14 глава о Б. Пастернаке
Лариса, вот когда посожалею,
Что я не смерть и ноль в сравненьи с ней.
Я б разузнал, чем держится без клею
Живая повесть на обрывках дней.
Как я присматривался к матерьялам!
Валились зимы кучей, шли дожди,
Запахивались вьюги одеялом
С грудными городами на груди.
Мелькали пешеходы в непогоду,
Ползли возы за первый поворот,
Года по горло погружались в воду,
Потоки новых запружали брод.
А в перегонном кубе всё упрямей
Варилась жизнь, и шла постройка гнёзд.
Работы оцепляли фонарями
При свете слова, разума и звёзд.
Осмотришься, какой из нас не свалян
Из хлопьев и из недомолвок мглы?
Нас воспитала красота развалин,
Лишь ты превыше всякой похвалы.
Лишь ты, на славу сбитая боями,
Вся сжатым залпом прелести рвалась.
Не ведай жизнь, что значит обаянье,
Ты ей прямой ответ не в бровь, а в глаз.
Ты точно бурей грации дымилась.
Чуть побывав в её живом огне,
Посредственность впадала вмиг в немилость,
Несовершенство навлекало гнев.
Бреди же в глубь преданья, героиня.
Нет, этот путь не утомит ступни.
Ширяй, как высь, над мыслями моими:
Им хорошо в твоей большой тени.
Поэт, стихи которого читали друг другу Борис Пастернак и Лариса Рейснер – Великий австрийский Поэт Райнер – Мария Рильке – одна из культовых фигур в австрийской и европейской поэзии XX века.
Рильке сыграл особую роль в формировании поэзии Пастернака. Он был хорошим знакомым Пастернаков – дружил и переписывался с Леонидом Осиповичем, отцом Бориса. К Рильке я ещё вернусь. Сейчас скажу только , что Борис Леонидович Бого – Творил австрийского Гения, и перевёл 4 его стихотворения – вершины его переводческого Искусства. Два из них я включил в эту мою композицию о Пастернаке. Но их дам позже – когда буду говорить о последних годах жизни и творчества Пастернака, поскольку перевёл он их в 1957-м г., для автобиографического очерка «Люди и положения.» А сейчас – подробный рассказ о дружбе Пастернака и Цветаевой – удивительном явлении в жизни и Бориса, и Марины. -- В июне 1922 г. Пастернак прочитал маленькую книжку Цветаевой «Вёрсты» (1917 – 1920 г. г.). С этим названием вышли 2 книги Цветаевой, Пастернак прочитал 2-ую.
М. Цветаева. Из книги «Вёрсты».
Милые спутники, делившие с нами ночлег!
Вёрсты, и вёрсты, и вёрсты, и чёрствый хлеб…
Рокот цыганских телег,
Вспять убегающих рек –
Рокот…
Ах, на цыганской, на райской, на ранней заре
Помните жаркое ржанье и степь в серебре?
Синий дымок на горе,
И о цыганском царе –
Песню…
В чёрную полночь, под пологом древних ветвей,
Мы вам дарили прекрасных – как ночь – сыновей…
И рокотал соловей –
Славу…
Не удержали вас, спутники чудной поры
Нищие неги и нищие наши пиры.
Жарко пылали костры,
Падали к нам на ковры –
Звёзды…
Борис Леонидович тут же написал восторженное письмо Марине Ивановне в Берлин, куда она приехала за месяц до этого. Он сожалел, что за несколько случайных встреч в Москве не сблизился с Цветаевой, по его словам – «несравненным поэтом». Одновременно с письмом Пастернак послал Цветаевой свою книгу «Сестра моя – жизнь», перед тем вышедшую в Москве.
В трюмо испаряется чашка какао,
Качается тюль, и – прямой
Дорожкою в сад, в бурелом и хаос
К качелям бежит трюмо.
Так сосны враскачку воздух саднят
Смолой; там по маете
Очки по траве растерял палисадник,
Там книгу читает Тень.
