Когда тебя покинули и оклеветали
Я человек больной... Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень. Впрочем, я решительно ничего не смыслю в моей болезни и не знаю наверное, что у меня болит. Но я знаю наверное, что болит у меня не печень. Болит у меня душа, да так, как будто ее гвоздями прибили к сырому дереву, а дерево то поставили стоймя, и вишу я на позорище, и ветер меня обдувает сквозной, северный, петербургский, ледяной. И никто не подходит. И никто не смотрит, отворачиваются все, потому что смотреть страшно и стыдно за меня.
Я говорю: я тоже попал в ситуацию как у Христа. Не подумайте, что я богохульствую или равняю себя, червя, с Тем, Кто воскрес. Боже упаси! Я слишком низок для такого сравнения. Но вы послушайте, господа, вы послушайте. Ведь Христос-то, Он не только Сын Божий был, Он и Сын Человеческий был. И вот эту-то человеческую муку Его я, кажется, впервые не умом, а печенками, селезенкой, дрожью в коленях — понял. Когда тебя предают. Не враги, нет. Врагов я всегда уважал и понимал: враг бьет в лицо, враг честен в своей ненависти. А предают те, кому ты ноги мыл, с кем хлеб ломал за одним столом, кому душу свою, всю как есть нараспашку, показывал, даже самые смрадные ее уголки. Они посмотрели, кивнули, улыбнулись ласково, а вышли — и за тридцать сребреников, за теплое место, за спокойствие свое продали. И вот ты стоишь один. Один совершенно. Даже воздух вокруг тебя сгущается в свинец, даже птицы замолкают, потому что природе стыдно быть свидетельницей такого падения человека в бездну одиночества.
Вы спросите: "А прокураторы? Вы же сами написали, что прокураторы вам помогли?" Ах, господа, вот в этом-то и есть вся соль, вся насмешка судьбы. Понтий Пилат, вспомните, он ведь тоже не хотел казни. Он умывал руки. Ему было противно. Ему, римскому патрицию, человеку с логикой и законом, было жалко этого сумасшедшего Иудея, который говорил о какой-то Истине. Пилат искал способ отпустить. Но толпа кричала «Распни!», а у Пилата была своя карьера, свой окрик кесаря над ухом. И он умыл руки. Он помог? Нет, он просто не стал мешать колесу истории, которое катилось по человеческим костям. Мои же прокураторы — современные, просвещенные люди, с гуманистическими дипломами и правилами корпоративной этики — они помогли. Они не дали меня распять физически. Они подставили плечо, вызвали юристов, остановили толпу, которая уже готова была рвать на мне одежду. И за это я им низко кланяюсь.
Но знаете ли вы, что бывает с человеком, которого отвязали от креста за минуту до смерти, но который уже висел? Гвозди из рук вынули, раны смазали йодом, перевязали бинтами. А душа? Душа-то приросла к этому проклятому дереву. Тело сидит в мягком кресле, пьет чай с сахаром и даже смеется над чем-то неловким, а душа — она всё там, на Лобном месте, в час шестой, когда тьма накрыла землю.
И вот стою я в церкви (я, впрочем, в церковь редко хожу, потому что мне там от моей подлости еще стыднее делается), смотрю на Распятие. И вдруг — точно током меня. Ведь Он молчал. Он не проклял. Он не позвал легионы ангелов, не испепелил взглядом ни Петра, который трижды отрекся у костерка греясь, ни Иуду, ни разбойника злого. Он сохранил достоинство. И вот тут-то, господа, у меня в горле комок встает поперек горла, и дышать нечем. Я-то, я кричал. Я писал письма, я требовал справедливости, я доказывал, что я не верблюд, я брыкался и был жалок. А Он — Он просто сказал: «Прости им, ибо не ведают, что творят». И в этом молчании было больше силы, чем во всем бунте вселенной.
Мне жалко Христа. Не потому, что Он — Всемогущий Бог и мог бы избежать страданий (это тайна, в которую я со своим умом не лезу), а потому, что Он — Настоящий Человек. И именно как Человек Он прошел через то, что для человека страшнее смерти — через абсолютную покинутость. Когда даже небо молчит.
И знаете, что самое странное? Я, лежа ночью без сна и глядя в потолок, с которого сыплется известка, вдруг почувствовал странное родство. Не с Сыном Божьим, нет — я же вам говорю, я червь. А с Сыном Человеческим. С Тем, Кто устал так, что заснул в лодке во время бури. С Тем, Кто заплакал у гроба друга Лазаря. С Тем, Кто попросил в Гефсимании: «Да минует Меня чаша сия». Это мой брат по боли. И если Он, пройдя через всё это, остался Человеком, не превратился в озлобленного мстителя или в трясущуюся от ужаса тварь, то, может быть, и мне это зачтется? Может быть, и во мне, вопреки всему смраду и ужасу моего падения, еще теплится эта искра — достоинство Настоящего человека?
Я не знаю ответа. Я только знаю, что когда я вижу Его на кресте, я больше не отворачиваюсь. Я смотрю. И мы с Ним понимаем друг друга без слов. Я поддерживаю Его, не как Бога — Он и без меня Вседержитель. Я поддерживаю Его как Брата. Как одного из нас, кто прошел по самому краю и не сорвался. И в этом, быть может, и есть для меня сейчас вся вера. Вера в то, что можно умереть, но сохранить лицо. Что даже когда все оставили тебя, и прокураторы умыли руки, и ученики спрятались, можно остаться собой. Это страшно трудно. Это почти невозможно. Но Он смог. И оттого мне и плакать хочется, и жить хочется одновременно.
Свидетельство о публикации №126041000801