Вступление
Такого синего неба как сегодня, казалось, что никогда и не было. Светло голубое, со слепящей короной вокруг солнечного диска, и бездонно-лазурное ближе к горизонту. Многодневный трескучий мороз вычистил воздух до состояния идеального хрусталя. Снег переливался сотнями, тысячами крошечных радуг, искрящимися на белотканном зимнем полотне. По просеке, обновляя первозданную снежную скатерть, весело, даже как-то празднично, с бубенцами, двигались сани, запряженные крепкой гнедой кобылой. В санях вальяжно расположились трое. Один, крепкий детина в толстой, но простой шубе, обернутой мехом вовнутрь, придерживая вожжи, без особого интереса рассматривал окрестности. Красный от мороза шрам на левой щеке ярко контрастировал с черной кучерявой бородой, добавляя к его внешности некую сдержанную суровость. Второй мужчина, в дорогой ферязи, кафтане щедро отороченным мехом, возлежал чинно, молчаливо думая о чем-то своем, как и подобало важной персоне, которая находится на княжеской службе. Рядом с ним бок о бок, расположилась женщина в толстенной длиннополой меховой телогрее, закутанная глубоко в шерстяной платок. Судя по выглядывающим розовым яблочкам на ее щеках и полному отсутствию морщин, возраста она была молодого. Не детского, но и не глубоко-бабского. Глаз из-под платка видно не было, так что доподлинно внешность и настроение описать было бы сложно, но по печальному изгибу выразительных губ легко было догадаться о тенях невеселых дум на ее челе.
- Да… не к добру все. - словно продолжая недавний разговор вздохнул княжий человек. - Слышь, Митрофан! Вон смотри, Патрикей вышел. Морду лапой трет. Не боится саней, бесстыжий. Кого думаешь намывает?
- Чур меня, сплюнул Митрофан на всякий случай. Да нет же, Афанасий Гордеевич, не моет, просто смотрит, да нюхает. Зима лютая была, что ему, лису, есть-то, коль голодно кругом? Смотри кости из брюха торчат.
- Говорю тебе - мыл морду Патрикей! То ты белку поперек ходу не узрел, сейчас вот опять перечишь. Смотри, Митрофан, не зли меня. Три шкуры в Пскове спущу.
- Не гневайся боярин. Я покорный, только то, что с упрямством малость. Это от детства еще, по характеру матери. Пока сам не увижу, так кричу - не было, упираюсь. Бывает, может что и не замечу, ну так не со зла же. Не серчай, Афанасий Гордеевич. Не со зла я. - с явной ноткой извинений бормотал возничий.
- Ладно, языкатый. Как видишь - долго еще до шляха Псковского?
- Ну почитай еще верст пять, а то и все семь будет. К полудню уж точно выйдем.
Ничего не ответил ему Афанасий Гордеевич. Лишь подоткнул поглубже полы кафтана, снова погружаясь в свои невеселые мысли. Какое-то странное неясное предчувствие щемило грудь. “Уфф”, нарочито шумно вздохнул он, сбрасывая тем звуком наваждение невидимых злых духов.
Тени высоких дубов, словно сучковатые руки неведомых исполинов, неуклонно тянулись к саням, по мере того как солнце поднималось над лесом. Глубокую тишину нарушал лишь настойчивый колокольчик, то и дело пытаясь привлечь к себе внимание.
Волки появились неожиданно. Сначала они двигались параллельно опушке, прячась за стволами крайних деревьев. Гнедая встрепенулась, шумно фыркнула ноздрями, заржала и рванула вперёд.
— Волки! Вон они! Стая на просеке! Гони, Митрофан! — закричал изо всех сил Афанасий Гордеевич.
— Ах, напасть! — охнул возница. — Но! Пошла! Пошла! — заорал он, нахлёстывая кобылу, хотя та и сама уже неслась вскачь. — Ах, матушка! Давай, родимая! Быстрее! Быстрее! — хлестал он вожжами изо всех сил.
Афанасий обернулся к женщине и увидел её побледневшее лицо и быстро шевелящиеся губы.
— Не бойся, Малуша! Успеем! Нам бы до дороги добраться — туда они не сунутся. А коли сунутся — там всегда есть кому подсобить, — убеждающе скороговорил он.
Волки, уже не скрываясь, целой стаей высыпали на просеку. Твёрдый наст не мешал их движению. Размашистыми прыжками они нагоняли сани, обходя справа. Сумасшедший галоп, казалось, был для них привычен. Пока основная часть стаи устремилась вперёд, крупный косматый зверь отделился и бросился наперерез. Спустя мгновение он оказался в пяти метрах от саней. Его злобные красные глаза впивались в людей, словно выискивая точку атаки.