И к заднему плану, во мрак, за калитку
В степь, в запах сонных лекарств
Струится дорожкой, в сучках и в улитках
Мерцающий жаркий кварц.
Огромный сад тормошится в зале
В трюмо – и не бьёт стекла!
Казалось бы, всё коллодий залил
С комода до шума в стволах.
Зеркальная всё б, казалось, на’хлынь
Непотным льдом облила,
Чтоб сук не горчил и сирень не пахла, --
Гипноза залить не могла.
Несметный мир семенит в месмеризме,
И только ветру связать,
Что ломится в жизнь и ломается в призме
И радо играть с слезах.
Души не взорвать, как селитрой залежь,
Не вырыть, как заступом клад.
Огромный сад тормошится в зале
В трюмо – и не бьёт стекла.
И вот, в гипнотической этой отчизне
Ничем мне очей не задуть.
Так после дождя проползают слизни
Глазами статуй в саду.
Шуршит вода по ушам, и, чирикнув,
На цыпочках скачет чиж
Ты можешь им выпачкать губы черникой,
Из шалостью не опоишь.
Огромный сад тормошится в зале,
Подносит к трюмо кулак,
Бежит на качели, ловит, салит,
Трясёт – и не бьёт стекла!
Позднее Цветаева писала о его книге: «Я тогда 10 дней жила ею, -- как на высоком гребне волны: поддалась (послушалась) и не захлебнулась…» Но эти слова – позже. Сейчас же – впечатление от книги Пастернака (оглушительное – соразмерное с впечатлением Пастернака от книги Цветаевой) требует выхода. И – Марина пишет статью «Световой ливень» -- о поэзии Бориса Пастернака, а, окончив её, посылает Борису свой поэтический сборник «Разлука» с надписью «Борису Пастернаку – навстречу!» В 1923 г. Цветаева посылает Пастернаку ещё один свой сборник – «Ремесло», надписав его так: «Моему заочному другу – заоблачному брату – Борису Пастернаку».
Марина Цветаева. Из книги «Ремесло».
Есть некий час – как сброшенная клажа:
Когда в себе гордыню укротим.
Час ученичества, он в жизни каждой
Торжественно – неотвратим.
Высокий час, когда, сложив оружье
К ногам указанного нам – Перстом,
Как пурпур воина на мех верблюжий
Сменяем на песке морском.
О, этот час, на подвиг нас – как Голос
Вздымающий из своеволья дней!
О, этот час, когда как спелый колос
Мы клонимся от тяжести своей.
И колос взрос, и час весёлый пробил
И жерновов возжаждало зерно.
Закон! Закон! Ещё в земной утробе
Мной вожделенное ярмо.
Час ученичества! Но зрим и ведом
Другой нам свет, -- ещё заря зажглась,
Благословен ему грядущий следом
Ты – одиночества верховный час!
В начале января 1923 г. вышла 4-я книга стихов Пастернака – «Темы и вариации». Пастернак, выполняя просьбу Цветаевой, послал её в Прагу, где Цветаева в то время жила. Он сделал на фронтисписе такую надпись:
<< Несравненному поэту Марине Цветаевой, «донецкой, горючей и адской» (стр. 76) от поклонника её дара, отважившегося издать эти высевки и опилки, и теперь кающегося. >>.
Эту надпись надо пояснить. Борис Пастернак, надписав книжку так, включал Цветаеву в число настоящих поэтов, которым он посвятил своё стихотворение, написанное за 2 года до этого. Указанная страница относит к нему:
Нас мало. Нас может быть трое
Донецких, горючих и адских
Под серой бегущей корою
Дождей, облаков и солдатских
Советов, стихов и дискуссий
О транспорте и об искусстве.
Мы были людьми. Мы эпохи.
Нас сбило и мчит в караване,
Как тундру под тендера вздохи
И поршней и шпал порыванье.
