зазвенели, как первые капли дождя. Построили новый дом — с резными наличниками, с теплым подворьем. И жена гордилась своим мужем не притворно, а по-настоящему: ведь она не переделала его, а помогла расцвести, как дубу из маленького желудя.
А еще сказывают: «Не та хозяйка, что говорит, а та, что щи варит».
Вторая притча. О хитрой жене.
В том же ауле, под той же горой, по соседству жил человек крепкого достатка — настоящий горный орел, с седой бородой и сильной рукой. Сын у него рос послушный, тихий, как трава у ручья. Отец прочил ему в жены девушку из хорошего рода, но парень, по молодости и слепоте сердечной, выбрал сам — умную, говорят, бойкую, с глазами, что угли горят.
Та девушка тоже была из бедных, но мать ее учила иначе. Слушать бы ей те же добрые слова, что и первой невесте, да только мать ее была змеей подколодной — она перевернула всё наизнанку. Вот как она наставляла дочь:
— Запомни, дочка: ты идешь в чужую семью. Для тебя она чужой и останется, поэтому не старайся там слишком, живи в свое удовольствие. Муж и его родители обязаны тебя содержать — это их долг. Самое главное — возьми власть в свои руки. Если власть взяла — считай, ты королева, а они твоя прислуга. Думай о себе, о своей выгоде, о нас не забывай — мы тебя вырастили, ты нам обязана. Семья — это обуза, не ровня тебе. Будь сама себе царица, а муж пусть прислуживает. Пусть он тебя жалеет, как глупую овечку. Красота тебе дана — пользуйся ею, сворачивай мужикам головы. Детей не торопись рожать, поживи для себя. Ступай легко, но думай о каждом шаге. Ты — свет в доме, а не простой очаг. Если свет потух — что толку в очаге? А самое главное, доченька: быка за рога с ходу не хватай — опасно. Ступи разок, оглядись. Коли всё ладно — ступай второй. А коль видишь, что не вышло, — вернись назад, не беда. Начнешь сызнова. Все привыкнут — и они привыкнут. Так помаленьку и гору своротишь, и все они у тебя под каблуком окажутся. Ты знаешь, как я твоего отца приручила? В первый день, когда он зашел, я встала по обычаю уважения. Через месяц я уже делала вид, что встаю. А через месяц я даже не замечала его, а он уже привык. А через месяц я уже лежала как королева, а он был на обслуживании. И ты тоже так приучи его. Недаром люди говорят: женщина и льва на привязь поведет, если за ум возьмется. А главное — никого не бойся: ни свекрови, ни мужа, ни Бога. Тогда будешь не женой, а госпожой.
Сначала всё шло как по маслу. Муж — добрый, как каравай, уступчивый, как ивовый прут. Но не прошло и трех месяцев, как молодая жена начала потихоньку точить свой клинок, ни разу не звякнув.
Лежит она на лавке, голову обмотала платком — белее мела, сама стонет тоненько, как комар в осеннюю ночь.
— Милый, голова у меня разболелась — трещит, будто ее дровосек колет. Принеси водицы, а лучше — чайку горяченького, с мятой.
Муж, конечно, принес — и воду, и чай. Она выпила, крякнула с удовольствием и молвит:
— Добрый ты у меня, как пес верный.
Через неделю она уже не просит — требует, как ханша:
— Муж, иди чай ставь! Я устала, как лошадь на базаре.
Он поставил. Не велик труд, скажете. Да только привычка — вторая натура. А привычка слушать жену — третья, самая липкая.
Сидит она за столом, ногу на ногу закинула, как наместница.
— Сапоги мне расшнуруй, — говорит, — умаялась по горам ходить.
Он снял сапоги. Усмехнулся, а внутри что-то ёкнуло — как удар под дых.
— Через день спинку мне потри, плечи затекли, словно мешки с солью таскала.
Потёр. Руки у него сильные, как корни дуба, а она — как кошка, млеет.
— Муж, ты почему вчера без спросу к соседу ходил? Отныне докладывай: куда, зачем, на сколько минут. И чтобы без утайки, как на духу.
Он стал докладывать. Даже дыхание затаивал, прежде чем дверь открыть.
Она взяла его кошелек, пощупала монеты, сказала:
— Ты тратить не умеешь — что баран, что ворота, всё одно. Я буду распоряжаться. Тебе — на табак и на хлеб, остальное мне.