Митрофан схватил топор, прицелился и с неукротимой силой метнул в озверевшего зверя. Топор, описав несколько кувырков, рубанул по касательной заднюю ляжку волка, рассекая её до мяса. Зверь взвизгнул и покатился кубарем, оставляя за собой кровавый след на снегу.
— Так его, Митрофан! Так его! — заорал Афанасий.
Стая на миг замерла, но тут же вновь устремилась вперёд. Подраненный волк судорожно поднялся на лапы и бросился следом, горя жаждой мести. Сначала неуверенно, прихрамывая, но с каждым прыжком набирая силу. Он был уже в тридцати метрах, когда огромный вожак отделился от стаи и прыгнул на лошадь сбоку. Та, не устояв на ногах, рухнула на бок. Сани, проехав ещё шагов десять боком, перевернулись, разбросав людей по снегу.
Следом за вожаком волки накинулись на обречённое животное. Звериное рычание и звук рвущейся шкуры смешались с отчаянным ржанием кобылы. Вскоре лошадь захрипела и затихла.
Люди к тому времени уже мчались к сопке, проваливаясь сквозь хрупкий наст в глубокий снег. Митрофан, ещё недавно казавшийся бесстрашным воякой, несся впереди всех с животным ужасом на лице. Афанасий Гордеевич не отставал от женщины, то и дело вытаскивая её из сугробов и сам по колено увязая в снегу. Сердце Малуши колотилось в висках так громко, что казалось — голова вот-вот расколется. Каждый вдох обжигал лёгкие ледяным воздухом, пронзая всё её существо насквозь. В сознании не осталось ничего, кроме набатного крика: «Бежать! Бежать!»
Спасительная сопка была уже близко, а за ней виднелась Псковская дорога с десятком саней, черневших пятнами среди белоснежного поля.
— Митрофан, стервец эдакий! А ну подсоби, трус! Мне её одному не дотащить! Казню шельму в Пскове! Вот только доберусь до тебя!
Митрофан, услышав угрожающий окрик, остановился как вкопанный. Стоял и мотал головой, ничего не понимая. Спустя мгновение он неохотя развернулся навстречу своим недавним спутникам. Вместе они почти добежали до вершины сопки, когда Афанасий Гордеевич вдруг заметил, что от стаи отделилось пять или шесть волков и двинулись по их следам, оставляя остальным своё кровавое пиршество.
— Ух! — заорал он. — А ну все вперёд! Волки за нами!
Митрофан, уже было успокоившийся, резко обернулся и застыл в ужасе. Афанасий, не говоря ни слова, выхватил из-под кафтана острый нож и с мрачной решимостью вонзил его в шею Митрофана. В горле того заклокотало. Острая струя алой крови окрасила снег.
— Ты что творишь! — истошно закричала женщина.
— Молчать! Вперёд! Беги, кому сказал! Волки за ним пойдут! Беги, давай!
Женщина и мужчина снова рванули вперёд, на этот раз не оборачиваясь, и порой казалось, забывая дышать. Они добрались до середины склона, когда послышался глухой рык. Большая лохматая волчица, с разбегу вцепилась в телогрейку женщины, сбивая её с ног. Малуша завалилась на бок. Волчица, вырвав клок телогрейки, с красными глазами, слюной, стекающей из оскаленной пасти, и ощетинившейся шерстью двинулась на жертву.
Неожиданно из-под распахнувшейся телогрейки послышался горький плач маленького ребёнка. Волчица замерла, внимательно глядя в глаза женщины. Этого мгновения оказалось достаточно — Афанасий Гордеевич с ножом в руке прыгнул к зверю, пытаясь заколоть. Но наст под ним провалился, и вытянутый нож вонзился в снег рядом с лапой волчицы. Та шарахнулась в сторону, затем описала круг и потрусила обратно, к остывающему трупу Митрофана, злобно оглядываясь.
— Кажись, миновало. Живы, Малуша? — только и спросил Афанасий Гордеевич.
— Ж-ж-живы, — прошептала Малуша, обнимая плачущего ребёнка, привязанного большим платком к её груди. — Ну, будет, будет… — успокаивала она. — Ушла зверюга…
Спустя четыре часа спасительные сани остановились у ворот княжеских покоев в Пскове.
— Ну вот… Почитай, и добрались. Как малец, не замёрз там Владимир Святославич? — сказал Афанасий Гордеевич, слезая с саней.
— Да как же ему замёрзнуть, коли моим теплом греется, — ответила Малуша. — Спит он. Как грудь взял, так и спит с тех пор.
