Тени большой игры
Общая характеристика.
Главнокомандующий, лет пятидесяти. Суровый, загадочный, с репутацией «прокуратора» — жёсткого, но справедливого. Солдаты его обожают, чиновники побаиваются, в свете держится настороженно.
Крепкого сложения, лицо волевое. Седые волосы коротко стрижены. Глаза серые, с огненным блеском. В покое сумрачен, в гневе или раздумье — почти красив той опасной красотой, которая притягивает.
Никогда не раскрывает карт, скрытен, но демократичен с солдатами.
Острый язык — гроза чиновников, не терпит глупости и казнокрадства.
Справедлив — беспощаден к врагам, но никогда не трогает слабых и невиновных.
Был на Кавказе, где и получил прозвище «прокуратора» за жёсткое усмирение. Живет в Москве, иногда посещает старых сослуживцев.
Ермолов появляется в театре случайно — его уговорил старый боевой товарищ посмотреть на новую танцовщицу. Он садится в ложу, сумрачный, прямой, как штык, и смотрит на сцену с холодным равнодушием. Но когда на сцене появляется Алиса, что-то в ее движении, в линии шеи, в повороте головы заставляет его вздрогнуть и задуматься о смысле искусства в жизни человека.
Алиса Генри Доджсон (балерина)
Родилась в небольшом городе на Северном Кавказе, в небогатой семье. С ранних лет грезила балетом, мечтала учиться в знаменитой Академии имени Кшесинской.
В 10 лет родители впервые привезли её в Петербург. Приёмная комиссия во главе с ректором Дмитрием Николаевичем Леграном отметила способности, но из-за слабой провинциальной подготовки и огромного конкурса девочку не взяли.
Через год — вторая попытка. Алиса готовилась как могла, занималась в местном дворце искусств. Снова отказ.
Легран, известный своей резкостью, обронил фразу: «Из провинции в примы не пробиваются. Мечтать полезно, но в разумных пределах».
Алиса возненавидела и академию, и Леграна лютой ненавистью, хотя до этого боготворила всё, что с ней связано.
Поездка в Петербург
Местный министр культуры выделил средства для поездки в Петербург, после содействия одного известного военного России. Чтобы девочка попробовала поступить в Академию ещё раз.
Но опять её не приняли — возможно, возраст, или та же провинциальная школа.
Родители, видя отчаяние дочери, приняли судьбоносное решение: оставили квартиру, работу и переехали в Петербург. Поселились в Царском Селе, Пушкин.
Алису устроили в обычную общеобразовательную школу расположенную на ул. Генерала Хазова, а балетом она продолжала заниматься частным образом.
Её наставницей стала бывшая солистка Кировского (Мариинского) театра — Ирина Вячеславовна Бородина. Женщина с характером, очень напоминающим легендарную Наталию Касаткину: жёсткая, требовательная, порой деспотичная, но фанатично преданная искусству. Именно Бородина дала Алисе ту школу, которой не хватало, и веру в себя.
Несколько лет изнурительных занятий — и Алиса достигла профессионального уровня, хотя официального балетного образования так и не получила.
Встреча с директором московского Императорского театра.
На одном из закрытых показов или конкурсов в Петербурге Алису заметил — известный балетный импресарио Станислав Петрович Орлов, основатель частной труппы «Императорский русский классический балет». Он был потрясён её природными данными и драматизмом.
Предложил Алисе место в своей московской труппе. Для неё это был шанс всей жизни — вернуться в Москву, но уже артисткой.
Алиса переезжает в Москву, начинает репетировать и вскоре становится хорошей артисткой. Её талант быстро признают, она получает неплохие партии.
Дональд Филиппович Грамп
Фигура в Москве настолько же известная, насколько и нелепая. Американский бизнесмен с русскими корнями. Его дед эмигрировал в Штаты в начале XX века, но фамилию слегка адаптировали на въезде, он вернулся на историческую родину в девяностые, скупать заводы, гостиницы и все, что плохо лежит. К двухтысячным он уже был своим во всех кремлевских коридорах и московских салонах. Сейчас ему под семьдесят, но энергия в нем плещет через край, как шампанское на его же приемах.
Грамп — человек-парадокс. Его любят за прямоту и ненавидят за эпатаж. Он может приехать на переговоры с министром в ярко-красном галстуке и с золотыми запонками размером с пятак, а может просидеть весь вечер в гримерке простой балерины, обсуждая балет, которым, как выяснится, искренне болеет.
Говорит он на русском чисто, но с узнаваемым американизированным акцентом. Любит вворачивать английские словечки, особенно когда волнуется или хочет казаться значительнее: «Very strong», «Sad!», «You're fired» эту фразу в Москве знают все, и Грамп обожает, когда ему напоминают про его реалити-шоу, хотя на самом деле он был только инвестором проекта.
Он невероятно прямолинеен. Если считает балетную постановку скучной — скажет об этом в лицо худруку, не стесняясь в выражениях. Если балерина ему понравилась — может вручить ей чек на спонсорскую поддержку прямо в антракте, при всех.
С людьми простого звания он демократичен, с охраной шутит, водителей знает по именам, с солдатами на патриотических мероприятиях фотографируется, подставляя большой палец вверх. С чиновниками и бюрократами — резок, может оборвать на полуслове, если чувствует фальшь.
Он тщеславен, но тщеславие у него какое-то детское, почти трогательное. Любит, чтобы его кабинеты называли его именем, любит золотые таблички на спонсируемых им проектах. Но при этом способен на искренний, не показной жест.
Самое главное в нем — неутоленная жажда подлинного искусства. Всю жизнь он покупал и продавал, строил и перестраивал, но в глубине души всегда хотел быть причастным к чему-то вечному. Балет для него — та самая вечность. Он плохо в нем разбирается, но чувствует кожей, когда танец идет от души.
Грамп появляется в тот момент, когда Алиса оказывается на самом дне.
Грамп случайно попадает на тот самый закрытый показ, где Алиса репетирует с Монте. Кто-то из его бесчисленных помощников порекомендовал «посмотреть на эту девочку» — для благотворительного вечера в поддержку его же фонда. Грамп приезжает скучающим магнатом, которому надоели все эти «культурные мероприятия». Но когда Алиса выходит на сцену, он застывает. В ее танце он видит то, что давно забыл в своем мире сделок и переговоров: боль, страсть, отчаянную надежду. Он, привыкший к тому, что все продается и покупается, вдруг сталкивается с тем, что не купишь.
После выступления он ломится за кулисы. Охрана пытается его остановить, но он рявкает: «Оставьте!» — и врывается в гримерку. Алиса, застигнутая врасплох, в старой футболке, без грима, с мокрыми после душа волосами, смотрит на него испуганно. А он стоит в дверях, огромный, в своем нелепом пиджаке, и молчит. Потом выдыхает:
— Это было... Это было very strong. Вы — гений. Я ставлю на вас. Все мои отели, все мои медиа — вы будете звездой. Я, Дональд Филиппович Грамп, обещаю вам это.
Алиса не знает, смеяться или плакать. В воздухе нависла тяжесть. Перед ней возник вопрос "быть" или "стать". Рядом стоит человек, чье имя знает вся страна, чьи портреты висят в офисах его поклонников, и чьи фразы разбирают на цитаты. И он говорит ей, что она — гений.
С этого момента начинается их странное общение. Грамп будет появляться в ее жизнне неожиданно. То предложит самолет, чтобы она не ехала на поезде на гастроли, то позвонит среди ночи и скажет: «Алиса, я сейчас в Нью-Йорке, смотрел ваш балет по записи. У них так не танцуют. Ты лучше».
Он хотел стать для нее тем самым сильным, покровителем, почти отцовской фигурой духовных качеств не касаясь нормативных практик.
Но у Алисы сложилось другое мнение об этом резком человеке.
Грамп появляется в тот момент, когда Алиса оказывается на самом дне.
Грамп случайно попадает на тот самый закрытый показ, где Алиса репетирует с Монте. Кто-то из его бесчисленных помощников порекомендовал «посмотреть на эту девочку» — для благотворительного вечера в поддержку его же фонда. Грамп приезжает скучающим магнатом, которому надоели все эти «культурные мероприятия». Но когда Алиса выходит на сцену, он застывает. В ее танце он видит то, что давно забыл в своем мире сделок и переговоров: боль, страсть, отчаянную надежду. Он, привыкший к тому, что все продается и покупается, вдруг сталкивается с тем, что не купишь.
После выступления он ломится за кулисы. Охрана пытается его остановить, но он рявкает: «Оставьте!» — и врывается в гримерку. Алиса, застигнутая врасплох, в старой футболке, без грима, с мокрыми после душа волосами, смотрит на него испуганно. А он стоит в дверях, огромный, в своем нелепом пиджаке, и молчит. Потом выдыхает:
— Это было... Это было very strong. Вы — гений. Я ставлю на вас. Все мои отели, все мои медиа — вы будете звездой. Я, Дональд Филиппович Грамп, обещаю вам это.
Алиса не знает, смеяться или плакать. В воздухе нависла тяжесть. Перед ней возник вопрос "быть" или "стать". Рядом стоит человек, чье имя знает вся страна, чьи портреты висят в офисах его поклонников, и чьи фразы разбирают на цитаты. И он говорит ей, что она — гений.
С этого момента начинается их странное общение. Грамп будет появляться в ее жизнне неожиданно. То предложит самолет, чтобы она не ехала на поезде на гастроли, то позвонит среди ночи и скажет: «Алиса, я сейчас в Нью-Йорке, смотрел ваш балет по записи. У них так не танцуют. Ты лучше».
Он хотел стать для нее тем самым сильным, покровителем, почти отцовской фигурой духовных качеств не касаясь нормативных практик.
Но у Алисы сложилось другое мнение об этом резком человеке.
Дмитрий Николаевич Легран
Дмитрий Николаевич Легран — фигура в московском балетном мире легендарная и скандальная одновременно. В нём удивительным образом сочетаются аристократизм петербургской школы, французская элегантность (фамилия досталась от предка-эмигранта) и та бескомпромиссная требовательность, которая заставляет учениц плакать в классах, а потом выходить на сцену и собирать овации.
Он из тех людей, про которых говорят: «характер — ещё то испытание». Резкий, остроумный, нетерпимый к бездарности и лени, он может уничтожить ученика одним взглядом или фразой, которая потом расходится на цитаты по всей Москве. Но если он видит искру таланта — он отдаст себя без остатка, будет репетировать до ночи, требовать невозможного и в итоге вытащить из ученика то, о чём тот сам не подозревал.
Леграну под пятьдесят, но возраст выдают только серебристые нити в аккуратно уложенных тёмных волосах и пара морщин у глаз, которые становятся заметны, когда он смеётся. А смеётся он редко, но метко. Осанка идеальная — не сцена, а жизнь приучила держать спину так, будто за спиной невидимая корона. Одевается безупречно: итальянские костюмы, запонки с эмалью, шейный платок вместо галстука на неформальных встречах. В кармане пиджака всегда лежит батистовый платок, пропитанный его любимым одеколоном — запах цитруса и ветивера становится предвестником его появления в коридорах академии.
Говорит негромко, но так, что его слышат в самом дальнем углу зала. Любит цитировать Пушкина, Ахматову и, как ни странно, Набокова. Французский у него идеальный, что неудивительно при фамилии Легран. В минуты гнева переходит на него, и тогда ученики понимают: лучше не попадаться под горячую руку.
Он — ректор Академии классического танца имени Матильды Феликсовны Кшесинской.
Это не государственная структура, а частное учебное заведение, основанное ещё в 1990-е годы потомками тех самых эмигрантов первой волны, которые помнили старую Россию. Академия гордится тем, что хранит традиции императорского балета: классы с подлинными станками из особняка Кшесинской, архив её фотографий и писем, строжайшая дисциплина и ставка на индивидуальность.
Академия расположена в самом центре Петербурга, в переулках, в старинном особняке с колоннами, который чудом уцелел в советские годы. Внутри — высокие потолки, паркет, зеркала в тяжёлых рамах. Говорят, сам дух Кшесинской витает в этих залах и помогает тем, кто действительно достоин.
Легран возглавил академию десять лет назад, когда она переживала не лучшие времена. За эти годы он превратил её в одну из самых престижных школ страны, откуда выпускников разбирают театры ещё до диплома. Методика Леграна — симбиоз вагановской школы (он сам учился в Петербурге) и авторских разработок, включающих психологическую подготовку и даже основы актёрского мастерства по системе Станиславского.
Тимур Шамильевич Алиев
Бессменный художественный руководитель театра «Королевский балет» (Москва, историческое здание в центре города).
Около 48 лет.
Он не высокомерен, но его осанка выдает в нем человека, привыкшего к тому, что пространство подстраивается под него. Движения скупые, точные, без лишней суеты — сказывается многолетнее нахождение за кулисами, где каждое лишнее движение может стоить репетиции.
Волевой подбородок, возможно, легкая небритость, которая выглядит не как небрежность, а как часть стиля. Волосы темные, с благородной сединой на висках. Глаза — самое главное оружие. Они темные, глубоко посаженные. В обычной жизни они выражают ледяное спокойствие и легкую усталость руководителя, но в моменты страсти или гнева прожигают насквозь.
Безупречные костюмы итальянского кроя. Даже в неформальной обстановке он одет так, словно готовится к встрече с министром культуры. Единственное, что выдает его связь с искусством— дорогие часы с классическим дизайном и платок в нагрудном кармане пиджака.
В душе Тимура Алиева давным-давно поселился холод. Осколок зеркала попал ему в сердце не в детстве, а гораздо позже, когда он понял, что театр это не только искусство, но и огромная машина власти и интриг.
Он почти никогда не повышает голос. В ситуациях, где любой другой человек начнет кричать и топать ногами, Тимур Шамильевич замолкает. Это молчание давит на собеседника сильнее любого крика. Его решение всегда окончательно, как приговор.
Он считает, что эмоции мешают строить ледяной дворец идеального театра. Театр для него — это сложный механизм. Балерины — шестеренки, зрители — источник энергии. Он презирает непрофессионализм. Требует от труппы идеальной чистоты движений, как геометрической точности льда.
Он король своего ледяного дворца. У него есть жена холодный, выверенный брак, возможно, по расчету или многолетней привычке, но нет тепла. Он искренне верит, что тепло разрушает форму, а он — хранитель формы великого театра.
Денис Аркадьевич Монте
60 лет Педагог-репетитор классического танца, хореограф. Приглашенный педагог в ведущих театрах Москвы.
Потомок итальянцев и французов, осевших в Петербурге еще в XIX веке. Фамилия Монте досталась по итальянской ветви, по линии матери. А по отцу — потомственный дворянский род, связанный с театральным миром Императорской России.
Закончил Ленинградское академическое хореографическое училище имени М. Ф. Кшесинской. Выпускник легендарного класса, где преподавали еще ученики Петипа и Чеккетти.
Более 25 лет на сцене. Был премьером Кировского театра. Исполнял ведущие партии классического репертуара, но особенно славился в характерных и гротесковых ролях. Его Абдерахман в «Раймонде» и, конечно, Клод Фролло в «Соборе Парижской Богоматери» входили в легенды театров мира. Обладал феноменальным прыжком и невероятной актерской выразительностью, которая пугала и завораживала одновременно.
После завершения сценической карьеры из-за травмы колена - ушел в педагогику. Несколько лет преподавал в родной Академии в Петербурге, но из-за конфликта с администрацией его называли «слишком старомодным», поэтому перебрался в Москву. Здесь он обрел второе дыхание. К нему приходят «звезды», чтобы «почистить форму», и молодые, подающие надежды танцовщики, чтобы «научиться дышать по-настоящему». Работает исключительно по старой школе, считая современные веяния профанацией.
Денис Аркадьевич невысок ростом, но его фигура — клубок сухих, стальных мышц. Даже в 60 лет он держит спину так, что любой двадцатилетний артист позавидует. Осанка — царская. У него длинные, невероятно выразительные руки с крупными, но тонкими кистями — проклятие и дар для всех, кто у него учится. Волосы коротко стриженные, зачесаны назад. Лицо аскетичное с пронзительными глазами, которые, кажется, видят не только ошибки, но и все тайны.
Он сух, официален, но не холоден. Никогда не повышает голоса. Он вообще говорит очень тихо, почти шепотом, и в классе стоит мертвая тишина, чтобы расслышать его замечание. Однако его тишина страшнее любого крика. Если он молча подходит к ученику и просто смотрит на его руку — это провал. Если он цокает языком и отворачивается — это катастрофа. Может быть язвительным, но его юмор — тонкий и интеллигентский.
Все его движения скупые и точные. Он никогда не показывает комбинацию полностью, если только ученик совсем не понимает. Он предпочитает «вести» руками, дирижировать процессом ритма урока.
Для него не существует «почти хорошо». Есть либо «божественно», либо «отвратительно». Компромиссов он не признает.
В каждом жесте, в каждой фразе чувствуется апофатика. Он не терпит вульгарности, лени и неуважения к профессии.
На своих уроках он — абсолютный монарх. Его слово — закон. Ученики не спорят с Монте. Они либо делают, либо уходят. Но его деспотизм направлен не на подавление личности, а на извлечение из нее максимума. Он «ломает», чтобы собрать заново, но уже идеальным.
Он считает, что всё лучшее в балете уже придумали в XIX веке. Современный балет он терпит, но не уважает. Его класс — это музей живой истории, где каждая позиция рук выверена по гравюрам, а каждое pas дышит эпохой романтизма.
За внешней сухостью и требовательностью скрывается человек, который великолепно чувствует ученика. Он знает, когда надо «додавить», а когда — неожиданно похвалить. Эта похвала от Монте дороже любого приза. Он видит боль Алисы, видит её одиночество и её талант, но никогда не позволит себе черезмерную признательность. Его поддержка — это требование станка. «Хочешь жить — танцуй!»
Виктор Сергеевич Корф
Около 70 лет, но держится с властной монументальностью.
Имеет крупные, выверенные словно архитектором, черты лица. Взгляд с набрякшими веками создает особую сосредоточенность. Иногда смотрит исподлобья. Седой с немного взлохмаченными волосами, зачесанными назад. Губы часто плотно сжаты, но в уголках губ таится кривая усмешка.
В отличие от традиционного образа князя тьмы, Корф одет в дорогой, но неброский тёмно-коричневый пиджак, водолазку, часто серую или черную и шерстяное пальто.
Он выглядит как режиссер самого главного театра страны или крупный чиновник от культуры, которому надоела вся эта суета.
В руке — не трость с набалдашником, а старая, потертая папка для бумаг, в которой он носит сценарии, но на самом деле — свитки судеб.
Виктор Сергеевич Корф — не столько падший ангел, сколько Главный Художественный Руководитель всего происходящего. Он не летает на шабаши, он заседает в худсовете, решая, кому жить, а кому не жить.
Он видел всё. Он ставил «Тихий Дон» и «Идиота», он знает, что человек слаб. Поэтому его невозможно удивить или напугать человеческой глупостью. Он лишь констатирует факты низким, прокуренным голосом.
Справедливость для него, как режиссура. Если его литературный предшественник наказывал Берлиоза, то Корф «вырезает» плохих актеров из пьесы жизни. Он не мучает людей ради забавы, он просто восстанавливает композицию, убирая фальшивые ноты. Встретив бездарность, он не проклинает его, а говорит: «Вы не проходите кастинг. В рай, голубчик, не проходите».
Он не колдует пафосно. Чтобы наказать хама в очереди в буфет, ему достаточно просто посмотреть на него этим самым тяжелым взглядом. У человека тут же начинает падать давление или отключается телефон.
Корф обожает «маленьких людей». Как Мефистофель ценил Фауста, так Корф может взять под крыло никому не известного сценариста из глубинки, если увидит в нем «искру» потенциала. Но он же и жестоко высмеет надменного и высокомерного человека.
По легенде мира, Виктор Сергеевич Корф — легендарный режиссер, который поставил в 90-х культовый сериал, заглянув за грань реальности ( предельный концепт). С тех пор он подрастерял былую славу, но приобрел дар видеть истинную подоплеку вещей. Теперь он ходит по театральным училищам, библиотекам и студиям, отбирая души для своей труппы. Ассистирует ему Коровьев в образе вечно поддатого осветителя сцены: «Корф Виктор Сергеевич! А мы вас заждались-с! Грим наложить не желаете?»
Магнитная лента в кассетах и старые кинопленки подчиняются ему. Если Корф проведет рукой по катушке с пленкой, судьба человека, чья жизнь записана на ней, может перемотаться назад или вперед.
Это дьявол, который стал бы не просто инфернальным существом, а Заслуженным деятелем РСФСР. Он устал от постоянного потока бездарей, но свою работу, воздаяние каждому по его вере и таланту выполняет с мрачным профессионализмом русского интеллигента!
Эфраим бен Понтий
Это сухощавый, но жилистый старик с прямой, почти военной осанкой, выдающей человека, привыкшего командовать. Его кожа покрыта густой сеткой морщин, выдублена израильским солнцем до состояния старого пергамента. У него крупные, сильные руки с выступающими венами и пигментными пятнами — руки человека, который когда-то держал меч, а теперь с трудом удерживает садовые ножницы. Волосы — редкие, белые как снег, но когда-то, судя по густым седым бровям, были черными. Глаза самого Пилата выцвели до бледно-голубого цвета, но сохранили острый, пронизывающий взгляд. В них читается тяжелая, вековая усталость и тень мигрени, которая мучает его до сих пор.
Одет в практичную, но старомодную одежду старожила. На нем выцветшая фланелевая рубашка с длинным рукавом, чтобы скрыть старческие пятна и шрамы, но на самом деле чтобы спрятать руки, заправленная в мешковатые брюки цвета хаки. На ногах разношенные, но начищенные до блеска сандалии. Голову от палящего солнца всегда покрывает старая кепка, из-под которой виднеются пейсы? — Нет, пожалуй, пейсов у него нет, он не религиозен. Но есть какая-то римская суровость в его манере носить этот головной убор.
Живет он в скромном домике с красной черепичной крышей где-то в мошаве - сельскохозяйственном поселении, недалеко от Иерусалима или в старом районе Тель-Авива. У дома растет инжир и оливковое дерево, за которым он ухаживает сам.
Соседи считают его немного странным, но уважаемым человеком. Он ворчлив, немногословен, но справедлив. По пятницам вечером иногда заходит в синагогу, но молится без особого рвения, больше по привычке и для порядка.
Его квартира пахнет старыми книгами, скипидаром и кофе с кардамоном. На стенах висят не фотографии родственников, а старые географические карты региона и репродукции картин эпохи Возрождения. На видном месте стоит потертое кожаное кресло, в котором он подолгу сидит, глядя на закат.
Говорит на иврите с едва уловимым акцентом, в котором иногда проскальзывают латинские или древнегреческие интонации. Любит вставлять в речь арамейские словечки, что для старожила его возраста не редкость.
Философ-скептик. На любые разговоры о политике и "исторической справедливости" он лишь криво усмехается и говорит: «Что есть истина?». Эта фраза стала его коронной, хоть никто и не понимает, почему он повторяет ее так часто.
Обожает спорить. Может часами обсуждать Талмуд с раввином, а потом тут же доказывать преимущества римского права соседу-адвокату.
Очень любит собак. У него живет старая овчарка, которую он зовет просто "Пес". По аналогии с тем, что когда-то он повелевал легионами, а теперь подчиняется только этой собаке.
Каждый год на Песах он уезжает куда-то в пустыню или в Яффо, на берег моря, и проводит там несколько дней в полном одиночестве. Говорит, что «моет руки» в море, хотя никто не понимает этого странного ритуала.
Страдает хронической мигренью. Все знают, что если у Пилата болит голова — его лучше не трогать. В такие моменты он напоминает старую грозовую тучу.
Алису знает с детства. Проводит для нее уроки литературы и истории.
Алиса Доджсон — старшая из четверых детей в семье, где вечно не хватает денег, а родители существуют в параллельной реальности. Отец — талантливый, но безвольный философ, который то пропадает на заработках, то отрекается от мира.
Мать — вечно уставшая, верит в «судьбу» и считает, что дети сами должны пробивать себе дорогу. Алиса с десяти лет фактически нянчила младших, готовила, улаживала конфликты с соседями из-за шума и долгов. Это воспитало в ней недетскую ответственность и умение выживать, но внутри осталась незаживающая рана: никто никогда не прижимал её к груди, не говорил, что она любима. Балет стал её побегом, её личной религией, единственным местом, где она могла контролировать своё тело и чувства.
Внешне Алиса сдержанна, иногда даже холодна. Она усвоила, что если проявишь слабость — затопчут. С преподавателями и коллегами держится ровно, но на расстоянии. Однако внутри бушует вулкан страстей, доставшийся в наследство.
Её танец это не просто выученные па, это крик души, выплеск боли и отчаянной надежды. Она может на репетиции сорваться в такую экспрессию, что опытные артисты замирают, а потом резко захлопнуться, уйти в себя.
она носит в себе готовность взорваться в любой момент. Может дерзко ответить мэтру, который позволяет себе пренебрежительный тон, но при этом способна часами сидеть на подоконнике, глядя в одну точку, погруженная в депрессивные мысли. У неё есть привычка крутить в пальцах сигарету. Она так чувствует себя взрослой и защищённой. Алиса ищет родную душу, ту которая станет для неё — сильным, молчаливым, надёжным берегом свободы. Того, кто примет её целиком: с её истериками, резкостью, детской ранимостью и взрослым цинизмом.
Балет для Алисы любовь, и проклятие. Она фанатично предана своему делу, но презирает чиновников далёких от искусства. Интриги за кулисами для неё ложь. Как Айседора, она мечтает танцевать так, чтобы зрители плакали, чтобы танец был жизнью, а не набором движений. Благодаря Ирине Бородиной она получила фундамент, но её собственный стиль — это смесь классической строгости и модернистской свободы. Она может позволить себе на сцене то, что другие не решаются: импровизацию, рискованные повороты, почти неприличную эмоциональность. За это её любят зрители и недолюбливают консерваторы.
Любит носить старые свитера большого размера.
Может неожиданно рассмеяться в самый мрачный момент и так же внезапно заплакать, но слёзы вытирает быстро и сердито.
С детьми и младшими братьями она нежна до сентиментальности, потому что в них видит себя.
Алиса ненавидит, когда её жалеют. Лучше пусть боятся или восхищаются.
По ночам иногда гуляет по ночной Москве, слушает рок и классику. Часто сидит в кофейне одна, наблюдая за людьми. Она ищет среди них своего защитника «Леона».
В Алисе борются две женщины: девочка, которая отчаянно хочет быть любимой и защищённой, и взрослая, научившаяся никого не подпускать близко. Она боится повторить судьбу матери — раствориться в мужчине и детях, потеряв себя, но ещё больше боится остаться навсегда одной, с вечной болью в спине и пустотой в сердце. И пока она танцует, эта боль выходит наружу, становясь искусством.
Глава 1. Та, которая танцует на костях
Она вышла из зала в начале первого ночи.
В гримерке пахло потом, старым деревом и той особенной атмосферой, которая появляется в старых зданиях, когда отключают отопление на ночь. Алиса стянула пуанты, поморщилась — кровь снова проступила сквозь пластырь, присохла к ткани. Придется отдирать.