Слетимся, ворвёмся и тронем,
Закружимся вихрем вороньим,
И – мимо! – вы поздно поймёте.
Так, утром ударивши в ворох
Соломы – с момент на намёте, --
Ветр вечен затем в разговорах
Идущего бурно собранья
Деревьев над кровельной дранью.
В 1921 г., ещё до знакомства с «Вёрстами» Цветаевой в эти трое входили, кроме Пастернака, Асеев и Маяковский.
Цветаева писала Борису Пастернаку после присылки «Тем и вариаций», в феврале 1923-го г. : (тогда они, два Больших русских Поэта, были ещё на «вы»):
«Дорогой Пастернак, <…>
Ваша книга – ожог. Та ливень, а эта – ожог: мне больно было, и я не дула. (Другие – кольдкремом мажут, картофельной мукой присыпают – Под -- ле
цы!) Ну, вот, обожглась, обожглась обожглась и загорелась, -- и сна нет, и дня нет. Только Вы. Вы один <…>
Начинаю догадываться о какой-то Вашей тайне. Тайнах. Первая: Ваша страсть к словам – только доказательство, насколько они для Вас средство. Страсть эта – отчаяние сказа. Звук Вы любите больше слова, и шум (пустой) больше звука, потому что в нём всё. А Вы обречены на слова, и как каторжник изнемогая… Вы хотите невозможного, из области слов выходящего. То, что Вы поэт – промах. (Божий – и божественный!)
Вторая: Вы не созерцатель, а вершитель, -- только дел таких нет здесь. Не мыслю: ни воином, ни царём. И оттого, что дел нет – вся бешеная действенность в стихи: ничто на месте стоит.» И дальше – в письме Марины – поразительная фраза:
«А знаете, Пастернак, Вам нужно писать большую вещь. Это будет Ваша вторая жизнь, первая жизнь, единственная жизнь.» Это написано Мариной до больших произведений Бориса Пастернака: романа в стихах «Спекторский», эпических поэм «Девятьсот пятый год» И «Лейтенант Шмидт». И за много лет до романа Пастернака «Доктор Живаго» (о нём я ещё буду рассказывать – подробно).
Пророчество Марины Цветаевой!! Напоминаю – это цитата из письма Цветаевой 1923 г. Борис Пастернак. Из стихов 1923-го года:
Всю ночь вода трудилась без отдышки.
Дождь до утра льняное масло жёг.
И валит пар из-под лиловой крышки,
Земля дымится, словно щей горшок.
Когда ж трава, отряхиваясь, вскочит,
Кто мой испуг изобразит росе
В тот час, как загорланит первый кочет,
За ним – другой, ещё за этим – все?
Перебирая годы поименно,
Поочерёдно окликая тьму,
Они пророчить станут перемену
Дождю, земле, любви – всему, всему.
Через несколько лет Цветаева напишет о Пастернаке:
«Бориса я знаю очень мало, но люблю его, как любят лишь никогда не виденных (давно ушедших или тех, кто ещё впереди: идущих за нами), никогда не виденных или никогда не бывших. <…>
Он – первый поэт России. Об этом знаю я и ещё несколько человек, остальным придётся ждать его смерти.» Но и Пастернак ценил Цветаеву, высоко ставил её как Поэта.
Дружба – Любовь Бориса Пастернака и Марины Цветаевой (двух Великих) – одно из Ярчайших событий в поэзии XX века…
<< -- Любить Вас так, как надо, -- писал Пастернак Цветаевой, -- мне не дадут и всех прежде, конечно, -- Вы. О, как я Вас люблю, Марина! Так вольно, так прирождённо, так обогащающе ясно. Так с руки это душе, ничего нет лучше, легче! <…> Вы видите, как часто я зачёркиваю? Это оттого, что я стараюсь писать с подлинника. О, как меня на подлинник тянет! Как хочется жизни с Вами! И, прежде всего, той её части, которая называется работой, ростом, вдохновеньем, познаньем. Пора, давно пора за неё. Я чёрт знает сколько уже ничего не писал, и писать наверное разучился.