— Ну и славно. А тебе, Егор, спасибо. Вот тебе сребреник за то, что довёз, и прощевай, — обратился Афанасий к вознице.
— Ой, спасибо, щедрый боярин! Я это… если что, и подождать могу, а потом ещё куда отвезти. Мне не к спеху.
— Нет, поезжай уже. Мы — дома.
— Дома… — едва слышно усмехнулась женщина.
Афанасий Гордеевич сделал вид, что не заметил её усмешки. Где-то в глубине души он вполне понимал опасения бывшей княжеской ключницы. Потому молча развернулся и, переваливаясь с ноги на ногу, пошёл открывать ворота. Уже в сенях он добавил:
— Не бойся, девка. Чую, всё складно станется.
Вдруг двери внутренних покоев распахнулись, и в сени словно на крыльях влетела молодая миловидная женщина с яркими яблочками на розовых щеках. Раскинув руки, она всем своим ладным телом бросилась на шею Афанасию Гордеевичу. Тот опешил и как-то скованно оглянулся на свою спутницу.
— Постой, Евдокия! Наземь свалишь! Что чудишь-то, шальная! — пробурчал он не зло. — Перед людьми соромно.
— Афанасьюшка, все жданки уж обронила, касатик мой…
— Ну, будет, будет. Ступай в малую горницу. Приду скоро. Ать, кому сказал, — с деланной строгостью добавил мужчина.
Евдокия томно опустила глаза, зачем-то потеребила косу на груди и выпорхнула из сеней.
— Младшая жена моя, — словно оправдываясь, пояснил Афанасий. — В помощницы к Ольге определил, так она хвостом за нами из Киева в Псков и увязалась. Ольгу упросила. Нет с ней никакого сладу: и не скажешь супротив, и не стукнешь. Понесла она, вроде как.
Малуша постаралась понятливо улыбнуться, но лицо не очень-то её слушалось — то ли от мороза, то ли от невесёлых дум.
— Ты давай, матушка, раздевайся и дитя распеленай. Сейчас скажу, чтобы накормили вас, и пойду к Ольге с докладом. Иван! — крикнул он, открыв двери в дом. — Иван, шельма, сюда иди! Иван! — громче прежнего крикнул он.
Из глубины дома в ответ послышалось:
— Да иду уже, иду. Ведомо, делом мужик занят, коль не обзываюсь-то…
— Поговори мне тут… Бабу с ребёнком накормить и обогреть. К Ольге я сам провожу, как покличет. Всё понял?
— Да как не понять-то, Афанасий Гордеевич! Всё сделаем, как велено.
Афанасий молча снял ферязь и переступил через порог. Через четверть часа, закончив доклад княгине, он уже поднимался по лестнице в малую горницу. Евдокия была там одна, стояла у окна и ласково глядела на входящего, раскрасневшегося от мороза, мужа.
— Ну, здравствуй, Евдокия, — выдохнул он, устало присаживаясь на широкую лавку под стеной.
Жена лебедушкой подошла, словно подплыла, и насколько могла грациозно устроилась к нему на колени.
— Слава Перуну, Ольга тебя недолго занимала. Намаялась я одна совсем. Вторую ночь не спала, лампу жгла у окна. Как доехали-то?
— Туда хорошо, там хорошо, а обратно от волков бежали что есть мочи. Митрофана загрызли… кобылу тоже… Насилу ноги унесли. Но малец и Малуша в сохранности. Трапезничают нынче. Хотя малый, вроде, ещё спит. Ольга велела прислать обоих, как проснётся.
— Уф… — съёжилась молодая женщина. — Я сердцем беду чуяла, — затараторила она. — Просила и Перуна, и Стрибога, и чтобы Род не отвернулся. Видать, почуяли они мои слёзы. Я ведь без тебя и дня не проживу.
— Ну, всё, успокаивайся. Будет уже, — сказал Афанасий, поглаживая беременную жену.
— А дальше-то что? Сожжёт мальца-то Ольга? Или в тину бросит?
— Да что за околесицу несёшь, дура? Тебе бы только языком молоть. Даром что без кости.
— А что… Вспомни, что она с мужниними убийцами сделала. Такой злобы ещё сыскать — постараться. Знать бы — она внутри чёрная, или любила мужа шибко? Думаю, стар он для неё был для гробовой любви.
