3-я глава о Б. Пастернаке
Да, кстати, Скрябин оказался соседом Пастернаков по даче. Из воспоминаний А. Л. Пастернака, брата поэта (описано время их отрочества):
«В жаркие… дни и часы мы предпочитали открытым пространствам постоянную, даже при ярком солнце, сумрачность и свежую прохладу заросшего бора. Тут гербарий уступал место наблюдениям за лесной жизнью, более интересной, чем жизнь травы. Тут и индейство наше обретало, пожалуй, большие права на правдоподобное существование. Гуляя так по бездорожью леса, не имея никакой определённой цели, не ища специально ничего ровно, шли мы однажды по ещё неизведанному направлению. Внезапно среди царившей тишины, которую только усиливали редкие трельки птичек да цоканье белок, мы услыхали очень издалека, отрывочное, с перебоями звучанье рояля. Оно сразу же стало нам ясной задачей определившего себя краснокожего обследования. Мы стали пробираться к звукам – с беззвучием мокасинным… Так набрели мы на источник музыки – и замечательной. На опушке леса, куда мы дошли, нас задержала непроходимая заросль кустарника. На залитой солнцем лужайке сквозь кусты виднелась дача, такая же, как наша.
С этой-то дачи и раздавалась музыка, похожая на разучивание, но для разучивания она шла странно, не обычно, без застревания в трудном месте, без заминок. Остановившись внезапно на каком-то такте, она обрывалась, затем слышалось какое-то невнятное словно бормотанье, с повторами одной или двух нот, как для разбежки. Так настройщики пробуют отдельные струны и проверяют будто бы себя самих. Затем прерванная фраза возобновлялась с прежней быстротой и безошибочностью, намного уходя вперёд: бормотанье же, бурчанье и проверка настройщика передвигались на новое, более дальнее место, музыка же всё бежала и бежала, между такими перерывами, вперёд. Брат, более меня понимавший, сказал, что там, несомненно, сочиняют, а не разучивают и не разбирают новую вещь.
Так, с того дня, мы обосновали место, где нас никто не мог обнаружить, благо на даче не было собак; мы же оттуда наблюдали и слушали безнаказанно и преотлично. Подглядывать и подслушивать входило в железный закон жизни краснокожих. В столь же железный закон бледнолицых входило обратное: что и подглядывать и подслушивать – одинаково подло, нечестно и постыдно. Всё это – и то и другое – мы отлично знали, но ни то и ни другое в данном случае не руководило нами. Обосноваться в укрытии и оттуда невидимками слушать нас заставила только сила музыки: ведь музыка с самого дня нашего рождения шла рядом с нами и только и делала, что приучала нас состоять при ней – её слугами и верными её прозелитами.»
Это Скрябин писал свою великую «Поэму экстаза», и они – два брата – Боря и Шура стали свидетелями сочинения Шедевра.
В 1909-м году Борис
оставил занятия музыкой, но она осталась с ним навсегда: ей отданы страницы его прекрасной прозы, она встаёт из его гениальных стихов…
«По врождённому слуху поэзия подыскивает мелодию природы среди шума словаря и, подобрав её, как подбирают мотив, предаётся затем импровизации на эту тему.»
Борис Пастернак, из статьи несколько положений, 1918, 1922 г. г.
Из «Повести» (1929 г.).
<…> «Тут начинается дождь», -- вывел Серёжа на краю восьмого листочка и перенёс писанье с почтовой бумаги на писчую. Это был первый черновой набросок из тех, что пишутся один или два раза в жизни, ночь напролёт, в один присест. Они по необходимости изобилуют водой, как стихией, по самой природе предназначенной воплощать однообразные, навязчиво-могучие движенья. Ничего, кроме самой общей мысли, ещё не оформленной, в такие первые вечера не оседает на записи, лишённой живых подробностей, и только естественность, с какой рождается эта идея из пережитых обстоятельств, бывает поразительна.
