Рукопись

 Он нашёл тетрадь в три часа ночи.
Она лежала под кроватью — среди пыли, старых квитанций и сломанного карандаша. Обложка была мягкой, разбухшей от времени, будто тетрадь когда-то побывала под дождём и высохла не так, как надо. Он не помнил, откуда она взялась.
Михаил сел на пол прямо в чём был — в мятой рубашке, в носках с дыркой на большом пальце — и открыл первую страницу.
Буквы.
Чужие буквы, чужим почерком. Мелким, нервным, с наклоном влево — так пишут левши, которых в детстве переучили. Он перевернул страницу. Ещё буквы. Ещё. Текст без заголовков, без дат, без полей — слова лезли друг на друга, спотыкались, обрывались на полуслове и начинались заново.

Летят бессмысленные строки,/ Незрелой мысли порожденья...

Он читал долго. За окном менялся цвет неба — с чёрного на синий, с синего на серый. Где-то внизу, на улице, дворник скрёб асфальт металлической щёткой, и этот звук был единственным живым звуком во всём доме.
— — —
Михаил был писателем. Вернее, он был писателем — лет десять назад, когда слово «был» ещё не подходило. Тогда он публиковался в толстых журналах, выступал на вечерах, где люди пили дешёвое вино и делали вид, что понимают поэзию. У него была небольшая книга стихов — пятьсот экземпляров, из которых триста пылились в кладовке у матери. Он знал это точно, потому что сам отвёз их туда в картонных коробках и поставил у стены рядом с зимними сапогами.
Потом что-то сломалось.
Не сразу. Не в один день. Это было похоже на то, как замерзает река — сначала по краям, потом середина, и однажды утром выходишь и видишь, что всё стоит. Неподвижно. Мертво.
Он пробовал писать. Садился за стол, открывал ноутбук, смотрел на белый экран. Экран смотрел обратно. Они сидели так подолгу — он и экран — и никто не моргал первым. Потом Михаил вставал, шёл на кухню, пил чай, который уже остыл, и ложился спать.
Последние три года он работал корректором в небольшом издательстве, которое выпускало кулинарные книги и путеводители по городам, куда никто не ездил. Он исправлял чужие запятые. Это была честная работа.
— — —
Тетрадь не отпускала.
Он дочитал её к шести утра, когда за окном уже золотело — не рассветом, а фонарями, которые ещё не погасили. Закрыл обложку. Посидел немного, держа её на коленях, как держат кошку или ребёнка.
Кто это написал?
Он мысленно перебирал всех, кто бывал в этой квартире за последние годы. Их было немного. Сантехник Витя с пятого этажа, который чинил трубу и оставил разводной ключ. Бывшая девушка Таня, которая забрала свои вещи в феврале и ничего лишнего не оставила — он проверил. Коллега Дима, которого Михаил однажды позвал на день рождения, и тот пришёл с бутылкой коньяка и просидел два часа, рассказывая про ипотеку.
Никто из них не мог написать это.
Стиль был странный — неровный, как дорога с выбоинами, где гладкий асфальт вдруг обрывается и начинается грунт. Местами — почти детская неловкость, слова, поставленные не туда. Местами — что-то настоящее, острое, как осколок стекла в траве. Строки про мертворождённые сочинения. Про смерть, которая приходит старухой и скалится. Про Бога, идущего равниной, и деревья, которые его приветствуют, потому что больше некому.

В чём прелесть светопредставленья / И почему вопрос «последний»?


Михаил встал. Колени затекли от сидения на полу. Он поставил тетрадь на стол — не убрал, именно поставил, вертикально, прислонив к настольной лампе — и пошёл варить кофе.
— — —
На работу он в тот день не пошёл.
Это было просто: написал письмо, что плохо себя чувствует, и закрыл почту. Сел за стол напротив тетради. Открыл ноутбук — не для того, чтобы писать, просто так, по привычке. Экран засветился белым.
Он смотрел на тетрадь.
Тетрадь не смотрела в ответ — она была просто тетрадью, бумагой и чернилами, — но в этом отсутствии взгляда было что-то невыносимое. Как в лице человека, который отвернулся и больше не оборачивается.

Расправил крылья чёрных мыслей, / как ворон каркая, сюжет.

Он открыл тетрадь снова. Нашёл страницу, где почерк менялся — становился крупнее, будто рука устала и разжалась. Там было про монаха с ангельскими руками, который сгребает с неба милость, и про то, как его настигает возмездие лучами безжалостного света.
Михаил вдруг понял, что ему не нужно знать, кто это написал.
Важно было другое.
Кто-то писал это, зная, что плохо. Зная, что строки кривые, что мысли не дотягиваются до слов, что слова падают раньше, чем долетают. И всё равно писал. Страница за страницей, без заголовков, без дат — просто потому что не писать было невозможно. Потому что что-то внутри скреблось и требовало выхода, даже если выход был кривым и узким и больно царапал плечи.

Опять не вышло. Кривоного/ В тумане растворилась тень
Устал я. Адская работа — / Себя напрасно расточать.

Он взял ручку.
Не карандаш, не открыл новый документ — взял ручку, синюю, обычную, шариковую, которая лежала в стакане с карандашами уже столько лет, что он забыл, как она туда попала. Пододвинул к себе лист бумаги — обычный, белый, формата А4, с дырками для скоросшивателя.
Написал первое слово.
Оно было неправильным. Он это сразу понял — не то слово, не тот звук, не тот вес. Он зачеркнул его. Написал другое. Зачеркнул тоже. За окном снова заработал дворник — или другой дворник, или тот же самый, время замкнулось в круг.
Михаил писал.
Плохо. Криво. С зачёркнутыми словами и полями, заляпанными синими пятнами от неосторожных движений. Строки съезжали вниз — он всегда не умел писать ровно без линеек. Мысли не слушались и разбегались, как дети на прогулке.
Он писал три часа.
Потом остановился. Посмотрел на то, что получилось. Это было плохо — он знал это профессионально, как корректор, как бывший поэт, как человек, который слишком долго читал чужие слова и разучился не замечать чужих ошибок. В тексте было всё, чего не должно быть: смешанные метафоры, провисающие строфы, один образ, который повторялся трижды и с каждым разом становился хуже.
Но в середине — где-то в середине — было две строки.
Он перечитал их. Потом ещё раз. Они были живые. Не очень умные, не очень красивые, но живые — в них что-то пульсировало, что-то настоящее, как росток, который пробивает асфальт не потому, что умный, а потому что не может иначе.
Михаил перевернул лист.
Написал в углу, маленькими буквами: продолжение следует.
— — —
Тетрадь он убрал обратно под кровать.
Не потому что она была ему не нужна. Потому что она своё дело уже сделала.
Вечером он позвонил матери — спросить, как она, и случайно спросить про коробки в кладовке. Мать сказала, что коробки стоят, никуда не делись. Он сказал, что может забрать их на следующей неделе.
— Зачем они тебе? — спросила мать.
— Не знаю, — сказал он. — Просто пусть будут. Дома.
За окном догорал закат — оранжевый, почти неприличный в своей яркости, такой, что хотелось написать про него что-нибудь банальное и не стыдиться. Михаил смотрел на него и думал о том, что где-то есть человек с левым наклоном почерка, который тоже, наверное, смотрит на этот закат. И, может быть, тоже пишет — плохо, криво, со злости на себя и на слова, которые не слушаются.
И это было, пожалуй, достаточно.
Достаточно, чтобы продолжать.


Рецензии