— Ха… Думает она… Мелет что ни попадя. Любила она его. Знаю, как сильно. Её ж в десять лет сосватали с мыслью о продолжении княжеского рода. Ну, и князь Игорь её десять лет растил, не притрагивался, пока честно замуж не взял. Почитай, других она и не знала. Сначала Игорь отцом был, потом он и мужем стал. Прикипела. А тут его эти изуверы обманом извели… Да… Говорят, чёрной она была в те дни. И внутри, и с лица. Когда Мал ей, вдове, сватов посылал, думал, обрадуется баба. С радостью за красавца богатыря замуж пойдёт. Князь древлянский — это ведь не басурман безродный какой. А тут первых послов прямо с ладьёй закопали во дворе. Вторых, наилучших, запросила — так тех в бане сгубила. А потом сама пришла к месту погибели Игоря, вроде как тризну справить, опоила всех грибным отваром. Тыщу древлян в ту ночь мечами выкосили…
Евдокия вздрогнула. От возникшей в голове картины большого поля, усеянного трупами древлянских воинов, над которыми кружат вороны, её руки и ноги покрылись гусиной кожей. Да, она слышала всё это раньше, но думала, что народ привирает. Муж не стал бы ей врать. Девушке стало немного жутко. Однако Афанасий продолжал:
— Но ей тогда всё казалось мало. Через год пришла с войском к князю. Тот заперся за стенами Искоростеня. Недолго она под стенами маялась. Собрала птиц, привязала к ним факелы и на город пустила. За полдня дотла сгорел. Но князя не убила. Люди болтают, что он сам просил её казнить. Так она не стала. Донесли ей, что князь и не хотел убийства её мужа, но старейшины настаивали. Долго держался князь в отказе, а как её саму в Киеве увидел, так полюбил сразу. Тогда и дал согласие. Сама знаешь, какая ладная она. А раньше какая была, представляешь? Ляпота одна. В общем, смягчилось её сердце от князева признания, хоть и выставила его вон, считай что раздетым, но взяла княжескую дочь себе в ключницы, а сына — в дружину. Ну, то ты и так знаешь, — задумчиво подытожил он.
— Да кто ж не знает Добрыню-то. Да и Малуша была ей как сестра младшая. Пока кошка меж ними не пробежала, — ответила девушка.
— Да откуда кошка-то — кот похотливый пробежал. Тьфу, срам один, — возмутился муж.
— Ой, молчи, Афанасьюшка. Так князя на княжеской службе звать — горе накликать.
— Да не ему я служу. Ей служу.
— Ну ты это… Поосторожней всё же, — проговорила ласково Евдокия, прильнув к мужниной груди.
— Уймись, советы давать. Сам знаю, и хватит на том. Как вы жили-были, пока меня не было? Всё гладко было?
— Да что с нами станет-то, касатик? Тишина тут, болото… Ой нет, вру! Было-было. Как ты со двора, так Ольга за Малом послала. В дне езды от нас был. Сегодня ждут.
— Во дела… — присвистнул Афанасий. — Чехарда да и только. Неспроста это всё, неспроста.
Не успел он почесать затылок, как за окном послышался топот конских копыт, клацанье сбруи и мужские голоса. Афанасий подошёл к окну.
Снизу, на грязном от следов снегу, он увидел двух всадников. Иван уже закрывал ворота, когда один из них спешился, чтобы подать руку другому. Этот другой — мужчина уже средних лет с седой бородой — ловко соскочил с коня, опираясь на протянутую ему руку. Неяркий, но богато отороченный мехом кафтан явно говорил о высоком происхождении хозяина.
— Лёгки на помине. Князь древлянский, видать, пожаловал… Что же она такое замыслила? — снова почесал затылок Афанасий Гордеевич.
Княгиня сидела на лавице у печи, когда в её покои вошёл князь. Завидев её, он остановился на пороге.
— Ну входи, князь. Здравствуй… Да… Время никого не жалует. Борода уже седа… Но ты всё такой же… Косая сажень в плечах. И вид всё тот же гордый. Княжью стать за версту видно, — приветливо произнесла княгиня Ольга.
В ответ князь лишь молча поклонился в пояс.
— Вставай. Не время спину гнуть. Говори, что хочешь сказать, не то словами поперхнёшься. Вижу, рвут тебя слова эти на части, — добавила она, помолчав.
— Одного лишь хочу сказать… Спасибо за детей моих, за добро твоё великосердное — спасибо. Знаю, Господь воздаст тебе по деяниям твоим, — негромко, но твёрдо и очень искренне сказал он.
