Песок, зеркало и щель в стене
Тихиро
Этот текст — не исследование и не исповедь. Просто два жеста: Булгаков сжигает рукопись, Пилат трёт руки. Я сижу за столом со скрипучей ручкой и смотрю. Между ними — щель. В неё и смотрю.
Волна разрушит замок из песка, —
Ночной прибой мы отменить не в силах.
Хрустальной туфлей вмиг мечта разбилась, —
Оставив зимний холод у виска.
Всё меньше слов — зачем и почему?
Ищу следы потерянного рая…
И, отыскав, встаю у бездны края…
И что там дальше будет — не пойму.
С тобой — на расстоянии руки, —
Но чувствую: уже не дотянуться…
В висках стучит-стучит: «нельзя вернуться!» —
И душу уложить в размер строки.
О входе в реку дважды есть запрет, —
Но запретивший не сказал про море, —
Про то, что можно прошлое оспорить
И отыскать волной не смытый след.
Кто я такой? — Не ангел и не бес!
Не вырванное слово из контекста…
Брожу по граням сломанного жеста
И умножаю промахов реестр.
Неправда, ложь — на языке, как ртуть…
Соври, соври: что я тебе не нужен, —
Часов песочных ход давно нарушен,
И время вспять уже не повернуть.
Ночь шаль из звёзд на землю сбросит с плеч, —
Заря, спеша, поднимется с постели…
И пожалеем мы, что не успели
Свои сомненья, как бумагу, сжечь.
От замка на песке размытый след
Остался, — как надежд пустых набросок…
Не нужно морю задавать вопросы:
Волна не выдаст правильный ответ.
I. Один из взглядов
Можно прочитать этот текст как попытку прикрыться Булгаковым и Пилатом. Сказать: «Я не высокопарен, это они великие, а я просто стою рядом».
Это честно. Не могу ответить. Только продолжить.
Стихотворение не было написано про Булгакова или Пилата. Оно — о человеке, который не может дотянуться до того, кто рядом. О входе в реку: «в одну и ту же воду не войти дважды». Это правило. Но есть ещё море. Про него в правиле ничего не сказано. Запретивший не врал — просто не рассказал всего.
Правила пишут те, у кого горизонта нет. Потому что горизонт — это уже запрет сам по себе: дальше не смотри, там ничего нет. А тот, кто его видит, знает: правила — только частный случай, а не закон.
Кстати, вот ещё что. Когда я перечитал стихотворение спустя годы, я увидел в нём четыре вещи, которые не о любви — о творчестве. Попытку уложить душу в строку — всегда мимо. Сжечь сомненья, как бумагу — невозможно. Булгаков жёг рукописи, а здесь печь внутри. Грани сломанного жеста — Пилат трёт руки, вода темнеет. То ли от крови, то ли от самого жеста. А ничего не происходит. И «в висках стучит-стучит: „нельзя вернуться!“» — это уже про меня, но началось с него.
И наконец — не ангел и не бес, не вырванное слово из контекста. Просто человек у стола. И всё меньше слов — зачем и почему.
Возможно, любой текст — это не ключ к смыслу, а только одна из возможных прорезей. Я просто выбрал эту.
Может быть, я перечитал себя нечестно. Но это единственный способ связать 2017 год с сегодняшним днём. Я оставляю их как четыре ключа — даже если они подходят к другому замку.
Эпиграф — чужая строчка. Она зацепила. Этого достаточно.
II. Сожжение
28 марта 1930 года. Булгаков сжигает первую редакцию романа о Пилате. Стоял у печи молча.
Он умирал, диктуя главы о Пилате. Почти слепой. Жена записывала. Он слышал свой текст — не видел его. Слово стало звуком.
А Пилат всё мыл руки.
Вопрос остался тем же.
III. Пилат
Понтий Пилат. Я не изучал его биографию. Я прочитал сцену у Булгакова и не смог забыть. Не потому что я верующий. Потому что узнал себя в жесте.
Иешуа — искра. Пилат пытается спасти его. Выходит к толпе трижды. В третий раз предлагает выбор — разбойника Варавву или Иешуа. Толпа кричит: «Варавву!»
