Публикация в журнале Топос 25 марта 2026

Последний день поэта

«Я буду мерцать в проводах лейтенантом неба...»

Иосиф Бродский

Как это бывает только у подлинных поэтов, он сам предсказал свой уход:

Он умер в январе, в начале года.
Под фонарем стоял мороз у входа.
Не успевала показать природа
ему своих красот кордебалет.

От снега стекла становились у'же.
Под фонарем стоял глашатай стужи.
На перекрестках замерзали лужи.
И дверь он запер на цепочку лет.

Эти строки, написанные Бродским почти полвека назад на смерть Томаса Элиота, оказались словами о себе самом.
Вот уже почти три десятка лет его нет с нами. Это поэт безутешной мысли. В отличие от романтического поэта ему нечего противопоставить холоду мира. Но, как ни странно, экзистенциальное отчаяние Бродского сильнее привязывает к миру, чем иные восторги перед ним в пустопорожних стихах. Вспоминаются слова Михаила Веллера:
«Странная вещь. Поэт Н. такие сердечные, такие взволнованные стихи пишет, да и сам по себе он такой душевный человек! А никому на хрен не нужен. Напротив, Бродский — такой холодный, дистанцированный, демонстративно одинокий и в жизни, и в стихах... А вот умер он — и такая боль, такое зияние в душе! На годы, на всю жизнь!»

 Что нужно для чуда? Кожух овчара,
 щепотка сегодня, крупица вчера,
 и к пригоршне завтра добавь на глазок
 огрызок пространства и неба кусок. 

 И чудо свершится. Зане чудеса,
 к земле тяготея, хранят адреса,
 настолько добраться стремясь до конца,
 что даже в пустыне находят жильца. 

 А если ты дом покидаешь – включи
 звезду на прощанье в четыре свечи,
 чтоб мир без вещей освещала она,
 вослед тебе глядя, во все времена.

Жена Бродского Мария рассказывала, что после смерти Иосифа маленькая дочка Нюша диктовала ей письма на небо к папе. Она ему писала, что она, конечно, понимает – ему оттуда трудно спуститься, но, может, он все же что-нибудь придумает – с дождиком, например, спустится... А если нет, то она, когда вырастет, все равно обязательно найдет способ к нему подняться...
Вот стихотворение Бродского «Дочери» в переводе Г. Кружкова, которое невозможно читать без внутреннего трепета:

Моей дочери

Дайте мне еще одну жизнь, и я буду петь
В кафе «Рафаэлла». Или просто сидеть,
Размышляя. Или у стенки стоять буфетом,
Если в том бытии не так пофартит, как в этом.

И поскольку нет жизни без джаза и легкой сплетни,
Я еще увижу тебя прекрасной, двадцатилетней —
И сквозь пыльные щели, сквозь потускневший глянец
На тебя буду пялиться издали, как иностранец.

В общем, помни — я рядом. Оглядывайся порою
Зорким взглядом. Покрытый лаком или корою,
Может быть, твой отец, очищенный от соблазнов,
На тебя глядит — внимательно и пристрастно.

Так что будь благосклонна к старым, немым предметам:
Вдруг припомнится что-то — контуром, силуэтом.
И прими, как привет от тебя не забывшей вещи
Деревянные строки на нашем общем наречье.

Бродского серьёзно занимала проблема воскресения, дыры, которую он сам надеялся проделать в «броне небытия». В последних своих стихах, представляющих собой слова прощания и завещания, уходя, он приоткрывает русской поэзии этот путь, для неё пока новый. О жизни после смерти писал Случевский, тема воскрешения волновала по-разному Пастернака и Маяковского, но это были только отдельные произведения, а не целое направление. Бродский пишет: 

 Только пепел знает, что значит сгореть дотла.
 Но я тоже скажу, близоруко взглянув вперёд:
 не всё уносимо ветром, не всё метла,
 широко забирая по двору, подберёт. 

