10 глава о Б. Пастернаке

                В  1922-м  году в альманахе «Наши дни» появилась повесть Бориса Пастернака «Детство Люверс». Героиня повести – 13-летняя девочка Женя Люверс. Чтоб вы могли представить, что это за (Замечательное!) произведение – вот несколько фрагментов из повести.

                << Редкие шутки отца вообще выходили неудачно и бывали не всегда кстати. Он это чувствовал и чувствовал, что дети это понимают. Налёт какой-то печальной сконфуженности никогда не сходил с его лица. Когда он приходил в раздражение, то становился решительно чужим человеком, чужим начисто и в тот самый миг, в который он утрачивал самообладанье. Чужой не трогает. Дети никогда не дерзословили ему в ответ.
                Но с некоторого времени критика, шедшая из детской и безмолвно стоявшая в глазах детей, заставала его нечувствительным. Он не замечал её. Ничем не уязвимый, какой-то не узнаваемый и жалкий, этот отец был – страшен, в противоположность отцу раздражённому – чужому.
Он трогал больше девочку, сына меньше (у Люверсов двое детей – дочка Женя и сын – Серёжа – В. К.).
                Но мать смущала их обоих. Она осыпала их ласками, и задаривала, и проводила с ними целые часы тогда, когда им менее всего этого хотелось; когда это подавляло их детскую совесть своей незаслуженностью и они не узнавали себя в тех ласкательных прозвищах, которыми взбалмошно сыпал её инстинкт.
                И часто, когда в их душах наступал на редкость ясный покой и они не чувствовали преступников в себе, когда от совести их отлегало всё таинственное, чурающееся обнаружения, похожее на жар перед сыпью, они видели мать отчуждённой, сторонящейся их и без поводу вспыльчивой. Являлся почтальон. Письмо относилось по назначению – маме. Она принимала не благодаря. «Ступай к себе!» Хлопала дверь. Они тихо вешали голову и, заскучав, отдавались долгому, унылому недоуменью.
              Вначале, случалось, они плакали; потом, после одной особенно резкой вспышки, стали бояться; затем, с течением лет, это перешло у них в затаённую, всё глубже укоренявшуюся неприязнь.
              Всё, что шло от родителей к детям, приходило  невпопад, со стороны, вызванное не ими, но какими-то посторонними причинами, и отдавало далёкостью, как это всегда бывает, и загадкой, как ночами нытьё по заставам, когда все ложатся спать.

                Это обстоятельство воспитывало детей. Они этого не сознавали потому, что мало кто и из взрослых знает и слышит то, что зиждет, ладит и шьёт его. Жизнь посвящает очень немногих в то, что она делает с ними. Она слишком любит это дело и за работой разговаривает разве с теми только, кто желает ей успеха и любит её верстак. Помочь ей не властен никто, помешать --  может всякий. Как можно ей помешать? А вот как. Если доверить дереву заботу о его собственном росте, дерево всё сплошь пойдет проростью, или уйдёт целиком в корень, или расточится на один лист, потому что оно забудет о вселенной, с которой надо брать пример, и, произведя что-нибудь одно из тысячи, станет в тысячах производить одно и то же.
                И чтобы не было суков в душе, чтобы рост её не застаивался, чтобы человек не замешивал своей тупости в устройство своей бессмертной сути, заведено много такого, что отвлекает его пошлое любопытство от жизни, которая не любит работать при нём и его всячески избегает. Для этого заведены все заправские религии, и все общие понятия, и все предрассудки людей, и самый яркий из них, самый развлекающий, --психология.
                Из первобытного младенчества дети уже вышли. Понятие кары, воздаяния, награды и справедливости проникли уже по-детски в их душу и отвлекали в сторону их сознание, давая жизни делать с ними то, что она считала нужным, веским и прекрасным. >>.

                << Это началось ещё летом. Ей объявили, что она поступит в гимназию. Это было только приятно. Но это объявили ей. Она не звала репетитора в классную, где солнечные колера так плотно прилипали к выкрашенным клеевою краской стенам, что вечеру  только с кровью удавалось отодрать пристававший день. Она  не позвала его, когда, в сопровождении мамы, он зашёл сюда знакомиться «со своей будущей ученицей». Она не назначала ему нелепой фамилии Диких. И разве это она того хотела, чтобы отныне всегда солдаты учились в полдень, крутые, сопатые и потные, как красная судорога крана, при порче водопровода, и чтобы сапоги им отдавливала лиловая грозовая туча, знавшая толк в пушках и колёсах куда больших их белых рубах, белых палаток и белейших офицеров? Просила ли она о том, чтобы теперь всегда две вещи: тазик и салфетка, входя в сочетание, как угли в друговой лампе, вызывали моментально испарявшуюся третью вещь: идею смерти, как та вывеска у цирюльника, где это случилось в ней впервые? И с её ли согласия красные, «запрещавшие останавливаться рогатки стали местом каких-то городских, запретно останавливавшихся тайн, а китайцы – чем-то лично страшным, чем-то Жениным и ужасным? Не всё, разумеется, ложилось на душу так тяжело. Многое, как её близкое поступление в гимназию, бывало приятно. Но, как и оно,всё это объявлялось ей. Перестав быть поэтическим пустячком, жизнь забродила крутой чёрной сказкой  постольку, поскольку стала прозой и превратилась в факт. Тупо, ломотно и тускло, как бы в состоянии вечного протрезвления, попадали элементы б удничного существования в завязывавшуюся душу. Они опускались на её дно, реальные, затверделые и холодные, как сонные оловянные ложки. Там, на дне, это олово начинало плыть, сливаясь в комки, капая навязчивыми идеями.>>.

