Дорога в Галилею
Я перечитал ее вслух. Потом еще раз. Слова вначале были как слова, но очень скоро осталась одна Галилея. Она отделилась от строки и стала жить отдельно, сама по себе, с легким, почти детским упрямством. Галилея. В этом слове что-то перекатывалось. Оно не стояло, оно двигалось. В нем было нечто волнистое, не прямая дорога, а складки местности, медленный подъем, спуск, круг, покатость камня, который, если толкнуть, не сразу остановится. Я произнес его несколько раз и мне показалось, что оно катается во рту, как гладкая галька: га-ли-лея. Слово со скрытым наклоном, со своим внутренним склоном.
От него потянулись другие слова, тоже круглые, тоже подвижные. Волна. Круг. То, что катится. И вдруг, сам не знаю почему, я представил не карту Палестины и не библейскую картинку с озером, а человеческую голову. Под черепной костью — тревога, память, обрывки голосов, страх, детские молитвы, формулы из давно забытого учебника, лица умерших, лица живых, которые иногда кажутся умершими раньше времени. Если туда подняться, если войти в эту внутреннюю местность, где все идет волнами, где мысль не ходит по линейке, а возвращается кругами, — не там ли, в этом странном нагорье, и может быть встреча?
Я закрыл книгу и долго сидел, глядя на собственное отражение в стекле. За моей головой бледнело небо, и лицо мое казалось не лицом, а прорехой, вырезанной в утреннем свете. На столе лежало яйцо, окрашенное в темную киноварь. Рядом — нож, хлеб, соль. Все было обычное, домашнее, и все словно немного отодвинулось, уступая место одному вопросу: где моя Галилея? Не та, что существует в атласах, а та, куда надо идти, если хочешь увидеть живого, а не вспоминать умершего.
Я оделся и вышел.
Двор после ночного дождя был мокрый. Под аркой соседка несла из храма кулич, завернутый в полотенце, и почему-то шепотом сказала мне: «С праздником». Я ответил так же тихо, будто мы стояли не в обыкновенном дворе, а в больничном коридоре возле двери, за которой кому-то возвращают дыхание. Ее слова ушли за мной, и я заметил, что сегодня все вокруг движется кругами: голуби описывали над крышей низкие петли, велосипедное колесо у мальчишки блеснуло, как маленькое солнце, вода в водосточной трубе кружилась, не желая падать прямо.
Я пошел к окраине, туда, где город начинает редеть. Там всегда было больше неба. Я любил это место еще в детстве, когда отец брал меня на пустыри смотреть поезда. Теперь вместо пустырей выросли склады, автомойки, бетонные заборы, но дальше, за ними, все еще лежали холмы — не настоящие горы, а длинные, перекатистые подъемы, оставшиеся, наверное, со времен, когда здесь текла вода. Они были покрыты прошлогодней травой.
По дороге мне встретился трамвай, и я вдруг сел в него без всякой нужды, просто потому, что он уже тронулся, а мне захотелось ехать стоя, держась за поручень, чувствуя, как вагон раскачивается на поворотах. В трамвае было пусто. У окна сидела девочка лет десяти и на запотевшем стекле рисовала пальцем окружности. Сначала одну большую, потом вторую внутри нее, потом еще несколько, пока окно не превращалось в мишень или в древесный срез. Она стирала их ладонью и начинала заново. Напротив нее дремал мужчина с лицом усталым и добрым, держа на коленях бумажный пакет, из которого пахло рыбой и укропом. На миг мне почудилось, что я уже видел эту сцену — то ли во сне, то ли в каком-то месте, куда никогда не ездил, но всегда помнил.
Когда трамвай добрался до кольца, я вышел. Само слово «кольцо» в этот день тоже прозвучало как подсказка.
Дальше начиналась дорога к старому карьеру. Он давно был заброшен; известняк оттуда больше не брали, только ветер обдувал стены, и в желтых срезах породы иногда находили отпечатки древних раковин. Я поднимался по тропе, и холмы вокруг были именно такими, какой мне привиделась Галилея утром: волнистыми. Земля там не кончалась обрывом — она переходила сама в себя, округлялась, повторялась, словно знала одно и то же движение.
На подъеме я вдруг вспомнил свою первую лекцию по физике, давно, на первом курсе, когда преподаватель, старый профессор, сказал, почти виновато улыбнувшись: «Частица — это не камешек. Скорее уж возможность, которая ведет себя как волна, пока вы не захотите сделать вид, что поймали ее». Тогда мне показалось, что он шутит. Теперь, идя по этим холмам, я вспомнил его фразу и подумал, что человеческая жизнь, вероятно, тоже слишком долго притворяется твердым телом, хотя на самом деле состоит из колебаний, возвращений, несбывшихся линий и странных, почти незаметных резонансов. Мы уверены, что стоим на месте, а между тем нас все время несет. Мы думаем, что память хранится в датах, а она живет в ритмах. И, может быть, воскресение — не нарушение законов, а вход в такой слой реальности, где закон еще не успели поймать зеркалом разума.
Карьер открылся неожиданно. Я остановился. Внизу поблескивала вода, набравшаяся за весну; у самой кромки, среди камышей, сидели двое рыбаков. Один возился с удочкой, другой разжигал маленький огонь в жестяной банке. Дым поднимался синеватым облачком, и по какому-то нелепому, почти детскому движению сердца мне захотелось плакать.