Между прочим я Ваши тут читал. «Цветаеву, Цветаеву!» -- кричала аудитория, требуя продолжения. <…>
А потом будет лето нашей встречи. Я люблю его за то, что это будет встреча со знающей силой, то есть то, что мне ближе всего, и что я только в музыке встречал, в жизни же не встречал никогда. <…> И вот опять письмо ничего не говорит. А может быть, даже оно Ваши стихи рассказывает своими словами. – Какие они превосходные! >>.
Пастернак писал это письмо в Москве – в Чехию, где Цветаева жила с семьёй – с мужем и дочкой.
«Марина, золотой мой друг, изумительное, сверхъестественное родное предназначенье, утренняя дымящаяся моя душа, Марина!», -- писал Пастернак Цветаевой в том же письме – взахлёб – по-пастернаковски эмоционально.
«Ты – мой вершинный брат. Всё остальное в моей жизни – аршинное», --
позже, когда они были уже на «ты» -- писала Пастернаку Цветаева.
Марина Цветаева – Борису Пастернаку.
Не чернокнижница! В белой книге
Далей донских навострила взгляд!
Где бы ты ни был -- тебя настигну,
Выстрадаю – и верну назад.
Ибо с гордыни своей, как с кедра,
Мир озираю: плывут суда,
Зарева рыщут… Морские недра
Выворочу -- и верну со дна!
Перестрадай же меня! Я всюду:
Зори и руды я, хлеб и вздох,
Есмь я, и буду я, и добуду
Губы – как душу добудет бог:
Через дыхание – в час твой хриплый,
Через архангельского суда
Изгороди! – все уста о шипья
Выкровяню и верну с одра!
Сдайся! Ведь это совсем не сказка!
-- Сдайся! – Стрела, описавши круг…
-- Сдайся! – Ещё ни один не спасся
От настигающего без рук:
Через дыхание… (Перси взмыли,
Веки не видят, вкруг уст – слюда…)
Как прозорливица – Самуила
Выморочу – и вернусь одна:
Ибо другая с тобой, и в Судный
День не тягаются…
Вьюсь и длюсь.
Есмь я, и буду я, и добуду
Душу – как губы добудет уст
Упокоительница…
Борис Пастернак – Марине Цветаевой.
«Прямо непостижимо, до чего ты большой поэт!
Болезненно близко и преждевременно подступило к горлу то, что будет у нас, и кажется скоро, потому что этим воздухом я дышу уже и сейчас. [Своей высшей жизнью я живу с тобой…] (У Пастернака эта фраза – по-немецки – В. К.). Ты моя безусловность, ты с головы до ног горячий воплощённый замысел…, ты – невероятная награда мне за рожденье и блужданья, и веру в бога и обиды…
Что ты страшно моя и не создана мною, вот имя моего чувства…
Я люблю и не могу не любить тебя долго, постоянно… я боготворю тебя.»
Е. В. Пастернак и Е. Б. Пастернак:
<< Восхищение Цветаевой и чтение «Поэмы Конца» (трагическая поэма М. Цветаевой – В. К.) во многих домах шло одновременно с ростом беспокойства. Ещё зимой Пастернака встревожило желание Цветаевой написать поэму о самоубийстве Есенина и интерес к подробностям его гибели (С. А. Есенин покончил с собой в конце декабря 1925 г. – В. К.). Пастернак по её просьбе собирал воспоминания и газетные вырезки, и это увеличивало тревогу. А теперь эта поэма о собственном конце («Поэма Конца» -- В. К.). Тайна смерти всегда волнует писателя. Попыткой приоткрыть её, проникнуто написанное в те дни стихотворение Пастернака, посвящённое недавней смерти Ларисы Рейснер. («Лариса, вот когда посожалею,// Что я не смерть, а ноль в сравненьи с ней.//Я б разузнал, чем держится без клею// Живая повесть на обрывках дней >>…-- и т. д. – я это стихотворение недавно дал целиком в этой моей работе, вы, конечно, помните его. В нём нашло выход также желание выйти из тупика, в который завело его в последних главах «Девятсот пятого года» стремление научиться объективному тону и стать «актуальнее», как он писал тогда И. А. Груздёву. Острое недовольство собой вылилось крутым поворотом к лирической метафоре и сжатости. Его письмо к Цветаевой от 11 апреля 1926 года кончалось так:
Не оперные поселяне,
Марина, куда мы зашли?