Стала указывать, с кем дружить, с кем нет:
— Мартын — пьяница, Василий — вор, а Илья — дурак.
Лишился парень всех приятелей, остался один как сыч на колокольне.
— С этого дня ты будешь есть после меня. И спать у порога, на рогоже. Жена я или не жена? Главная в доме — я. А ты — так, приложение.
И тут она придумала совсем уж тьму. Заставила его надеть старый хомут с колокольчиком — якобы для шутки, на праздник. А потом впрягла в телегу, села сверху и поехала на нем по двору, покрикивая:
— Но, мой осел! Но, ленивая скотина! Что встал? Аль жилы не тянут?
Соседи видели и смеялись за глинобитными заборами, пряча лица в ладони. Но в глаза молчали — боялись ее языка, что острее кинжала.
Он терпел. Он любил ее той первой любовью, что слепа, как крот, глуха, как камень, и глупа, как индюк. Но однажды утром он проснулся, глянул в осколок зеркала — и не узнал себя. Из зеркала глядел не человек, а тень на бревнах: ввалившиеся щеки, глаза тусклые, плечи согнутые. И тут он вспомнил, каким был до нее: веселым, с голосом громким, с шуткой, с кулаками, что гнули подковы ради забавы. «Или я не я, — подумал он, — или этот мир не стоит того, чтобы я был в нем овцой». И его будто прорвало — как плотину в половодье.
В тот же день жена вздумала устроить смотрины: выехать на муже, как на коне, к реке, при всем честном народе. Она уже оседлала его (в прямом смысле — села на спину, свесив ноги в мягких ичигах), как вдруг он выпрямился — весь, как струна, — сбросил ее наземь, да так, что она кубарем покатилась в крапиву. И сказал тихо, страшно — так осатаневший бык ревет перед последним броском:
— Ты хотела ездить? Что ж, поезди, королева.
Вывел из хлева хромого, шелудивого осла, которого держали для навоза, — уши клочьями, спина в проплешинах, хвост голый, как палка. Привязал к хвосту пустые ведра, железные скобки, трещотки, старые цепи — всё, что звенит и бренчит. Посадил жену на осла задом наперед, связал ей руки у хвоста тугим арканом и сказал:
— Вот твой настоящий конь, царица. Поехали, народ потешь!
И хлопнул осла по крупу так, что искры из глаз.
Осел, напуганный адским грохотом, поскакал прямиком на главную улицу — вскачь, с храпом, с пеной у рта. Жена орала благим матом, железки гремели, ведра бились о бока, мальчишки бежали следом и кричали на все перекрестки:
— Вот так королева! Вот так царица! На хромом осле — задом наперед, а на шее ведро с помоями — мол, с помойки вышла, в помойку и вернется! В хвосте дребезжит, как жестянка на свадьбе!
Так ее и доставили к отцовскому дому — с позором, с хохотом, с улюлюканьем.
Отец ее, старый скряга, что дрожал над каждой медной монетой, вышел на крыльцо, увидел это действо, побелел как полотно. Дочь он впустил — но не в горницу, а в хлев, к тому самому ослу. И жене своей, стоя на пороге, сказал при всех соседях:
— Смотри, такая же участь и тебя ждет, если язык твой станет длиннее ума. И дочери моей — наука: не рой другому яму, а то сам в нее угодишь, да еще и осла сверху приставят.
С тех пор она больше никогда не выходила на улицу. Сидит в хлеву до сих пор, говорят, жива, только вся соломой обросла. Услышит детский смех за окном — прячется в навоз, дрожит как осиновый лист. А бывший муж нашел себе другую жену — некрасивую, рябую, зато с умом, который не кусается, а лечит. И живет он теперь припеваючи, и осла того откормил до блеска — как память о былом.
Чем кончила хитрая жена: позором, хлевом и вечным страхом перед детским смехом. В ауле ее не называют по имени — только «Та, что ездила на муже, а кончила ослом». И теперь матери учат дочерей на ее примере: «Если хочешь быть королевой — стань сперва опорой, а не седлом. И помни: кто на чужой шее едет, тот скоро в грязи окажется».
А мораль вот какая: прежде чем свататься, прислушайся, как девушка с матерью говорит — с добром или с насмешкой. Потому что умная жена сделает из ленивого парня человека, как из земли — сад. А хитрая — из человека сделает мышь, а потом мышь посадит на хромого осла, и будет смеяться весь базар. Лучше иметь жену с теплыми руками и холодным умом, чем с горячим языком и ледяным сердцем. «Не ищи красоты — ищи ума, а уж красота сама приложится».