Москва за окном гудела. Не так, как раньше. Гул стал ниже, тревожней. Где-то далеко, за пределами Садового кольца, шла война. По телевизору ее называли спецоперацией, по телефону — катастрофой, в очередях в магазин — просто «этим всем». Но здесь, в гримерке Императорского русского балета, набитой старыми афишами и разбитыми зеркалами, войны не существовало. Здесь существовала боль в пояснице, завтрашняя репетиция и Альберт, который ждал ее дома с ужином, который она все равно не сможет есть.
Я схожу с ума, — подумала Алиса, отдирая пластырь. — Я с утра до ночи кручу туры, а в голове — только он.
Она зажмурилась, и перед глазами встало лицо. Не мужа. Не матери. А того человека, который видел ее трижды в жизни и не запомнил ни разу.
Дмитрий Николаевич Легран. Ректор Академии имени Кшесинской. Ей было десять, когда он впервые сказал: «Из провинции в примы не пробиваются». Ей было одиннадцать, когда он повторил это. Ей было двенадцать, когда она стояла в приемной комиссии, сжавшись в комок, а он даже не поднял на нее глаз, листая какие-то бумаги.
Он не помнит. Он никогда не помнил. Для него она была одной из тысяч — провинциальной девочкой с плохой растяжкой и слишком отчаянными глазами. А для нее он стал всем. Богом, который не пустил в рай. Идолом, который разбил статую собственным безразличием.
Алиса открыла глаза. В треснутом зеркале отражалась девушка с точеными скулами и темными кругами под глазами. Она была хрупкой, но внутри сидела какая-то другая Та, которая готова взять в руки ружье и идти мстить за единственную потерю. Только ее потеря была странной. Она потеряла не человека, а мечту. Или человека, который эту мечту растоптал.
Дома пахло жареной курицей и обидой.
Альберт Генслер сидел на кухне в майке, пил чай и смотрел в телефон. Ему было тридцать пять, он работал в IT, считал, что любит ее. Он действительно любил — как любят красивую вещь, как любят кошку, которая приходит, когда хочет есть. Он не понимал, почему она танцует до кровавых мозолей. Не понимал, почему не хочет детей. Не понимал, почему иногда замирает посреди разговора и смотрит сквозь него.
— Есть будешь? — спросил он, не отрываясь от телефона.
— Нет.
— Опять.
Это «опять» было произнесено с такой усталой обреченностью, что Алисе захотелось закричать. Вместо этого она прошла в комнату, села на подоконник и достала сигарету. Не зажгла. Просто крутила в пальцах.
Альберт зашел следом.
— У тебя депрессия, — сказал он тоном, каким сообщают о дожде за окном. — Сходи к врачу.
— У меня нет депрессии.
— Ты не ешь, не спишь, молчишь сутками. Ты вообще видела, как ты выглядишь? Кожа да кости. Ты себя танцами угробишь. Для чего? Ради чего? Чтобы кто-то там в первом ряду похлопал?
Он не понимал. Он никогда не поймет. Для него балет — это работа. Для нее — единственный способ не сойти с ума, единственный способ кричать, когда рот зашит.
— Я ухожу, — сказала Алиса.
Альберт замер.
— Куда?
— Не знаю. От тебя.
— С ума сошла? Из-за чего?
Она посмотрела на него в упор. Взгляд у нее был холодный, как у Матильды, когда та говорит Стэнсфилду: «Это не от игры». Альберт отшатнулся.
— Из-за того, что я тебя не люблю, — сказала Алиса. — И не знаю, любила ли вообще. Я вышла за тебя, потому что ты был добрый. Ты дал мне крышу, еду, спокойствие. А я думала, что спокойствие — это и есть счастье. Оказалось — нет. Оказалось, я все эти годы ждала, что он придет.
— Кто? — голос Альберта дрогнул. Твой ректор? Ты про него даже вчера рассказывала. Ты больная.
— Возможно.
Она слезла с подоконника, подошла к шкафу, достала старый рюкзак. Сложила пуанты, трико, черное платье. Альберт смотрел на нее, и в его глазах было что-то странное — не злость, не боль, а облегчение. Словно он давно ждал, что это случится, и боялся только неизвестности.
— Ты хоть понимаешь, что там, на улице? — спросил он тихо. — Война. Людей в военкоматы забирают. Цены выросли в три раза. А ты собралась… куда?
— К Бородиной, — соврала Алиса. На самом деле она не знала куда. К Бородиной нельзя — та спросит, выгонит, заставит мириться. К родителям нельзя — там и так все по лавкам. В общежитие при театре — попросят объяснений.
Она просто шла. Надо было двигаться. Остановишься — рассыплешься.
Глупая, детская, безнадежная надежда на то, что Легран однажды увидит ее. Увидит не девочку из провинции, не очередную абитуриентку, а ее. Танцовщицу. Человека.
Он не помнит ее имени. Он не знает, что она существует.
А она только что бросила мужа, квартиру, почти сломала карьеру — и все ради того, чтобы иметь право думать о нем без чувства вины.
Я сошла с ума, — подумала Алиса, садясь на холодный бордюр. — Я танцую на костях своей жизни, а он даже не знает, что я есть на свете.
Где-то за рекой взвыла сирена. Учебная тревога или настоящая — она не разобрала. Война была где-то там, в новостях, а здесь, в ее голове, шла другая война. Та, в которой она сражалась с собственным сердцем и проигрывала каждый день.
Алиса достала сигарету. На этот раз зажгла. Затянулась — и почувствовала, как слезы наконец потекли по щекам, горячие, злые, долгожданные.
Она плакала не об Альберте. Не о себе. О том мальчике, которым она никогда не была, и о той девочке, которой уже не стать. О том, что где-то в этом городе спит человек, который одним словом разбил ей жизнь, и даже не помнит об этом.
А она помнит. Она помнит каждую секунду.
— Легран, — прошептала Алиса в ночную пустоту. — Вы даже не знаете, что я есть. А я уже десять лет только и делаю, что пытаюсь вам доказать.
Ветер унес слова. Москва молчала. Война ждала.
А она сидела на набережной, маленькая, худая, с мокрым от слез лицом, и крутила в пальцах потухший фильтр сигареты. Без дома. Без мужа. Без будущего.
С одним только прошлым, которое болело сильнее, чем стертые в кровь ноги.
Глава 2. Точка опоры
Осень в этом году выдалась на удивление мерзкой. Не романтичной, не золотой, а промозглой, слякотной и злой — под стать состоянию Алисы. Дождь хлестал по лобовому стеклу старенькой машины, «дворники» не справлялись, но она все равно ехала в центр. На другой конец Москвы, к Денису.
Год назад она ушла от Альберта. Оставила в той квартире не только вещи, но и синяки, страх и чувство клетки. Последние полгода они вообще не жили вместе — формальности с разводом затянулись, но для неё этот брак закончился в ту минуту, когда она, с окровавленным лицом, писала заявление в полиции. Сейчас она жила одна в съёмной однушке в Восточном округе, недалеко от Измайловского кремля. Район тихий, зелёный, с прудами. Говорят, в этих местах когда-то, в начале века, в здании гостиницы «Кремль» останавливались видные деятели партии, разрабатывая стратегии и планы. Алисе нравилось думать, что она тоже здесь выстраивает свою стратегию — стратегию выживания и возвращения.
Она не скучала по Альберту. Совсем. Она скучала по себе прежней — той, что могла репетировать «Лебединое» без оглядки на чью-то ревность. После ухода она бросилась в балет с головой, как в омут. Работала на две труппы: в «Императорском русском классическом балете» у Орлова и подрабатывала в другом театре, чтобы платить за квартиру и дополнительные уроки. Специально нашла педагога из Академии Кшесинской, чтобы подтянуть форму. Это была её тихая месть, её надежда — вернуться туда, откуда её когда-то выгнали, но уже победителем.
Этим утром она ехала к Денису Аркадьевичу Монте.
Это был уникальный человек. Бывший премьер Кировского театра, легендарный характерный танцовщик, а ныне московский хореограф-репетитор с репутацией деспота и гения. Говорили, его методика — чистой воды девятнадцатый век, будто сам Мариус Петипа стоял у него за спиной. Маленького роста, сухой, с невероятно длинными руками, он требовал от танцовщиков не просто движений, а эпохи. Он мог заставить Алису по сорок раз повторять одно пор-де-бра, добиваясь той самой «воздушности», за которой приезжали в Россию со всего мира. Занятия с Монте выматывали до дрожи в коленях, до боли в пояснице, но именно здесь, под его въедливым взглядом, она чувствовала себя чистой перед собственной совестью. Здесь она выплакивала всю ночную тоску не слезами, а мышцами.
Дорога в центр была долгой, и мысли, как назло, снова свернули к Леграну. Она вспоминала его всё чаще. Его образ всплывал в голове, когда она ехала в театр, когда стояла у станка, когда возвращалась в пустую квартиру, куда совсем не хотелось ехать. Это было глупо, по-детски, но его день рождения приближался. Канун Нового года. Она знала, что не поздравит. Он был там, на вершине, среди звёзд, куда ей, провинциалке с неоконченным образованием, путь был заказан. Ниточка надежды, тонкая, как паутинка, оборвалась ещё тогда, в юности, оставив лишь горькое послевкусие разочарования.
Осень обострила всё. И физическую боль, и душевную. Из-за травмы, полученной от Альберта. Сломанные ребра ныли. Ей предстоял долгий восстановительный период. Медленные, «нудные», как она их называла, уроки классики. Всю осень она должна была заново учиться чувствовать своё тело.
Но самым обидным был не Альберт и не травма. Самым обидным был Ярослав Волин. Сильный с идеальной балетной выправкой, тридцатилетний премьер, выпускник Академии имени Мессерер. Он танцевал с Алисой в одном театре. У него была семья, и их отношения никогда не выходили за рамки рабочих. Орлов поставил их в «Лебединое озеро». Она — Одетта, он — Зигфрид. Репетиции второго акта, «Белого адажио», были чем-то невероятным. Они не репетировали любовь — они её проживали на сцене, под прицелом зеркал. Это была магия, чистая химия, которую не скрыть и не объяснить словами. Именно эти совместные часы стали последней каплей для Альберта.
Он выследил её после репетиции. Зверски избил, приговаривая что-то про «её Зигфрида». Репетиции «Лебединого» были сорваны. Ярослав, столкнувшись с произошедшим, повел себя странно. Вместо слов поддержки — обида. Непонятная, глухая. Он просто перестал с ней здороваться. Проходил мимо в коридорах театра, делая вид, что её не существует. Будто это она была виновата в том, что какой-то ревнивый муж сломал её и уничтожил их совместную работу.
Алиса чувствовала себя преданной дважды. И подонком-мужем, и партнёром, который оказался просто красивой картинкой. Несколько заявлений в полицию, подготовленные документы на развод — всё это не грело душу. Её мечта об Одетте, её первые настоящие репетиции, ради которых она жила, — всё рассыпалось в прах.
И вот теперь, на фоне этой осенней мерзости и полного разочарования в людях, остался только Денис Аркадьевич Монте, его въедливые замечания и необходимость возвращаться к станку.
В этот день она репетировала с Монте особенно долго. Он заставил её раз за разом вкладывать душу в обычное арабеск. Он будто видел её насквозь.
— Вы думаете о чём-то своём, Алиса, — проскрипел он, поправляя манжету. — Ваш арабеск — это мольба. А должен быть полёт. Тот, к кому вы летите в мыслях, всё равно вас не видит. Танцуйте так, словно вас видит Бог. Или Петипа. Что для балерины одно и то же.
Алиса улыбнулась сквозь усталость и повторила движение.
Она вышла из его студии уже затемно. Ноги гудели, спина ныла, но в душе наступила та самая преступная пустота, которая лучше любой боли. Она села в машину и уставилась на мокрое стекло. А послезавтра вечером — снова репетиция с Монте. Круг замкнулся.
И вдруг, глядя на капли дождя, стекающие по стеклу, она поймала себя на мысли, что думает о дне рождения Леграна. Ей отчаянно захотелось, чтобы кто-то из этих двоих — недоступный гений Легран или обиженный мальчишка Волин — просто увидел её. Увидел не просто танцовщицу, а человека, который выживает вопреки всему. Но ни тому, ни другому, судя по всему, это было не нужно.
Она вздохнула, водитель завел машину и отвез ее в пустую квартиру в Измайлово. Дождь всё хлестал, смывая с асфальта последние следы ушедшего лета.
Человек, который не слышит слова «нет»
Он позвонил сам. Не через секретаря, не через помощника —
набрал номер лично, и Алиса, увидев на экране незнакомые цифры, чуть не сбросила, но в последний момент ответила.
— Алиса? — голос в трубке был громким, самоуверенным, с этим его вечным акцентом. — Это Дональд Филиппович. Грамп. Помните меня? Я тот, кто сказал, что вы гений. Very smart с моей стороны, да?
Она помнила. Как забыть человека, который ворвался в гримерку, как медведь в посудную лавку, и наорал на охрану? Она тогда решила, что это какой-то розыгрыш, что так не бывает. Но он звонил снова и снова. Присылал цветы. Приглашал в свои рестораны. Однажды приехал на ее репетицию с Монте и просидел полтора часа в углу зала, в своем нелепом пиджаке, подперев щеку рукой, как ребенок в цирке.
Монте был в шоке. Монте, который не кланялся ни министрам, ни олигархам, при виде Грампа почему-то начинал суетиться. Алису это бесило.
— Дональд Филиппович, — сказала она в тот вечер, когда он снова приехал, — зачем вы это делаете?
— Что делаю? — он удивился искренне. — Я поддерживаю талант. Это мой бизнес — находить алмазы и делать из них бриллианты. Вы — алмаз. Лучший. Я в вас invested.
— Я не хочу, чтобы в меня инвестировали, — Алиса говорила тихо, но в тишине пустого зала ее голос звучал жестко. — Я хочу танцевать. Просто танцевать. Без спонсоров, без продюсеров, без... без всего этого.
Грамп нахмурился. Его губа слегка оттопырилась — верный признак того, что он недоволен.
— Вы не понимаете, — сказал он, делая характерный жест кистью, будто отсекая воздух. — В этом мире одной, без поддержки, нельзя. Я предлагаю вам самую лучшую поддержку. Самую лучшую! Все, что вам нужно — сказать «да». Только «да». Один раз. И у вас будет все.
— А если я не хочу всего? — Алиса подняла на него глаза. — Если я хочу только сцену и станок? Если мне не нужны ваши отели, ваши самолеты и ваши... ваши предложения?
Грамп замер. Он смотрел на нее так, будто она разбила его планы. В его мире слово «нет» существовало только как начало переговоров. Как приглашение к торгу. Но здесь, в этой девчонке с темными кругами под глазами, он не видел желания торговаться. Она говорила «нет» окончательно. Как ставят точку.
— Вы... вы серьезно? — его голос дрогнул. Впервые. — Я — Дональд Филиппович Грамп — предлагаю вам все, а вы говорите мне «нет»?
— Да, — сказала Алиса. — Нет.
Она поднялась со стула, взяла свою сумку и пошла к выходу. У двери обернулась.
— Вы хороший человек, Дональд Филиппович. Правда. Но я не вещь. Я не хочу, чтобы меня покупали. Даже если это самая красивая покупка в мире.
И ушла.
Грамп остался один в пустом зале. Свет был выключен, только софиты над сценой горели дежурным светом, выхватывая из темноты кусок станка, зеркальную стену, его собственную тяжелую фигуру в кресле.
Он сидел неподвижно. Минуту. Две. Пять.
Потом медленно поднялся, подошел к сцене, положил тяжелые руки на край. Посмотрел в темноту кулис.
Обида поднималась откуда-то изнутри, тяжелая, горячая, совершенно незнакомая. Его — Грамп! — отвергли. Не как бизнесмена, не как спонсора, а как человека. Эту девчонку не волновали его деньги, его власть, его имя. Ей было нужно что-то другое. Что-то, чего он не мог ни купить, ни построить, ни захватить враждебным поглощением.
— Sad, — сказал он вслух в пустоту. — Very sad.
Но в этом «sad» не было привычной театральности. Было что-то настоящее, почти детское. Он постоял еще немного, потом развернулся и тяжело зашагал к выходу. В дверях столкнулся с администратором, который заискивающе заглядывал в зал.
— Дональд Филиппович, может быть, чаю? Или...
— Отстаньте, — бросил Грамп, не глядя. — Все отстаньте.
Он вышел на улицу, сел в свой длинный черный автомобиль и уставился в окно. Москва сверкала огнями, его огнями — отели, рестораны, бизнес-центры. Все, что он построил. Все, чем гордился.
— Ничего не понимаю, — пробормотал он себе под нос. — Совсем ничего.
Водитель, привыкший к тому, что Грамп всегда громко говорит по телефону или диктует письма, удивленно обернулся. Но Грамп молчал. Всю дорогу до дома он молчал, глядя на проплывающие мимо огни и впервые в жизни чувствуя себя не магнатом, не хозяином жизни, а просто очень уставшим и очень одиноким человеком, которому только что сказали «нет». И это «нет» почему-то значило больше, чем все «да», которые он слышал за свою жизнь.
Глава. В которой ничего не снится
Телефон она отключила сразу после разговора с Понтием. Не потому, что боялась, что Корф начнет названивать с вопросами. Просто голос старика из Израиля сделал то, чего не могли сделать никакие уговоры, — он снял с нее ответственность.
— Если тебе мерещится, что ты совершенно пустая, — сказал он на прощание, и в трубке шумело море, хотя Понтий терпеть не мог шум, — может быть, ты совершенно чистая.
Алиса шла по ночной Москве, и фраза эта застряла где-то под ребрами, как заноза, которую не достать, но с которой можно жить. Чистая. Пустая. Какая разница, если внутри давно уже нет ничего, кроме усталости и привычки просыпаться по утрам.
Она не помнила, как ноги привели ее на Патриаршие. Пруды были черными, гладкими, без единой ряби — будто их затянуло пленкой, сквозь которую не прорасти ничему живому. Алиса постояла у воды, глядя на отражение фонарей, и подумала, что если сейчас прыгнет, то даже кругов не останется. Потом вспомнила, что плавать не умеет, и усмехнулась своим мыслям.
Смех получился сухим, картонным. Спустя время не заметила как оказалась на ленинском проспекте.
Гагарин на площади стоял все такой же — бронзовый, устремленный в небо, которого давно уже не видел за московскими высотками.
Алиса смотрела на него и думала о космосе. О том, как там, наверное, хорошо. Тихо. Никто не требует денег, не угрожает убийством, не делает вид, что любит, пока оформляет на тебя фирму-однодневку.
Хотелось взлететь к звездам и никогда больше их не покидать.
— Тогда пришлось бы покинуть тело, — сказала она вслух, проверяя голос. Голос был чужим, скрипучим, как несмазанная дверь.
Ноги привели ее в подвал на Старом Арбате. Когда-то здесь была мастерская художника, потом закрытая балетная студия, потом просто ничье пространство, которое забыли приватизировать в девяностые. Алиса знала это место от Бородиной — та дала ключ на всякий случай, «если прижмет».
Прижало.
Спускаясь по скрипучей лестнице, она проваливалась во времени. С каждой ступенькой — минус десять лет. Еще шаг — она в поезде, ей одиннадцать, за окном мелькают березы, мама спит на верхней полке, а впереди — Петербург, Академия, Легран, счастье, которое обязательно случится, потому что иначе просто нельзя.
Подвал пах пылью, старым деревом и еще чем-то неуловимо театральным — гримом, что ли? Или просто так пахнет надежда, которая здесь занималась когда-то, когда они с Бородиной переехали в Москву.
В углу стояло продавленное кресло, обитое бархатом, вытертым до лысин. Алиса опустилась в него, не снимая пальто. Тело гудело, как трансформаторная будка. Глаза закрылись сами.
Она думала, что не уснет. Что будет сидеть и смотреть в темноту, перебирая в голове всех, кто ее предал. Петр и его друг Марк Раймонди. Громов с его лесом и наручниками. Людмила, которая приносила еду в запертую комнату и смотрела сквозь, как на вещь. Родители, которые любили ее какой-то странной, требовательной любовью, где главным было не счастье дочери, а чтобы она «выбилась в люди» и оправдала их жертву.
Но тело взяло свое. Она провалилась в сон, как в ледяную воду, — сразу, без сопротивления, без попытки ухватиться за берег.
Ей одиннадцать.
Вагон поезда качается, стучит колесами, и этот стук отзывается в груди восторгом. Алиса прижалась лбом к стеклу, считает столбы. Мама спит, укрывшись старым пледом, и Алисе ее немного жаль, но совсем чуть-чуть, потому что впереди — Петербург.
Академия имени Кшесинской.
Она знает про нее всё. Какая плитка в вестибюле (белая с черным, шашечкой). Какие станки в залах (старые, деревянные, с отметинами тысяч рук). Как пахнет кулисами (пыль, пот, лак для волос и немного — страхом). Она сто раз смотрела записи, читала воспоминания, закрывала глаза и представляла, как идет по этому коридору.
Во сне она не знает, что будет дальше. Что Легран посмотрит на нее тяжелым взглядом и скажет про провинцию. Что будет вторая попытка. И третья. Что родители оставят квартиру. Что Бородина будет гонять ее до кровавых мозолей.
Сейчас ей одиннадцать, и мир — это бесконечная дорога к мечте.
Она выходит из поезда на Московском вокзале. Петербург встречает ее ветром с Невы и таким светлым небом, какого на Кавказе не бывает никогда — будто выстиранным и выбеленным на солнце.
Академия встречает ее дверью, которую она толкает неуверенно, но с достоинством.
В вестибюле — шашечки. Белые с черным. Она улыбается.
Приемная комиссия сидит за длинным столом, покрытым зеленым сукном. Посередине — Легран. Она узнает его сразу. В жизни он старше, чем на фотографиях. Тяжелые веки, седые волосы, взгляд, который видит насквозь.
— Доджсон Алиса? — читает он в списке. — С Кавказа.
— Да, — отвечает она и улыбается так, как учила мама: открыто, но не нагло.
Он кивает. Ручка в его пальцах поворачивается медленно.
— Покажите, что умеете.
Она показывает. Отдает всю себя, каждую клетку, каждый грамм надежды, скопившейся за десять лет жизни в городе, где балетом называли кружок при Дворце культуры.
Закончив, стоит тяжело дыша, смотрит на комиссию.
Легран молчит. Смотрит куда-то поверх ее головы. Потом переводит взгляд — и в нем нет того, что она ждала. Нет тепла. Нет одобрения. Есть только усталость и легкое, едва заметное раздражение.
— Мечтать полезно, — говорит он. — Но в разумных пределах. Следующий.
Алиса проснулась оттого, что сердце колотилось где-то в горле.
В подвале было темно. Холодно. Ступенька, на которой во сне закончилась ее детская вера в справедливость мира, осталась там, в Петербурге, а здесь, в Москве, двадцать третьем году жизни, была только темнота и бархатное кресло, пахнущее пылью.
Она провела рукой по лицу. Щеки были мокрыми.
Теплая слеза.
Алиса не помнила, когда плакала в последний раз. Наверное, в том лесу, когда Громов вел ее к машине, а она думала, что это конец. Тогда слезы замерзали на глазах, не успевая скатиться. Потом была запертая комната. Потом — Париж, побег, страх, унижения от артистов, которые оказались "чужими" из соседней страны. Потом — возвращение в Москву, но родители продолжили и здесь контроль через дядю Корфа.
Слеза скатилась по щеке и упала на воротник пальто.
— Господи, — сказала Алиса шепотом. — Ну почему я никому не нужна?
Тишина не ответила. Подвал молчал так, как умеют молчать только старые, намоленные или проклятые места — всем своим существом, всей тяжестью воздуха.
Родителям она была нужна, пока могла стать их победой, их доказательством, что они не зря уехали, не зря бросили все. Академии она была нужна, пока можно было отказывать, пока можно было говорить «нет» и чувствовать свою власть. Андрееву она была нужна, пока пока была удобной.
Как только она переставала быть полезной — становилась пустым местом.
А теперь и места нет.
Алиса встала. Ноги затекли, спина ныла — профессиональное, привычное, почти родное. В углу подвала, на подоконнике, лежала забытая кем-то пачка сигарет. «Наше время». Дешевые, крепкие. Она не курила уже полгода, с тех пор как Корф в своей манере, не глядя в глаза, сказал: «Для балерины курить — все равно что скрипачу отрезать пальцы. Но тебе, видимо, все равно».
Сейчас ей действительно было все равно.
Она взяла пачку сигарет и вышла наверх, в московскую ночь.
Холод ударил в лицо, вытерев остатки слез. Небо было чистым, звездным, и Гагарин на постаменте все так же рвался в космос, которого ему не достичь.
Алиса щелкнула зажигалкой. Огонек вспыхнул, осветив на секунду ее лицо — осунувшееся, бледное, с глазами, в которых давно уже не осталось того света, с которым она когда-то входила в вестибюль Академии.
Она затянулась глубоко, до головокружения, и выпустила дым вверх.
Дым смешался с паром от дыхания и растворился в воздухе, как будто его и не было.
Пустая, — подумала Алиса. — Чистая.
Она не знала, какая разница. Но сигарета в пальцах дрожала мелкой, едва заметной дрожью, и этот тремор был сейчас единственным доказательством того, что она все еще жива.
Тот, кто не помнит
Петербург встречал Леграна привычной сыростью. Декабрь в этом году не спешил радовать снегом — только мокрый ветер с Невы, пронизывающий до костей, и серое небо, которое давило на шпили и купола.
Он вышел из машины у знакомого особняка с колоннами. Академия имени Кшесинской. Его вотчина. Его тюрьма. Его жизнь.
В холле уже суетились ученицы — худые, большеглазые, с идеальными пучками. При виде него они замирали, опускали глаза, прижимались к стенам. Легран прошёл мимо, не глядя, бросив на ходу:
— Через десять минут у станка. Все. Опоздавшие останутся без вариации.
В учительской его ждала Елена Викторовна Строганова — та самая пожилая женщина, которая когда-то, сама того не ведая, растоптала остатки души одной девочки из провинции. Сейчас она протягивала ему список поступающих.
— Дмитрий Николаевич, тут заявки на зимний просмотр. Из регионов много. Надо отсеивать сразу, чтобы время не тратить.
Легран взял папку, пролистал. Фотографии, анкеты, надежды. Сотни лиц. Сотни девчонок, которые мечтают стать примами. Он видел их каждый год. Большинство отсеется после первого тура. Некоторые продержатся год-два. Единицы станут тем, чем мечтают.
— Из регионов, — повторил он задумчиво. — Как всегда.
— Провинция редко даёт готовый материал, — поддакнула Строганова. — Школа не та, амбиций через край, а данных…
— Амбиции иногда важнее данных, — перебил Легран, не поднимая глаз. — Если есть чем подкрепить.
Он закрыл папку и отдал обратно. Взгляд упал на игрушечную лошадку, стоящую на углу стола, которую когда-то ему передала через работника академии Алиса. Но он не знал от кого этот загадочный конёк-горбунок. Но всякий раз бросая на него взгляд он напоминал ему красный костюм, золотые звёзды на колете. Принц из «Щелкунчика». Грег застёгивал на нём этот костюм двадцать пять лет назад, хлопал по плечу и говорил: «Вперёд, к победе».