 Мы останемся смятым окурком, плевком, в тени
 под скамьёй, куда угол проникнуть лучу не даст,
 и слежимся в обнимку с грязью, считая дни,
 в перегной, в осадок, в культурный пласт. 

 Замаравши совок, археолог разинет пасть
 отрыгнуть, но его открытие прогремит
 на весь мир, как зарытая в землю страсть,
 как обратная версия пирамид. 

 «Падаль!» – выдохнет он, обхватив живот,
 но окажется дальше от нас, чем земля от птиц,
 потому что падаль – свобода от клеток, свобода от
 целого: апофеоз частиц.

Несмотря на натурализм, в этом стихотворении речь идёт не только об органике. Падаль, которую отроет будущий археолог, это и «зарытая в землю страсть». Этот посмертный дуализм разложения, когда разложению, то есть не исчезновению, а изменению формы существования подвергается не только материальная, но и духовная ипостась человека, был навеян Бродскому чтением Марка Аврелия:
«Подобно тому, как здесь тела, после некоторого пребывания в земле, изменяются и разлагаются и таким образом очищают место для других трупов, точно так же и души, нашедшие прибежище в воздухе, некоторое время остаются в прежнем виде, а затем начинают претерпевать изменения, растекаются и возгораются, возвращаясь обратно к семенообразному разуму Целого, и таким образом уступают место вновь прибывающим».
Судя по другим стихам Бродского, единственная форма загробного существования, признаваемая им, это – тексты, «часть речи», его горацианский памятник. Перо поэта надежнее, чем причиндалы святош: «от него в веках борозда длинней, чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней».
Вся его поэзия – это в каком-то смысле преодоление смерти речью, поэтическим словом.

Страницу и огонь, зерно и жернова,
Секиры острие и усеченный волос –
Бог сохраняет все, особенно – слова
Прощенья и любви, как собственный свой голос. 

«Бессмертия у смерти не прошу», – написал он когда-то в 60-х. Оно само нашло его. Перечитывая сейчас его строчки, мы лишний раз осознаём, что поэты не умирают. Бродский просто ушёл туда, где он встретит Элиота и Одена, Ахматову и Джона Дона, Овидия и Проперция – тех, с кем он на равных разговаривал при жизни.

Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.
Значит, нету разлук. Существует громадная встреча.
В прошлом те, кого любишь, не умирают.

Бродский никогда не вернулся на Васильевский остров, он похоронен на острове Мёртвых,
как называют кладбище Сан-Микеле в Венеции. Но стихами своими он хотел бы остаться жить здесь, где родился, любил, был счастлив и несчастлив и, подобно Цветаевой, обращавшейся через головы современников к «тебе, через 100 лет», обращался к своим будущим «воскресителям»: 

 Мой голос, торопливый и неясный,
 тебя встревожит горечью напрасной,
 и над моей ухмылкою усталой
 ты склонишься с печалью запоздалой, 

 и, может быть, забыв про всё на свете,
 в иной стране – прости, в ином столетье –
 ты имя вдруг моё шепнёшь беззлобно,
 и я в могиле торопливо вздрогну.

У А. Кушнера есть стихотворение, написанное им вскоре после смерти Бродского, в котором он словно продолжает с ним этот загробный разговор: 

 Поскольку я завёл мобильный телефон, –
 не надо кабеля и проводов не надо,
 ты позвонить бы мог, прервав загробный сон,
 мне из Венеции, пусть тихо, глуховато, –
 ни с чьим не спутаю твой голос: тот же он,
 что был, не правда ли, горячий голос брата.

 По музе, городу, пускай не по судьбам,
 зато по времени, по отношенью к слову.
 Ты рассказал бы мне, как ты скучаешь там.
 Или не скучно там и, отметя полову,
 точнее видят смысл, сочувствуют слезам,
 подводят лучшую, чем здесь, под жизнь основу.

Много лет решался вопрос о создании музея Бродского в доме, где он жил (Литейный проспект, д. 24, кв. 28). Теперь он наконец открыт и функционирует.