Мать вздохнула, как вздыхают женщины, которые видят больше, чем хотят показывать, и ничего не сказала. Я знал: она будет молчать, но присматриваться. Материнское сердце — что бездонный бурдюк: всего в нем полно, а наружу выходит только то, что нужно.
Я потерял покой в первую же ночь.
Она поселилась во мне тихо, как поселяются в горах туманы: сначала заполняют ущелья, потом поднимаются выше, окутывают склоны, и вот уже весь мир становится зыбким, нереальным, сотканным из влажной дымки. Так и Тания — вошла в мои мысли, растворилась в крови, стала каждым моим вдохом и выдохом. Я больше не принадлежал себе, как не принадлежит себе пастух, который увидел утреннюю звезду и забыл о стаде.
Я жил, словно в царстве прекрасного, но зыбкого сна. Всё, что раньше было важным — удаль в набегах, свист стрелы, топот коней, уважение джигитов отодвинулось куда-то на задний план, как старые ковры, которые свернули и убрали в сундук. Впереди было только одно: ее лицо, ее молчание, ее глаза — два темных омута, в которых я всё еще не умел читать, но без которых уже не мог дышать.
Она стала для меня звездой. Высокой, недосягаемой, чистой. Той самой, на которую смотришь с земли и понимаешь: до нее не дотянуться, не коснуться, не согреть в ладонях. Но смотреть — можно. И я смотрел. Каждую ночь. Каждый день. Каждое мгновение, свободное от дел, от разговоров, от сна. Как говорит старая пословица:
«Глаза — что аркан: если увидят то, что сердцу мило, уже не отведешь».
Самым трудным временем были ночи.
Я лежал на айване, застеленном старым войлоком, пахнущим овчиной и дымом очага, и смотрел в небольшое окошко, выходящее на ту сторону, где жила она. Дом тети Патимат был виден отсюда — серый, приземистый, с плоской крышей, похожий на старого аксакала, который присел отдохнуть. И одно окно, выходящее в мою сторону, — как единственный глаз, обращенный к моей тоске.
Когда луна поднималась достаточно высоко — белая, холодная, равнодушная ко всему, что происходит под ней, — ее свет падал прямо на это окно. И тогда, если Тания не спала, я мог видеть ее силуэт. Тонкий, хрупкий, как лезвие старого кинжала, который уже не вынимают из ножен, но который режет одним своим присутствием.
Иногда она сидела неподвижно, глядя на луну, и тогда казалось, что луна смотрит на свое отражение. Иногда ходила по комнате, и тень ее металась по стенам, как пойманная птица, бьющаяся о прутья клетки. А иногда, в редкие мгновения, мне чудилось, что я вижу ее лицо — белое в лунном свете, словно выточенное из старой слоновой кости, с глазами, устремленными в небо, и тогда на губах ее появлялась улыбка. Такая нежная, такая хрупкая, такая чужая и одновременно близкая, что сердце мое сжималось до боли — той сладкой боли, когда не знаешь, плакать тебе или петь.
Но это была не та боль, от которой страдают. До страданий было еще далеко — как от подножия горы до ее вершины, когда только начал подъем. Нет, это было другое. Она входила в меня незаметно, как солнце входит в ущелье поутру: сначала робкий луч коснется камня, потом другой, и вот уже вся пропасть наполнена золотым светом, который греет изнутри, не обжигая. Так и Тания — с каждым днем, с каждым вздохом, с каждой ночной минутой, проведенной у окна, становилась для меня не просто девушкой, а частью меня самого. Тем теплом, которого я не замечал, когда его не было, но которое делало жизнь настоящей.
Я лежал, прижавшись к прохладной стене, и смотрел. Часами. До рези в глазах, до онемения в затекшем теле. Как кошка, которая караулит мышь у норы, но не бросается — терпит. Как волк, выслеживающий добычу, но выбирающий миг. Как влюбленный мальчишка, каким я, в сущности, и был — только никто об этом не знал. Ибо сказано в горах:
«Мужчина, рассказавший о своей любви, подобен воину, выронившему меч».