Грега уже нет. А такая же декоративная лошадка стоит у большой ёлки на исторической сцене Королевского театра и все помнит.
— Дмитрий Николаевич, — осторожно позвала Строганова. — С вами всё хорошо?
— Всё отлично, Елена Викторовна. Идите.
Она вышла. Легран остался один. Подошёл к окну, посмотрел на серое небо. Вспомнился Париж. Узкие улочки, запах круассанов, утренний кофе в маленькой чашке. Там он был просто человеком. Здесь — божеством и деспотом.
Мысли текли медленно, как тягучий мёд. Он поймал себя на том, что уже не в первый раз за эту осень думает о прошлом. О том, что заставляло его сердце биться чаще. О выходах на сцену, о репетициях с Грегом, о той легкости, с которой он когда-то выходил к зрителю.
А потом вдруг, без всякой связи, всплыло: Доджсон.
Странная фамилия. Английская. Откуда она взялась в голове? Легран наморщил лоб, пытаясь понять. Кто-то говорил ему эту фамилию недавно? Или просто показалось?
Он пожал плечами и пошёл в класс. Через минуту пятьдесят пар глаз смотрели на него с благоговением и страхом. Он начал урок, как начинал его тысячу раз — ровным голосом, без эмоций, с идеальной дикцией.
Но где-то на периферии сознания фамилия застряла занозой. Доджсон. Доджсон.
Москва в это утро была завалена снегом. Не метрами, как обещала синоптики, а пушистыми, почти декоративными сугробами, которые делали город похожим на старую рождественскую открытку.
Алиса шла от метро к студии Монте, проваливаясь в снег. Она знала, что это идиотизм — выходить по такой погоде даже покурить. Она просто натянула поверх трико огромный свитер, намотала синий шелковый шарф и пошла.
После вчерашней репетиции ныло всё тело. Особенно ребра — память об Альберте. Но сегодня был день Монте, а Монте не прощал пропусков. Она вошла в подъезд старого здания, поднялась на третий этаж, толкнула дверь зала.
Монте уже сидел на своём обычном месте — на стуле у станка, скрестив руки. Он взглянул на неё поверх очков и хмыкнул.
— Явилась. Я уж думал, сбежишь.
— От вас не сбежишь, Денис Аркадьевич, — буркнула Алиса, скидывая шарф и пальто.
— Это точно. Давай, грейся. Сегодня работаем над адажио из «Лебединого». Тебе нашли партнера, скоро подойдёт. Орлов сказал, что через месяц ставит тебя в спектакль.
Алиса замерла.
— В спектакль? Полноценный?
— А ты думала, ты у него просто мебель? — Монте усмехнулся. — Давай, становись. Покажешь чем занималась эти дни.
Она встала к станку. Тело слушалось плохо — усталость накопилась за неделю, но она заставила себя дышать ровно и тянуть каждое движение. Монте смотрел молча, и это молчание было дороже любых похвал. Если бы она делала что-то не так, он бы уже кричал на весь зал.
Через час, когда мышцы горели, а лоб был мокрым от пота, он наконец сказал:
— Хватит. Отдыхай. Завтра в это же время.
Алиса кивнула, вытерлась полотенцем и села на пол, прислонившись спиной к стене. Тело гудело, но внутри было что-то похожее на удовлетворение. Она снова могла танцевать. Медленно, с оглядкой на травму, но могла.
Телефон в сумке завибрировал. Она лениво потянулась, глянула на экран. Незнакомый номер. Ответила скорее по привычке, чем из интереса.
— Алиса? — голос в трубке был низким, прокуренным, с лёгкой хрипотцой. — Виктор Сергеевич Корф беспокоит. Помните такого старика?
Алиса напряглась. Корф. Тот самый Корф, который звонил ей месяц назад, который говорил про Понтия, который назвался ее дядей... Она не знала, чего от него ждать.
— Помню, — ответила она осторожно. — Что-то случилось?
— Случилось, голубушка. Я тут наблюдаю за вашей карьерой, знаете ли. Скучно мне на старости лет, вот и развлекаюсь. И вижу интересную вещь.
— Какую?
— А такую, что вы, Алиса, всё ещё танцуете не для себя. Вы танцуете для того, чтобы вас заметил один человек. Я прав?
Алиса промолчала. Сердце стукнуло где-то в горле.
— Молчание — знак согласия, — продолжил Корф. — И знаете, что я вам скажу? Он вас не замечает. И не заметит, пока вы будете прятаться в Москве и ждать чуда. Чудес, голубушка, не бывает. Бывает только работа и случай. А случай надо организовывать.
— Что вы предлагаете? — спросила Алиса, чувствуя, как внутри закипает злость. Ей не нравилось, когда кто-то копается в её голове.
— Ничего не предлагаю. Просто звоню, чтобы вы знали: скоро в Петербурге будет большой конкурс молодых исполнителей. Имени Вагановой. Орлов наверняка будет отправлять своих. Если вы попадёте в число участников, у вас будет шанс выйти на сцену перед ним. Перед Леграном.
Алиса затаила дыхание.
— Откуда вы знаете про Леграна?
— Я много чего знаю, Алиса. Это моя работа — знать. Так что подумайте. И запомните: когда выходишь на сцену, нужно танцевать не для того, чтобы кому-то понравиться. Нужно танцевать так, будто это последний раз в жизни. Тогда и заметят.
В трубке повисла тишина. Алиса ждала, но Корф уже отключился.
Она сидела на полу, прижимая телефон к уху, и смотрела в одну точку. Перед глазами стоял Легран. Тот самый, который не помнит. Тот самый, ради которого она вставала к станку, когда хотелось умереть. Тот самый, который одним словом разбил ей жизнь.
Конкурс. Петербург. Он будет в жюри.
Мысли заметались. Она не готова. Она только восстанавливается. Она сорвётся, опозорится, он опять посмотрит сквозь неё. Но если не попробовать сейчас — когда?
— Доджсон, ты чего застыла? — голос Монте вырвал из оцепенения. — Иди домой, отоспись. Завтра тяжёлый день.
Алиса медленно убрала телефон, поднялась, надела пальто. На улице всё так же валил снег. Она достала сигарету, закурила, глядя на серое небо.
В кармане снова завибрировал телефон. Она глянула — Корф прислал сообщение: «Думайте, Алиса. Но недолго. Судьба не любит, когда её заставляют ждать».
Она усмехнулась, затушила сигарету и пошла к метро. Ноги несли сами, а в голове крутилось одно: «Танцевать так, будто это последний раз в жизни».
Она уже танцевала так однажды. Тогда, когда ничего не ждала. Тогда, когда Альберт сломал ей ребро, а она всё равно вышла на сцену. Тогда, когда внутри была только пустота и боль.
Может, Понтий прав? Может, пустота — это и есть чистота?
Она не знала ответа. Но знала одно: она поедет. Даже если провалится. Даже если он не посмотрит. Она поедет, потому что танцевать для неё — это единственный способ дышать.
А в Петербурге, в Академии имени Кшесинской, Легран заканчивал урок и думал о том, что через месяц ему предстоит судить конкурс имени Вагановой. Он устало потёр переносицу и вышел в коридор, даже не подозревая, что где-то в Москве девочка, о которой он забыл, уже решает, что скажет ему, если они всё-таки встретятся.
Тот, кто увидел
Москва в ту ночь была прекрасна той особенной красотой, которая случается только в декабре, когда снег еще не успел стать грязным, а огни витрин отражаются в мокром асфальте, создавая иллюзию праздника.
Алиса вышла из Дома музыки в начале первого. «Жизель» отгремела, зал аплодировал, но внутри у неё было пусто и чисто, как после хорошей исповеди. Третья вилиса — не главная партия, конечно, но сегодня она танцевала так, будто от этого зависела её жизнь.
В гримерке она сняла пачку, стянула пуанты и долго смотрела на себя в зеркало. Белый грим всё ещё покрывал лицо, делая её похожей на призрак. Она не смыла его. Не распустила шпильки из пучка. Просто накинула поверх сценического трико огромный серый свитер, намотала на шею тот самый синий шёлковый шарф и вышла в ночь.
Жизель точно осилила бы эту сцену, — подумала она, шагая к Павелецкому вокзалу. — Она уже прожила безумие. Я тоже.
Снег падал крупными хлопьями, таял на ресницах, стекал по щекам, смешиваясь с гримом. Алиса не чувствовала холода. Она вообще ничего не чувствовала последние три часа — только музыку, которая всё ещё звучала в висках, и пустоту в груди.
Павелецкий вокзал гудел редкими ночными пассажирами. Она спустилась в метро — поезда ещё ходили, хотя вагоны были почти пустыми. Села на синюю ветку, достала из сумки потрёпанный томик Канта и попыталась читать. «Имей мужество пользоваться собственным умом». Кант, кажется, не знал, каково это — когда твой ум хочет только одного: забыть.
На одной из станции в вагон вошёл мужчина.
Алиса подняла глаза на секунду и снова уткнулась в книгу. Но что-то заставило её поднять взгляд снова. Что-то неуловимое — осанка, поворот головы, то, как он держал руки.
Он сел напротив.
Чёрное пальто, расстёгнутое, под ним тёмно-синий свитер. Никакого галстука. Волосы чуть влажные от снега. Лицо... лицо было знакомо до боли. До оцепенения. До того самого стука сердца, который вдруг перестал быть ровным.
Не может быть, — подумала Алиса. — Не может же президент ехать со мной ночью в метро.
Она заставила себя снова уткнуться в Канта. Страница не читалась. Буквы расплывались. Она чувствовала его взгляд — тяжёлый, изучающий.
Краем глаза она следила за ним.
Он сидел напротив, смотрел в пол, потом в окно, потом снова на неё. Нога его нервно постукивала. Глаза бегали, словно маятник, не могли остановиться ни на чём. Он был напряжён. Очень.
Может, он устал? — мелькнула мысль. — Или вовсе моя галлюцинация?
Но нет. Это было что-то другое. Тоска? Усталость? То самое состояние, когда человек остаётся один на один с собой и не знает, что с этим делать.
Алиса снова уткнулась в Канта и сделала вид, что читает. Она играла роль. Это было легко — она всегда играла роли. Сейчас она играла девушку, которая ничего не замечает, которая просто едет домой после спектакля.
Поезд грохотал в тоннеле. На «курской» никто не зашёл. На «бауманской» — тоже. Вагон был их вдвоём. И ещё старушка на другом конце, которая дремала, уронив голову на сумку.
Он снова посмотрел на неё. Теперь прямо. В глаза.
У Алисы перехватило дыхание. Этот взгляд — она видела его по телевизору сотни раз. Холодный, стальной, пронизывающий. Но сейчас в нём не было стали. Было что-то другое. Удивление? Любопытство?
Не смотри на него, — приказала она себе. — Ты сошла с ума. Тебе показалось. Этого не может быть. Он просто очень сильно на него похож, думала Алиса успокаивая себя.
Но она знала, что не показалось. Ведь каждый раз поднимая взгляд он сидел напротив.
На «партизанской» старушка вышла. Вагон опустел окончательно. Остались только они вдвоём — она и он, напротив друг друга.
Алиса сжалась, вцепившись в книгу так, что побелели костяшки. Сердце колотилось где-то в горле. Она боялась поднять глаза. Боялась, что если встретится с ним взглядом ещё раз, случится что-то непоправимое.
Он молчал. Она молчала.
Поезд мчался сквозь ночь.
Когда объявили «Измайловскую», Алиса встала. Ноги дрожали так сильно, что она боялась упасть. Она сделала шаг к дверям, спиной чувствуя его взгляд.
Двери открылись. Она вышла на платформу.
И только тогда обернулась.
Он тоже вышел.
На секунду их взгляды снова встретились. Он стоял в нескольких метрах, на пустой платформе, засыпаемой снегом, и смотрел на неё. Без улыбки. Без слов. Просто смотрел.
Алиса замерла. Сердце пропустило удар.
А потом он развернулся и пошёл в другую сторону — к выходу в город.
Она стояла и смотрела ему вслед. Чёрное пальто быстро таяло в снежной круговерти, становилось всё менее различимым, пока совсем не исчезло за поворотом.
Что это было? — подумала Алиса. — Зачем он вышел здесь?
Ответа не было.
Она медленно пошла к своему дому — старой пятиэтажке на Измайловской, где её ждала пустая квартира, холодные батареи и тишина. Ноги увязали в снегу, но она не чувствовала холода. В голове было пусто и звонко.
Он вышел с ней. На одной станции. Ушёл в другую сторону.
Случайность? Сумасшествие?
Алиса остановилась у подъезда, достала сигарету. Руки дрожали. Зажигалка никак не хотела зажигаться.
Снег падал на ресницы, на губы, на синий шарф. Она подняла голову к небу — тёмному, московскому, в котором не было звёзд, только бесконечный снегопад.
И вдруг вспомнила его глаза. Не те, что по телевизору. А те, что были в вагоне. Усталые. Потерянные. Почти такие же, как у неё самой.
Может, мы все одинаково одиноки, — подумала она.
Она затушила так и не зажжённую сигарету, вошла в подъезд и поднялась на свой этаж. В квартире было темно и тихо.
Алиса разделась, села на пол посреди комнаты, обхватила колени руками и долго сидела так, глядя в одну точку.
За окном всё падал и падал снег.
Месяцем ранее. Клиника имени Фрейда.
Палата была белой. Совершенно, безнадёжно белой. Белые стены, белый потолок, белое казённое бельё на койке. Даже свет здесь был какой-то стерильный — не живой, а больничный.
Алиса сидела на койке, обхватив колени руками, и смотрела в одну точку. Третий день. Или четвёртый? Она сбилась со счёта.
В палату вошла женщина в белом халате — не медсестра, по выправке видно, кто-то поважнее. Психолог? Психиатр? Алиса уже не различала.
— Алиса, — женщина села на стул напротив, положила перед собой блокнот. — Меня зовут Елена Сергеевна. Мы уже говорили вчера. Помните?
Алиса кивнула. Говорили. О чём-то говорили.
— Расскажите ещё раз, что случилось в тот вечер. С самого начала.
Алиса закрыла глаза. Вечер. Какой вечер? Их было так много. А потом всплыло — тот самый. Когда всё пошло кувырком.
— Я была в Королевском театре, — начала она тихо. — Я вышла поздно. Очень поздно. И тут...
Она запнулась.
— Что?
— Я почувствовала, что за мной следят. Сначала подумала — показалось. Но потом увидела его. Мужчина. Он шёл за мной от самого театра.
— Вы знали этого мужчину?
— Нет. Я никогда его не видела. Но он... он смотрел на меня так, будто знает. Будто я ему что-то должна.
Алиса сглотнула. Горло пересохло.
— Я побежала. Глупо, да? Надо было сразу в полицию звонить. Но я побежала. Думала, что не догонит. А он не отставал. Я забежала в подъезд, захлопнула дверь, поднялась к себе. Думала — всё, дома, безопасно.
— А дальше?
— А дальше он начал стучать. Сначала тихо, потом громче. Потом закричал: «Алиса, открой, мне нужно поговорить! Я от Тимура!»
При упоминании этого имени Алису передёрнуло.
— Тимур Алиев?
— Да. Худрук из театра. Я с ним даже не знакома почти. Видела пару раз на мероприятиях. Зачем я ему? Что я ему сделала?
— И вы вызвали полицию?
— Сначала да. Позвонила, сказала, что какой-то мужчина ломится в дверь. А они... они сказали: «Ждите». И всё. Просто ждите. А он стучал всё сильнее. Я боялась, что дверь выломает. И тогда я позвонила снова и сказала...
Алиса замолчала.
— Что вы сказали?
— Сказала, что у него бомба. — Голос её дрогнул. — Я не знаю, зачем я это сказала. Мне было страшно. Я думала, если скажу про бомбу, они приедут быстрее. А если нет бомбы, то... я не думала. Я просто хотела, чтобы он ушёл.
Елена Сергеевна кивнула, что-то записала в блокнот.
— А до этого, за день до этого, вы почувствовали себя плохо, верно?
Алиса сжалась ещё сильнее.
, на синий шарф. Она подняла голову к небу — тёмному, московскому, в котором не было звёзд, только бесконечный снегопад.
И вдруг вспомнила его глаза. Не те, что по телевизору. А те, что были в вагоне. Усталые. Потерянные. Почти такие же, как у неё самой.
Может, мы все одинаково одиноки, — подумала она.
Она затушила так и не зажжённую сигарету, вошла в подъезд и поднялась на свой этаж. В квартире было темно и тихо.
Алиса разделась, села на пол посреди комнаты, обхватила колени руками и долго сидела так, глядя в одну точку.
За окном всё падал и падал снег.
Месяцем ранее. Клиника имени Фрейда.
Палата была белой. Совершенно, безнадёжно белой. Белые стены, белый потолок, белое казённое бельё на койке. Даже свет здесь был какой-то стерильный — не живой, а больничный.
Алиса сидела на койке, обхватив колени руками, и смотрела в одну точку. Третий день. Или четвёртый? Она сбилась со счёта.
В палату вошла женщина в белом халате — не медсестра, по выправке видно, кто-то поважнее. Психолог? Психиатр? Алиса уже не различала.
— Алиса, — женщина села на стул напротив, положила перед собой блокнот. — Меня зовут Елена Сергеевна. Мы уже говорили вчера. Помните?
Алиса кивнула. Говорили. О чём-то говорили.
— Расскажите ещё раз, что случилось в тот вечер. С самого начала.
Алиса закрыла глаза. Вечер. Какой вечер? Их было так много. А потом всплыло — тот самый. Когда всё пошло кувырком.
— Я была в Королевском театре, — начала она тихо. — Я вышла поздно. Очень поздно. И тут...
Она запнулась.
— Что?
— Я почувствовала, что за мной следят. Сначала подумала — показалось. Но потом увидела его. Мужчина. Он шёл за мной от самого театра.
— Вы знали этого мужчину?
— Нет. Я никогда его не видела. Но он... он смотрел на меня так, будто знает. Будто я ему что-то должна.
Алиса сглотнула. Горло пересохло.
— Я побежала. Глупо, да? Надо было сразу в полицию звонить. Но я побежала. Думала, что не догонит. А он не отставал. Я забежала в подъезд, захлопнула дверь, поднялась к себе. Думала — всё, дома, безопасно.
— А дальше?
— А дальше он начал стучать. Сначала тихо, потом громче. Потом закричал: «Алиса, открой, мне нужно поговорить! Я от Тимура!»
При упоминании этого имени Алису передёрнуло.
— Тимур Алиев?
— Да. Худрук из театра. Я с ним даже не знакома почти. Видела пару раз на мероприятиях. Зачем я ему? Что я ему сделала?
— И вы вызвали полицию?
— Сначала да. Позвонила, сказала, что какой-то мужчина ломится в дверь. А они... они сказали: «Ждите». И всё. Просто ждите. А он стучал всё сильнее. Я боялась, что дверь выломает. И тогда я позвонила снова и сказала...
Алиса замолчала.
— Что вы сказали?
— Сказала, что у него бомба. — Голос её дрогнул. — Я не знаю, зачем я это сказала. Мне было страшно. Я думала, если скажу про бомбу, они приедут быстрее. А если нет бомбы, то... я не думала. Я просто хотела, чтобы он ушёл.
Елена Сергеевна кивнула, что-то записала в блокнот.
— А до этого, за день до этого, вы почувствовали себя плохо, верно?
Алиса сжалась ещё сильнее.
— Да. Я поела в театре, а через час... меня выворачивало наизнанку. Голова кружилась, сердце колотилось. Я думала, умру. Думала...
— Что вы думали?
— Думала, что это он. Тимур. Что он меня отравил. Но зачем? — она подняла глаза, полные слёз. — Я же ничего ему не сделала!
— А кто такой Дмитрий Легран?
При этом имени Алиса замерла. Совсем. Даже дышать перестала.
— Откуда вы... — прошептала она.
— Вы сами говорили об этом вчера. И сегодня утром, когда я вас спрашивала, вы сказали, что он — причина всего.
Алиса долго молчала. Потом заговорила — тихо, отрывисто, будто вытаскивала из себя занозу:
— Легран. Дмитрий Николаевич Легран. Ректор Академии имени Кшесинской. Я мечтала учиться там с детства. С десяти лет. Когда в первый раз приехала в Петербург поступать, он сидел в комиссии.
— Он заметил?
— Нет. — Алиса горько усмехнулась. — Он сказал: «Из провинции в примы не пробиваются». И всё. Я приезжала ещё два раза. И каждый раз он смотрел сквозь меня. Как будто я пустое место.
— Но вы поступили в итоге?
— Нет. Занималась частно. У Бородиной. Попала в труппу Орлова. И однажды, на конкурсе в Петербурге, я снова его увидела. Он был в жюри. И я танцевала перед ним. Вариацию Одетты. Белое адажио.
Голос её дрогнул.
— И он... он посмотрел на меня. Впервые в жизни. По-настоящему. После конкурса мы разговаривали. Он был... другой. Не тот холодный бог из моих воспоминаний. Живой. Уставший. Одинокий. Мы встретились снова. На его дне рождения, в канун Нового года. И я думала... думала, что теперь всё будет по-другому. Что я больше не гадкий утёнок. Что я — белый лебедь. Что мы сравнялись.
— А потом?
— А потом... — Алиса закрыла глаза. — Потом этот француз. Полиция. Ваша больница. И Легран... он исчез. Перестал отвечать на сообщения. На звонки. Как будто меня никогда не существовало.
Она заплакала. Тихо, без всхлипов, просто слёзы текли по щекам.
— Я же понимаю, — прошептала она. — Кто захочет общаться с сумасшедшей? С той, кто провёл две недели в психушке? С Жизелью, которая сошла с ума? Я сама от себя бы отказалась.
— Вы не сумасшедшая, Алиса.
— А кто? — она подняла глаза. — Я танцую, чтобы дышать. Я помню человека, который меня не помнит. Я вызвала полицию с ложной бомбой, потому что боялась. Я сижу здесь, в белой палате, и рассказываю вам про Золушку, которая так и не попала на бал. Кто я после этого?
Елена Сергеевна ничего не ответила. Только записала что-то в блокнот и вышла.
Алиса осталась одна. За окном падал снег. Такой же, как сейчас.
Месяцем ранее. Кремль.
Он сидел в своём кабинете, когда в дверь постучали.
— Войдите.
Вошёл генерал Волков — начальник управления, с которым они были знакомы ещё с Петербурга, с тех старых времён, когда оба были моложе и мир казался проще. Волков был из тех людей, кому он позволял входить без особого доклада.
— Владислав Алексеевич, тут одна история... странная, — Волков мял в руках папку. — Доложили сегодня. Думаю, вам стоит знать.
— Садись. Рассказывай.
Волков сел напротив, положил папку на стол.
— Месяц назад в Москве, на Измайловской, была странная история с вызовом полиции. Девушка, балерина, сообщила, что к ней в дверь ломится иностранец с бомбой. Полиция выехала, проверила — никакой бомбы. Француз, некий Луи Дюбуа, утверждал, что просто хотел поговорить. Девушка была в неадекватном состоянии, её отвезли в психиатрическую больницу имени Фрейда для обследования.
— И что здесь странного? — Он поднял бровь. — Мало ли психических?
— То, что выяснилось потом, Владислав Алексеевич. Француз этот — не просто турист. Он работал на Тимура Алиева. Худрука одного из московских театров.
Он нахмурился.
— Алиев? Тот самый?
— Тот самый. А девушка — Алиса Доджсон. Балерина труппы Орлова.
При упоминании фамилии он внутренне напрягся. Доджсон. Это имя он уже слышал. Мелькнуло когда-то где-то на периферии, но тогда не зацепило.
— И что Алиеву нужно от балерины?
— По нашим данным, Алиев хотел собрать компромат. Доджсон в последнее время часто общалась с Дмитрием Леграном. Ректором Академии Кшесинской. После конкурса в Петербурге, после дня рождения Леграна в канун Нового года... там что-то было интересное. Алиев, видимо, решил, что это можно использовать.
Он помолчал, переваривая информацию.
— Дмитрий Легран, — повторил он задумчиво. — Танцовщик. Легенда.
— Да. И, судя по всему, между ним и Доджсон... что-то личное. Алиев хотел это что-то вытащить на свет. Француза отправили следить за ней, но тот перестарался. Испугал девушку. Она и вызвала полицию.
— А почему психушка? — спросил он жёстко. — Если она просто испугалась?
Волков вздохнул.
— Там была предыстория. Доджсон накануне... возможно, её отравили. Следов мы не нашли, но она была не в себе. Когда вызывала полицию во второй раз, сказала про бомбу. Это уже статья. Чтобы не доводить до уголовки, её отправили на обследование. Формально — добровольно. По факту... сами понимаете.
Он понимал. Система иногда работала топорно.
— А француз?
— Отправили обратно в Париж. Алиев от него открестился. Формально чист.
— А девушка?
— Вышла через две недели. Сейчас танцует. Восстанавливается.
Тот, кто видит
Москва, две недели спустя.
Снег в Москве превратился в грязное месиво. Декабрь выдался тяжелым: оттепель сменялась ледяным дождем, тротуары превратились в каток, а серое небо, казалось, давило на крыши домов, не пропуская ни лучика света.
Алиса вышла из подъезда, плотнее запахивая пальто. Синий шарф, уже порядком вытершийся, был намотан до самого носа. Она торопилась в театр — Орлов назначил дополнительную репетицию «Щелкунчика». Она чувствовала себя почти счастливой. Почти живой.
Черный дипломатический джип с номерами Израиля стоял ровно напротив ее подъезда. Он не прятался. Он никогда не прятался.
Алиса замерла на ступеньке. Сердце, которое только начало отогреваться после больницы, рухнуло в ледяную пропасть.
Задняя дверь автомобиля открылась. Оттуда показалась рука в черной кожаной перчатке и поманила её пальцем. Жест не терпящий возражений.
— Садись, Алиса. Не заставляй меня ждать на морозе. — Голос был спокойным, даже ленивым, с едва заметным иностранным акцентом, который должен был казаться аристократичным, но резал слух фальшью.
Она не сдвинулась с места. Ноги приросли ко льду.
— Вениамин... — выдохнула она.
— Садись, я сказал. — В голосе добавилось стали. — Или я выйду сам. Тебе это не понравится. Люди смотрят из окон. Тебе же не нужен скандал прямо перед театром? Как представление «Сломанная балерина»?
Алиса знала: если он выйдет, синяков будет больше. Если она сядет сама, возможно, отделается парой затрещин и унижений. Выбора не было. Никогда не было.
Она подошла к машине. Дверь захлопнулась за ней, отсекая мир.
В салоне пахло дорогим кожаным салоном и его парфюмом — тяжелым, восточным, удушающим.
Напротив неё сидел Вениамин Громов.
Ему было около пятидесяти. Короткая седина на висках, тяжелый волевой подбородок, глаза — холодные, как вода в проруби, и пустые, как у ящерицы. На нем был идеально скроенный костюм, а во внутреннем кармане пиджака угадывался край дипломатического паспорта — его индульгенции, его щита от правосудия. Документа, который делал его неприкасаемым на территории этой страны.