Общественное гулянье
С претензиями земли.
Ну как тут отдаться занятью,
Когда по различью путей
Как лошади в Римском Сенате
Мы дики средь этих детей.
Походим меж тем по поляне.
Разбито с десяток эстрад.
С одних говорят пожеланья.
С других по желанью острят.
Послушай, стихи с того света
Им будем читать только мы,
Как авторы Вед и Заветов
И Пира во время чумы.
Но только не лезь на котурны,
Ни на паровую трубу.
Исход ли из гущи мишурной?
Ты их не напишешь в гробу.
Ты всё ещё край непочатый.
А смерть это твой псевдоним.
Сдаваться нельзя. Не печатай
И не издавайся под ним.
Потом было написано стихотворение «Памяти Рейснер» -- один из черновых набросков его, который он послал Цветаевой. Последние 2 строфы этого наброска сильно отличались от признанного и широко известного окончания этого стихотворения <...>:
«Смешаться всем, что есть во мне Бориса,
Годами отходящего от сна,
С твоей глухой позицией, Лариса,
Как звук рифмует наши имена.
Вмешать тебя в случайности творенья,
Зарифмовать с начала до конца
С растерянностью тени и растенья
Растущую растерянность творца.
И буквально на следующий день было послано письмо Рильке.
12 апреля 1926. Москва.
Великий, обожаемый поэт!
Я не знаю, где окончилось бы это письмо и чем бы оно отличалось от жизни, позволь я заговорить в полный голос чувствам любви, удивления и признательности, которые испытываю вот уже двадцать лет.
Я обязан Вам основными чертами моего характера, всем складом духовной жизни. Они созданы Вами. Я говорю с Вами, как говорят о давно происшедшем, которое впоследствии считают истоком всего происходящего, словно оно взяло оттуда своё начало. Я вне себя от радости, что стал Вам известен как поэт, -- мне так же трудно представить себе это, как если бы речь шла о Пушкине или Эсхиле.
Чувство невообразимости такого сцепления судеб, своей щемящей невозможностью пронизывающего меня, когда я пишу эти строки, не поддаётся выражению. То, что я чудом попался Вам на глаза, потрясло меня. Известие об этом отозвалось в моей душе подобно току короткого замыкания.
Все ушли из дому, и я остался один в комнате, когда прочёл несколько строк об этом в письме Л. О. (Леонида Осиповича, отца Бориса – В. К.). Я бросился к окну. Шёл снег, мимо проходили люди. Я не воспринимал окружающего, я плакал. Вернулись с прогулки сын с няней. Затем пришла жена. Я молчал, -- в течение нескольких часов я не мог выговорить ни слова.
До сих пор я был Вам безгранично благодарен за широкие, нескончаемые и бездонные благодеяния Вашей поэзии. Теперь я благодарю Вас
за внезапное и сосредоточенное благодетельное вмешательство в мою судьбу,сказавшееся в таком исключительном проявлении (Леонид Осипович написал перед этим старшему сыну о том, что Рильке прочитал некоторые стихи Бориса и назвал их очень хорошими, и Борис воспринял это почти как известие о том, что его читают на небе – примеч. моё – В. К.). Входить при этом в подробности значило бы претендовать на Ваше внимание, на что я никогда не решусь, пока Вы мне сами этого не прикажете. Это значило бы также постичь цепь трагических событий истории и суметь о них рассказать, что, вероятно, превосходит мои силы.