Дождь был первой подробностью наброска, остановившей Серёжу. Он перенёс её с осьмушки на бумагу четвертного формата и принялся марать и перемарывать, добиваясь желанной наглядности. Местами он выводил слова, которых нет в языке. Он оставлял их временно на бумаге, с тем чтобы потом они навели его на более непосредственные протоки дождевой воды и разговорную речь, образовавшуюся от общенья восторга с обиходом. Он верил, что эти промоины, признанные и всем понятные, придут ему на память, и их предвосхищенье застилало ему зренье (без промежутка)
слезами, точно оптическими стёклами не по мерке. <…>
<<…Итак, на даче начинается дождь. Вот что совершается перед окнами. Старые берёзы целыми стаями отпускают листья на волю и устраивают им проводы с пригорка. Тем временем свежие вороха, путаясь у них в волосах, взвиваются белесыми вихрями нового пореденья. Проводив их и потеряв из виду, берёзы поворачиваются к даче, наступает тьма, и ещё раньше, чем раздаётся первый удар грома, внутри начинается игра на рояле.
Темой своей Игрек выбирает ночное небо в том виде, в каком оно выйдет из бани, в кашемировом пуху облаков, в купоросно-ладанном пару трёпаной рощи, с сильным проступом звёзд, промытых до последних скважинок и будто ставших крупнее. Блеск этих капель, которым никак не расстаться с пространством, как бы они от него ни старались оторваться, им уже развешан над инструментальною чащей. Теперь, разбегаясь по клавиатуре, он бросает сделанное и возвращается к нему, предаёт его забвенью и наводит на память. Стёкла плющатся потоками ртутного студня, перед окнами с охапками огромного воздуха ходят берёзы и всюду им сорят, осыпая косматые водопады, а музыка знай отвешивает поклоны направо и налево и всё что-то с дороги обещает.
И замечательно, всякий раз, как кто-нибудь пробует усомниться в честности её слова, играющий обдаёт маловера каким-то неожиданным, упорно возвращающимся чудом в звуках. Это чудо его собственного голоса, то есть чудо их завтрашнего способа чувствованья и запоминанья. Сила этого чуда такова, что она шутя могла бы раскроить таз фортепьяну, попутно сокрушив кости купечеству и венским стульям, а она рассыпается серебристою скороговоркой и звучит тем тише, чем чаще и шибче возвращается.
Так же точно он и читает. Он выражается так: я прочту вам столько-то полос белого стиха, столько-то колонок рифмованного. И опять всякий раз, как кому-нибудь кажется, будто этому ковровому вранью безразлично, лечь ли теменем или пятками в полюс, появляются описанья и уподобленья невиданной магниточувствительности. Это – образы, то есть чудеса в слове, то есть примеры полного и стрелоподобного подчиненья земле. И значит, это – направленья, по которым пойдёт их завтрашняя нравственность, их устремлённость к правде.
Но как странно, видимо, переживал всё этот человек. Точно кто попеременно то показывал ему землю, то прятал её в рукав, и живую красоту он понял как предельное отличье существованья от несуществованья. В том-то и новизна его, что эту разницу, мыслимую не долее мгновенья, он удержал и возвёл в постоянный поэтический признак. Но где он мог видеть эти явленья и исчезновенья? Не голос ли человечества рассказал ему о мелькающей в смене поколений земле?
Всё это сплошь и без изъятий – непреложное искусство, всё оно говорит о бесконечностях по нашёпту границ, всё рождается из богатейшей, бездонно-задушевной земной бедности <…>
Баллада (1930 г.).
Дрожат гара’жи автобазы,
Нет – нет, как кость, взблеснёт костёл.
Над парком падают топазы,
Слепых зарниц бурлит котёл.
В саду – табак, на тротуаре –
Толпа, в толпе – гуденье пчёл.
Разрывы туч, обрывки арий,
Недвижный Днепр, ночной Подол.
«Пришёл», -- летит от вяза к вязу,
И вдруг становится тяжёл
Как бы достигший высшей фазы
Бессонный запах матиол.
«Пришёл», --летит от пары к паре,
«Пришёл», -- стволу лепечет ствол.
Потоп зарниц, гроза в разгаре,
Недвижный Днепр, ночной Подол.
Удар, другой, пассаж, -- и сразу
В шаров молочный ореол
Шопена траурная фраза
Вплывает, как больной орёл.
Под ним – угар араукарий,
Но глух, как будто что обрёл,
Обрывы донизу обшаря,
Недвижный Днепр, ночной Подол.
Полёт орла как ход рассказа.
В нём все соблазны южных смол
И все молитвы и экстазы
За сильный и за слабый пол.