— Соскучилась? — спросил он, не улыбаясь. Вопрос прозвучал как издевка.
— Чего ты хочешь? — Алиса старалась, чтобы голос не дрожал. — Я тебе ничего не должна.
— О, ты должна, — Громов наклонился вперед, и от этого движения повеяло такой угрозой, что Алиса вжалась в сиденье. — Ты должна мне свою жизнь, свою память и свое молчание. Но сейчас меня интересует другое. Ты опять начала с ним общаться?
— Я не понимаю, о ком ты.
— О Легране. О твоем петербургском танцоре. — Громов скривил губы. — Думаешь, я не вижу? Ты ездила на конкурс в Петербург. Ты хочешь снова плясать перед ним. Зачем, Алиса? Чтобы он снова вытер о тебя ноги?
— Это моя жизнь, — прошептала она. — Моя карьера. Ты не имеешь права...
Резкая пощечина обожгла щеку. Голова мотнулась в сторону, в ушах зазвенело.
— Право? — Громов усмехнулся, поправляя манжеты рубашки. — У меня есть дипломатический паспорт, дорогая. Это дает мне право на все. Ты забыла, как было в прошлый раз? Думала скроешься от меня сменив фамилию ? Ты вышла замуж за этого... как его... Генслера? Думала, он тебя защитит? — Он хмыкнул. — Альберт Генслер теперь ходит с тремя сломанными фалангами и даже не помнит, где их сломал. А тебя привезли ко мне, как чемодан, с которым не знали, что делать.
Алиса сжалась. Она помнила. Тот кошмар в Париже и в Турции, когда она думала, что сбежала. Замужество с первым встречным — тихим, нелюбимым Альбертом, который просто пожалел её. И как Громов нашел их в отеле в Анталии. Как люди Громова избили Альберта прямо в холле, а её, трясущуюся, посадили в машину и увезли в аэропорт. Она молилась, чтобы Альберт остался жив. Кажется, он выжил. Но видеть его после этого она не могла — стыд сжигал её заживо.
— Ты скрываешь имя, — выпалила она вдруг, глядя ему в глаза. — Я знаю, что Вениамин Громов — не твое настоящее имя. Зачем? Кто ты на самом деле?
Впервые в его глазах мелькнуло что-то живое. Не страх — скорее, раздражение. Или интерес.
— Умная девочка, — протянул он. — Но слишком любопытная. Это качество плохо кончается. Запомни: мое имя — это то, что написано в моем паспорте. А паспорт дает мне право делать с тобой что угодно.
Он снова ударил её. На этот раз по губе. Алиса почувствовала металлический привкус крови. Громов взял её за подбородок, сжал так сильно, что хрустнули кости, и повернул к себе лицом.
— Если ты снова поедешь в Петербург к нему, — прошипел он. — И будешь танцевать. И если ты хоть словом обмолвишься этому Леграну или кому-то еще обо мне, если он посмотрит на тебя слишком долго или ты посмотришь на него... — он разжал пальцы и откинулся на сиденье, словно разговор ему наскучил. — С тобой случится несчастный случай. Знаешь, как часто в Москве балерин сбивают машины? Или как часто в театре падают софиты? Очень часто. Статистика — вещь упрямая.
— За что? — прошептала Алиса, размазывая кровь по губе. — Я не знаю про твои миллионы! Я никогда о них не слышала! Работа в той фирме, Марк Раймонди... я просто выполняла свою работу! За что ты меня избил тогда?
Громов молчал, глядя в окно на серую московскую улицу. Тишина в салоне давила сильнее крика.
— Ты видела то, что не должна была видеть, — наконец произнес он ледяным тоном. — Или слышала. Я до сих пор не понял, что именно. Но Раймонди считал, что ты опасна. А Марк Раймонди никогда не ошибается. — Он перевел на неё взгляд. — Если бы ты могла вспомнить, что именно ты видела в его кабинете, мне пришлось бы тебя убить. Но ты не помнишь. И это — единственная причина, по которой ты еще дышишь.
Он постучал в перегородку водителя.
— Выпусти её.
Дверь открылась. Холодный воздух ударил в лицо, смешиваясь с запахом крови и дорогого парфюма.
— И запомни, Алиса, — Громов даже не повернул головы. — Я уезжаю в Израиль на полгода. Но я буду следить. Каждую твою секунду. Если этот Легран к тебе подойдёт ближе, чем я надеюсь — я узнаю. Если ты напишешь заявление в полицию — я узнаю еще до того, как оно ляжет на стол. А потом вернусь. И мы продолжим наш разговор.
Алиса вывалилась из машины на тротуар. Джип уехал, обдав её грязной водой из лужи.
Она стояла посреди улицы, дрожа, с разбитой губой и синяком на скуле. Прохожие шарахались, думая, что она пьяна. Никто не остановился помочь.
— Я напишу, — прошептала она в пустоту. — Я все равно напишу. Кому-нибудь.
Она вспомнила взгляд Ермолова в метро. Тот самый, случайный, полный тоски. Если бы он знал. Если бы хоть кто-то знал.
Достав платок, она промокнула губу, поправила шарф, скрывая синяк, и пошла в сторону театра. Ноги несли её сами. Театр был единственным местом, где она могла спрятаться от Громова. От Марка Раймонди. От прошлого, которое никак не хотело её отпускать.
Но где-то глубоко внутри, в том уголке души, который еще не был выжжен страхом, зрело решение. Она найдет способ. Она расскажет правду. Даже если это убьет её.
Глава. Та, что не сдаётся
— Я сильная. Справлюсь, — прошептала Алиса в пустоту своей квартиры.
Слова повисли в воздухе и растворились без следа, как и всё в последнее время. Она стояла посреди комнаты в одном трико и огромном свитере, глядя на своё отражение в тёмном окне. За стеклом падал снег — крупный, пушистый, совсем не похожий на ту грязь, что была днём на улицах.
Синяк на скуле почти сошёл. Губа зажила. Внешность снова принадлежала ей — до следующей встречи.
Телефон завибрировал на столе. Алиса вздрогнула, подошла, взяла в руки. Экран светился именем: Эфраим Понтий.
Она приняла вызов.
— Алиса, — голос Понтия звучал устало, надтреснуто. — Ты извини, что звоню так поздно. У нас тут снова сирена. Сидим в убежище уже четвёртый час.
— Боже, — выдохнула она. — Ты в порядке?
— В порядке? — он горько усмехнулся. — Я устал, Алиса. Очень устал. Не высыпаюсь. Я слышу всё. Эта война... она высасывает жизнь. Каждый день как последний.
Алиса молчала, прижимая трубку к уху. Она не знала, что сказать. Слова утешения застревали в горле.
— Прости, — Понтий вздохнул. — Не надо было тебе этого говорить. Ты там со своими проблемами, а я со своими... Слушай, ты как? Легран не объявлялся?
— Нет, — ответила она тихо.
— А Громов?
При этом имени внутри всё сжалось.
— Он... застрял. Война в Тель-Авиве, рейсы отменили. Дипломатический коридор не работает. Он здесь, в Москве.
Повисла тяжёлая пауза.
— Алиса, — голос Понтия стал жёстче. — Ты должна быть осторожна. Если он не может улететь, он будет искать, на ком сорвать злость. Ты понимаешь?
— Понимаю.
— Ты сильная. Я знаю. Но иногда сила — это не терпеть, а просить помощи.
— У кого? — горько спросила она. — У полиции, которая разводит руками и говорит «дипломат»? У Леграна, который меня не помнит? У Ермолова, который исчез?
— У Ермолова? — Понтий удивился. — Тот странный тип, который следил за тобой?
— Который, может быть, следил. А может, мне показалось. Я уже ничего не понимаю.
— Алиса...
— Всё хорошо, Понтий. Правда. Я сильная. Справлюсь. Ты береги себя.
Она нажала отбой и отбросила телефон на диван.
Сильная. Справлюсь.
Сколько раз она повторяла эти слова за последние годы? Сотни? Тысячи? Они стали мантрой, заклинанием, которым она пыталась защититься от реальности.
Но реальность не отступала.
Алиса подошла к окну, прижалась лбом к холодному стеклу. Снег падал на город, на крыши, на деревья. Вспоминала парк Победы. Где он мог ждать её снова в любую минуту.
Она чувствовала только пустоту.
Не радость, когда Понтий сказал, что жив. Не печаль, когда вспоминала Леграна. Не страх, когда думала о Громове. Не гнев, когда представляла толстяка Марка Раймонди, который впутал её в эту историю много лет назад.
Пустота.
Безликая, серая, вязкая. Она мешала дышать. Мешала спать. Мешала просто смотреть на мир и видеть его формы, цвета, очертания. Всё расплывалось в этой пустоте, как акварель под дождём.
Легран молчит.
Мысль пришла и ушла, не зацепившись.
Наверно, я настолько ничтожна. Настолько глупа и неуклюжа, что со мной не хочет разговаривать даже уважаемый Легран.
Она попыталась представить его лицо — тот вечер в Петербурге, разговор после конкурса, его усталые глаза. Но перед внутренним взором встало другое: пощёчина Громова в машине, его холодные пальцы на подбородке, его голос: «Ты видела то, что не должна была видеть».
Мысли о Легране растворялись, сталкиваясь с этим воспоминанием. Как будто Громов стоял между ней и всем миром, заслоняя собой свет.
Она отошла от окна, села на пол, обхватила колени руками.
Громов здесь. В Москве. Не может улететь.
Каждая минута её дня была пронизана этим знанием. Она выходила из дома, оглядываясь по сторонам. Заходила в метро, сканируя взглядом платформу. Репетировала в театре, прислушиваясь к шагам в коридоре.
Она стала жертвой, которая ждёт встречи с тираном.
Животный страх. Бессилие. Ожидание.
А Ермолов?
Мысль о нём пришла некстати. Алиса попыталась отогнать её, но не смогла.
Кто он был на самом деле? Тот человек в метро — или галлюцинация? Почему он вышел на её станции? Почему смотрел так, будто знает? И куда исчез?
Пропал. Так же внезапно, как появился.
Если это был он.
Она вспомнила его взгляд — усталый, потерянный, почти такой же, как у неё самой. Вспомнила, как он сидел напротив, нервно постукивая ногой, и смотрел в окно, будто искал там ответы.
Может, он тоже одинок? Может, он тоже ищет кого-то, кто поймёт?
Глупости, — оборвала она себя. — Ему есть с кем поговорить. У него охрана, советники, семья. А у меня — только пустота.
Телефон снова завибрировал. Алиса глянула — Корф.
— Доджсон, — голос дяди был, как всегда, суховат, но в нём чувствовалась забота.
— Хорошо. Деньги есть?
— Есть.
— Алиса, — Корф помолчал. — Я знаю про Громова.
Она замерла.
— Откуда?
— У меня свои источники. Ты думала, я не замечу синяки на лице? Ты думала, я не пойму, почему ты дёргаешься от каждого шороха? Я старый, но не слепой.
— Дядя...
— Молчи. Я не могу его тронуть — дипломат. Но я могу тебя спрятать. Хочешь уехать? Пока он здесь? Я помогу тебе спрятаться.
Алиса закрыла глаза. Предложение было заманчивым. Сбежать. Спрятаться. Исчезнуть.
— Нет, — сказала она твёрдо. — Я устала бегать. Я бегала от него во Францию, в Турцию, в Египет. Я выходила замуж, чтобы спрятаться за его спиной. Я больше не буду.
— Алиса...
— Я сильная, дядя. Справлюсь.
Корф тяжело вздохнул.
— Твоя мать была такой же упрямой. И что с ней стало?
— Не надо, — голос Алисы дрогнул.
— Ладно. Но знай: если что — я рядом. Всегда.
Он отключился.
Алиса осталась одна в тишине квартиры. За окном всё так же падал снег. Где-то в городе застрял Громов, злой, как тысяча чертей, и ищущий, на ком сорвать злость. Где-то в Петербурге Легран даже не вспоминал о её существовании. Где-то в Израиле Понтий сидел в бомбоубежище и мечтал о мире.
А она сидела на полу в пустой квартире и чувствовала только пустоту.
Я сильная. Справлюсь.
Она поднялась, посмотрела на себя в зеркало. Глаза — усталые, с тёмными кругами. Губы — сжаты в тонкую линию. Плечи — опущены.
Расправила плечи. Подбородок вверх.
— Ты справишься, — сказала она своему отражению. — Ты всегда справлялась.
Телефон звякнул сообщением.
Алиса глянула — неизвестный номер.
«Я знаю, что ты чувствуешь. Пустота — это тоже форма существования. Держись. Скоро всё изменится, каждый кто законно находится в стране - имеет право передвигаться по ней».
Она перечитала несколько раз. Пальцы дрожали.
Она набрала ответ: «Кто вы?»
Сообщение ушло в пустоту. Ответа не было.
Алиса смотрела на экран, и впервые за долгое время внутри шевельнулось что-то, похожее на надежду.
Или на страх.
Она не знала. Пустота не давала различить.
Мнение Владислава Ермолова
Он стоял у окна своего кабинета в Кремле и смотрел на ночную Москву. Огни горели, снег падал, город жил своей жизнью, не подозревая о том, что происходит за толстыми стенами.
В руке он держал телефон с открытой перепиской.
«Я сильная. Справлюсь», — написал его человек, следящий за Алисой.
Ермолов усмехнулся. Горько. Почти зло.
— Сильная, — повторил он вслух. — Дурочка ты, Алиса. Самая сильная — та, кто умеет просить помощи. А ты всё тащишь на себе. Громова, прошлое, боль, эту чёртову пустоту.
Он отошёл от окна, сел в кресло, откинул голову назад.
Пока есть я, она за моей спиной.
Он думал об этом каждый день. С того самого момента, как увидел её в метро — с книгой Канта в руках, в синем шарфе, с глазами, полными такой тоски, что у него самого сердце сжалось. Он узнал её. Он помнил её дело. Он помнил Громова. Он помнил всё.
— Ты даже не представляешь, девочка, как долго я за тобой наблюдаю, — прошептал он в тишину кабинета. — И как долго я жду момента, чтобы врезать этому израильскому хмырю по его дипломатической морде.
Он не мог вмешиваться открыто. Пока не мог. Слишком высоки ставки. Слишком сложная игра.
Но он был рядом.
Скоро всё изменится.
Он отправили это сообщение не просто так. Он знал то, чего не знала Алиса. Знал, что Громов застрял надолго. Знал, что это все — не на неделю и не на месяц. Знал, что скоро в Москву приедет один человек, который очень заинтересован в судьбе Алисы Доджсон.
Человек, который тоже ищет правду о Марке Раймонди.
Человек, который не побоится дипломатического паспорта.
— Потерпи, Алиса, — сказал Ермолов, глядя на снег за окном. — Ещё немного. Я вытащу тебя из этого болота. Даже если ты считаешь, что достаточно силы и справишься сама.
Он усмехнулся своим мыслям.
— Сильная.
И добавил, уже совсем тихо:
— Только ты об этом пока не знаешь.
Утро следующего дня было серым и тягучим, как старый мёд. Алиса шла к Монте и думала о том, что внутри неё поселилась мертвая пустота. Урок прошёл механически — она делала движения, но Монте хмурился и молчал. После занятия он только бросил:
— Доджсон, ты где витаешь? Приди в себя. Через две недели спектакль.
Она кивнула и вышла на улицу. Снег всё падал. Где-то в этом городе застрял Громов. Где-то в Израиле Понтий сидел в бомбоубежище. Где-то в Петербурге Легран даже не вспоминал о её существовании.
Она дошла до театра, переоделась, вышла на сцену. Репетиция «Лебединого» шла своим чередом. Орлов был доволен, но Алиса чувствовала — она не здесь. Тело двигалось, а душа висела где-то под колосниками и смотрела на всё со стороны.
После репетиции она сидела в раздевалке одна, крутила в пальцах сигарету, но не закуривала. Телефон молчал. Тишина давила.
Ночь. Полпервого.
Телефон зазвонил резко, как выстрел. Алиса подскочила на кровати, схватила трубку. Номер был знаком — тот самый, от которого внутри всё сжималось в тугой узел.
— Алиса, — голос Громова звучал ровно, но в этой ровности чувствовалась такая злость, что мурашки побежали по коже. — Приезжай на Парк Победы. Тебя ждёт сюрприз.
Она молчала, прижимая трубку к уху.
— Я видел твои признательные патриотические письма господину Ермолову, — продолжил он. — Ты знаешь, что он террорист? Я тебя в порошок сотру. Все мои знакомые в ужасе от твоих действий. Ты что, после больницы не пришла в себя?
Алиса сглотнула. Горло пересохло.
— Где он и где ты? — Громов говорил всё быстрее, всё злее. — Ты сдохнешь — он даже не узнает об этом. Ещё раз одно обращение в его адрес — и ты труп.
— Я...
— Молчать! — рявкнул он. — Жди меня. Скоро приеду, передам долгожданный подарок. Будешь знать, как себя вести в обществе.
Пауза. Алиса слышала его дыхание — тяжёлое, прерывистое.
— А если будешь себя вести хорошо, — голос Громова неожиданно смягчился, стал почти ласковым, — я заплачу твои долги по компании. И заберу тебя в Штаты. Или в Израиль. Найду, куда тебя пристроить работать. Чтобы смирно сидела. Поняла?
Разговор оборвался. Алиса так и не сказала ни слова. Просто сидела на кровати, прижимая телефон к уху, и слушала гудки.
Потом отняла трубку, посмотрела на экран. Половина первого ночи. Громов в Москве. Злой. Отчаянный. В Израиле остались его мать, дочь, и змея, которую он когда-то подарил сыну — сын уехал в Америку, оставил змею сестре, а теперь они все там, под бомбами.
Он сорвётся. Он обязательно сорвётся. И сорвётся на ней.
Алиса встала, подошла к окну. Снег всё падал. Где-то там, в темноте, по ночной Москве ездил Громов и искал, на кого выплеснуть свою ярость.
Планы его переменились. Теперь он не просто хотел её запугать — он надеялся на перспективу. Контроль. Рабство в красивой обёртке.
Заплачу долги. Заберу в Штаты. Чтобы смирно сидела.
Такой дипломатический садист стоял в самом горле и мешал дышать. Мешал выдохнуть и расслабиться.
Алиса жила в напряжении. Каждый день. Каждую минуту.
В последние дни её всё чаще посещали мысли о смерти. Останется ли та самая пустота, то самое чувство, когда меня не станет? — думала она. И не находила ответа.
Она больше не хотела существовать. Политические игры были опасны, но Алиса всё равно не переставала поддерживать позицию Ермолова. Пусть Громов называет его террористом — она знала, что это ложь. Знал это и Громов, просто ему нужно было на ком-то сорвать злость.
Громов пугал. Но и ногтя не стоил Ермолова.
Понтий немного успокоился, но всё равно был не в себе — война высасывала из него последние силы.
Легран был где-то рядом, но настолько далеко, что приходилось отгонять каждую мысль о нём, чтобы продолжать нормально работать и существовать.
Она снова легла, уставилась в потолок. Сон не шёл.
В голове крутилось одно: Я сильная. Справлюсь.
Но впервые за долгое время она в это не верила.
Мнение Владислава Ермолова о Громове. Работа над ним.
Он стоял у окна своего кабинета в Кремле и смотрел на ночную Москву. Четвёртый час ночи. Снег падал на купола, на башни, на пустые улицы. Где-то там, в этом городе, застрял дипломат Громов. Злой. Отчаянный. Опасный.
Ермолов усмехнулся. Он знал всё. Каждое слово, сказанное Громовым в телефон, каждую угрозу, каждый шантаж. Его люди работали круглосуточно.
— Господин Ермолов, — в кабинет зашёл помощник, молодой человек с усталыми глазами. — Новые данные по Громову.
— Давай.
Помощник положил на стол тонкую папку. Ермолов раскрыл, пробежал глазами.
Громов Вениамин Семёнович. Дипломат. В Москве стал чаще появляться с 2020 года. Связи с олигархами, отмывание денег через подставные фирмы, в том числе оформленные на Алису Доджсон. Угрозы в адрес гражданки Доджсон зафиксированы. Попытки давления через дипломатический статус.
— Что по семье? — спросил Ермолов, не поднимая глаз.
— Мать, дочь в Израиле. Под бомбёжками. Сын в Америке, связь не поддерживает. Источник подтверждает: Громов на грани срыва. Боится за родных, злится, что не может улететь. Ищет, на ком сорваться.
— На Алисе, — закончил Ермолов.
— Да.
Помощник помолчал, потом добавил:
— Он угрожал ей сегодня ночью. Сказал, что приедет с «подарком». Мы зафиксировали.
Ермолов откинулся в кресле, потёр переносицу.
— Значит, так, — сказал он тихо, но в этом голосе чувствовалась сталь. — Усилить наблюдение. Круглосуточно. Если он приблизится к её дому или театру — вмешиваться. Незаметно, но вмешиваться. Я не допущу, чтобы этот дипломатический урод тронул её ещё раз.
— Но его статус...
— Мне плевать на его статус, — перебил Ермолов. Глаза его сузились. — Он на территории России. Он угрожает гражданке России. Дипломатический иммунитет не даёт ему права насиловать и убивать.
Помощник кивнул, записывая.
— И ещё, — Ермолов встал, подошёл к окну. — Начинайте разработку по его связям. Все эти фирмы, счета, переводы. Мне нужно, чтобы у него горела земля под ногами. Чтобы он думал не о том, как запугать Алису, а о том, как спасти свою шкуру.
— Вы хотите... депортации?
— Я хочу, чтобы он сдох от страха, — спокойно ответил Ермолов. — Каждую минуту. Каждый час. Чтобы он просыпался в холодном поту и боялся выйти на улицу. Чтобы понял, что значит быть жертвой.
Он повернулся к помощнику.
— Ты знаешь, что он с ней сделал? Не только недавно. А годами. Оформил на неё фирмы-однодневки, через которые отмывал деньги. Когда она попыталась уйти — пригрозил, что сдаст её за мошенничество. Она боялась даже в полицию обратиться — думала, по дипломатической линии всё замнут.
— И замяли бы, — тихо сказал помощник.
— Именно. Но теперь он в Москве. И теперь у него нет выхода. Война отрезала его от семьи. Он здесь один, злой, напуганный. И он выбрал мишень — самую слабую, самую беззащитную. Ту, которую уже сломал когда-то.
Ермолов сжал кулаки.
— Он думает, что она всё та же запуганная девочка. А она — танцовщица, чёрт возьми. Она выходит на сцену и заставляет зал плакать. А он даже не понимает, кто перед ним.
Помощник молчал.
— Я не могу его тронуть открыто, — продолжил Ермолов уже спокойнее. — Но я могу сделать так, чтобы каждая его минута в Москве стала адом. Перекрыть кислород. Заморозить счета. Напугать партнёров. Чтобы он понял: если он приблизится к Алисе — он потеряет всё. И семью, и деньги, и свободу.
— А если он всё равно...
— Если он тронет её, — голос Ермолов стал ледяным, — я лично прослежу, чтобы его дипломатический статус не помог ему даже в морге.
Помощник вздрогнул.
— Вы же не всерьёз...
— Я всё говорю всерьёз, — Ермолов снова отвернулся к окну. — Иди. Работай.
Помощник вышел. Ермолов остался один. Снег всё падал на ночную Москву. Где-то там, в панельной многоэтажке, в съёмной квартире, лежала без сна Алиса и думала о смерти.
Глупая, — подумал Ермолов. — Ты не одна. Ты даже не представляешь, сколько людей работает ради того, чтобы ты жила.
Он вспомнил её в метро — с книгой Канта, в синем шарфе, с глазами, полными такой тоски, что сердце сжалось. Она тогда сделала вид, что не заметила его. Просто сидела напротив и смотрела в одну точку.
Он следил за ней давно. Потому, что знал: Громов — это бомба замедленного действия. И однажды эта бомба взорвётся.
Война в Израиле ускорила взрыв.
— Скоро, Алиса, — прошептал Ермолов в темноту. — Очень скоро этот урод либо уберётся из страны, либо сядет. Я сделаю всё, чтобы ты больше никогда его не боялась.
Он посмотрел на папку с компроматом. Там было достаточно, чтобы уничтожить Громова. Достаточно, чтобы лишить его всего. Но нужно было выбрать момент.
Слишком ранний удар — и дипломатический скандал. Слишком поздний — и Алиса может пострадать.
Ермолов умел ждать. Но впервые за долгие годы ждать было почти невыносимо.
Он открыл ящик стола, достал фотографию. Алиса на сцене — в лучах софитов, в прыжке застывшая в воздухе, как птица.
Она даже не подозревала, что на неё смотрят.
— Я вытащу тебя, — сказал Ермолов, глядя на фотографию. — Даже если ты считаешь, что справишься сама. Даже если ты повторяешь эту дурацкую мантру про силу. Я вытащу.
Он убрал фото обратно, закрыл ящик на ключ.
За окном занимался рассвет. Серый, зимний, московский.
Война где-то далеко набирала обороты. Громов где-то близко метался в бессильной злобе. Алиса где-то там пыталась уснуть.
А он стоял у окна и ждал. Потому что это была его работа — ждать и защищать.
Даже если те, кого он защищал, об этом не знали.
Алиса вышла из подъезда, поправила на плече сумку с пуантами и замерла.
Впереди, метрах в двадцати, шёл мужчина.
Он двигался уверенно, руки опущены по швам, взгляд устремлён прямо перед собой. Спокойная, почти военная выправка. На нём была тёмно-синяя спортивная форма — добротная, не рыночная, с качественной эмблемой на спине.
Алиса прищурилась, вглядываясь.
Двуглавый орёл. Герб России. Две головы смотрят на запад и восток — туда, где когда-то простирались границы империи, туда, где и сейчас лежат интересы страны. Одна голова взирает на Европу, другая — на Азию, напоминая, что Россия — это мост между мирами, что она слишком велика, чтобы выбирать одну сторону. На груди орла — щит с Георгием Победоносцем, поражающим змея. Символ вечной борьбы добра со злом, света с тьмой.
А ниже, под орлом, белым по тёмной ткани было выведено:
МЫ РУССКИЕ. БОГ С НАМИ.
Алиса невольно улыбнулась. Странная надпись. Пафосная. Но в ней было что-то такое... настоящее. Без ретуши. Без оглядки на политкорректность.
Мужчина шёл не оборачиваясь. Алиса замедлила шаг, разглядывая его. Широкие плечи, короткая стрижка, шея мощная, как у спортсмена. Из-под формы угадывалась крепкая фигура — не качок, но человек, привыкший к нагрузкам.
Она обогнула его взглядом — с ног до головы. Кроссовки добротные, штаны по фигуре, куртка на молнии. Никаких опознавательных знаков, кроме этого герба. Кто он? Военный? Бывший? Охранник? Или просто патриот, решивший прогуляться по утренней Москве?
Алиса пошла быстрее, обогнала его. Метров через пять обернулась.
Он уже был сзади. Шёл ровно, не ускоряясь, не замедляясь. Просто продолжал движение.
Странно, — подумала Алиса. — Но мало ли совпадений?
Она свернула в метро, спустилась по эскалатору. Мужчина вошёл в тот же вагон. Сел через три сиденья, достал телефон, уткнулся в экран.