Тем не менее всякий, кто способен учиться, может усвоить из нашего жизненного опыта, что великое в своём непосредственном проявлении оборачивается собственной противоположностью. Осуществившись, оно становится ничтожным в меру своего величия и косным в меру своей активности.
Такова между прочим и наша революция – противоречие уже с самого своего возникновения: разрыв течения времени под видом неподвижной и жуткой достопримечательности. Таковы и наши судьбы, неподвижные, недолговечные, зависимые от тёмной и величественной исторической исключительности, трагичные даже в самых мелких и смехотворных проявлениях. Однако о чём я разговорился? Что касается поэзии и поэта, иными словами особого в каждом случае преломления света европейской всеобщности, то есть множества слитых воедино судеб безымянных современников, -- что касается поэзии, всё остаётся по-прежнему. Как исстари, так и теперь и здесь всё зависит от воли случая, которая, будучи воспринята глубоко и своевременно, приводит именно к недостающему преломлению. Тогда всё становится до глупости простым, внеисторическим и постигающим течение времени, свободным и роковым. Тогда заново становишься поэтом, после того, как восемь лет не знал этого обессиливающего счастья. Так случилось со мной в последние дни, а до того долгие восемь лет я был глубоко несчастлив и всё равно, что мёртв, хоть и в самом глубоком унынии никогда не забывал о возвышенном трагизме революции. Я совсем не мог писать, я жил по инерции. Всё уже было написано в 1917 – 1918 году.
А теперь я словно родился заново. Тому две причины. О первой из них я уже говорил. Она заставляет меня онеметь от благодарности, и сколько бы я об этом ни писал, это не идёт в сравнение с моими чувствами.
Позвольте мне сказать также и о другой причине, тем более, что для меня эти события взаимно связаны и что дело касается поэтессы, которая любит Вас не меньше и не иначе, чем я, и которая (как бы широко или узко это ни понимать) может в той же степени, что и я, рассматриваться как часть Вашей поэтической биографии в её действии и охвате.
В тот же день, что и известие о Вас, я здешними окольными путями получил поэму, написанную так неподдельно и правдиво, как здесь в СССР никто из нас уже не сможет написать. Это было вторым потрясением дня. Это – Марина Цветаева, прирождённый поэт большого таланта, родственного по своему складу Деборд-Вальмор (выдающаяся французская поэтесса XIX века – В. К.). Она живёт в Париже в эмиграции. Я хотел бы, о ради Бога, простите мою дерзость и видимую назойливость, я хотел бы, я осмелился бы пожелать, чтобы она тоже пережила нечто подобное той радости, которая, благодаря Вам, излилась на меня. Я представляю себе, чем была бы для неё книга с Вашей надписью, может быть «Дуинезские Элегии (одна из поэтических книг Р.- М. Рильке – В. К.), известные мне лишь понаслышке. Пожалуйста, простите меня! Но в преломленном свете этого глубокого и далеко идущего совпадения, в радостном ослеплении я хотел бы вообразить себе, что истина заключена именно в таком преломлении и что моя просьба выполнима и имеет смысл. Для кого, зачем? Этого я не смог бы сказать. Может быть для поэта, который вечно составляет содержание поэзии, и в разные времена именуется по-разному.
Её зовут Марина Ивановна Цветаева и живёт она в Париже: дальше Пастернак называет парижский адрес Цветаевой – В. К.