Полёт – сказанье об Икаре.
Но тихо с круч ползёт подзол,
И глух, как каторжник на Каре,
Недвижный Днепр, ночной Подол.
Вам в дар баллада эта, Гарри*.
Воображенья произвол
Не тронул строк о вашем даре:
Я видел всё, что в них привёл.
Запомню и не разбазарю:
Метель полночных матиол.
Концерт и парк на крутояре.
Недвижный Днепр, ночной Подол.
*Пианист Генрих Нейгауз – близкий друг Б. Пастернака.
«Опять Шопен не ищет выгод…» (1931 г.).
(Шопена Пастернак любил с детства до конца своей жизни. В 1945-м г. он написал эссе о Шопене. В нём поэт называет романтика Шопена реалистом в музыке: «Шопен реалист в том же самом смысле, как Лев Толстой», -- писал Пастернак в этом эссе.)
Опять Шопен не ищет выгод,
Но, окрыляясь на лету,
Один прокладывает выход
Из вероятья в правоту.
Задворки с выломанным лазом,
Хибарки с паклей по бортам.
Два клёна в ряд, за третьим, разом –
Соседней Рейтарской квартал.
Весь день внимают клёны детям,
Когда ж мы ночью лампу жжём
И листья, как салфетки, метим, --
Крошатся огненным дождём.
Тогда, насквозь проколобродив
Штыками белых пирамид,
В шатрах каштановых напротив
Из окон музыка гремит.
Гремит Шопен, из окон грянув,
А снизу, под его эффект
Прямя подсвечники каштанов,
На звёзды смотрит прошлый век.
Как бьют тогда в его сонате,
Качая маятник громад,
Часы разъездов и занятий,
И снов без смерти, и фермат!
Итак, опять из-под акаций
Под экипажи парижан?
Опять бежать и спотыкаться,
Как жизни тряской дилижанс?
Опять трубить, и гнать, и звякать,
И, мякоть в кровь поря, -- опять
Рождать рыданье, но не плакать,
Не умирать, не умирать?
Опять в сырую ночь в мальпосте
Проездом в гости из гостей
Подслушать пенье на погосте
Колёс, и листьев, и костей?
В конце ж, как женщина, отпрянув
И чудом сдерживая прыть
Впотьмах приставших горлопанов,
Распятьем фортепьян застыть?
А век спустя, в самозащите
Задев за белые цветы,
Разбить о плиты общежитий
Плиту крылатой правоты.
Опять? И, посвятив соцветьям
Рояля гулкий ритуал,
Всем девятнадцатым столетьем
Упасть на старый тротуар.
«Музыка» (1956 г.).
Дом высился, как каланча.
По тесной лестнице угольной
Несли рояль два силача,
Как колокол на колокольню.
Они тащили вверх рояль
Над ширью городского моря,
Как с заповедями скрижаль
На каменное плоскогорье.
И вот в гостиной инструмент,
И город в свисте, шуме, гаме,
Как под водой на дне легенд,
Внизу остался под ногами.
Жилец шестого этажа
На землю посмотрел с балкона,
Как бы её в руках держа
И ею властвуя законно.
Вернувшись внутрь, он заиграл
Не чью-нибудь чужую пьесу,
Но собственную мысль, хорал,
Гуденье мессы, шорох леса.
Раскат импровизаций нёс
Ночь, пламя, гром пожарных бочек,
Бульвар под ливнем, стук колёс,
Жизнь улиц, участь одиночек.
Так ночью, при свечах, взамен
Былой наивности нехитрой,
Свой сон записывал Шопен
На чёрной выпилке пюпитра.
Или, опередивши мир
На поколения четыре,
По крышам городских квартир
Грозой гремел полёт валькирий.
Или консерваторский зал
При адском грохоте и треске
До слёз Чайковский потрясал
Судьбой Паоло и Франчески.
И снова – из воспоминаний С. Дурылина:
<< В 1927 году я встретился с ним (с Пастернаком – В. К.) … на концерте Н. К. Метнера, и он первые же слова сказал: «Серёжа, ведь вы привели меня в литературу». Это были слова – благодарности человека, который рад, что он там, где он есть теперь, ибо там – настоящее его место. >>.
Свидетельство о публикации №126033106358