Алиса краем глаза наблюдала за ним. Он не смотрел на неё. Вообще. Только в телефон. Но было в его позе что-то такое... настороженное. Собранное. Как будто он готов в любой момент вскочить и бежать.
На её станции она вышла. Он вышел следом.
Пошла к театру — он за ней. Держался метрах в тридцати, не приближаясь, но и не отставая.
У входа в театр Алиса остановилась, обернулась.
Никого.
Улица была пуста. Только снег падал на асфальт.
Показалось, — подумала она. — Просто совпадение. У людей бывают похожие маршруты.
Она вошла в театр, сдала пальто в гардероб, поднялась в зал. Начался урок Монте. Адажио, пируэты, прыжки. Она старалась не думать о странном мужчине, но мысли возвращались.
Кто он? Почему шёл за ней? Или не за ней, а просто по делам?
Монте сегодня был особенно въедлив. Гонял её по каждому движению, заставлял повторять одно и то же по десять раз. К концу урока мышцы горели, а мысли о незнакомце выветрились сами собой.
После класса Алиса вышла на улицу, огляделась.
Пусто.
Только ветер гонял вьюгу по асфальту.
— Ну и дура, — сказала она себе. — Вечно придумываешь.
И вернулась в театр — через час начиналась репетиция «Лебединого» с Орловым.
А в это время в неприметной машине, припаркованной в соседнем дворе, сидел тот самый мужчина в спортивной форме. Рядом с ним — ещё двое. Обычные лица, обычная одежда. Не отличить от прохожих.
— Объект на месте, — сказал он в гарнитуру. — В театре. До вечера.
— Принято, — ответил голос в наушнике. — Не теряй. Смена через четыре часа.
Мужчина кивнул, откинулся на сиденье, достал термос с кофе.
Работа есть работа.
Алиса задержалась в театре допоздна. Репетировала одна в малом зале — готовила вариацию. Когда вышла на улицу, было уже за полночь.
Она шла к метро быстрым шагом, втянув голову в плечи. Мороз крепчал. Навстречу попались двое — в форме полиции.
— Девушка, документы, — остановил её один.
Алиса замерла. Сердце ухнуло куда-то вниз.
Она достала паспорт.
Полицейский посветил фонариком, сверил фото, кивнул.
— Поздно гуляете, Алиса Генри. Работаете?
— В театре, — ответила она. — Репетировала.
Полицейский хмыкнул, отдал паспорт.
— Актриса? Балерина?
— Балерина.
— Красиво, — сказал он просто. — Идите, Алиса Генри. Осторожнее. Поздно уже.
Она кивнула и пошла дальше. Метров через двадцать обернулась. Полицейские стояли на том же месте, но один из них говорил по рации. Коротко. Почти неслышно.
Алиса пошла быстрее.
У входа в метро стоял ещё один патруль. Двое парней в форме, молодые, серьёзные. Они пропустили её без вопросов, но она заметила, как один кивнул другому, когда она проходила мимо.
Странно, — подумала она. — Обычно ночью в метро полиции больше, но чтобы на каждом углу...
Она спустилась вниз. Вагон был полупустой. Напротив сел мужчина с газетой. Алиса скользнула по нему взглядом и замерла.
Кроссовки. Такие же, как у того, в спортивной форме. Дорогие, удобные, немаркие.
Она подняла глаза. Мужчина читал газету, не поднимая головы. Обычное лицо. Обычная куртка. Ничего примечательного.
Но почему-то Алисе стало спокойнее.
Она вышла на своей станции. Мужчина остался в вагоне.
Утро выдалось на удивление ясным. После недели серых снегопадов Москва вдруг вспомнила, что такое солнце, и заиграла миллионами искр на сугробах. Алиса шла к студии Монте и чувствовала, как этот свет понемногу просачивается в неё сквозь привычную броню усталости.
Монте сегодня был необычно молчалив. Не метал громы и молнии, не заставлял по сто раз повторять одно и то же. Просто стоял, скрестив руки, и смотрел. Иногда подходил к станку поправлял корпус и делал небольшие замечания.
Алиса делала экзерсис у станка. Медленно, вдумчиво, стараясь чувствовать каждую мышцу. После травмы она научилась слушать своё тело по-новому — не как инструмент, который должен подчиняться, а как партнёра, с которым нужно договариваться.
— Стоп, — сказал Монте.
Она замерла, готовясь к разносу.
— Ещё раз. Адажио. То, что ты делала вчера было лучше.
Алиса кивнула, встала в центр зала. Концертмейстер играла медленную, тягучую, будто сотканную из утреннего тумана музыку. Она закрыла глаза и начала.
Руки поплыли в воздухе, как крылья. Корпус наклонился, нога медленно поднялась в арабеск. Она не думала о технике — просто позволяла телу говорить. О боли, о страхе, о надежде, о том, что внутри неё всё ещё живёт девочка, которая мечтает танцевать так, чтобы зал был доволен.
Музыка закончилась. Алиса замерла в финальной позе, тяжело дыша.
Тишина.
Она открыла глаза и посмотрела на Монте. Он стоял неподвижно, и впервые за всё время их знакомства она увидела в его взгляде не холодную требовательность, а что-то другое. Тёплое. Почти отеческое.
— Доджсон, — сказал он негромко. — Твоё адажио сегодня было мягким. Очень мягким.
Она молчала, боясь спугнуть момент.
— Мышцы входят в форму, — продолжил Монте. — Я вижу прогресс. Работа даёт результат. Хороший результат.
Алиса почувствовала, как к горлу подкатывает ком. Похвала от Монте — это как орден. Как признание. Как знак, что она не зря вставала к станку, когда хотелось лечь и не вставать.
— Спасибо, — выдохнула она.
— Не благодари, — буркнул он, отворачиваясь. — Работай дальше. Она кивнула и вышла из зала на ватных ногах.
На улице солнце слепило глаза. Алиса щурилась, на ходу застёгивая пальто, и вдруг замерла.
У обочины, метрах в пятидесяти от входа в театр, стоял чёрный джип.
Сердце пропустило удар. Громов. Его машина. Она узнала бы этот корпус, эти тонированные стёкла.
Алиса вжала голову в плечи, втянулась в себя. Руки сами собой сжались в кулаки. Она заставила себя дышать ровно и пошла в сторону метро, стараясь не смотреть на джип.
Проходя мимо, скосила глаза.
Пусто.
В машине никого не было. Тёмные стёкла отражали только небо и снег.
Показалось, — подумала она. — Просто похожая машина.
Но сердце колотилось где-то в горле, и страх не уходил. Она ускорила шаг, почти побежала к переходу.
Улица возле Кремля была празднично украшена — гирлянды, фонари. Люди спешили по своим делам, никто не обращал внимания на худую девушку в огромном пальто, которая шла, глядя себе под ноги.
— Алиса?
Голос был неожиданным. Знакомым. Из другого времени.
Она подняла голову и замерла.
Перед ней стоял Алексеев. Тот самый с которым когда-то, несколько лет назад, её связывало что-то тёплое и светлое. Артист балета Королевского театра. Красивый, статный, с той особой грацией, которая бывает только у танцовщиков.
Они познакомились у академии Кшесинской. Прожили два года вместе. А потом в его жизни появился Громов. И Громов сделал всё, чтобы развалить эти хрупкие ростки первых отношений Алисы. Усложнил жизнь Алексееву. Перекрыл кислород, создал кучу препятствий — и Алексей исчез. Просто перестал писать, звонить, появляться. Потом через год встретился Альберт и они вовсе забыли друг друга.
— Ты? — выдохнула Алиса.
— Я, — он улыбнулся, и улыбка была такой же, как тогда — тёплой, открытой, чуть растерянной. — Думал, может, увижу тебя в театре, а тут ты сама...
Он протянул ей букет. Нежные тюльпаны — белые, с розоватыми кончиками, перевязанные простой бечёвкой. Скромно. Красиво. Не вычурно.
Алиса смотрела на цветы и чувствовала, как внутри что-то оттаивает. Простой жест. Человеческий. Без угроз, без шантажа, без второго дна.
— Спасибо, — сказала она, принимая букет.
Повисла пауза. Алексеев смотрел на неё, будто хотел сказать что-то важное, но не решался.
— Как ты? — спросил он наконец.
— Нормально, — ответила Алиса автоматически.
— Я слышал... про Громова. Он здесь?
При этом имени внутри всё сжалось.
— Здесь, — коротко ответила она.
Алексеев шагнул ближе, понизил голос:
— Алиса, я знаю, что он сделал тогда. Знаю, что он наговорил. Мне жаль, что я... что я поверил ему. Тогда. Я был дураком.
Она молчала, глядя на тюльпаны.
— Я хотел бы... — начал он.
— Стой, — перебила Алиса. Голос её был ровным, почти холодным. — Извини, но мне надо идти. Правда. Опаздываю.
Он растерялся, но быстро взял себя в руки.
— Конечно. Понимаю. Может, ещё увидимся?
— Может, — ответила она и пошла дальше, не оборачиваясь.
Букет она прижимала к груди.
В метро, спускаясь по эскалатору, Алиса думала о джипе. О том, что он был пустым. О том, что она боится Громова настолько, что даже простая машина, похожая на его, вызывает животный ужас.
Это не жизнь, — подумала она. — Это существование в клетке.
Тюльпаны пахли весной.
Алиса закрыла глаза и позволила поезду унести себя в темноту тоннеля.
В Кремле. Кабинет Ермолова.
— Она встретила Алексеева, — докладывал помощник. — Бывшего знакомого. Артиста балета. Того самого, с которым Громов разрушил отношения несколько лет назад.
Ермолов поднял голову от бумаг.
— Алексеев? Из Королевского театра?
— Да. Он в Москве проездом. Случайно встретил Алису у Кремля. Подарил цветы.
— И она?
— Приняла. Сказала, что ей надо идти, и ушла. Букет забрала.
Ермолов откинулся в кресле. На его лице мелькнуло что-то похожее на удовлетворение.
— Хорошо. Пусть цветы. Ей нужно что-то, кроме страха. Кроме постоянного ожидания удара.
Помощник помолчал, потом добавил:
— Сегодня утром она видела чёрный джип у театра. Испугалась. Думала, Громов.
— А на самом деле?
— Пустая машина. Просто похожая.
Ермолов сцепил пальцы в замок.
— Вот до чего он её довёл. Она боится теней. Боится машин. Боится каждого шороха.
— Мы продолжаем наблюдение. Громов сегодня не покидал дипквартиру. Активность по телефону высокая, но наружу не выходит.
— Пока, — жёстко сказал Ермолов. — Но долго он в клетке не просидит. Семья под бомбами, он на взводе. Рано или поздно сорвётся.
— Что будем делать?
Ермолов встал, подошёл к окну. Где-то там, в метро, ехала Алиса с букетом тюльпанов.
— Смотрите, — сказал он негромко. — Это важно. Очень важно. Она сегодня получила от жизни что-то простое и хорошее. Цветы. Похвалу от Монте. Знаешь, что это значит?
— Что?
— Что она не сломалась. Что внутри неё всё ещё есть место для света. Несмотря на Громова. Несмотря на всё дерьмо, которое на неё вылили. Она берёт цветы и идёт дальше.
Он обернулся к помощнику.
— Таких нужно защищать. Потому что они — то немногое, что осталось в этом мире настоящего.
Помощник кивнул.
— По Громову: работаем над компроматом. Ещё немного — и его дипломатический статус перестанет быть проблемой.
— Сколько?
— Две-три недели. Максимум месяц.
— А до этого?
— До этого — держать оборону. И следить, чтобы он не приблизился к ней.
Ермолов кивнул и снова повернулся к окну.
— Алексеев... — задумчиво сказал он. — Интересно, он просто так появился или...
— Проверили. Чист. Действительно проездом. Никаких связей с Громовым сейчас.
— Хорошо. Но глаз с него не спускать. Вдруг Громов решит использовать его, чтобы добраться до Алисы.
— Понял.
Помощник вышел. Ермолов остался один.
Он достал из ящика стола фотографию — Алиса на сцене. Посмотрел на неё долгим взглядом.
— Ты держишься, девочка, — тихо сказал он. — А я держу небо над тобой. Пока могу.
Он убрал фото и вернулся к работе.
За окном падал снег. Где-то в городе ехала в метро Алиса с тюльпанами. Где-то в дипквартире метался Громов. А здесь, в Кремле, тикали часы, отсчитывая время до развязки.
Дипломатический тупик не мог длиться вечно.
Большая игра
Кабинет Владислава Ермолова в Кремле тонул в синеватом свете мониторов. За окнами падал снег — крупный, декабрьский, московский. На стене горела карта Ближнего Востока с десятками красных меток. Иран, Израиль, сектор Газа, Ливан, Сирия — всё полыхало.
Ермолов сидел в кресле, не отрывая взгляда от текста на экране.
Он читал медленно, вдумчиво, хотя знал каждое слово ещё до того, как оно появилось в официальной ленте. Его отдел готовил аналитику по этому разговору. Его люди расшифровывали намёки и подтексты.
— Соболезнования в связи с убийством Хаменеи, — вслух произнёс он. — Израильско-американская агрессия. Немедленное прекращение боевых действий. Политико-дипломатическое урегулирование.
Он откинулся в кресле и посмотрел на помощника, замершего у двери.
— Ну и что ты думаешь?
— Думаю, что ситуация накаляется, — осторожно ответил тот. — Иран потерял лидера. Ответный удар неизбежен. США стягивают силы в регион. Израиль в состоянии полной боевой готовности. Мы пытаемся удержать всех за столом переговоров, но...
— Но, — перебил Ермолов. — Главное слово — «но». Потому что дипломатия работает, пока все хотят договариваться. А сейчас никто не хочет. Сейчас все хотят крови.
Он встал, подошёл к карте, провёл пальцем по границе Ирана и Ирака.
— Смотри. Иран потерял Верховного руководителя. Для них это не просто удар — это тектонический сдвиг. Внутри начнётся борьба за власть. Консерваторы, умеренные, военные — все потянут одеяло на себя. А снаружи — война.
— И мы?
— А мы — единственные, кто может говорить со всеми. С Ираном у нас отношения рабочие. С Израилем — никаких, но каналы есть. С США — официально конфронтация, но по закрытым линиям общаемся. С арабами из Залива — постоянный контакт. Ермолов не зря упомянул Совет сотрудничества. Это сигнал: мы в игре.
Ермолов вернулся к столу, взял папку с грифом «Совершенно секретно».
— А теперь — самое интересное. Громов.
Помощник напрягся.
— Он израильский дипломат. Его страна сейчас бомбит Иран. Его семья в Израиле под обстрелами — Иран обещал ответить. Он на взводе. Он ищет, на ком сорвать злость. И нашёл — на Алисе.
— Мы знаем, — тихо сказал помощник.
— Знаем, — согласился Ермолов. — Но теперь это не просто история про домашнее насилие с дипломатическим прикрытием. Это часть большой игры. Понимаешь?
Помощник молчал.
— Громов — израильтянин, — продолжил Ермолов. — Если он совершит преступление против гражданки России, это станет международным скандалом. Который ударит по позициям Израиля. Который ослабит их на переговорах. Который даст нам рычаг давления. Ермолов лично заинтересован в том, чтобы таких инцидентов не происходило. Но если они происходят — мы должны быть готовы.
— Вы хотите использовать Алису?
Ермолов резко повернулся. Глаза его сверкнули.
— Я хочу её защитить. Но в моём положении нельзя защищать кого-то, не думая о последствиях для страны. Это не оправдание — это реальность.
Он помолчал, потом добавил тише:
— Я делаю всё, чтобы она была в безопасности. Мои люди следят за ней круглосуточно. Если Громов приблизится — мы вмешаемся. Но пока он не вышел из дипквартиры, формально мы ничего не можем сделать.
— Дипломатический иммунитет, — вздохнул помощник.
— Именно. Великое изобретение человечества, которое защищает подонков.
Ермолов сел обратно в кресло, устало потёр переносицу.
— Звонил Понтий, — вдруг сказал он. — Из Израиля.
— Старик? Зачем?
— Просил передать Алисе, что он жив. Что сидит в бомбоубежище и читает Талмуд. И ещё сказал одну вещь.
— Какую?
— Сказал: «Пустота — это не отсутствие, а готовность. Передай ей, что когда всё закончится, она поймёт, зачем это было».
Помощник удивлённо поднял брови.
— Вы ему верите?
— Старику, который две тысячи лет ждал, когда ему выпадет шанс искупить вину? — Ермолов усмехнулся. — Таким людям верят.
Он встал, подошёл к окну.
— Знаешь, что самое страшное в этой войне? Не бомбы. Не смерть. А то, что люди перестают видеть друг в друге людей. Для израильтян иранцы — враги, которых нужно уничтожить. Для иранцев израильтяне — исчадия ада. А Громов для Алисы — монстр. Но если копнуть глубже — он просто напуганный мужик, у которого семья под бомбами, а он застрял в чужой стране и бессилен что-то сделать.
— Вы его оправдываете?
— Нет. Я пытаюсь понять. Потому что если я пойму, я смогу предсказать его действия. А если я предскажу — я смогу защитить.
Ермолов помолчал, глядя в окно.
— Громов сорвётся. Вопрос не в том, сорвётся ли. Вопрос — когда. И моя задача — сделать так, чтобы в момент срыва Алисы не было рядом.
— Может, увести её из Москвы? Отправить куда-нибудь до окончания кризиса?
Думал об этом. Но она не уедет. У неё здесь работа, театр, Монте, репетиции. Единственное, что может её заставить уехать на гастроли — это если Громов сам уберётся. А он не уберётся, пока война не кончится.
— И что делать?
— Ждать. И наблюдать. И быть готовыми.
Ермолов повернулся к помощнику.
— У неё сегодня был хороший день. Монте похвалил. Потом она встретила Алексеева. Он подарил ей тюльпаны.
— Знаю.
— Это важно. Понимаешь? Она не сломалась. Она берёт цветы и идёт дальше. Несмотря на страх. Несмотря на Громова. Несмотря на всё.
Помощник кивнул.
— Да. Поэтому мы здесь.
— Усилить наблюдение. Круглосуточное. Если Громов выйдет — докладывать каждые пять минут.
— Будет сделано.
Он отключил связь и посмотрел на помощника.
— Свободен.
Тот вышел.
Ермолов остался один. Где-то в городе, в своей съёмной квартире, сидела Алиса и крутила в пальцах сигарету, рядом стояли тюльпаны в банке — она не нашла вазы. Где-то в дипквартире метался Громов, пил виски и смотрел новости из Израиля. Где-то в бомбоубежище Понтий читал Талмуд при свете фонарика.
Большая игра продолжалась.
А он, Владислав Ермолов, делал в ней свой ход. Самый важный.
Защитить ту, которая даже не знает, что её защищают.
Он достал из ящика стола фотографию — Алиса на сцене. Посмотрел на неё долгим взглядом.
— Ты справишься, девочка, — тихо сказал он. — А я помогу. Даже если ты об этом никогда не узнаешь.
Он убрал фото и вернулся к работе.
Дипломатические игры
Март в Москве выдался тревожным. Небо висело низкое, серое, будто придавленное новостями с Ближнего Востока. Снег таял, но весна не спешила радовать теплом — только сырость, ветер и постоянное напряжение, которое чувствовалось даже в воздухе.
Алиса сидела в гримёрке театра и крутила в пальцах сигарету, не закуривая. За окном шумел город, а в телефоне — десятки уведомлений о ситуации в Иране и Израиле. Она уже не читала новости — слишком больно было видеть заголовки об убитых, о бомбардировках, о том, как мир сходит с ума.
Громов не звонил уже три дня. Это пугало больше, чем его звонки. Тишина. Затишье перед бурей.
Она не знала, что в эти самые минуты в центре Москвы, в одном из неприметных особняков с дипломатическими флагами, решалась её судьба.
Резиденция израильского посольства. Кабинет Громова.
Громов сидел за массивным столом красного дерева и смотрел на экран ноутбука. Перед ним лежали распечатки последних новостей: операция США и Израиля в Иране, удары по военным объектам, гибель мирных жителей, ответный удар Ирана — операция «Правдивое обещание-4» .
Война набирала обороты. А он, дипломат, сидел в Москве и не мог ничего сделать. Семья — в бомбоубежище уже третью неделю. Мать отказывается эвакуироваться. Дочь не берёт трубку. Змея, оставленная сыном, ползает по пустой квартире в Тель-Авиве.
— Господин Громов, — в дверь постучали. — К вам гость.
Он поднял голову. Вошёл мужчина — высокий, сухощавый, в идеально сидящем костюме. Американский акцент выдавал его сразу, даже до того, как он открыл рот.
— Мистер Громов, — мужчина протянул руку. — Джейкоб Стоун. Советник по особым поручениям.
Громов пожал руку, жестом указал на кресло.
— Садитесь. Чем обязан?
Стоун сел, положил ногу на ногу, внимательно оглядел кабинет.
— Я от Дональда Грампа, — сказал он просто.
Громов напрягся. Грамп. Экс-президент, который сейчас, в марте этого года, снова рвался к власти и активно участвовал в ближневосточной политике. Именно при нём началась эта операция.
— И что нужно советнику Грампа от израильского дипломата в Москве? — спросил Громов, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— Поговорить, — Стоун улыбнулся, но улыбка не коснулась глаз. — Ситуация сложная. Вы знаете. Иран ответил. Наши базы в Персидском заливе под ударом. Эмираты, Бахрейн, Оман — все пострадали .
— Я в курсе новостей.
— Конечно. Но новости — это одно. А реальность — другое. Реальность в том, что нам нужно, чтобы Россия сохраняла нейтралитет. Хотя бы формально.
Громов усмехнулся.
— Россия уже высказала позицию. Соболезнования Ирану. Призыв к прекращению огня. Президент лично звонил Пелевинкиану.
— Знаю. — Стоун кивнул. — Но это публичная позиция. А нас интересует приватная. Что будет делать Москва, если конфликт расширится? Если мы нанесём удары по объектам в Сирии, где иранские советники? Если Иран попытается закрыть Ормузский пролив?
Громов молчал, сцепив пальцы в замок.
— Вы здесь, в Москве, — продолжил Стоун. — Вы общаетесь с местными. Вы понимаете этот менталитет. Нам нужно ваше мнение.
— Моё мнение, — медленно произнёс Громов, — что Россия не вступит в войну. У них своих проблем хватает. Своя война, внутренняя экономика. Им не нужен ещё один фронт.
— А если Иран попросит помощи?
— Попросит. Они уже просят. Но Россия будет ограничиваться политической поддержкой. Но солдат — никто не отправит.
Стоун внимательно слушал, кивая.
— А что насчёт посольства? Мы слышали, генконсульство в Петербурге приостановило работу .
— Временная мера, — Громов пожал плечами. — Безопасность прежде всего. Но посольство в Москве работает в штатном режиме . Дипломатические каналы открыты. Это важно — даже в такой ситуации сохранять возможность для переговоров.
— Сложные отношения, — задумчиво сказал Стоун. — Февраль, март... Российский МИДИС рекомендовал гражданам воздержаться от поездок в Израиль . Но разрыва дипотношений нет. Это хорошо.
— Это прагматизм, — поправил Громов. — Никто не хочет терять каналы связи. Когда всё закончится, придётся договариваться. А договариваться проще, если посольства работают.
Повисла пауза. Стоун смотрел на Громова изучающе, будто решал, можно ли доверять.
— У нас есть ещё одна тема, — сказал он наконец. — Личного характера.
Громов насторожился.
— Мы знаем про Алису Доджсон, — спокойно произнёс Стоун.
В кабинете будто упала температура.
— Что вы знаете? — голос Громова стал жёстче.
— Достаточно. Ваши отношения. Угрозы. Фирмы, оформленные на неё. Попытки давления. — Стоун говорил ровно, будто перечислял пункты меню. — Грамп не любит, когда его люди оставляют следы. А вы, мистер Громов, оставили много следов.
Громов медленно встал, подошёл к окну, повернулся спиной.
— Это не ваше дело.
— Это наше дело, если эти следы приведут к скандалу. — Стоун тоже встал. — Представьте: израильский дипломат угрожает российской гражданке, которую, по слухам, курирует кто-то из Кремля. Вы понимаете, какой это будет подарок антиизраильским силам?
— Её никто не курирует, — отрезал Громов. — Она никто. Балерина из провинции.
— Вы уверены? — Стоун усмехнулся. — Потому что наши источники говорят другое. За ней следят. Круглосуточно. Люди, которые явно не из частного агентства. И эти люди очень интересуются вами.
Громов резко обернулся.
— Что за чушь?
— Не чушь, мистер Громов. Реальность. Вы думаете, вы охотник? А вы — добыча. Уже давно. И если вы тронете эту девушку, вы создадите проблему не только себе, но и всей нашей дипломатии в России. А Грамп этого не допустит.
Тишина повисла в кабинете, густая, как смола.
— Что вы предлагаете? — спросил Громов, еле сдерживая ярость.
— Остыть, — Стоун пожал плечами. — Забыть про неё. Сосредоточиться на работе. Вы дипломат, чёрт возьми, а не бандит. Ведите себя соответственно.
— Вы не знаете, что она сделала.
— Знаю. Она писала письма Ермолову. Поддерживала его позицию. Ну и что? Это её право. В этой стране пока ещё можно иметь своё мнение.
Громов сжал кулаки.
— Она моя.
— Нет, — жёстко сказал Стоун. — Она не ваша. Она никогда не была вашей. Вы просто привыкли, что можно брать то, что хочешь, прикрываясь дипломатическим паспортом. Но сейчас — не то время. Сейчас каждый ваш шаг под лупой. И если вы ошибётесь, пострадает не только вы. Пострадает Израиль. Пострадают наши переговоры. Пострадает Грамп.
Он подошёл ближе, понизил голос:
— Вам это надо? Вы хотите войти в историю как человек, который из-за балерины провалил дипломатическую миссию в разгар войны?
Громов молчал, глядя в окно.
— Я передал, что хотел, — Стоун направился к двери. — Думайте, мистер Громов. Время есть. Но его не так много, как кажется.
Дверь закрылась. Громов остался один.
Он стоял у окна и смотрел на московские крыши. Где-то там, в панельной многоэтажке, жила Алиса. Где-то там за ней следили люди Ермолова. Где-то там решалась не только его судьба, но и судьба целой дипломатической миссии.
Он достал телефон, нашёл её номер. Палец завис над кнопкой вызова.
Вспомнил слова Стоуна: «Вы — добыча».
Медленно убрал телефон в карман.
Не сейчас.
В Кремле. Кабинет Ермолова.
— Интересные новости, — помощник положил на стол расшифровку. — Громов встречался с Томпсоном. Помощником Грампа.
Ермолов поднял бровь.
— О чём говорили?
— В основном о политике. О позиции России. Но в конце — об Алисе.
— Об Алисе? — Ермолов напрягся.
— Томпсон предупредил Громова. Сказал, что за ней следят, что если он тронет её — создаст проблемы дипломатии. Сказал забыть про неё и заниматься работой.
Ермолов откинулся в кресле и задумался.
— Значит, Грамп через своих людей делает нам подарок. Сам того не зная.
— В каком смысле?
— В прямом. Они пугают Громова. Объясняют ему, что Алиса — не его игрушка. А нам только того и надо.