Позвольте мне считать Вашим ответом исполнение моей просьбы относительно Цветаевой. Это будет знаком для меня, что я и впредь могу писать Вам. Я не смею мечтать о прямом ответе. И без того я отнял у Вас столько времени своим растянутым письмом, которое заведомо кишит ошибками и несуразицей. Когда я его начинал, я думал лишь достойно засвидетельствовать Вам своё преклонение. Неожиданно и в который уже раз я ощутил, каким откровением Вы для меня стали. Я забыл, что чувства, которые простираются на годы, возрасты, разные местности и положения, не могут поддаться внезапной попытке охватить их одним письмом. И слава Богу, что забыл. А то я не написал и этих беспомощных строк. Лежат же исписанные листы, которые я никогда не решусь послать Вам за их многословие и нескромность. Лежат и две книги стихов («Сестра моя жизнь» и «Темы и вариации», которые я по первому побуждению собрался отправить Вам, чтобы ими, как сургучом, осязаемо запечатать , и не посылаю из боязни, что Вам когда-нибудь придёт в голову читать этот сургуч. Но всё становится лишним, стоит выговорить то, что важнее всего. Я люблю Вас так, как поэзия может и должна быть
любима, как живая культура славит свои вершины, радуется им и существует ими. Я люблю Вас и могу гордится тем, что Вас не унизит ни моя любовь, ни любовь моего самого большого, и, вероятно, единственного друга Марины, о которой я уже упоминал.
Если бы Вы захотели меня осчастливить несколькими строчками, написанными Вашей рукой, я попросил бы Вас также воспользоваться для этого Цветаевским адресом. Нет уверенности, что почтовое отделение из Швейцарии (Рильке лечился в швейцарском санатории – В. К.) дойдёт до нас.
Ваш Борис Пастернак.
Через тридцать лет Пастернак так вспоминал об этом письме и объяснял причины, почему он включил Цветаеву в свои отношения с Рильке:
<< Он сыграл огромную роль в моей жизни, но мне никогда в голову не приходило, что я мог бы осмелиться ему написать. Я не представлял себе, чтобы почта могла служить мостом к недоступному, совсем по-другому, чем всё на свете существующему миру, с которым я был связан только своим поклонением, и вдруг оказалось, что мост этот перекинут далёкой случайностью помимо меня. Только тогда я в первый раз в жизни подумал, что мог бы написать ему. Но у нас были прерваны сношения со Швейцарией. И во Франции жила Цветаева, с которой я был в переписке и большой дружбе и которая тоже знала и любила Рильке. Мне хотелось
попутно сделать ей подарок, представить её Рильке, познакомить их. Я просил его не отвечать мне, не тратить на меня драгоценного времени, но в качестве знака, что письмо дошло до него, послать «Сонеты к Орфею» и «Элегии» (книжки Рильке – В. К.) Цветаевой во Францию (письмо к З. Ф. Руофф 12 мая 1956).
Е. В. Пастернак и Е. Б. Пастернак:
<< Одновременно с письмом Рильке Пастернак писал Цветаевой о своём желании немедленно приехать к ней с тем, чтобы потом вместе с нею навестить Рильке. Так рождается план встречи троих поэтов <…> Что бы мы стали делать с тобой – в жизни? Поехали бы к Рильке», -- цитирует затем Цветаева слова Пастернака. >>.
«я мог бы осмелиться ему (т. е. Рильке – В. К.) написать», -- писал Пастернак в 1956 г. Он и не осмелился. Письмо Пастернака к Рильке, которое я приводил, осталось его единственным письмом Великому автрийскому Поэту. Осмелилась – Цветаева. Рильке выполнил просьбу Бориса – он прислал Цветаевой 2 книжки своих стихов. После этого завязалась переписка Цветаевой и Рильке. Переписка 1926 г. Результатом этой переписки стали письма, которые по праву считаются Шедеврами эпистолярной Лирики. Подробно о переписке Марины Цветаевой и Райнера – Марии Рильке, об их дружбе вы сможете прочитать в моём цикле лекций о Цветаевой – «Душа, не знающая меры» (см. на сайте «Стихи.ру).
Но вернёмся к Дружбе – Любви Бориса Пастернака и Марины Цветаевой. --
Их Удивительный роман в стихах и письмах продолжался много лет. Но жили они вдали друг от друга (я уже это упоминал) – Пастернак – в Москве, Цветаева – в Берлине – в Чехии, во Франции, и долгое время (все годы переписки – с 1922 по 1935-й) они ни разу не встретились!