— Эх… Не знала я тогда, князь, что ты веры христианской. Ой, несдобровать бы тебе было. Заповеди Христовы я тогда ещё как пустоту и глупость воспринимала. Растерла бы твой род оземь, во славу Перуна, и крест поставить запретила. Знаешь, почему ты здесь? Вопрос один хочу задать. Важно мне знать, — сказала она и помолчала мгновение. — Да как же это вы с дочерью оба раза Христа предали? Первый раз — ты суженого моего изничтожил, заповедь нарушил, а в другой — дочь твоя с моим сыном прелюбодействовала. Получается, что и дуб трухлявый, и желудь квёлый. Глядя в глаза, что скажешь? — пристально посмотрела она на Мала.
— Донесли мне об этой беде. Говорят, понесла Малуша от Святослава. Рабой княжье семя впитала. Горько мне, Ольга. Горше не бывает. А что до смерти князя Игоря — так я десять лет каждый день Бога молю о прощении. Только глух Он к мольбам моим. Знаю, не простил Господь.
— Складно говоришь, а что внутри думаешь — то сумеречно мне, — недоверчиво покачала головой Ольга.
— Вот тебе крест! — князь перекрестился.
— Твоему кресту цена — пузырь на воде, — ответила Ольга и отвернулась.
От обиды глаза князя заблестели влагой. Он смотрел на эту всё ещё красивую взрослую женщину с невыносимо грустными глазами, полными мудрости и печатей горьких дум. Свет от огня в печи играл, отражаясь на её кафтане, расшитом серебром. «Она всё так же красива и непокорна», — подумал мужчина, и чувство какой-то неясной потери, несбывшегося с ним события, защемило грудь.
Через мгновение Ольга встала со своего стула, который больше напоминал трон, вырезанный и расписанный каким-то неведомым, но очень талантливым мастером. Пройдя несколько шагов по медвежьим шкурам на бревенчатом полу, она открыла дверь и негромко приказала в пустоту:
— Малку с Владимиром сюда!
Ответное эхо понеслось по дому: «Малку с Владимиром княгиня кличет», словно отражаясь от брёвен.
Княгиня вернулась и молча села, устремив взор на огонь в печи. Князь тоже молчал, не решаясь продолжить разговор. Лишь то обстоятельство, что он напрягся струной, выдавало в нём сильнейшее внутреннее волнение. Он не видел родную дочь уже больше десяти лет и никогда ещё не держал внука на руках.
Вскоре дверь в комнату отворилась. Ольга и Мал пристально вгляделись в темноту за порогом. Первой появилась женская рука, ведущая мальчика лет полутора — белокожего, курчавого, словно ангелочек. Следом за ним вошла Малуша. Однако её поначалу никто и не заметил. Князь и княгиня смотрели на ребёнка, как заворожённые.
Мальчик сделал несколько шагов сам, без материнской поддержки, и застыл посреди комнаты. Он грыз большой палец левой руки и разглядывал яркий кафтан Ольги. Княгиня протянула к нему руки. Малыш сначала неохотно, но ступил в её сторону. Затем вдруг, перебирая нетвёрдыми, чуть заплетающимися ножками, быстро-быстро направился к простёртым объятиям. Упасть он не успел — княгиня потянулась и подхватила его в последний миг.
— Ай ты, егоза! Ай, пострел какой! — с улыбкой вырвалось у Ольги.
Усадив малыша к себе на руки, она оглядела его внимательно и подробно, сопоставляя родовые черты: строение ушей, глаз, пальцев. А маленький Владимир, не выпуская палец изо рта, другой рукой пытался отковырять серебряную вышивку на бабушкином кафтане.
— Наша порода. Узнаю. Хорош… Да… Хорош со всех сторон, — прицокнула она.
Затем Ольга встала с ребёнком на руках, подошла к стоявшему поодаль ларцу и достала крупные бусы. Развернувшись, бросила их на шкуру на полу и усадила рядом малыша.
— Балуй пока, нам поговорить надо, — сказала она, потрепав его за ухо.
Тот, уже полностью занятый бусами, встал на карачки и пополз к ним.
— Итак… Подойди ближе, — повелительно обратилась Ольга к Малуше и гневно продолжила: — Ты, та, о которой я заботилась как о младшей сестре, не спала по ночам, когда ты в жару была; та, что раскрыла мне имя Господа и донесла до меня истинную веру! Ты предала и меня, и Господа Бога, ради плотских утех! Ты всегда была примером и оплотом веры. По твоему неустанному убеждению припала я к кресту животворящему — и ТЫ(!) согрешила прелюбодеянием с моим сыном. Грех-то какой! Что посмеешь сказать в своё оправдание? — обрушилась княгиня на девушку.