По этим лестницам меж комнат,
свое столетие терпя,
о только помнить, только помнить
не эти комнаты — себя.

Не то страшит меня, что в полночь,
героя в полночь увезут,
что миром правит сволочь, сволочь,
но сходит жизнь в неправый суд,

в тоску, в смятение, в ракеты,
в починку маленьких пружин
и оставляет человека
на новой улице чужим.

Он говорил: «Ну мы же знаем, что дважды в ту самую реку вступить невозможно, даже если эта река — Нева». 

Есть города в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна как в зеркала. То
есть, в них не проникнешь ни за какое злато.
Там всегда протекает река под шестью мостами.
Там есть места, где припадал устами
тоже к устам и пером к листам. И
там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,
на языке человека, который убыл. 

У Бродского был врождённый порок сердца. Врачи запрещали ему курить. Это его очень тяготило. Он говорил: «Выпить утром чашку кофе и не закурить?! Тогда и просыпаться незачем!» Он ничего не хотел менять: не признавал никаких диет, пил виски и очень крепкий кофе, заполночь засиживался с собеседниками, и курил, курил, курил, отрывая от сигареты фильтр.
Однажды в шутливом послании другу написал: «Не знаю, есть ли Гончарова, но сигарета — мой Дантес». Лечивший его кардиолог на вопрос о причине смерти, не задумываясь, ответил: «Курение».
По типу своего поэтического сознания и психического устройства Бродский принадлежал к тем творцам шиллеровско-байроновско-лермонтовского склада, которые, стремительно сгорая, не щадя себя, с их непомерно высокими требованиями к жизни не рассчитаны на долголетие. Живи он в 18-19 веке, так бы и случилось. Двадцатый век немного продлил его жизнь.
«У пророков не принято быть здоровым», – писал он ещё в 1967 году («Прощайте, мадмуазель Вероника»). Болезнь воспринимал не как аномалию, но как условие творчества, если не вообще человечности.
13 декабря 1876 года Бродский перенёс обширный инфаркт. После этого ему предстояло прожить 19 лет, но состояние постоянно ухудшалось. Через два года, в декабре 78-го — операция на сердце. Второй раз сердечные сосуды заменяли через 7 лет — в 1985-ом. Этому предшествовало ещё два инфаркта. Врачи говорили о третьей операции, а под конец и о трансплатации сердца, откровенно предупреждая, что велик риск летального исхода.
Бродский быстро старел, выглядел значительно старше своих лет. В последнее время любые физические усилия стали для него непосильными.
В октябре 1995 года Бродский очень плохо себя чувствовал, без нитроглицерина не мог пройти и ста метров. Врачи настаивали на немедленном продувании сердечных сосудов. Но он оттягивал эту операцию, откладывал до весны. На упрёки друзей отвечал: «Мне страшно. Я знаю, что это мой единственный шанс. Но мне так страшно».

Последний его вечер, 27 января 1996 года.
К ним в гости пришёл Александр Сумеркин с их общей приятельницей пианисткой Елизаветой Лионской. Мария приготовила замечательный ужин с итальянским десертным блюдом (тирамису). Иосиф был в прекрасной форме, пил крепчайшую шведскую водку на травах. Голубоглазая и смышлёная Анна-Нюха бойко тараторила по-английски. Потом Бродский звонил Михаилу Барышникову в Майами, поздравлял с завтрашним днём рождения.
Это было за несколько часов до его смерти.
Пожелав жене спокойной ночи, Бродский сказал, что ему нужно еще поработать, и поднялся к себе в кабинет. Обнаружила его Мария под утро. Дверь открыта, Бродский лежит на полу, лицо в крови, очки разбиты при падении. 