Потому что слово «братьям» вдруг ударило меня с той стороны, откуда я не ждал.
У меня был брат. Старший. Он умер три года назад, в ноябре, в тот промозглый час, когда между сумерками и ночью нет разницы. С тех пор я часто ловил себя на том, что продолжаю мысленно говорить ему самые пустяковые вещи: смотри, какой снег; ты бы посмеялся; помнишь, здесь была булочная; вот эту песню ты терпеть не мог. И когда я утром прочитал: «возвестите братьям Моим», мне стало так больно, будто это сказано специально для тех, кто не умеет смириться с единственным числом.
Я сел на камень. Рыбаки внизу молчали. Один поднял руку — не мне, просто поправил кепку, — но жест этот был удивительно знаком. Я почти встал, чтобы спуститься к ним, и не смог. Стало страшно: не той ясной, животной боязнью высоты или боли, а глубинным страхом человека, который вдруг понимает, что сейчас может увидеть не то, чего хочет, а то, без чего уже не сможет жить по-старому.
«Не бойтесь», — вспомнилось мне.
Это было сказано женщинам у гроба, и потом повторено. Как будто страх — дверь, которая неизбежно стоит перед самым нужным местом. Не отступите, не сомневайтесь, не плачьте, а именно не бойтесь. Потому что можно плакать и идти. Можно сомневаться и все же делать шаг. А вот страх, настоящий страх, делает мир плоским, выпрямляет его, лишает волны, запирает в одном измерении. Он превращает даже надежду в мертвый предмет. Наверное, поэтому в Галилею нужно именно идти, а не думать о ней. Нельзя увидеть воскресшего, стоя в дверях собственного оцепенения.
Я спустился.
Чем ниже, тем отчетливее становился запах сырой травы и дыма. Рыбаки посмотрели на меня без удивления, будто ждали. Тот, что разводил огонь, кивнул на камень рядом. У него было обычное лицо человека, много бывавшего на ветру: характерный прищур, ранние складки у глаз, небритая щетина. Я сел. Никто не спросил, зачем я пришел.
Мы молчали.
На коробке-шашлычнице потрескивали веточки. Вода делала маленькие круги у поплавка. Издали, с дороги, доносился приглушенный гул редких машин — город напоминал о себе, но сюда не вмешивался. И в этом молчании было что-то такое, чего я давно не испытывал: меня не торопили.
Потом второй рыбак, тот, что держал пакет, открыл его и достал хлеб. Отломил по куску, один протянул мне. Я взял. В ту секунду все вокруг как будто не изменилось — и именно поэтому изменилось окончательно.
Я повернул голову и посмотрел на склон карьера. Волны холмов поднимались одна за другой. И внутри собственной головы я почувствовал такую же местность.
Вот она, Галилея, подумал я, и тотчас испугался этой мысли. Галилея — не только место, куда идут по дороге. Это еще и страна внутри черепа. Там, в этой местности, и является Тот, Кого нельзя удержать ни гвоздями, ни печатью, ни окончательным приговором, ни надгробной плитой.
Рыбак рядом со мной улыбнулся чему-то своему, не мне. Отломил еще хлеба. На миг я увидел его руки: немного обветренные, с короткими ногтями, с тонкими белесыми шрамами, каких полно у людей, работающих с леской, ножом, деревом. Я отвел взгляд.
Потом я поднялся и пошел назад, наверх. На середине подъема я оглянулся: двое у воды были все так же заняты своим малым делом, костром и снастями.
Придя домой, я снова сел у окна и прочитал строку еще раз. Теперь она показалась мне дорогой, по которой уже кто-то прошел раньше меня. И тогда, почти шепотом, как говорят то, что нельзя удержать в себе, я произнес:
Христос воскресе.
Свидетельство о публикации №126041206457
"Боящийся несовершенен в любви"
Помню, что впервые через сердечный толчок услышала эту фразу на научной
акушерской конференции.
Подумала, что нужно перенести сюда Ваш вчерашний комментарий, который прозвучал для меня как пасхальный дар: "Сегодня утром я читал Евангелие и обратил внимание на следующие слова. Сначала это сказал ангел, а потом Иисус подтвердил: "Тогда сказал Иисус: не бойтесь; идите, возвестите братьям Моим, чтобы шли в Галилею, и там Меня увидят". Чтобы увидеть воскресшего Иисуса, надо идти в Галилею. Что означает слово "Галилея"? Оно состоит из букв гимел-ламед-ламед (גלל), восходит к корню ГЛЛ (גלל), означающему "волна", "катиться". Оно также связано с арамейским словом гульгальта и ивритским גּלגּלת (гульгелет) "череп", а также с עִיגוּל (игуль) - круг. Название Галилея относится к местности, где горы, похожие на волны. Ученики и ученицы могут увидеть воскресшего Иисуса именно в этой волнистой/волновой местности. Здесь так и напрашивается ассоциация с квантовой механикой. Это восхождение в круг, в череп"
Виктор, спасибо.
Марина Марея 13.04.2026 07:40 Заявить о нарушении
Страх блокирует всё - и тело, и душу.
С уважением и теплом,
Виктор Нечипуренко 13.04.2026 15:23 Заявить о нарушении