            << Смутные её предчувствия сбылись. На прогулке она ясно слышала, как смягчается воздух, как мякнут тучи и мягчеет чок подков. Ещё не зажигали, когда в воздухе стали, виясь, блуждать сухие серенькие пушинки. Но не успели они выехать за мост, как отдельных снежинок не стало и повалил сплошной сплывшийся лепень. Давлетша слез с козел и поднял кожаный верх. Жене с Серёжей стало темно и тесно. Ей захотелось бесноваться на манер беснующейся вокруг непогоды. Они заметили, что Давлетша везёт их домой только потому, что опять услышали мост под Выкормышем. Улицы стали неузнаваемы; улиц просто не стало. Сразу наступила ночь, и город, обезумев, зашевелил несметными тысячами толстых побелевших губ. Серёжа подался наружу и, упершись в колено, приказал везти к ремесленному.  Женя замерла от восхищения, узнав все тайны и прелести зимы в том, как прозвучали  на воздухе Серёжины слова. Давлетша кричал в ответ, что домой ехать надо, чтобы не замучить лошади, господа собираются в театр, придётся перекладать в сани. Ження вспомнила, что родители уедут и они останутся одни. Она решила усесться до поздней ночи поудобней за лампой с тем томом «Сказок Кота Мурлыки», что не для детей. Надо будет взять в маминой спальне. И шоколаду. И читать, посасывая, и слушать, как будет заметать улицы.
              А мело уже, и не на шутку, и сейчас. Небо тряслось, и с него валились белые царства и края, им не было счёта, и они были таинственны и ужасны. Было ясно, что эти неведомо откуда падавшие страны никогда не слышали про жизнь и про землю и, полуночные, слепые, засыпали её, её не видя и не зная.
                Они были упоительно ужасны, эти царства; совершенно сатанински восхитительны. Женя захлёбывалась, глядя на них. А воздух шатался, хватаясь за что попало, и далеко – далеко больно – пребольно взвывали будто плетьми огретые поля. Всё смешалось. Ночь ринулась на них, свирепая от низко сбившегося седого волоса, засекавшего и слепившего её. Всё
поехало врозь, с визгом, не разбирая дороги. Окрик и отклик пропадали не встретясь, гибли, занесённые вихрем на разные крыши. Мело. >>.
                Повесть Пастернака «Детство Люверс» высоко оценил Алексей Максимович Горький – он сказал, что удивительно, как Пастернаку удалось почувствовать душу 13-летней девочки (это смысл его слов).
                В 1921г. мать и сёстры Пастернака уехали в Германию  для длительного лечения отца.  Лидия Пастернак – Слейтер вспоминала старшего брата – каким он был в последние годы – перед их разлукой (воспоминания написаны после смерти Бориса):
              «…ясно вижу его… сидящим за столом, за работой, в шерстяном свитере, ноги в валенках, перед ним кипящий самовар, стакан крепкого чая, до которого легко можно дотянуться рукой. Он его постоянно доливал, пил, продолжая писать. Я вижу ещё, как он присел перед голландской печкой, мешая поленья – этого он никому не доверял делать, -- или как он идёт тихо, не спеша, аккуратно несёт полную лопату горящего угля из одной печи в другую, потом старательно  подметает упавшие куски; я вспоминаю, что так однажды у него загорелись валенки. Я вижу ещё, как давным-давно, когда я была совсем маленькой, он импровизировал на рояле поздно вечером, наполняя темноту печалью и невыразимой тоской. Под его пальцами вырастала музыка бушующих волн, целый мир, неведомый, с ужасом любви и разлуки, поэзии и смерти; Боря переставал быть нашим братом и становился чем-то непостижимым, страшным, демоном, гением. Со слезами на глазах мы плакали, моля Бога, чтоб он нам его вернул. Но он часто возвращался, когда мы уже спали.»

               


Рецензии