Он помолчал, потом усмехнулся.
— Мир тесен, а политика — ещё теснее. Вчера мы были по разные стороны баррикад, а сегодня наши интересы совпадают. Им нужен тихий тыл в Москве, нам — безопасность Алисы.
— Что будем делать?
— Ждать, — Ермолов пожал плечами. — Наблюдать. Если Громов послушает Томпсона — отлично. Если нет — мы готовы.
Он посмотрел в окно на мартовское небо.
— Алиса даже не знает, сколько людей сейчас думают о ней. В Кремле, в посольстве, в команде Грампа. А она просто танцует.
— Это её спасение, — тихо сказал помощник.
— Да, — согласился Ермолов. — Танец. Единственное, что у неё осталось. И мы сделаем всё, чтобы у неё было где танцевать.
За окном капало с крыш. Москва ждала солнечной погоды.
А где-то в дипломатической квартире метался Громов, пытаясь понять, как из охотника превратился в добычу.
Тени большой игры
На Парке Победы вечерело. В окнах квартиры на верхнем этаже горел холодный свет телевизора — Громов сидел в кресле, невидяще глядя на экран. За окнами зажигались огни вечернего города, но он их не замечал. Перед ним была только война.
Телевизор работал без звука — бегущая строка новостей была красноречивее любых комментаторов. Операция «Эпическая ярость», день четвёртый. Потери Ирана исчислялись сотнями. Уничтожено высшее военно-политическое руководство страны. Иран ответил ударами по американским базам в Бахрейне, по территории ОАЭ, по северу Израиля. «Хезболла» официально вступила в войну.
Громов сжал кулаки так, что покраснел. Там, на севере Израиля, жила его мать. И дочь. Он уже третьи сутки не мог до них дозвониться — сети перегружены, связь обрывается. Последнее сообщение от дочери пришло два дня назад: «Мы в убежище. Мама плачет. Когда это кончится?»
Он не знал ответа.
На экране сменилась картинка — теперь показывали кадры разрушенной школы в иранском городе Минаб. Сто сорок восемь погибших детей, как сообщала строка. Громов смотрел на развалины и думал о том, что его дочь примерно того же возраста, что и эти дети. Только ей повезло больше — она родилась в Израиле, а не в Иране.
Повезло ли?
Он вскочил, заметался по комнате. Бессилие душило. Он — дипломат, человек, который должен решать вопросы миром, а сейчас сидит в московской квартире и ничего не может сделать. Только смотреть, как горит его страна. Как гибнут дети. Как мир сходит с ума.
Война, начавшаяся 28 февраля, перевернула всё. Операция «Эпическая ярость» — так назвали её в Пентагоне. Официальная версия: угроза ядерной программы Ирана, провал переговоров, необходимость превентивного удара. Но Громов знал правду. Знал, потому что был частью системы.
Главные цели союзников — смена политического режима в Иране и устранение его руководства. Атаку спланировали так, чтобы обезглавить страну. Переговоры в Омане и Женеве использовали как прикрытие, чтобы усыпить бдительность иранского руководства и нанести удар, когда верховный лидер Алидер Харрис будет в известном месте. И это сработало.
Дипломатия стала инструментом военной хитрости.
Громов остановился у окна, прижался лбом к холодному стеклу. За стеклом горели огни Москвы — спокойной, мирной, далекой от войны жизни.
В кармане завибрировал телефон. Он достал, глянул — мама. Наконец-то.
— Мама? — голос сорвался.
— Сын — голос матери звучал устало, но ровно. — Мы живы. Не волнуйся.
— Я не могу не волноваться. У вас там...
— У нас там война, — перебила она. — Но мы в убежище. Лия со мной. У неё есть книжки, она читает. Мы справимся.
— Я вытащу вас, — сказал Громов. — Как только смогу, я...
— Ты ничего не сделаешь, — мать вздохнула. — Ты там, мы здесь. Молись, если умеешь.
— Я не умею.
— Тогда просто живи. И не делай глупостей. Я знаю тебя, Знаю, что у тебя в голове. Не делай глупостей.
Она отключилась. Громов смотрел на погасший экран телефона и чувствовал, как внутри закипает ярость.
Не делать глупостей. Легко сказать.
Он снова посмотрел на экран телевизора. Там показывали кадры пуска иранских ракет. Ответный удар. Иран не сдавался.
Громов сел обратно в кресло и уставился в одну точку. Война только начиналась. А он был бессилен.
В Кремле. Кабинет Ермолова.
Владислав Ермолов стоял у окна и смотрел на ночную Москву. За спиной тихо гудели мониторы, на которых мелькали сводки с Ближнего Востока. На столе лежали распечатки новостей, аналитические записки, сводки разведки.
— Четвёртый день войны, — сказал он, не оборачиваясь. — Иран потерял руководство. Харрис убит. Но они не сдаются.
Помощник молчал, ожидая продолжения.
— Ты читал, что пишут эксперты? — Ермолов повернулся, взял со стола одну из распечаток. — Политолог Александр Сергеев считает, что Грамп через Иран пытается ослабить нас и Китай. Хочет захватить ресурсы, перекрыть транспортные коридоры, включая «Север — Юг».
— Логично, — заметил помощник.
— Логично, — согласился Ермолов. — А полковник Богданов говорит прямо: цель США — нефть и смена режима. Иран с его третьими по величине запасами в мире — лакомый кусок. И прикрываются ядерной угрозой.
Он отложил бумагу и снова подошёл к окну.
— А знаешь, что самое циничное? Они использовали переговоры как прикрытие для удара. Семь дней переговоров в Омане и Женеве — и всё это время готовили удар. Усыпили бдительность, вычислили местонахождение Харриса— и убили.
— Дипломатия умерла, — тихо сказал помощник.
— Она не умерла. Её убили. 28 февраля дипломатию убили. И теперь каждый будет знать: если ты сел за стол переговоров с Америкой, готовься, что тебя могут убить во время этих переговоров.
Помощник молчал, переваривая.
— А в Иране сейчас выбирают нового лидера, — продолжил Ермолов. — И этот лидер будет ненавидеть Америку так, как не ненавидел даже после революции 79-го. Потому что теперь это личное. Харрис правил сорок лет. Его убили. Они не простят.
— И что будет?
— Будет долгая война. Грамп хочет добиться либо капитуляции, либо полного уничтожения иранского режима. Но иранцы не сдадутся. Им терять нечего — они уже потеряли лидера. И они будут воевать до конца.
Ермолов помолчал, потом добавил тише:
— А где-то там, в Израиле, сидит в бомбоубежище Понтий. И читает Талмуд. И ждёт, когда всё это кончится.
В кабинете повисла тишина.
За окном падал снег — последний в этом году. Где-то на Парке Победы метался по квартире Громов. Где-то в Израиле выли сирены.
— Знаешь, что меня больше всего бесит? — спросил Ермолов. — Что эту войну начинали под красивыми лозунгами о ядерной угрозе, а на деле просто хотели сменить власть и забрать нефть. И дети в Минабе погибли не за демократию. Они погибли за чужую жадность.
— Вы думаете, Громов понимает это?
— Громов? — Ермолов усмехнулся. — Громов сейчас думает только о своей семье. У него мать и дочь в Израиле под бомбами. Он бесится, мечется, хочет кого-то убить. Но тронуть он никого не может — дипломат, мать его. Сидит на Парке Победы, смотрит новости и сходит с ума.
— Он опасен?
— Всегда был опасен. Но сейчас — особенно. Потому что отчаяние — плохой советчик. Когда человек в отчаянии, он может наломать дров. И хорошо, если только себе.
Поэтому мы и следим за ним. Поэтому мы рядом с ней. Чтобы когда он сорвётся — а он сорвётся, это только вопрос времени — мы были готовы.
— Думаете, он рискнёт?
— Не знаю. Но если он рискнёт — мы встретим.
— Ладно, работаем дальше. Их война войной, а у нас свои задачи.
Помощник кивнул и вышел.
Ермолов остался один. За окном падал снег. Где-то на Парке Победы метался Громов. Где-то в Израиле старик читал Талмуд в бомбоубежище.
А в театре, в репетиционном зале, Алиса заканчивала вечерний прогон т даже не подозревала, сколько теней сгущается вокруг неё в этой большой игре.
Безумец в Белом доме
Телевизор работал без звука, но бегущая строка новостей говорила сама за себя. Громов сидел в кресле, вцепившись в подлокотники так, что побелел. На экране — запись пресс-конференции из Вашингтона. Дональд Филипович Грамп, самопровозглашенный "помазанник", снова вещал на весь мир.
— Иран будет уничтожен, — голос диктора перекрывал оригинал, но Громов читал по губам. — Будущий лидер Ирана долго не проживет, если не будет одобрен мной. Я сказал это Хегсету, я говорю это всем: Бог дал мне миссию.
Телефон Громова завибрировал. Он глянул — Марк Томпсон, помощник Грампа.
— Мистер Громов, вы смотрите?
— Смотрю, — процедил Громов. — Что это за цирк?
— Это не цирк, — голос Томпсона был напряженным. — Он всерьез. Он считает себя Иисусом. Говорит, что исполняет божественную миссию по Библии. Сегодня утром на совещании он заявил, что пророки Ветхого Завета говорили именно о нем.
Громов закрыл глаза. В Израиле под бомбами сидела его семья, а главный союзник оказался безумцем.
— А Хегсет? — спросил он. — Ваш министр обороны?
— Хегсет — его верный апостол. Они вместе мечтают о Третьем храме. Для них это не политика. Это крестовый поход.
— Но Иран...
— Иран — только первый шаг. Потом все, кто мешает пророчеству. — Томпсон помолчал. — Знаете, что он сказал вчера советникам? «Я помазанник. Все, кто против меня — против Бога».
Громов вскочил, заметался по комнате.
— Это безумие! Как мы вообще дошли до этого?
— Очень просто. Религиозные фанатики дорвались до власти. Грамп не просто политик, он мессия в собственной голове.
— А Россия? — Громов остановился у окна. — Ермолов? Они понимают, с кем имеют дело?
— Ермолов понимает всё.
Томпсон отключился. Громов смотрел на экран, где Грамп размахивал руками, провозглашая свою божественную миссию.
В поисках Бога
Утро следующего дня. Алиса шла на класс к Монте, но мысли были далеко. Вчерашние новости о Грампе не выходили из головы.
Она читала его заявления — про "божественную миссию", про Иран, который должен быть уничтожен во имя пророчества. Человек, дорвавшийся до власти, бесцеремонно и безнравственно относился к миллионам жизней. И считал себя Иисусом.
Алиса удивилась. Потом испугалась. Хорошо, что Богом себя не назвал, подумала она. Хотя какая разница?
Где-то в глубине души всплыли светлые глаза Ермолова. Тот взгляд в метро — глубокий, понимающий. Она хотела задать ему только один вопрос: жизнь такой сложной будет всегда?
Но Ермолов был далеко. В Кремле. В другой реальности.
Алиса ускорила шаг. На самом деле Бог существовал — она знала это. Он всячески оберегал ее, не давал в обиду этому страшному миру. В какой-то момент либо Бог заметил меня, либо я нашла его, думала Алиса.
Она достала телефон, набрала Понтия.
— Привет, Понтий.
— Алиса, рад слышать. — Голос старика звучал устало, но тепло. — Как ты?
— Мне сегодня звонил Громов, — сказала она. — Сказал, что настроение у него отвратительное. Переживает за семью.
— А за змею он не переживает, — усмехнулся Понтий.
На лице Алисы появилась небольшая улыбка, но она быстро отбросила эмоции.
— Не до этого, Понтий, не до шуток. Говорим серьезно. Он что-то говорил про Деву Марию. Что я никуда не денусь, буду его музой, его Марией.
Понтий рассмеялся.
— Ну а что? Твой образ соответствует Пресвятой Деве, поэтому он и не оставит тебя без внимания. Видимо, его подсознание когда-то спроектировало такую трактовку идеальной девушки, и он увидел ее отпечатки в тебе.
— Понтий, мне надо бежать, урок вот-вот начнется.
Она отключилась и вбежала в зал.
Класс Монте
— Доджсон, ты где витаешь? — Монте хмурился уже в десятый раз. — Я сказал: ронд, а ты делаешь тандю. Соберись!
Алиса кивала, переделывала, но мысли снова улетали. Понтий подтвердил слова Громова. Это пугало и завораживало одновременно.
После урока она как никогда быстро покинула зал, вышла на улицу, достала сигарету. Руки дрожали. Она набрала отца.
— Пап, привет.
— Алиса, — голос Генри Доджсона звучал отстраненно, будто издалека. — Что случилось?
— Видимо, мир сошел с ума. Громов застрял в Москве, дипломатический спектр больше не работает. Он, кстати, назвал меня своей Девой Марией. Что это значит?
Отец молчал несколько секунд. Потом заговорил — медленно, как всегда, когда формулировал сложные мысли.
— В мифологии это означает, что каждый человек — носитель некой сущности. Архетипа. Древнего образа, который живет в коллективном бессознательном. Мало кто об этом знает, но те, кто знают... они охотятся за этими сущностями. Иногда даже убивают.
— Зачем?
— Чтобы присвоить. Чтобы контролировать. Чтобы через эту сущность управлять человеком. — Генри вздохнул. — Но вот я... я на самом деле Гёгель. Всегда был им и буду. А кто ты — ты должна сама понять. Или тебя должны признать. Дать имя твоей сущности. Понимаешь?
Алиса молчала, переваривая.
— Поэтому религия опасна в мировой политике, — продолжил отец. — За религию и веру сейчас убивают, Алиса. Не лезь в политику. Не лезь. Мне надо идти, работа не ждет.
Он положил трубку.
Алиса докуривала сигарету и думала. Мир сходил с ума. Если во всех нас есть какие-то сущности, значит... Грамп возомнил себя Иисусом. Самоназванный мессия. А для Громова она была Марией.
А кем же тогда был Бог?
Алиса задумалась, но горящий фильтр обжег пальцы. Мысли о духовном мире затмились пространством. Она сконцентрировалась на дальнейшей работе — она никогда не стояла на месте.
Ночь перед казнью
Телефон зазвонил в половине двенадцатого ночи. Алиса уже лежала в постели, но не спала — последние дни сон приходил только под утро, да и то тревожный, рваный, полный обрывков кошмаров.
Номер высветился знакомый. Тот самый, от которого внутри всё сжималось в тугой узел.
— Слушай внимательно, — голос Громова был ровным, почти спокойным. Это пугало больше, чем крик. — Я на днях улетаю в Израиль. Смог провернуть рейс.
Алиса молчала, прижимая трубку к уху. Сердце колотилось где-то в горле.
— Завтра приедешь на Парк Победы, — продолжил он. — Не приедешь — сделаешь себе хуже. Я знаю, что ты очень часто меня обманываешь и бегаешь от меня. Этим всё усложняешь.
— Я...
— Утром наберу. Жди.
Звонок оборвался.
Алиса медленно опустила руку с телефоном. Пальцы дрожали так сильно, что экран расплывался перед глазами. Она попыталась сконцентрироваться на одной мысли, но в голове буйствовал хаос. Страх. Паника. Пустота.
Она набрала Корфа.
— Здравствуйте, — голос срывался. — Извините, что звоню так поздно. Можно с вами поговорить?
— Конечно, Алиса, — голос Корфа был, как всегда, низким и спокойным, но в нём чувствовалась тревога. — Для тебя я всегда найду время, в каком бы пространстве и времени я ни находился.
— Громов хочет увидеться завтра на Парке Победы. В дипломатической квартире. Скоро он улетает обратно.
Корф тяжело вздохнул.
— Глупая. Он хочет выместить на тебе всю свою злость. Снова изобьёт тебя до полусознательного состояния и сгинет в свой Израиль. Будь аккуратнее, если поедешь к нему.
— Я не могу не поехать. Он знает, где я живу.
— Знаю, — Корф помолчал. — Если бы он не знал, можно было бы скрыться. А то будет как в прошлый раз, когда ты не приехала — его люди приехали сами. Я тогда с твоим отцом обзвонил все морги, все больницы Москвы и близлежащего Подмосковья. Ты пропала, на связь не выходила.
Алиса закрыла глаза. Она помнила тот месяц. Подвал. Темнота. Голод. И бесконечное чувство, что тебя больше нет.
— Прошло несколько лет, — тихо сказал Корф. — Но мы все так же боимся Громова, хотя находимся по ту сторону кадра. Если поедешь к нему — будет бить. Вызывай полицию.
— А глупее совета ты не придумал? — горько усмехнулась Алиса. — Полицию? Против дипломата?
— Я своё мнение сказал. — Корф вздохнул. — Скоро он вернётся к себе на вторую родину, и ты отдохнёшь от этого тирана и садиста. Будь осторожна, Алиса. И прочти Ветхий Завет, который тебе советовал сослуживец из церкви Иоанна Богослова. Тебе это пригодится.
— Что?
— До связи.
Корф отключился.
Алиса смотрела на погасший экран и не понимала, что происходит. Ветхий Завет? Сейчас?
Она встала, подошла к полке. Там, на самой верхней, стояла старая книга в потёртом переплёте — Ветхий Завет, подаренный когда-то знакомым из храма. Она взяла его в руки, раскрыла наугад.
Страница почему-то открылась сразу. Будто кто-то невидимый положил палец на нужное место.
Алиса начала читать.
«Борьба Иакова с Богом...»
Строки плыли перед глазами. Она читала про то, как Иаков боролся с Ангелом всю ночь, не отпуская Его, требуя благословения. Как Бог повредил ему сустав бедра — чтобы тот не возгордился, помнил, что победа одержана не своей силой, а с Божьей помощью.
Алиса перечитывала снова и снова. Слова, написанные сотни лет назад, вдруг зазвучали так, будто говорили о сегодняшнем дне. О борьбе. О смирении. О том, что даже в самой тёмной ночи можно удержать Бога и не отпускать, пока не благословит.
Потом она прочла дальше — о лжехристах и лжепророках. О тех, кто будет приходить и говорить: «я — спаситель», «я — помазанник». О том, что многие поверят им и пойдут за ними.
Грамп. Грамп, который считает себя Иисусом. Который провозглашает божественную миссию и посылает людей на смерть во имя пророчества.
Неужели пророчество? — подумала Алиса. — Неужели это написано про наше время?
Она почувствовала, как по щекам потекли слёзы. Не от страха — от чего-то большего. От чувства, что она стоит на краю пропасти, но кто-то невидимый держит её за руку.
Всё это правда, — подумала она. — Корф знал. Старик из храма знал. Они все знали.
Она набрала отца.
— Алло, пап.
— Я знаю, Алиса, — голос Генри Доджсона звучал устало. — Корф звонил.
— Что делать?
— Придётся поехать, — голос отца дрогнул. — Но послушай меня. Ты пойдёшь туда не одна. Мы с Корфом будем рядом. Корф будет ждать тебя внизу, в машине. Если что-то пойдёт не так — поднимется.
Алиса замерла. Отец, который годами сидел в горах, общался с Кантом и Гегелем, отрёкся от мира — .
— Пап...
— Корф будет к утру.
— Завтра скажешь ему всё. Всё, что копилось годами. И мы будем рядом.
Он отключился.
Алиса уронила телефон на кровать и закрыла лицо руками. Плечи затряслись. Но она знала, что не одна. Завтра если пойдёт туда, Корф будет где-то рядом. Ермолов — тоже не оставит её. Алиса чувствовала это.
Она посмотрела на Ветхий Завет, раскрытый на той же странице. Строчки расплывались от слёз.
«Иаков не отпускал Бога, требуя благословения, что означало настойчивость в молитве, смирение и полную зависимость от Господа».
Алиса встала на колени прямо на полу, сложила руки и закрыла глаза.
Она не знала слов молитвы. Она просто говорила — как умела, как чувствовала.
— Если Ты есть... если Ты видишь... помоги мне завтра. Дай сил сказать ему всё. Дай сил не сломаться. И спасибо, что послал мне отца. И Корфа. И всех, кто рядом. Я не одна. Я знаю.
Слова кончились. Остались только слёзы.
За окном падал снег. Где-то в дипломатической квартире метался Громов. Где-то в Кремле не спал Ермолов. Где-то в Израиле Понтий читал Талмуд в бомбоубежище.
А она стояла на коленях посреди комнаты и чувствовала боль в груди.
Алиса поднялась, вытерла слёзы. Посмотрела на себя в зеркало. Глаза красные, опухшие. Лицо бледное. Но взгляд... взгляд изменился. В нём появилась сталь.
Она подошла к окну, посмотрела на ночную Москву.
— Завтра я пойду туда, — сказала она вслух. — И я скажу ему всё. А вы будете рядом. И этого достаточно.
Где-то в глубине души горела маленькая свеча. Надежда. Вера.
Алиса легла на кровать, свернулась калачиком и закрыла глаза.
Сон пришёл не сразу. Но пришёл. Без кошмаров. Без сновидений. Просто чёрная пустота, в которой можно было отдохнуть перед битвой.
Завтра будет новый день. И новая битва. Но теперь она знала, она не одна.
Тот, кто держит небо
Москва, Кремль. Глухая ночь.
Владислав Ермолов не спал уже вторые сутки. На столе громоздились папки с грифом «Совершенно секретно», на экранах мелькали сводки с Ближнего Востока, но мысли его были не там. Мысли были на Парке Победы. В квартире, где завтра должна была произойти встреча, которая могла стать последней для одной очень упрямой балерины.
— Она поедет, — сказал он вслух, не оборачиваясь.
Помощник, замерший у двери, кивнул.
— Люди на месте. Дом под наблюдением. Если что — войдём.
— Хорошо. — Ермолов потёр переносицу. — А Громов?
— Сидит в квартире. Свет горит всю ночь. Мечется. Пьёт. Смотрит новости. Семья в Израиле до сих пор под бомбами.
— Знаю. — Ермолов подошёл к окну. За стёклами Кремля падал снег — крупный, медленный, будто сама ночь роняла слёзы.
— Это его и сжигает. Бессилие. Злость. Отчаяние. Он ищет, на ком сорваться. Выбрал её.
— Мы не дадим.
— Не дадим, — согласился Ермолов.
— Но она должна пойти, понимаешь?
Помощник молчал.
— Она должна пойти сама, — продолжил Ермолов. — Не потому что он приказал. А потому что устала бегать. Потому что выбрала встретиться с чудовищем лицом к лицу. Это её битва. Если мы решим всё за неё — она никогда не простит себе эту трусость.
— А если он её убьёт?
— Не убьёт. — Ермолов покачал головой. — Он хочет её сломать. Унизить. Выместить злость. Но убивать... нет. Он не самоубийца. Он знает, что за ней следят. Знает, что мы рядом.
— Откуда знает?
— Томпсон сказал. Помощник Грамп. Предупредил его, чтобы не дурил. Так что Громов в курсе: если он тронет её — проблем не оберётся.
Она вчера читала Ветхий Завет, сказал он. — Про Иакова, который боролся с Богом. Про то, как Бог повредил ему бедро, чтобы тот не возгордился. Думаешь, случайно?
— Не знаю. Вы верите в случайности?
— Нет. — Ермолов покачал головой. — Не верю. Всё, что происходит с ней, — не случайно. И её встреча с Громовым завтра — тоже не случайно. Это её борьба.
Он помолчал, потом добавил тише:
— Иаков боролся один. Всю ночь. А у неё есть мы. Она знает?
— Корф сказал. Она знает, что мы рядом.
— Хорошо.
Ермолов подошёл к карте на стене. Иран, Израиль, сектор Газа — всё горело красными флажками.
— Грамп сошёл с ума, — сказал он, меняя тему. — Считает себя Иисусом. Провозглашает божественную миссию. Хегсет — его верный апостол. Они мечтают о Третьем храме, о конце света, об Армагеддоне. А где-то в московской квартире девушка готовится к встрече с тираном.
— Вы думаете, это связано?
— Всё связано, — жёстко ответил Ермолов. — Грамп развязал войну, потому что верит в пророчество. Громов бесится, потому что его семья под бомбами этой войны. Алиса страдает, потому что Громов бесится. Одно цепляется за другое. Одна большая цепь.
Он вернулся к столу, сел в кресло.
— Что будем делать завтра? — спросил помощник.
— Будем рядом. Люди у дома уже есть. Если Громов попытается её тронуть — мы войдём. Неважно, дипломат он или нет.
— А дипломатический скандал?
— А мне плевать, — отрезал Ермолов. — Пусть скандал. Пусть международный кризис. Я не отдам её этому ублюдку. Ни завтра. Никогда.
Помощник удивлённо поднял брови. Ермолов редко позволял себе такие эмоции.
Ермолов замер. Долго молчал, глядя в одну точку. Потом ответил — тихо, почти неслышно:
— Я не знаю, что это. Может, просто чувство, что я должен её защищать. С того самого дня, как увидел в метро. С книгой Канта. С затравленным взглядом. Я тогда ещё не знал, кто она. Но понял одно, эту нельзя бросать. Сама не справится.
— Почему?
— Потому что в ней есть свет. Настоящий. Несмотря на всю боль, на весь страх, на всю грязь, которой её поливали — она светится. И такие люди — редкость. Их нельзя терять.
Он встал, снова подошёл к окну.
— Завтра она пойдёт к нему. И скажет всё, что копилось годами. И мы будем рядом. Я буду рядом. Даже если она об этом не узнает.
— Она узнает, — тихо сказал помощник. — Рано или поздно.
— Может быть. — Ермолов усмехнулся. — А может, и нет. Но это неважно. Важно, чтобы она осталась жива. Чтобы танцевала. Чтобы этот чёртов мир не сломал её окончательно.
Он помолчал, потом добавил:
— Знаешь, что она сказала Корфу? Что бог либо заметил её, либо она нашла его. И что она чувствует, что её оберегают.
— Вы думаете, она о вас?
— Не знаю. Может, о боге. Может, обо всех сразу. Но важно, что она это чувствует. Что не одна.
За окном падал снег. Где-то в дипломатической квартире метался Громов. Где-то в своей съёмной квартире лежала без сна Алиса, сжимая в руках Ветхий Завет. Где-то в Кремле стоял у окна Ермолов и держал небо над той, кто даже не знала, как сильно её оберегают.
— Держись, Алиса, — прошептал он. — Завтра твой выход.
Звонок
Москва, Кремль. Кабинет Ермолова. Мартовский вечер.
Телефон зазвонил неожиданно. Ермолов поднял трубку — специальная линия, закрытая связь, высший приоритет.
— Господин Ермолов, — голос оператора был сухим и официальным. — С вами хочет поговорить президент Соединенных Штатов Дональд Филипович Грамп. Соединяю.
Ермолов откинулся в кресле. Этого звонка он ждал. Знал, что рано или поздно Грамп объявится. После Ирана, после заявлений про "божественную миссию", после всего этого безумия.
— Слушаю, господин президент.
— Владислав! — голос Грамп был громким, самоуверенным, с характерными интонациями человека, который привык, что мир вращается вокруг него. — Рад слышать! Великий день, правда? Великий день для всего мира!
— Добрый вечер, — спокойно ответил Ермолов. — О каком именно великом дне вы говорите?
— Как о каком? — Грамп, казалось, искренне удивился. — Иран! Мы уничтожили их ядерную программу! Мы показали всем, кто здесь хозяин! Операция "Эпическая ярость" — это грандиозный успех!