Малуша подняла свои бездонные, уставшие глаза и с неимоверной болью в голосе ответила:
— Полюбила я его, Ольга, Святослава твоего. Полюбила больше жизни. Стояла стеной, сколь могла, но не устояла. Ты помнишь, сколько раз я с ним говорила? Как рассказывала о житии святых, о заповедях, как читала ему молитвы? Он ведь не всегда на смех поднимал — иногда внимал истинно и глубоко. Один лишь раз он взял меня. Силой взял. Говорил, что Перун ему позволяет, а вот христианский Бог пусть остановит. Я сопротивлялась, но ненадолго. Потерялась, когда его уста коснулись моего чела. Каждый день теперь молюсь Господу о прощении, но и каждую ночь его губы снятся. Остановить не могу, оттолкнуть. Это сильнее меня… Иногда кажется, что смогу его забыть, а иногда… как увижу лучики Святослава на лице сына — так душа в дрожь заходится. Кажется, что умру, захлебнусь от любви сейчас же. Прости меня, Ольга, если сможешь.
— Бог простит… Эх, девка, что молчала-то про любовь? Недоглядела я, намаялась тогда с поездкой в Константинополь. Да ты ж у меня всё время перед глазами была. Когда успела — ума не приложу.
— В последний день перед отъездом… Он в мои покои ночью пришёл. Казню себя теперь, что не кричала. Не переборола… Грешна я теперь до скончания века, — в сердцах ответила Малуша.
— Ах, кабан ненасытный! Да как ты его, громилу-то, переборешь?.. Да что же это за нутро кабанье-то у вас, мужики — что стар, что млад? Один срам в голове, — в сердцах произнесла Ольга.
— Слушай меня и внимай… — обратилась она к Малуше, подойдя почти вплотную. — Жить станешь здесь, в этих хоромах. Опосля, как Владимиру три года исполнится, заберу его в Киев, определю поначалу к брату твоему, Добрыне, а старше станет — сама воспитывать буду. И чтобы духу твоего там не было. В остальном ты вольна. Станешь после на мой порог — казню. Денег завтра получишь. Бери ребёнка и ступай. Отец сейчас выйдет, — приказным тоном окончила княгиня и отошла к окну.
Малуша подхватила ребёнка на руки и молча вышла из комнаты. Слова княгини не укладывались у неё в голове. Два года, пока носила и кормила ребёнка, она до смерти боялась, что его, Владимира, убьют. Негоже портить род Рюриковичей рабской кровью. Но надежда на то, что её высокое древлянское происхождение всё же будет принято во внимание, поддерживала в ней силы.
Теперь же она не знала — плакать ли ей от радости, от осознания того, что Ольга приняла мальчика, что он будет жить, будет обласкан бабушкой, или плакать от горя, оттого, что скоро должна будет отдать самое дорогое — свою кровиночку. Женщина остановилась и прижалась к стене. В голове пронеслась мысль: «За то не убьют» — и она шумно выдохнула. Словно тяжкая гора свалилась с её плеч.
— Что скажешь на то, князь? — спросила Ольга.
— Спасибо, только и скажу. Спасибо твоей смелости — взять в дом рабича, твоему доброму сердцу. Одно боюсь — по нутру ли Святославу сие станет?
— То не твоего ума дело… Свободен, князь! Иди, — резко, почти раздражённо сказала она и отвернулась.
— Прости, Ольга. Позволь лишь одно слово, — тихо произнёс он.
— Чего тебе ещё?
— Господь наказал меня сурово. Он оставил тебя навеки в моём сердце. Одну тебя. И никому там больше нет места. Без надежды и без выхода, — с глубинной, нечеловеческой тоской признался он.
— Ополоумел ли, князь? Пошёл вон! — с негодованием воскликнула Ольга.
Плечи князя опали, он как-то сжался, ссутулился старчески и медленно направился к выходу.
— Стой! Слушай меня и внимай, — князь остановился и замер. Ольга продолжила: — По весне найдёт тебя мой гонец. Привезёт тебе денег. Подбери место здоровое и построй там храм православный, а вокруг положи город. И пусть в городе том почитают веру христианскую и живут праведно. За сим и ответственным будешь. Думаю, Бог тебя простит… Опосля… Но не я… — добавила она с глубоким вздохом. — Иди уже, князь!
Князь выпрямился и ступил за порог. Усталые глаза княгини ненадолго закрылись. Через мгновение она шумно выдохнула, перекрестила направление, в котором ушёл князь, и тихо прошептала:
— Храни тебя, Господь…
Год 963. Константинополь.