 Он шёл умирать. И не в уличный гул
 он, дверь отворивши руками, шагнул,
 но в глухонемые владения смерти.
 Он шёл по пространству, лишённому тверди…

В 1993 году им были написаны строчки: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибки». Они оказались пророческими. Он совершил ошибку, он умер, пытаясь выйти из комнаты. Умер не от инфаркта, как принято считать, а от аритмии. В медицине это считается очень лёгкой смертью. У него просто остановилось сердце. И всё.
Он умер не на Васильевском острове, а на острове Манхэттен. Там, на кладбище в Верхнем Манхэттене, его гроб полтора года простоял в нише, закрытой плитой.
Накануне похорон Галина Старовойтова звонила вдове Бродского, спрашивала у неё разрешения похоронить поэта в Петербурге, в Александро-Невской лавре или в Комарове, рядом с Ахматовой. Но Марии было лучше ведомо, где хотел быть похоронен Бродский, она знала, как он любил Венецию, в которой часто и подолгу бывал, что она для него значила.
Когда-то в своём эссе «Набережная неизлечимых» он высказал своё детское сумасшедшее желание: купить билет в Венецию, снять там комнату на набережной, чтобы волны от лодок плескали в окно, написать там пару элегий, а на исходе денег вместо обратного билета купить дешёвый браунинг и застрелиться, чтобы остаться там навсегда. И вот это его желание сбылось.
31 января 1996 года состоялись похороны поэта в Нью-Йорке. А перезахоронили его – 21 июня 1997-го – на острове Сан-Микеле, Острове мертвых близ Венеции. Рядом со  Стравинским и Дягилевым. 
Сан-Микеле — это городское кладбище Венеции — самое красивое в мире. Печальный островок в Лагуне, утопающий в тени пиний и кипарисов. На могиле Бродского — скромная стела белого мрамора, живые цветы, фотография. Имя на русском и английском, даты рождения и смерти. На обратной стороне надгробия есть еще одна надпись по латыни – цитата из любимого Бродским Проперция: Letum non omnia finit – («Смерть ещё не конец»).
Под надгробием – записки, прижатые камешками, чтобы не разлетелись. Прямо на холмике – блокнот с записками от приходящих: «Здравствуй, Иосиф! Как жаль, что тебе больше нельзя позвонить...» На карнизе плиты – несколько фигурок котов – многие знают, что Бродский любил кошек. Кем-то собранный самиздатовский сборничек «Рождественские стихи». Видно, что могила жива, что сюда приходят.
В 2002 году в Москве был объявлен конкурс на лучший памятник Бродскому в Петербурге. Победил проект скульптора В. Цивина и архитектора Ф. Романовского: две полуколонны с текстами поэта, установленные на набережной Лейтенанта Шмидта напротив Горного института.
В 2011 году в центре Москвы был торжественно открыт памятник  Иосифу Бродскому  (скульптор Г. Франгулян, архитектор С. Скуратов). Он установлен в сквере рядом с Новинским бульваром между домами 22 и 28, напротив посольства США.
На гранитном постаменте трёхметровая бронзовая фигура самого поэта. В стороне от неё – две скульптурные группы, которые символизируют друзей и недоброжелателей. Памятник сделан так, что любой желающий может взойти на пьедестал и почувствовать себя участником композиции.
Памятник Бродскому работы З. Церетели установлен во дворе Московского Музея современного искусства. Основатель и директор Музея сам Церетели.
Несколько неожиданный памятник Бродскому  был торжественно открыт в 2005 году во внутреннем дворике филологического факультета Санкт-Петербургского государственного университета (скульптор Константин Симун). Памятник представляет собой чемодан с биркой на имя Иосифа Бродского в натуральную величину, установленный на асфальте, на котором стоит каменная плита с головой поэта. Чемодан в данном случае представляет собой символ жизненного и творческого пути поэта. 

Меня упрекали во всем, окромя погоды,
и сам я грозил себе часто суровой мздой.
Но скоро, как говорят, я сниму погоны
и стану просто одной звездой.

Я буду мерцать в проводах лейтенантом неба
и прятаться в облако, слыша гром,
не видя, как войско под натиском ширпотреба
бежит, преследуемо пером...


Рецензии