Ермолов помолчал секунду, потом сказал ровно:
— Я читал сводки. Много погибших. В том числе гражданских. В Минабе, например.
— Это война, Владислав! — Грамп ничуть не смутился. — На войне всегда есть потери. Но главное — мы выполнили миссию. Бог дал мне эту миссию, и я её выполнил.
— Бог?
— Да! — Голос Грамп зазвучал торжественно. — Я — избранный, Владислав. Я — помазанник. Мне открыто то, что не открыто другим. Эта война — только начало. Дальше будет больше.
Ермолов молчал, давая собеседнику выговориться.
— Вы должны это понять, — продолжил Грамп. — Мы с вами — лидеры великих держав. Мы можем договориться. Я уважаю вас. Вы сильный. Но вы должны принять мою миссию.
— Какую именно миссию?
— Пророческую. — Грамп понизил голос, будто открывал тайну. — Я говорю с Богом. Он ведёт меня. Иран пал. Дальше — те, кто мешает пророчеству. Но я хочу предложить вам мир. Я хочу закончить войну на Украине. Я хочу, чтобы мы стали партнёрами.
Ермолов усмехнулся. Сухо. Без эмоций.
— Интересное предложение. Особенно на фоне того, что ваши генералы только что бомбили иранские города.
— Это была необходимость! — вспылил Грамп. — Иран угрожал Израилю! Иран угрожал всему миру! Я сделал то, что должен был сделать!
— Вы убили Верховного лидера Ирана. Вы уничтожили высшее военно-политическое руководство страны. Вы разбомбили школу в Минабе, где погибло сто сорок восемь детей. — Ермолов говорил всё так же ровно. — И теперь вы говорите мне о мире?
Грамп замолчал на секунду. Потом заговорил снова — уже злее, жёстче:
— Послушайте меня, Владислав. Я знаю, что вы говорили с иранцами. Звонили им. Обещали поддержку. Не надо. Они — враги. Они будут уничтожены. А вы... вы можете стать моим другом.
— Другом?
— Да. Я сказал Хегсмету сегодня: Ермолов — сильный игрок. С ним можно иметь дело. Если вы примете мою миссию, если поддержите меня — мы поделим мир. Я даю вам Украину. Я даю вам Венесуэлу. Мне нужно только одно: чтобы вы не лезли в Ближний Восток.
Ермолов медленно положил ручку на стол. В голове пронеслось: "Он безумен. Полностью. Он реально верит, что я на это куплюсь".
— Господин президент, — сказал он вслух. — Позвольте задать прямой вопрос.
— Давайте.
— Вы действительно считаете себя Иисусом?
Тишина. Долгая, тяжёлая. Потом Грамп рассмеялся — нервно, неестественно:
— Ха-ха! Остроумно, Владислав! Очень остроумно! Я — не Иисус. Я — тот, кого послали. Помазанник. Пророк. Это разные вещи.
— Понимаю, — спокойно ответил Ермолов.
— Нет, не понимаете. — Голос Грамп снова стал жёстким. — Вы не понимаете, потому что вы — человек старого мира. Вы верите в дипломатию, в переговоры, в баланс сил. А мир изменился. Теперь правят те, кому дано свыше.
— И вам дано.
— Да. Мне дано. И я говорю вам: будущий лидер Ирана долго не проживёт, если не будет одобрен мной. — Голос Грамп звучал теперь торжественно, будто он произносил приговор. — Я сказал это Хегсмету. Я говорю это вам. Иран будет моим. Весь Ближний Восток будет моим. А вы... вы можете быть рядом. Или можете уйти в небытие.
Ермолов молчал несколько секунд. Потом сказал тихо, но отчётливо:
— Господин президент, Россия не торгует своими принципами. Мы за политико-дипломатическое урегулирование. Мы за мирные переговоры. Мы против агрессии и убийства мирных граждан. Это наша позиция. И она не изменится, сколько бы пророков ни объявлялось в Белом доме.
— Вы пожалеете, — прошипел Грамп.
— Возможно. — Ермолов усмехнулся. — Но я предпочитаю жалеть о том, что остался человеком, чем гордиться тем, что стал чудовищем.
— Вы...
— Всего доброго, господин президент. Берегите себя.
Ермолов положил трубку.
В кабинете повисла тишина. Помощник, стоявший у двери, неслышно выдохнул.
— Он безумен, — сказал Ермолов, не оборачиваясь. — Полностью. Реально считает себя пророком. Говорит, что говорит с Богом. Предлагал поделить мир.
— И что вы ответили?
— То, что должен был ответить. — Ермолов встал, подошёл к окну. За стёклами Кремля падал снег — последний в этом году. — Теперь будем готовиться к худшему. Этот человек способен на всё.
— Думаете, война?
— Думаю, что он развяжет Армагеддон, если ему покажется, что так велел Бог. — Ермолов покачал головой. — А мы будем стоять. До конца.
Он помолчал, потом добавил тише:
— И Алису берегите. Завтра у неё свой бой. С другим тираном.
За окном падал снег. Где-то в Вашингтоне метался по Овальному кабинету безумный пророк. Где-то в Москве готовилась к встрече с Громовым маленькая балерина. А он, Ермолов, стоял между ними — между двумя безумиями — и держал удар.
Пророк в пустоте
Вашингтон, Белый дом. Ночь после разговора.
Овальный кабинет опустел. Хегсмет ушёл, получив указания усиливать удары по Ирану. Томпсон исчез в коридорах, сославшись на срочные дела. Грамп остался один.
Он сидел в кресле, уставившись в одну точку на стене. Телефон, по которому только что говорил с Ермоловым, лежал на столе — чёрный, холодный, безмолвный.
— Не понял, — прошептал он вслух. — Он что, не понял?
Тишина. Только часы тикали на стене, отсчитывая минуты бессонной ночи.
Грамп встал, прошёлся по кабинету. Остановился у окна. За стёклами горели огни Вашингтона — спокойного, равнодушного, не знающего, что только что произошло.
— Я предложил ему мир, — сказал он в пустоту. — Я предложил ему страны. Я сказал, что уважаю его. А он... он посмеялся надо мной?
Он резко развернулся, подошёл к столу, схватил телефон, будто хотел перезвонить и высказать всё, что накипело. Но пальцы замерли над кнопками.
— Нет. Не сейчас. Он должен понять сам.
Грамп опустился в кресло, откинул голову назад, закрыл глаза. В голове крутились слова Ермолова: «Я предпочитаю жалеть о том, что остался человеком, чем гордиться тем, что стал чудовищем».
— Чудовище? — переспросил он вслух. — Я — чудовище? Я — пророк! Я — тот, кого послали спасти этот мир! А он... он не видит. Ослеплён своей гордыней.
Грамп вскочил, заметался по кабинету.
— Они все слепые! Ермолов, иранцы. Никто не понимает, что я действую по воле Бога! Никто!
Он остановился у портрета Вашингтона на стене.
— Ты понимал, Джордж? Ты тоже строил новую страну. Тоже сражался с теми, кто не верил. Но у тебя не было пророчества. А у меня — есть.
Грамп приблизился к портрету, будто тот мог ответить.
— Я знаю, что делаю. Я веду этот мир к спасению. Иран падёт. Потом — все, кто мешает. А Россия...
Он отвернулся от портрета, снова подошёл к окну.
— Ермолов думает, что он умный. Думает, что может со мной спорить. Но он не знает, что я видел. Не знает, что мне открыто.
Грамп закрыл глаза, и перед ним поплыли образы — Иерусалим, Храмовая гора, золотой купол. Третий храм. Жертвенник. Священники в белых одеждах.
— Я построю его, — прошептал он. — Я построю Третий храм. И тогда все увидят, кто я. Все увидят, что я — избранный.
Он открыл глаза. Реальность вернулась — тёмный кабинет, тиканье часов, далёкий шум города.
— А Ермолов... — голос его стал жёстче. — Ермолов пожалеет. Когда падут все его союзники, когда он останется один — он придёт ко мне. На коленях. И будет просить.
Грамп улыбнулся своей странной улыбкой.
— А я посмотрю ему в глаза и скажу: "Я же говорил. Я всегда говорил правду. А ты не верил".
Он сел в кресло, положил ноги на стол — расслабленно, по-хозяйски.
— Хегсмет прав. Надо давить. Усиливать удары. Чтобы никто не сомневался, кто здесь хозяин.
Он потянулся к телефону, набрал короткий номер.
— Хегсмет, — сказал он, когда на том конце ответили. — Завтра удвойте удары. Чтобы они молили о пощаде. Чтобы весь мир видел, что бывает с теми, кто противится пророчеству.
— Будет сделано, — голос Хегсмета звучал фанатично. — Бог с нами.
— Да. Бог с нами.
Грамп отключился и откинулся в кресле. Глаза его горели в полумраке кабинета.
— Ермолов, Ермолов, — прошептал он. — Ты даже не представляешь, с кем связался. Я не просто президент. Я — пророк. А пророков не останавливают.
Он посмотрел на потолок, будто видел там что-то, невидимое другим.
— Спасибо, Господи, что избрал меня. Я не подведу. Я уничтожу всех врагов твоих. И построю храм. И приведу мир к спасению.
Тишина. Только часы тикали.
Грамп закрыл глаза. Перед ним снова поплыли видения — золотые купола, белые одежды, дым жертвенника, поднимающийся к небу.
— Скоро, — прошептал он засыпая. — Скоро всё будет.
За окном ночной Вашингтон жил своей жизнью, не подозревая, что в Овальном кабинете спит человек, который считает себя спасителем мира. И что завтра он снова начнёт войну.
Во имя Бога. Во имя пророчества. Во имя безумия, которое уже никто не мог остановить.
Красное пальто
Утро следующего дня ворвалось в комнату Алисы неожиданно — ярким светом, пробившимся сквозь неплотно задёрнутые шторы, и оглушительной тишиной отключённого телефона.
Она открыла глаза и сразу поняла: что-то не так. Часы на экране телефона показывали 13:04.
— Чёрт, — выдохнула она, хватая трубку.
Проспала. Проспала утренний звонок Громова. Сердце застучало где-то в горле, едва она успела проснуться. Мысли заметались: он наверняка уже отчитывает часы ярости, которые скажут о себе при встрече.
Она разблокировала телефон. Пять пропущенных. Все от него.
Сердце застучало ещё чаще. Алиса глубоко вздохнула, пытаясь успокоиться, и нажала вызов.
Он ответил сразу. Будто ждал, держа телефон в руке.
— Я только проснулась, — слова вылетали быстрее, чем она успевала их обдумывать. — Извини, не услышала будильник. Сильно устала. Вчера был спектакль в Театре Армии СССР, поздно закончили.
Голос звучал жалко, он это слышал. Оправдания. Снова оправдания.
— Ты всегда найдёшь себе оправдание, — голос Громова был ровным, но в этой ровности чувствовалась сталь. — Я тебя знаю. Приезжай. Жду. Адрес знаешь.
— Я себя плохо чувствую, — выпалила Алиса. — Сейчас поеду к врачу, снова поднялась температура.
— Ты врёшь, Алиса. — Пауза. — Если не врёшь — приедешь после врача. И скажи, в какую больницу ты собираешься. Я приеду и заберу тебя лично.
Сердце пропустило удар. Громов мгновенно разрушил все выстроенные планы остаться дома. Она лихорадочно искала слова, которые смогли бы сгладить ситуацию, но понимала: он уже всё понял.
— Нет никакой записи к врачу, — тихо сказала она. — Я просто хотела остаться дома. Потому что боюсь тебя.
Тишина. Потом усмешка. Довольная, почти ласковая.
— Жду тебя, — сказал он. — Я тоже выезжаю. И не задерживайся. Поговорим — и я поеду на встречу. Вторую ночь не сплю из-за глобального стресса. Из-за политических переворотов. Приедешь — поговорим.
Звонок оборвался.
Алиса медленно опустила телефон. Несколько секунд сидела неподвижно, потом встала и пошла в ванную.
В зеркало на неё смотрела бледная девушка с тёмными кругами под глазами. Алиса открыла шкаф, достала красное пальто, белую блузку, чёрную юбку. Оделась быстро, механически. Взглянула на себя в зеркало в прихожей — выглядела как старшеклассница, собравшаяся на первое свидание. Только свидание это могло стать последним.
Она набрала Корфа.
— Привет. Вы обещали приехать?
— Обещал? — голос Корфа звучал устало. — Я ждал тебя два часа у подъезда. Звонил в дверь. Увидел, что тебя нет дома — уехал в Царицыно. И что мне делать?
— Я не знаю...
— Сейчас отправлю к тебе водителя. Жди.
Звонок оборвался. Алиса не поняла — то ли Корф сам положил трубку, то ли связь прервалась. Через пять минут телефон зазвонил снова.
— Спускайся. Машина ждёт. Ехать около часа, сейчас пробки.
Она спускалась по лестнице медленно, чувствуя, как дрожат колени. Сердце колотилось где-то в висках. Красное пальто казалось слишком ярким, слишком заметным — как флаг, как сигнал.
Внизу стояла чёрная машина с тонированными стёклами. Водитель — мужчина лет пятидесяти, с каменным лицом — молча открыл дверь. Алиса села на заднее сиденье, и машина тронулась.
Всю дорогу водитель молчал. Алиса смотрела в окно на мелькающий вдали Вечный огонь, на деревья, на расставленные вдоль улиц российские флаги. Думала о войне, о Грампе, о том, что сумасшедшие люди на борту западной власти творят безумные вещи.
Впрочем, просто олицетворяют свою сущность, — подумала она. Так бы наверно сказал отец.
Улыбнулась. Но улыбка погасла быстро — мысли снова сосредоточились на серьёзных моментах действительности. На том, что ждёт её там, в дипломатической квартире.
Она не знала, что с ней происходит. Но знала, что происходит что-то странное.
Такси подъехало к дипломатическому дому на Парке Победы. Ещё издали Алиса увидела Громова — он стоял у подъезда смотрел на подъезжающие машины. Она зажгла сигарету выйдя из машины.
— Привет, солнышко,курить вредно — сказал он, когда она вдохнула дым. Слегка приобнял — почти ласково. — Пойдём. Алиса потушила сигарету, так и не докурив.
Он несколько раз провернул ключ в замочной скважине, пропустил Алису в квартиру и продолжил:
— Разувайся и присаживайся. Сил у меня особо нет. Поговорим, я передам тебе подарок к празднику, а потом поеду на важную встречу. — Он помолчал. — Поэтому не знаю — радоваться тебе или разочаровываться, но сегодня я оставлю тебя в покое. Я слишком устал.
— Сочувствую, — перебила Алиса.
— Не перебивай, — голос Громова стал жёстче. — Я закончу говорить, потом дам слово тебе. Учись вежливости, Алиса.
Она опустила глаза.
— Завтра я улетаю в Тель-Авив, — продолжил он. — Провернул билет. Сначала мне из авиакомпании вернули деньги, а потом — представляешь? — прислали смс, что советуют пересечь границу через Тбилиси. Грузию. — Он усмехнулся. — С роду такого не помню, чтобы авиакомпании настолько заботились о пассажирах.
Алиса молчала.
— Я тебе это к чему говорю. В мире происходит что-то странное. Если честно, ты сама всё наверно понимаешь. Если ты продолжишь углубляться в политику — сойдёшь с ума. Я сам схожу с ума, не сплю ночами. И единственное, о чём мечтаю — вернуться домой к дочери и успокоить её.
Он говорил, а Алиса слушала и не верила. Неужели это тот самый человек, который годами её терроризировал? Который присылал людей, когда она не приезжала? Который держал её в подвале?
— Я закончу говорить — вызову тебе машину, отвезут домой, — продолжал Громов. — Мне уже через несколько минут нужно выходить на важную консультацию. Поэтому не лезь в политику, Алиса. Тем более ты танцуешь в таких театрах, как Театр Армии имени СССР. А там, я знаю, какие смотрят на хрупких раздетых вас зрители. Крепкие мужчины в военных формах.
Она подняла глаза.
— Поэтому пока я не вернулся в Россию, — он сделал паузу, — а я планирую возвращаться из-за тебя, солнышко, ты танцуй для обычных зрителей. Не танцуй для взрослых военных. Тебе это ни к чему. Мне тоже лишние знакомства не кстати.
Он замолчал, посмотрел на неё.
— Ты что-то хотела сказать?
Алиса сглотнула. Слова застряли в горле, но она заставила себя произнести:
— Ты говоришь — переживаешь за дочь? А за её змею ты не переживаешь?
Она сама не поняла, зачем это сказала. Нервы. Страх. Глупость.
Пощёчина была такой сильной, что в глазах потемнело. Голова Алисы откинулась в сторону, холод пробежал по кончикам пальцев и затмил ритм дыхания. Она открыла глаза — и почувствовала влажные капли, стекающие по губам и подбородку.
Кровь.
— Разбил нос, — сказал Громов спокойно. — Отлично.
Алиса вытерла слёзы, успевшие скатиться по щекам, опустила взгляд вниз. И пожалела о том, что сказала.
— И да, — продолжил Громов. — Мне нравится смотреть на твоё лицо сейчас. Я не чувствую перед тобой вины. Ты заслуживаешь к себе такого отношения. Будешь хорошо себя вести, будешь слушаться — я заберу тебя в Израиль. Я планирую провести с тобой старость, милая.
Он протянул ей платок.
— Иди умойся. Машина уже ждёт.
Алиса встала. Ноги дрожали, но она заставила себя дойти до ванной. Смотрела в зеркало на разбитый нос, на кровь, на красные глаза — и молчала. Сдерживала слёзы. До последнего. Пока была в этой квартире — ни одной слезинки.
Когда она вышла, Громов протянул ей конверт.
— Это тебе к празднику. И немного — за пощёчину.
Она взяла. Молча.
— Проводить?
— Нет, — голос прозвучал твёрже, чем она ожидала. — Спасибо, я сама дойду до машины. А ты будь аккуратнее там.
Громов усмехнулся:
— А ты что, надеешься, что я умру под бомбами? — Он покачал головой. — Не жди, не надейся. Этого не случится. Всё, беги, Алиса.
Она уже взялась за ручку двери, когда он добавил:
— И знай: я буду рядом. Буду присматривать за тобой оттуда.
Алиса вышла на улицу. Холодный воздух ударил в лицо. Она подошла к машине, села на заднее сиденье. Водитель обернулся, увидел кровь на блузке — и ничего не сказал. Только молча кивнул и завёл двигатель.
Машина тронулась. Алиса смотрела в окно на уплывающий Парк Победы, на дипломатический дом, на город, в котором оставался её мучитель. Держала в руках конверт с деньгами — плату за унижение.
Слёзы пришли только когда дом скрылся из виду. Тихо, беззвучно, просто стекали по щекам, смешиваясь с засохшей кровью.
Она не знала, увидит ли его снова. И знала, чего хочет больше — чтобы он улетел и никогда не возвращался.
В глубине души, где-то очень глубоко, теплилась маленькая надежда, что однажды этот кошмар закончится. Что однажды она перестанет бояться. Что однажды сможет просто танцевать — без оглядки на дипломатические отношения и тяжёлые руки, умеющие бить.
Машина везла её домой. Алиса думала о том, что Понтий сказал бы про это.
«Кто спасает одну жизнь — спасает целый мир».
Она не знала, спасёт ли свою. Но знала одно: сегодня она выжила. И это уже победа
Тот, кто видит всё
Владислав Ермолов сидел в своём кабинете, когда на стол легла расшифровка разговора. Он читал медленно, вдумчиво, иногда останавливаясь и перечитывая отдельные фразы.
Помощник стоял у двери, ожидая реакции.
— Интересно, — наконец произнёс Ермолов, откладывая бумагу. — Очень интересно.
— Что именно?
— Всё. — Ермолов встал, подошёл к окну. — Громов, оказывается, способен на рефлексию. Кто бы мог подумать.
Он помолчал, глядя на ночную Москву.
— Знаешь, что самое показательное в этом разговоре?
— Что?
— Он говорит про дочь. Про Лию. Про то, как представил её на месте Алисы. И впервые задумался о том, что чувствует жертва.
— Это прогресс, — осторожно заметил помощник.
— Это не прогресс. — Ермолов покачал головой. — Это запоздалое прозрение. Слишком запоздалое. После стольких лет унижений, после подвала, после сломанных рёбер — он только сейчас начинает понимать, что был чудовищем?
Он вернулся к столу, взял бумагу в руки.
— Смотри, что он говорит: «Я правда верил, что она моя. Что имею право». — Ермолов усмехнулся. — Это не любовь. Это собственничество. Это болезнь. И он только сейчас это осознаёт.
— Но он написал письмо. С признаниями. Про фирмы, про угрозы, про подвал.
— Написал. — Ермолов кивнул. — И это важно. Это значит, что он готов нести ответственность.
Он отложил бумагу, посмотрел на помощника:
— Ты понимаешь, что он сделал? Он переложил решение на судьбу. Это не раскаяние. Это торговля.
— Но он отпустил её сегодня.
— Да. В последний раз отпустил. После того как разбил ей нос. — Голос Ермолова стал жёстче. — Ты слышишь, как это звучит? «Я дал ей денег и сказал, что буду присматривать». Он даже в своём «раскаянии» остаётся контролёром. «Присматривать». С небес. Издалека. Но присматривать.
Помощник молчал.
— И знаешь, что меня больше всего раздражает? — продолжил Ермолов. — Он говорит: «Я не чувствую перед ней вины». После пощёчины. После разбитого носа. Он пишет письмо на какой-то случай , но вживую, глядя в глаза не чувствует вины.
— А письмо?
— Письмо — это для очистки совести. Для себя. Не для неё.
Ермолов подошёл к окну, заложил руки за спину.
— Представь, что чувствует Алиса сейчас. Она сидит в своей квартире, с разбитым носом, с конвертом денег за униженный выговор. И знает, что он улетел. Что он «будет присматривать». Что он, возможно, вернётся. Или не вернётся. Но тень его будет висеть над ней всегда.
— Вы думаете, он вернётся?
— Не знаю. — Ермолов пожал плечами. — Он сам не знает. Сейчас он вернется в Тель-Авив. Там его семья, его война, его реальность. А она — в Москве. Далеко. Может, забудет. Может, нет.
Он повернулся к помощнику:
— Но письмо... письмо надо взять на контроль. Если Громов будет угрожать ей этот документ станет единственным доказательством. Надо, чтобы оно попало куда надо.
— Уже работаем.
— Хорошо.
Ермолов сел в кресло, устало потёр переносицу.
— Знаешь, что меня ещё зацепило в этом разговоре? Его слова про дочь. Про то, как он представил её на месте Алисы. — Он покачал головой. — Это единственное место, где он был искренен. Потому что там — про Лию. Про свою кровь. Про свою защиту.
— А про Алису?
— А про Алису — про игрушку. Которая вдруг оказалась человеком. — Ермолов усмехнулся. — Для него это открытие. Для нас — банальность. Мы всегда знали, что она человек.
Он помолчал, потом добавил тише:
— А она, наверное, сейчас плачет. Или не плачет. Или танцует, потому что больше ничего не остаётся.
— Вы хотите ей помочь?
— Я уже помогаю. Я делаю всё, чтобы она была в безопасности. Чтобы он больше не подошёл. Чтобы этот кошмар закончился.
— А если он вернётся?
— Если вернётся — встретим. — Голос Ермолова стал ледяным. — Теперь у нас есть письмо. Есть признания. Есть свидетели. Дипломатический иммунитет не спасёт его, если он снова поднимет на неё руку.
— Вы думаете, он рискнёт?
— Не знаю. Но если рискнёт — пусть пеняет на себя.
В кабинете повисла тишина. За окном занимался рассвет.
— Знаешь, что самое страшное в этой истории? — спросил Ермолов. — Что Громов — не исключение. Таких, как он, много. Дипломаты, политики, бизнесмены — люди с иммунитетом, с деньгами, с властью. Они считают, что им всё позволено. И часто им действительно всё позволено.
— Алиса — одна из тысяч.
— Да. Одна из тысяч. — Ермолов кивнул. — Но она — та, которую мы увидели. И теперь мы не имеем права её бросить.
Он встал, подошёл к окну.
— Передай нашим людям: наблюдение не снимать. Круглосуточно. Если Громов вернётся — докладывать немедленно. И пусть она знает, что она не одна. Даже если не догадывается, кто за ней стоит.
— Сделаем.
— И ещё. — Ермолов обернулся. — Если она захочет поговорить... если когда-нибудь решит спросить... я готов. В любое время. Просто скажите.
Помощник удивлённо поднял бровь:
— Вы редко предлагаете такое.
— Знаю. — Ермолов усмехнулся. — Но она — редкий случай.
Он снова посмотрел в окно. Там, в утренней Москве, просыпался город. Где-то в своей квартире, возможно, уже не спала Алиса. Где-то в квартире Громов собирался в аэропорт. А он стоял между ними — и держал равновесие.
— Держись— прошептал он. — Мы справимся.
За окном вставало солнце. Начинался новый день. И в этом дне было место для надежды.
Понтий размышляет о действительности.
Израиль, мошав недалеко от Иерусалима.
Старый дом с красной черепичной крышей стоял на окраине посёлка. Вокруг — оливковые деревья, инжир, запущенный сад, за которым уже много лет никто толком не ухаживал. Только старая овчарка по кличке Пес дремала на крыльце, изредка поднимая голову на звуки далёких взрывов.
Понтий сидел в своём любимом кожаном кресле перед старым телевизором. На экране мелькали кадры военной хроники, дым, перехваченные ракеты над Тель-Авивом, разрушенные кварталы . Телевизор работал без звука — Понтий не выносил громких новостных заставок. Он читал бегущую строку и иногда переключал каналы, пытаясь собрать полную картину того, что происходило вокруг.
За окном уже стемнело. Где-то далеко, в сторону Хайфы, снова выли сирены — воздушная тревога, ставшая такой же привычной, как утренний кофе.
— Десятый день войны, — прошептал Понтий. — Или одиннадцатый? Я уже сбился со счёта.
На экране сменилась картинка. Диктор что-то говорил, перебивая самого себя, а бегущая строка выдавала новости одну за другой:
«Израильские системы ПВО перехватили ракету, запущенную Ираном, в центральной части Израиля. Сирены воздушной тревоги звучали в Тель-Авиве, Иерусалиме и на Западном берегу. Пострадавших нет» .
Понтий усмехнулся. «Пострадавших нет» — это была стандартная фраза, за которой скрывалось столько боли и страха, сколько не вместили бы все газеты мира.
Он потянулся к пульту, переключил канал. Здесь говорили о другом:
«ЦАХАЛ начал новую масштабную серию ударов по целям в Тегеране. Уничтожены топливные хранилища, над столицей Ирана стоит чёрное небо и идёт „нефтяной дождь“» .
Понтий покачал головой. Он помнил Тегеран — город, где когда-то, много веков назад, проходили караванные пути, где встречались культуры и народы. Теперь над ним стояло чёрное небо.
«В результате ракетных ударов Ирана по Израилю погибли 12 человек. Среди них — 16-летний Яаков Битон, 15-летняя Авигил Битон, 13-летняя Сара Битон» .