Весна 963 года пришла на греческое Средиземноморье раньше обычного. Благочестивый Константинополь, величаво возвышающийся над Босфором, сиял своими куполами и дворцами. Это были времена, когда войска империи укрепляли границы в Малой Азии, её купцы господствовали на морях, а учёные бережно хранили и приумножали знания, унаследованные от Эллады и Рима. В сердце города возвышался Великий дворец. Те, кто впервые переступал его порог, неизменно ошеломлялись здешним великолепием: своды залов и башен, расписанные золотом, стены, убранные мозаиками, бронзовые и мраморные львы, быки и птицы, словно ожившие под рукой мастера. Даже воздух здесь был наполнен благовониями, отзвуками музыки и дыханием древних ритуалов. И за всем этим сиянием неизменно скрывались запутанные переплетения человеческих судеб — счастливые и трагические.
Утром 13 марта 963 года император Романос II, двадцатипятилетний сын Константина VII, молодой и красивый мужчина, возлежал на низком диване с мягкими шёлковыми подушками. Его выразительные карие глаза смотрели устало, а нахмуренные брови выдавали давнее недовольство. Воспитанный среди шелков и ладана, в отцовской заботе и потакании прихотям, он не терпел ссор, криков и чужих претензий. При малейшем намёке на конфликт он: то срывался на крик: «Оставьте меня в покое!», то просто обрывал разговор и, отвернувшись, уходил прочь. Но сегодня уйти было невозможно, да и кричать было не на кого. Его жена, урождённая Анастасия, наречённая перед свадьбой Феофано, уже второй день не могла разродиться их третьим ребёнком. Время от времени, при каждом болезненном вскрике, доносившемся из Порфиры — особой родильной комнаты, где по обычаю рождались императорские отпрыски, — он вздрагивал. Отдав приказ затворить окна в это не по сезону тёплое утро, дабы хоть как-то вернуть тишину, он снова и снова невольно прислушивался к доносящимся звукам, когда схватки у Феофано возобновлялись.
Украшенный золотыми нитями шёлковый занавес у входа раздвинулся, и в покои вошла его мать — Хелена Лекапина, седеющая брюнетка немногим за пятьдесят, чей гордый профиль выдавал армянские корни. Дочь императора Романа I Лекапина, выданная в юном возрасте замуж за законного наследника Константина VII, она и после смерти супруга, случившейся четыре года назад, не оставила придворной жизни, ощущая себя хранительницей интересов сына-императора.
— Всё сидишь, сын мой?
— Сижу. А я что, повитуха? Чем ей помогу?
— Я не прошу помогать ей. Я прошу править страной. Ты же император! А не прятаться от женских криков…
— Всё на своих местах. Иосиф с министрами совещается, скоро с докладом придёт. Никифор Фока только что был с отчётом, вечером смотр военный проводить будет. Минут десять как вышел.
— У тебя все при деле, а люд беднеет. Говорят, купцы из Андалусии боятся в Константинополь ехать. А твоя Феофано… столько этих варягов привечает, что ссоры не избежать. Не любят андалусцы варягов — глядишь, и до драки дойдёт.
— Откуда у нас толпы варягов? Ну, приехал скальд Эгиль с дюжиной дружинников ненадолго. Поёт песни, гуляет, всех забавляет. Мне, кстати, нравится. Талантливый скальд.
— Только по-гречески он мало что понимает, а ты по-варяжски. Какой смысл его слушать?
— Феофано хорошо понимает — её дед исландец был. Мне потом пересказывает. Знаешь, стихи у него неглупые. Да и Никифор Фока хвалит — говорит, умно и складно. У него в войске треть — потомки варягов в разных поколениях. Пришлось и ему язык их выучить.
— Ох уж этот Фока! — погрозила она пальцем в сторону окна. — Ты бы меньше его слушал. Скрытный, сразу видно — непокорный. А ты видел, как он на Феофано смотрит? Стоит как остолбеневший, словно мраморный бык. А она ему улыбается, что на языке их птичьем ни скажи. Не думал, что над тобой смеются? А может, шашни у них за твоей спиной, а ты для них глупее осла…
— Злой у тебя язык… Права была Феофано — держать тебя подальше от детей нужно. Старший уже говорить начал, поди всё понимает.
— Феофано твоя — ночная гюрза! Нашептала, чтобы мать родную в монастырь упрятать. А сама за три года третьего ребёнка родит — ей и девятнадцати-то ещё нет.
— Да перестань ты шипеть. Монастырь твой в четверти часа ходьбы от дворца. Роскоши там хватает, покоя — ещё больше. Да и мне… Устал я твои злобные речи слушать — про Феофано, про измены, про детей моих…
— Я всегда говорю правду! Где видано, чтобы будущий император женился на дочери трактирщика — да ещё и не ромея? Позор! Никогда не примирюсь с тем, что отец твой благословил эту свадьбу. Мало того, что ей шестнадцати не было, так ещё и ни роду ни племени.