Марина Цветаева – Борису Пастернаку
Рас – стояние: вёрсты, мили…
Нас рас – ставили, рас – садили,
Чтобы тихо себя вели
По двум разным концам земли.
Рас – стояние: вёрсты, дали…
Нас расклеили, распаяли,
В две руки развели, распяв,
И не знали, что это – сплав
Вдохновений и сухожилий…
Не рассо’рили – рассори’ли
Расслоили…
Стена да ров.
Расселили нас как орлов –
Заговорщиков: вёрсты, дали…
Не расстроили – растеряли.
По трущобам земных широт
Рассовали нас, как сирот.
Который уж – ну который – март?!
Разбили нас, как колоду карт!
Роман двух Великих Поэтов достиг апогея в середине 1920-х и постепенно, увы, сходил на нет. Их письма друг другу становятся всё реже, в них чувствуется усталость, нет прежней страстности.
Марина Цветаева – Борису Пастернаку.
«Борис, я с тобой боюсь всех слов… Ведь у нас кроме слов нет ничего, мы на них обречены… Каждое наше письмо – последнее. Одно – последнее до встречи, другое – последнее навсегда. Может быть оттого что редко пишем, что каждый раз – всё заново. Душа питается жизнью, -- здесь душа питается душой…»
Это – из письма 1929 г. Интересно, что в том же году Борис Пастернак пишет стихотворение М[арине] Ц[ветаевой], в котором создал в т. ч. и литературный портрет Цветаевой (оно вошло в цикл Пастернака «Смешанные стихи»).
Ты вправе, вывернув карман,
Сказать: ищите, ройтесь, шарьте.
Мне всё равно, чем сыр туман.
Любая быль – как утро в марте.
Деревья в мягких армяках
Стоят в грунту из гуммигута,
Хотя ветвям наверняка
Невмоготу среди закута.
Роса бросает ветки в дрожь,
Струясь, как шерсть на мериносе.
Роса бежит, тряся, как ёж,
Глухой копной у переносья.
Мне всё равно, чей разговор
Ловлю, плывущий ниоткуда.
Любая быль – как вешний двор,
Когда он дымкою окутан.
Мне всё равно, какой фасон
Суждён при мне покрою платьев.
Любую быль сметут, как сон,
Поэта в ней законопатив.
Клубясь во много рукавов,
Он двинется, подобно дыму,
Из дыр эпохи роковой
В иной тупик непроходимый.
Он вырвется, курясь, из прорв
Судеб, расплющенных в лепёху,
И внуки скажут, как про торф:
Горит такого-то эпоха.
Цветаева и Пастернак много раз договаривались о встречах, но, как я уже говорил, встретиться не удавалось. Лишь в 1935 г. они встретились на Всемирном конгрессе деятелей культуры в Париже. Но эта мимолётная встреча не принесла удовлетворения им обоим (более того – была тягостна для обоих – Цветаева назвала её не – встреча).
Да, «с заоблачностью их дружбы было покончено» (по словам дочери Цветаевой, Ариадны Эфрон). Но дружба продолжалась до конца жизни Марины (об этом я ещё скажу – позже). Ариадна Эфрон писала Борису Пастернаку (уже после смерти матери): «Как она любила тебя и как долго – всю жизнь! Только папу и тебя она любила, не разлюбливая. И не преувеличивая. Тех, кого преувеличивала, потом, перестрадав, развенчивала.»
В мире, где всяк
Сгорблен и взмылен,
Знаю – один
Мне – равносилен.
В мире, где столь
Многого хощем,
Знаю – один
Мне равномощен.
В мире, где всё –
Плесень и плющ,
Знаю: один
Ты – равносущ
Мне.
Марина Цветаева – Борису Пастернаку.
Из триптиха «Двое».
В черновой рукописи посвящение: «Моему брату в пятом времени года, шестом чувстве и четвёртом измерении – Борису Пастернаку.»
Свидетельство о публикации №126040101601