При этих именах рука Понтия дрогнула. Дети. Снова дети. Минаб, Тель-Авив, Хайфа — везде гибли дети. И ни одна религия, ни одно пророчество не стоило этого.
Он переключил канал снова.
Америка официально вступила в войну. Группировка взяла на себя ответственность за ракетные обстрелы севера соседней страны Израиля. Но иранцы мстили за кровь верховного лидера мусульман .
Понтий тяжело вздохнул. Месть. Кровная месть. Древний закон, который пережил тысячелетия и продолжал работать даже в эпоху ядерного оружия и беспилотников.
Он вспомнил свои собственные руки — руки, которые когда-то держали меч и отдавали приказы. Две тысячи лет прошло, а люди не изменились. Всё те же игры с властью, всё та же кровь, всё те же пророчества, которыми прикрывают самую обычную человеческую жадность.
«Иран нанёс удары беспилотниками и ракетами по американским базам.
— Весь регион полыхает, — прошептал Понтий. — А они всё никак не остановятся.
Он переключил на новостной канал Израиля. Там выступал начальник Генштаба генерал-лейтенант.
«Мы начали наступательную кампанию. Нам нужно готовиться к нескольким дням боёв, многим дням. Нам нужна сильная оборона и постоянная наступательная готовность, волнами» .
— Волнами, — повторил Понтий. — Как прибой. Только вместо воды — кровь.
На экране показали кадры разрушенной поликлиники в пригороде Бейрута. Бегущая строка сообщала: «ВВС Израиля разрушили здание поликлиники в районе Маамура на юге Бейрута. В поликлинике располагались частные врачебные кабинеты местных специалистов. Многие из них окончили российские и советские вузы» .
Понтий закрыл глаза. Он представил себе этих врачей — людей, которые учились лечить, спасать жизни. А теперь их кабинеты превратились в руины. И кто-то скажет: «Это военная необходимость».
«9 марта стало известно об избрании нового верховного лидера Ирана. Им стал сын погибшего представителя » .
— Сын, — усмехнулся Понтий. — Наследственный принцип. Как в древности. Царь умер — да здравствует царь. Только теперь это называют демократией или божественным провидением.
Он вспомнил свои разговоры с Алисой. Она спрашивала его о сущностях, о том, почему люди так легко верят в пророчества и так трудно — в простую человеческую жизнь. Он тогда ответил ей словами, которые сейчас всплыли в памяти:
— За религию и веру сейчас убивают.
Телевизор тем временем показывал новые кадры. Израильские солдаты на ливанской границе. Разрушенные здания. Беженцы с детьми на руках.
«Израильская армия продолжает нести потери в боях в южном Ливане. Вчера было опубликовано видео удара по израильской пехоте. Судя по видео, как минимум один солдат был убит» .
Понтий смотрел на эти кадры и думал о том, что каждая смерть — это чья-то мать, чья-то жена, чьи-то дети. И неважно, с какой стороны границы. Боль везде одинакова.
Он взял телефон, посмотрел на экран. Там было сообщение от Алисы, отправленное ещё утром: «Понтий, ты как? Держись. Я молюсь за тебя».
Он улыбнулся. Маленькая балерина из Москвы молится за него. За старика, который две тысячи лет назад умывал руки в море и думал о сыне Божьем.
— Ирония судьбы, — прошептал он. — Теперь я сам жду, чтобы кто-то за меня молился.
Телевизор продолжал вещать. «Иран перекрыл Ормузский пролив, по которому идёт 20% мирового трафика нефти. Цена на нефть в моменте поднялась до 120 долларов за баррель» .
— Нефть, — усмехнулся Понтий. — Главный бог этого мира. Ради неё убивают, ради неё сжигают города, ради неё дети задыхаются в подвалах.
Он вспомнил слова которые читал в новостях несколько дней назад: «Истинная причина войны — иранская нефть». И Такер Карлсон, называвший эту войну «войной Израиля». И всех этих экспертов, политиков, пророков, которые говорили разное, но правда была простой: люди убивают людей за ресурсы. А религия — только прикрытие.
На экране снова сменилась картинка. Теперь показывали заседание Совета Безопасности. Дипломаты говорили о мире, о прекращении огня, о необходимости переговоров. А за окнами их кабинетов продолжали рваться снаряды.
Понтий выключил телевизор. Тишина навалилась внезапно, только где-то далеко слышался гул — то ли самолёты, то ли гроза.
Он посмотрел на стол, где лежала старая фотография. На ней была маленькая девочка с большими глазами — Алиса в детстве, когда они только познакомились. Тогда она ещё не знала, что такое война, дипломатическая власть и сумасшедшие пророки, считающие себя Иисусом.
— Держись, девочка, — прошептал Понтий. — Мы все сейчас держимся.
Он встал, подошёл к окну. За стеклом была ночь — тёмная, тревожная, с редкими вспышками на горизонте. Где-то там, в сторону Тель-Авива, снова взлетели ракеты, распускаясь в небе бледными цветами.
Понтий долго смотрел на это зарево. Потом перекрестился — по старой привычке, оставшейся от времён, когда он ещё верил в силу жестов.
— Господи, — сказал он вслух. — Если Ты есть — останови это безумие. Если Тебя нет — помоги нам самим.
Он вернулся в кресло, взял в руки Талмуд. Раскрыл на случайной странице и прочитал:
«Кто спасает одну жизнь — спасает целый мир».
— Я уже не спасу, — прошептал Понтий. — Стар. Слаб. Но ты, Алиса, ты танцуй. Танцуй за всех нас. А ты, Господи, помоги ей.
За окном снова завыли сирены. Где-то в темноте падала очередная ракета. А старик в кожаном кресле читал Талмуд и ждал рассвета.
Одиннадцатый день войны. Или двенадцатый. Он уже сбился со счёта.
Сон о светлых глазах.
Алиса вернулась из аптеки, когда день уже перевалил за полдень. Тело горело, мысли путались, в глазах стоял туман. Она кое-как бросила пакет с жаропонижающим и анальгетиками на тумбочку и рухнула на кровать.
За окном что-то менялось. Птицы орали как сумасшедшие — их голоса врывались в форточку вместе с влажным воздухом. Пахло чем-то новым, забытым за долгую зиму. Алиса прислушалась сквозь шум в ушах: где-то за стеной ритмично стучало — капель.
Она закрыла глаза и провалилась в сон.
Метро. Пустая станция, белый мрамор, мягкий свет. Ни поездов, ни людей — только она и тишина.
Алиса стояла на платформе и не понимала, куда идти. А потом увидела его.
Владислав Ермолов сидел на скамейке в центре зала. Обычный, без охраны, без свиты — просто человек в тёмном пальто. Перед ним на коленях лежала раскрытая папка с бумагами.
Она подошла ближе. Он поднял голову — те самые светлые глаза, которые она запомнила ещё в метро, в тот первый раз.
— Садись, — сказал он просто. Кивнул на место рядом.
Алиса села. Папка была заполнена какими-то отчётами, фотографиями, схемами. Она мельком увидела знакомое лицо — Громов.
— Что это? — спросила она.
— Твоё дело. — Он закрыл папку, отложил в сторону. — То, что мы собрали. Для защиты.
— Зачем ты мне это показываешь?
— Чтобы ты знала: это не сон. Всё по-настоящему. Мы работаем.
Она смотрела на него и не понимала. Во сне всё было так реально — даже усталость в его глазах, даже лёгкая небритость.
— Ты следил за мной, — сказала она. Не вопрос — утверждение.
— Да.
— Долго?
— С того дня, как увидел в метро. С книгой Канта.
— Зачем?
— Затем, что такие, как ты, не должны исчезать. — Он говорил спокойно, без пафоса. Как о факте. — Громов — наша проблема. Не только твоя. Мы её решим.
— Как?
— Уже решаем. Документы, свидетели, каналы. Если он вернётся и тронет тебя — сядет. Даже с дипломатическим иммунитетом.
Алиса молчала, переваривая.
— Ты поэтому здесь? Во сне? — спросила она.
— Не знаю. — Он чуть усмехнулся. — Может, ты меня позвала. Может, я сам пришёл. Во снах границ нет.
— А наяву?
— Наяву я тоже рядом. Только ты не видишь.
Она смотрела на свои руки, сложенные на коленях.
— Я устала, — сказала тихо. — Очень.
— Знаю.
— И что мне делать?
— Вставать к станку. Танцевать. Жить. — Он помолчал. — Громов улетел. Это факт. Следующие полгода он будет решать свои проблемы в Израиле. У тебя есть время.
— Время на что?
— Прийти в себя. Поверить, что всё кончилось. Начать дышать.
— А если он вернётся?
— Вернётся — встретим. — В его голосе появилась сталь. — Теперь у нас есть на него досье. Есть письмо, которое он написал перед отлётом. Есть люди, которые готовы говорить. Он больше не неуязвим.
Алиса подняла на него глаза.
— Ты правда это делаешь? Для меня?
— Для справедливости. — Он поправился: — И для тебя. Потому что ты этого заслуживаешь.
Она хотела что-то сказать, но в этот момент свет на станции мигнул.
— Просыпайся, — сказал Ермолов. — У тебя завтра урок у Монте. Он не прощает пропусков.
— Откуда ты...
— Я знаю всё.
Свет мигнул снова. Станция поплыла, растаяла.
Алиса открыла глаза.
За окном орали воробьи — настоящий базар. В форточку тянуло влажным воздухом, пахло весной и талым снегом.
Отражения
Второй день Громов был дома. Тель-Авив встречал его сиренами и тревожными сводками. Многочисленные теракты на трассах, паника в глазах прохожих, вечно гудящий телевизор — всё это давило, раскачивало его состояние из стороны в сторону. Он метался по квартире, пил виски, смотрел новости и ненавидел всех: иранцев, собственное правительство, которое не может защитить страну, и себя за то, что застрял в этой бесконечной войне.
Алиса приходила в себя медленно, как после долгой болезни. Шея всё ещё болела, отёк спал, но синяк на скуле пришлось маскировать тональным кремом. Мысли о случившемся заставляли уходить надолго в глубины себя и застревать там на долгие часы. Она понимала, что с ней происходит что-то странное, подозрительное, но это её почти не беспокоило. К людям в наушниках, сопровождавшим её, стоило ей покинуть квартиру, она уже привыкла. Относилась спокойно, как к неизбежному пейзажу.
Сегодня был день уборки. Алиса взялась за тряпку, прошлась по пыльным поверхностям, тщательно вымыла надоевшие кружки в раковине. На одной из них — белой, с потёртым рисунком — красовалась надпись Paris. Кружка мысленно возвращала её во Францию, в те короткие месяцы, когда она пыталась сбежать от Громова. Но вернуться в Париж она не могла — границы были закрыты. К тому же мир замер в военном положении
Она задумалась: зачем вообще нужна была эта процедура с компанией Раймонди? К деньгам, начисленным на неё, она не имела никакого отношения. Узнала о многомиллионных суммах, когда уже пришла повестка от пристава о долгах фирмы, в которой она когда-то числилась генеральным директором. Реально руководил Марк. А она просто подписывала бумаги. Порой Марк Раймонди имел смелость собственно ручно ставить за нее подпись. Работа в компании была глупостью, за которую теперь расплачивается Алиса.
Хотелось покинуть страну, спрятаться от Громова где-нибудь на другом конце света. Но границы закрыты. А Громов рано или поздно вернётся. Этого она боялась больше всего на свете.
Алиса подошла к окну, стала протирать подоконник. Взгляд упал вниз, на трассу, на пустую остановку. Ни души. Она уже хотела вернуться к уборке, как вдруг заметила фигуру.
Человек в чёрном. Прямая, статная осанка. Он шёл уверенно, держал взгляд в одном направлении. Подозрительное поведение, мелькнуло в голове. Но мало ли — военный, или просто обычный прохожий.
И вдруг рядом появился второй. Очень похожий на Ермолова.
Сердце застучало сильнее. Дышать стало трудно. Никакой угрозы не было, но стало не по себе.
— Я наверно спятила, — прошептала она.
Набрала отца.
— Пап, тут Ермолов внизу стоит. Я его точно узнаю из тысячи.
— Ты сошла с ума, Алиса, — голос отца звучал устало, но мягко. — Такое бывает. Не расстраивайся.
— Он меня защищает, папа. Не даёт в обиду таким, как Громов. Может же такое быть?
— Я знаю, звучит как бред.
— Если Громов вернётся — мне конец. Пусть бы он там остался, в своём Израиле. Получил по заслугам за всё, что сделал.
— Алиса, не оскорбляй дипломатов. Тем более вслух.
Она положила трубку.
Выйдя на улицу, она искала взглядом Ермолова. Не нашла. Никого похожего. Только люди в наушниках, которые сменились уже дважды.
— И правда бред, — пробормотала она. — Очевидный бред. Отец прав: я не в себе.
Разочаровавшись ещё больше в себе и в жизни, она поехала в центр. Просто так. Села в троллейбус, доехала до Кремля, прошлась вдоль стен. Остановилась у Королевского театра — недостижимого дворца, где когда-то танцевал Легран, где сейчас работал Алиев. После конфликта с ним надеяться на то, что она когда-нибудь выйдет на эту сцену, было глупо.
Она вспомнила, что в этом театре когда-то сидел Ленин. Или не Ленин? Алиса уже путалась в исторических фактах. Проходя по площади, подумала: а кто же я? Всего лишь пешка. Никто. Мной играют, передвигают из стороны в сторону, куда захотят. А я лишь хаотично блуждаю по начерченным квадратикам.
Тель-Авив. Квартира Громова.
Телевизор работал без звука, но бегущая строка была красноречивее любых комментаторов. «Израиль наносит новые удары по объектам в Ливане. Ракетные обстрелы севера страны не прекращаются. В результате удара по Тель-Авиву сегодня ночью погибли двое мирных жителей».
«Над столицей Ирана стоит чёрное небо и идёт „нефтяной дождь“».
«Иран перекрыл Ормузский пролив, по которому идёт 20% мирового трафика нефти. Цена на нефть поднялась до 120 долларов за баррель».
Громов смотрел на эти строки и чувствовал, как внутри закипает привычная злость. Бессильная, слепая. Он был здесь, в центре событий, но чувствовал себя ещё более беспомощным, чем в Москве. Там он мог хотя бы угрожать, контролировать, чувствовать власть. Здесь власть принадлежала сиренам и ракетам.
Он взял телефон, набрал номер матери. Не брала трубку. Набрал дочь — глухо. Выругался, швырнул телефон в кресло.
— Чёртова война, — прошипел он.
Мысли метнулись к Алисе. Она там, в безопасной Москве. Ходит по улицам, дышит воздухом без сирен. Наверное, радуется, что он улетел. Наверное, надеется, что его убьют.
— Не дождёшься, — сказал он вслух. — Я вернусь.
Но когда? Границы закрыты, рейсы отменены. Только через Тбилиси, через третьи страны, с риском. И зачем? Чтобы снова увидеть её испуганные глаза? Чтобы ударить? Чтобы почувствовать себя живым?
Он закрыл глаза. Перед ними стояла она — в красном пальто, с разбитым носом, сдерживающая слёзы.
— Дурак, — прошептал он. — Сам не знаю, зачем ты мне нужна.
Но знал. Потому что без неё пустота внутри становилась невыносимой.
В новостях снова застрекотало: «Генерал-лейтенант „Нам нужно готовиться к нескольким дням боёв, многим дням. Нам нужна сильная оборона и постоянная наступательная готовность, волнами“».
Громов выключил телевизор и уставился в темноту экрана.
— Волнами, — повторил он. — Как прибой.
Москва, Кремль. Кабинет Ермолова.
Владислав Ермолов просматривал сводку за день. Алиса убирала квартиру, звонила отцу, ездила в центр, гуляла у Кремля, заметила наблюдение, но отнеслась спокойно. Зафиксирован эпизод с визуальным контактом: она видела человека, похожего на Градова. Подумала, что галлюцинация на фоне стресса и недосыпа.
Он отложил бумаги, потёр переносицу.
— Она привыкает, — сказал он помощнику. — К слежке, к своему положению. Это хорошо. Значит, скоро сможет жить дальше.
— А Громов? — спросил помощник.
— Громов в Тель-Авиве. Война там набирает обороты. В Израиле активизировали обстрелы каждый день. Ему сейчас не до неё. Если выживет — появится не раньше чем через полгода. Если вообще появится.
— Думаете, его могут убить?
— В этой войне могут убить любого. — Ермолов встал, подошёл к карте Ближнего Востока. — Иран перекрыл пролив. Цена на нефть скакнула. Американцы подтягивают силы. Это надолго. Громов застрял там как минимум до лета. А там посмотрим.
— А если он вернётся раньше?
— Значит, встретим. У нас есть письмо. Есть свидетели. Есть материалы. Дипломатический иммунитет его не спасёт, если он снова тронет её. — Ермолов помолчал. — Но я надеюсь, что война научит его чему-то.
Он вернулся к столу, взглянул на фотографию Алисы.
— Сегодня она думала, что видела меня. Стояла у окна, смотрела вниз. Искала. Наверное, хотела убедиться, что я рядом.
— Вы рядом?
— Я всегда рядом. — Ермолов усмехнулся. — Даже когда она меня не видит.
За окном занимался рассвет. Где-то в Израиле выли сирены. Где-то в Москве спала девушка, которой снились светлые глаза. А он, Владислав Ермолов, держал небо над её головой — тихо, незаметно, как умел только он.
— Пусть думает, что это галлюцинации, — сказал он. — Главное, чтобы чувствовала, что она не одна.
Синагога
Утро началось с паники. Алиса вскочила с кровати, когда солнце уже вовсю заливало комнату, и поняла: проспала. Будильник предательски молчал, а стрелки часов подбирались к тому часу, когда Монте обычно закрывает дверь перед опоздавшими.
Она летела по улице, на ходу застёгивая пальто, и чувствовала, как весенний воздух — уже не зимний, влажный и тёплый — бьёт в лицо. Птицы орали как сумасшедшие, но ей было не до них. Только бы успеть.
Монте встретил её тяжёлым взглядом, но пропустил. Буркнул что-то про дисциплину и махнул рукой к станку. Алиса встала, выдохнула и начала.
Сегодня тело слушалось. Несмотря на недосып, на боль в шее, на синяк, который всё ещё проступал под тональным кремом. Она отдавалась танцу полностью, как будто хотела вытрясти из себя всё — страх, пустоту, мысли о Громове. Монте сегодня молчал, только изредка поправлял, и это молчание было дороже любых похвал.
После класса она вышла на улицу разбитая, но почему-то светлая. Погода в Москве стояла удивительная — солнце, лужи, запах талой земли. Алиса дошла до Королевского театра, прошлась вдоль главной площади, глядя на знакомый фасад, где когда-то танцевал Легран.
Вчера она разговаривала с Алексеевым. Рассказывала ему про Ермолова — про то, как он её защищает, про этот странный свет в глазах, про благодарность, которая разрывает грудь. Алексей выслушал, посмеялся и мягко намекнул, что, может, стоит снова заглянуть в клинику имени Фрейда.
— Ты там была? — спросил он.
— Была. . Сказали — здорова.
— Ну, значит, здоровые тоже видят то, чего нет.
Алиса отогнала эти мысли. Она снова заметила их — странных людей, которые непрерывно менялись вокруг неё. Шли как полуживые, с пустыми глазами, в сером камуфляже или штатском. Телохранители? Шпионы? Полиция? Она не понимала. Следят или охраняют? Мысль о том, что это может быть Громов и его люди, пробирала до костей.
Но Громов не мог вылететь из России. Аэропорты закрыты. Эта новость пришла вчера, и Алиса сначала обрадовалась, а потом испугалась ещё больше. Если он здесь, если он застрял... Каждый день теперь был как натянутая струна.
Она поймала себя на том, что думает о нём постоянно. О дипломате из Израиля, который сломал ей жизнь. Страх жил где-то под рёбрами, пульсировал в такт сердцу.
— Все считают меня ненормальной, — прошептала она. — Отлично.
Встреча с Серафимом была назначена в центре. Он встретил её у выхода из метро — высокий, бородатый, в чёрной рясе, с добрыми глазами.
— Алиса, — улыбнулся он. — Сегодня будет необычная экскурсия.
— Опять храм? — спросила она без особого энтузиазма. Серафим уже несколько раз водил её по православным церквям, рассказывал про иконы, про жития святых. Это успокаивало, отвлекало.
— Сегодня — синагога.
Алиса замерла.
— Что?
— Синагога. Еврейский храм. Ты же хочешь понять, что происходит в мире? Война на Ближнем Востоке, пророчества, Громов этот... — он понизил голос. — Пойдём. Посмотришь.
— Я не знаю... — она замялась. — Это же не моё.
— Алиса, Бог один. Просто пути к нему разные.
Она долго отказывалась, но Серафим был настойчив. В конце концов она сдалась — для общего развития, как она себя убедила.
По дороге она снова заметила знакомую фигуру. Мельком, в толпе. Знаменитый грузинский певец, чьи песни когда-то любила мама. Он прошёл мимо, даже не взглянув. Алиса хотела окликнуть, но передумала. Как и с Ермоловым. Просто бросила взгляд и пошла дальше.
Эх, если бы можно было вернуть время назад и сесть рядом с ним в том метро, — подумала она. — Заговорить. Узнать. Но нельзя.
Синагога встретила их тяжёлой дверью и строгим охранником на входе.
— Сумку на ленту, — сказал он без тени улыбки. — Пройдите через рамку.
Алиса послушно сняла рюкзак, поставила на транспортер. Металлоискатель пискнул.
— Оружие есть? — спросил охранник, подходя ближе.
Алиса посмотрела на него с самым серьёзным лицом, на которое была способна:
— Да, конечно. Винтовка, кольт и пара гранат. Всё в сумке.
Охранник замер. Глаза его округлились, он засуетился, схватился за рацию.
— Шутка! — крикнула Алиса, но было поздно. Подбежали ещё двое, потребовали открыть сумку, положить под камеру, потом лично обыскали — дотошно, тщательно.
Алиса хохотала так, что слёзы выступили. Серафим бормотал что-то под нос, явно ругаясь.
— Простите, — выдохнула она наконец. — Нервы.
Охранник посмотрел на неё волком, но пропустил.
Они поднялись на второй этаж. Там было тихо, пахло старыми книгами и воском. Серафим показывал свитки, объяснял устройство синагоги, но Алиса слушала вполуха. Мысли снова вернулись к Ермолову.
— Серафим, — перебила она. — Ты видел когда-нибудь человека, от которого исходит такая сила... ну, как будто он весь из стали, но глаза тёплые? Я про Ермолова. Он меня защищает. Я знаю.
Серафим усмехнулся.
— Алиса, ты вообще путешествуешь по планетам. Была на Венере, на Марсе. Теперь вот в синагоге.
— Что? — она не поняла.
— Это я к тому, что твоё воображение — штука мощная. Может, ты просто придумала себе защитника, чтобы не бояться?
Она задумалась. Такой ответ она слышала впервые.
Серафим взял с полки Тору, раскрыл.
— Смотри. У евреев читают справа налево. Всё наоборот, понимаешь?
Алиса взяла книгу в руки, перевернула её — так, как привыкла читать.
— Даденк орковд, — прочитала она по слогам и засмеялась. — «Книга Торы» задом наперёд. Ермолову бы не понравилось. Он вообще... другой. Не такой, как все. И Громов...
При имени Громова внутри похолодело. Серафим заметил, положил руку ей на плечо.
— Не думай о нём сейчас. Ты здесь.
Она кивнула, но мысли не отпускали. Громов. Он где-то здесь, в Москве. Аэропорты закрыты. Он не улетел.
— Смотри, — вдруг сказал Серафим, указывая вниз, на первый этаж. — Стоит твой Ермолов. Подойти? Или это не он? Чего молчишь?
Алиса резко повернулась, вгляделась в фигуру внизу. Мужчина в тёмном пальто стоял у входа, полубоком. Сердце забилось чаще, дыхание перехватило.
— Здравствуйте, Владислав! — сказала она громко, почти выкрикнула.
Мужчина даже не обернулся. Просто стоял, смотрел в другую сторону, потом медленно пошёл к выходу.
— Это не он, — выдохнула Алиса. — Совсем не он.
Серафим тихо засмеялся.
— А ты уже и не различаешь, где явь, где сон?
— Перестань.
Она отвернулась от окна. На душе стало гадко. Опять эти игры с её головой, опять надежда, которая разбивается о реальность.
— Пойдём отсюда, — попросила она. — Пожалуйста.
Серафим растерялся, хотел что-то сказать, но, увидев её лицо, кивнул.
— Пойдём.
Они спустились, вышли на улицу. Весенний воздух ударил в лицо, и Алиса почувствовала, как напряжение отпускает. Освобождение. Наконец-то.
— Ты прости, — сказал Серафим. — Я пошутил неудачно.
— Ничего. — Она покачала головой. — Я уже привыкла. Все шутят над моими галлюцинациями.
— Алиса...
— Всё нормально. Правда.
Она улыбнулась, но улыбка вышла грустной. Серафим проводил её до метро и ушёл, а она осталась стоять на ступеньках, глядя на солнце, пробивающееся сквозь облака.
Где-то там, в городе, был настоящий Ермолов. Или не был. Она уже ничего не понимала.
Москва, Кремль. Кабинет Ермолова.
— Она сегодня была в синагоге, — докладывал помощник. — Со своим знакомым, священником Серафимом. На входе пошутила про оружие, охранники чуть не вызвали полицию.
Ермолов усмехнулся:
— Характер. Это хорошо. Значит, не сломалась.
— Она говорила о вас. Священнику. Благодарила за защиту, говорила про ваши глаза, про силу.
— И что священник?
— Посмеялся. Сказал, что она путешествует по планетам и выдумывает себе защитников.
Ермолов помолчал, глядя в окно.
— Она не выдумывает. Я есть.
— Знаю. Но ей от этого не легче. Она видит наших людей, но не знает, кто они — охрана или слежка. Боится, что это Громов.
— Громов в Израиле. Аэропорты закрыты, но он там, мы проверили. До неё не дотянется.
— Она не знает.
— Значит, надо, чтобы узнала. — Ермолов повернулся к помощнику. — Организуйте встречу. Неофициальную. Без свидетелей. Я сам ей скажу.
— Когда?
— Скоро. Когда поймёт, что готова.
— Сегодня она приняла случайного прохожего за меня, — тихо сказал он. — Серафим подшутил, указал на незнакомца. Она окликнула. А он даже не обернулся.
— Вы знаете?
— Я знаю всё. — Ермолов вздохнул. — И знаю, как ей сейчас больно. Надеяться и снова разочаровываться.
— Может, стоит вмешаться раньше?
— Нет. Она должна сама поверить, что я реален. Что это не галлюцинация, не сон, не игра воображения. Иначе так и будет метаться между страхом и надеждой.
Он подошёл к окну. За стёклами Кремля светило солнце, с крыш капало, птицы орали как сумасшедшие. Весна.
— Пусть пока просто живёт, — сказал он. — Танцует. Ходит по храмам. Шутит с охраной. А когда придёт время — я появлюсь. И тогда она точно узнает меня из тысячи.
Помощник кивнул и вышел.
— Держись, Алиса. Я рядом. Даже когда ты меня не видишь.
Свидетельство о публикации №126033104345