В такие минуты меня охватывало странное чувство. Словно я узник, прикованный цепями к ее красоте — цепями, которые не видно глазу, но которые тянут сильнее железа. Словно всё, что было в моей жизни до нее, потеряло смысл, как высохшее русло реки, а всё, что будет после, — немыслимо без нее, как немыслима весна без цветения абрикосов.
Я думал: «Почему она? Почему именно эта чужая, молодая, молчаливая девушка, а не кто-то из наших, из аула, где полным-полно красавиц — чернобровых, как ночь, и румяных, как утренняя заря, — которые споют нежную песню, подадут с улыбкой чай, посмотрят из-под платка так, что сердце займется огнем? Почему она — чужая, немая, нищая?»
И сам себе отвечал, как отвечает путник, заблудившийся в горах и вдруг узнавший тропинку: не знаю. Не знаю, чем она взяла меня. Может, своей беззащитностью — той, которая не просит защиты, но сама притягивает ее, как земля притягивает дождь. Может, тем, что не просила ничего, не ждала, не требовала. Просто была — как есть, со своей болью, затаенной в глубине зрачков, со своим молчанием, которое говорило громче любых слов, со своей тайной, которую я, быть может, никогда не разгадаю. Как говорят старики: «Любовь не спрашивает "за что?" и не отвечает "почему?". Она приходит — и всё».
Иногда мне казалось, что я недостоин ее. Что она — богиня, случайно занесенная в наш грубый мир, где мужчины пахнут потом и кровью, а женщины — дымом очага. А я — всего лишь смертный, посмевший поднять на нее глаза. И в лунном свете это чувство становилось особенно острым. Луна не щадит — она обнажает всё: и красоту, и уродство, и правду. И правда была в том, что я боялся. Боялся подойти — как подходят к краю пропасти, когда ветер дует в спину. Боялся заговорить — потому что слова, которые я знал, казались мне грубыми, как неотесанные камни. Боялся спугнуть то хрупкое, что только начинало прорастать между нами, — невидимое, как росток под землей, и бесценное, как вода в пустыне.
Однажды отец спросил прямо — рубанул, как топором по суку:
— Ты жениться на ней думаешь?
Я вздрогнул. Вопрос повис в воздухе, тяжелый, как наковальня. Я не ожидал такого вопроса.
— Пусть сначала выучит наш язык, — нашелся я, чувствуя, как горло перехватывает от собственной лжи. — Та, о ком ты говоришь, — она не понимает ни слова. Как я буду с ней жить? Как мы будем объясняться? Немая любовь — что слепой путник: и идет куда-то, и не видит дороги.
Отец нахмурился, но спорить не стал. В его глазах мелькнуло что-то похожее на понимание — или показалось? Сказал только, усмехнувшись в усы:
— Хорошо. Жди. Но помни: терпение — тоже оружие. Только не перетерпи свое счастье.
Я запомнил эти слова. И ждал.
Тания жила у тети Патимат, через два дома от меня. Каждое утро, выходя во двор, я смотрел в ту сторону. Каждый вечер, возвращаясь с охоты, я замедлял шаг, проходя мимо ее калитки. Иногда я видел ее — во дворе, у колодца, на айване, где она сидела с тетей Патимат и училась прясть. Сидела ссутулившись, напряженная, но старательная, как ребенок, впервые взявший в руки веретено.
Я часто ходил к тете Патимат. Помогал ей по хозяйству, привозил дичь. Тетя Патимат видела, как я смотрю на Танию. Мы часто говорили об этом. Она давала мне советы — тихие, мудрые, как старая горная река, которая знает каждый камень на своем дне.
— Терпи, Аслан, — говорила она, помешивая в котле. — Не торопи коня в гору, не торопи девушку к сердцу. Всему свой срок.
Тетя Патимат учила Танию не только прясть. Она учила ее нашему языку. Медленно, терпеливо, как учат детей: показывая на предметы и называя их, повторяя по сто раз одно и то же.
— Хлеб, — говорила старуха, протягивая лепешку. — Хлеб.
— Хлеб, — вторила Тания, и в ее устах это слово звучало по-особенному — мягко, певуче, как будто она не учила чужой язык, а вспоминала забытый.
Я слушал эти уроки, прячась за плетнем, и сердце мое замирало. Каждое новое слово, которое она произносила, казалось мне драгоценным подарком. Я ловил их, как ловят бабочек, и прятал в себе...
Свидетельство о публикации №126041208279