Он приказывает бичевать Иешуа. Думает: толпа сжалится, увидев кровь. Не сжимается.
И тогда он моет руки.
Холодная вода. Он трёт долго. Останавливается на секунду. Смотрит на свои пальцы — они розовые. Не красные. Этого мало? Почему — мало? Потому что розовый — это не белый.
Вода темнеет, но не становится грязной — она просто перестаёт быть водой. Может быть, в ней растворяется не грязь, а сам жест.
Грани сломанного жеста — это про него. В стихотворении это названо именно так. Я не знал, что жест может быть сломан, пока не увидел его у Пилата.
«В висках стучит-стучит: „нельзя вернуться!“» — это стучит у него в висках, хотя в стихе это про другое.
Булгаков оставил Пилата на две тысячи лет. Каждую ночь он говорит с собакой. Её зовут Банга. Он гладит её — шерсть жёсткая, под пальцами кости хребта. Ждёт прощения. Собака не отвечает. Только смотрит. Это единственный разговор в романе, где никто не врёт. Потому что собака не умеет.
Пилата отзывают в Рим. Не за Иешуа — за другое. Дальше он исчезает из истории. У Булгакова он остаётся — в точке, откуда время вспять уже не повернуть.
IV. За столом
Сажусь за стол. Стул скрипит. Бумага как наждак. Чернила пахнут сладковатым железом. Провожу ногтем по сухой чернильной кляксе на столе. Она шелушится, но не стирается. Годовалая.
Руки холодные. Пальцы сводит. На ладонях красные полосы. Сжимаю ручку сильнее, чем нужно. Костяшки белеют.
За окном снег. Тает. Капель.
Пилат мыл руки. Булгаков жёг рукописи. А я? Умножаю промахов реестр — написал в 2017-м. Через девять лет реестр только вырос. Всё меньше слов — и это правда.
Я не слышал толпы. Не мыл руки вместе с Пилатом. Не гладил Бангу. Я сижу в комнате и выдумываю то, чего не было. Это называется «писать».
Уложить душу в размер строки — невозможно. Любое чувство, когда его записываешь, становится чужим.
«Хрустальной туфлей вмиг мечта разбилась» — вот что остаётся. Не склеить. Можно только перебирать, как песок. Сдуваю с ладони невидимую пыль. Ничего не сдулось.
Чернила въедаются в кожу. Пальцы грязные — синие разводы. Мыло не берёт.
Пилат смотрел на свои руки — они были в воде по запястье. Я смотрю на свои — они в чернилах. Пилат что-то сделал. Я написал текст. И теперь думаю, что это одно и то же. Нет. Не одно.
Неправда, ложь — на языке, как ртуть. Не выплюнуть, не проглотить.
«Соври: что я тебе не нужен» — иногда я говорю это в пустоту. Она молчит. И это правильно.
Можно пойти дальше. Объяснить. Но дальше — только пустота. Слышу, как в соседней комнате ходит маятник. Не часы — метроном. Там никого нет. Он сам.
Вместо эпилога
Щель между мной и тем, о чём я пишу, — этот текст. Он ничего не объясняет. Но через него видно: они делали одно и то же — перебирали то, что сыплется сквозь пальцы. И я тоже.
Песок. Я чувствую его шершавость — хотя песка нет. Зеркало на стене показывает только серое небо и мои руки. Руки пусты. Но пальцы помнят.
«Ночной прибой мы отменить не в силах» — это первое, что я понял. И последнее.
Не нужно морю задавать вопросы. Ответа нет. «Волна не выдаст правильный ответ» — она его просто смывает. В этом разница: «скажет» — это надежда на слово, «смоет» — на тишину.
Эта щель и есть текст. Не мост, не окно. Просто щель. Сквозь неё видно, как Булгаков стоит у печи, Пилат трёт руки, а я сижу с ручкой. Мы не вместе. Но щель нас держит.
«От замка на песке размытый след» — вот что остаётся. Не ответ, не истина. Только след.
Я не ангел и не бес. Я перебираю слова, как песок. И оставляю этот текст — не как ответ, а как след.
Может быть, этого достаточно.
28.11.2023 – 02.2026
А.Л.
Свидетельство о публикации №126040707928