— А ты сама во сколько замуж вышла? Уж не в девять ли лет?
— Нашёл что сравнивать! То был брак между великими родами — договорённый, одобренный всеми сторонами. И отец твой не касался меня, пока восемнадцати не исполнилось.
— Какая разница — в семнадцать Феофано родила или в девятнадцать, как ты? Мальчики оба здоровые. А ты в восемнадцать зачала — успех был или нет?
— Жестокий ты. Жаль, отец не слышит — врезал бы тебе каминной кочергой, царствие ему небесное. А твоя смазливая трактирщица изменяет тебе. И с этим вонючим скальдом, и с твоим подлым Фокой. Чует материнское сердце — сожрёт она тебя заживо.
— Уймись, не то в другой монастырь отправлю — подальше, чтобы не маячила на глазах весь день…
Недовольное молчание в покоях нарушил лёгкий шелест занавеси — она колыхнулась, и в комнату впорхнула служанка с сияющим лицом:
— Родила! Девочку! Обе живы — и Феофано, и малышка! Ух… Кричит звонко, не хуже крапивника. Сейчас обмоют и принесут показать.
На лице свекрови мелькнула презрительная усмешка. Романос шумно выдохнул. «Кончилось мучение. Теперь, слава Богу, будет тишина…» — мелькнуло в голове. Он поднялся с дивана и подошёл к окну. Привычный вид на море и гавань веял спокойствием; мраморные львы и быки, безучастные к людским тревогам, словно вбирали в себя усталость последних дней и нараставшую головную боль. Вскоре принесли новорождённую — по заранее достигнутому согласию наречённую Анной. Романос, всё ещё утомлённый, оторвался от созерцания гавани и шагнул навстречу повивальной бабке. Та умело развернула пелёнки и широко, по-доброму улыбнулась, предлагая взглянуть на дочь. Император бросил взгляд — и застыл. Перевёл глаза в сторону, встряхнул головой, будто отгоняя мираж, затем снова уставился на девочку. Брови его поползли вверх от изумления…
Мать с нескрываемым любопытством выглянула из-за его плеча — и хмыкнула.
— Хм… У твоего ребёнка светлые волосы и голубые глаза?! — ехидно протянула она. — А я тебе что говорила? Не твой это ребенок! Ты смуглый, Феофано смуглая, а это… белокурая, как скандинавский призрак! Надо было мать слушать — материнское сердце всё чует!
Недавнее удивление на лице Романоса сменилось на плохо скрываемую злобу. Не проронив ни слова, он резко развернулся и зашагал к выходу. На дворе бросил слуге коротко и жёстко:
— На охоту! Готовить всё на кабана. После обеда выходим.
Слуга склонил голову в немом поклоне.
Феофано, измученная долгими родами, лежала на широком ложе с изголовьем, отделанным парчой, и резными ножками в Порфире — особой палате, где по обычаю рождались отпрыски императорского дома. Всё окружающее великолепие — золото, шёлка, мрамор — не трогало её. Адская мука схваток наконец закончилась: она разродилась. Эти, третьи по счёту, роды оказались самыми тяжёлыми в жизни. То ли тело не успело оправиться от предыдущих, то ли ребёнок был крупным, то ли всё вместе — порой казалось, что у нее больше не осталось сил. Но в один миг всё закончилось. И сейчас, несмотря на изнеможение, боль от разрывов и потерю крови, на душе было легко. Она родила дочь. Красивую, словно ангел.
«Носик и ушки папины, подбородок мой. А кричит-то звонко! Петь будет — заслушаешься», — неторопливо текли мысли. Скоро придёт Романос, спросит о её здоровье. «Как всегда поцелует в лоб и скажет: „Отдыхай, августо, потрудилась во славу империи!"» — слегка зажмурилась она.
Лёгкий шорох заставил открыть глаза.
— Романос, ты здесь? — прошептала она.
— Уехал твой Романос, — раздался резкий, полный презрения голос свекрови. — Сегодня уехал, а завтра тебя вышвырнут! Жди, змея…
— Что… что ты сказала? — с ужасом выдохнула Феофано.
— Что я сказала, то ты и услышала, шлюха. Не принял Романос ребёнка. Сказал — нагуляла. Злой, но гордый — на охоту уехал. Слава Богу, Господь внял моим молитвам! Открылось сыну твоё коварство! — бросила свекровь и вышла из Порфиры. Через несколько минут паланкин с фамильным знаком Лекапинов неспешно покинул дворцовые стены.
Никифор Фока — военачальник, чей след в истории Византийской империи остался на века. Ещё двадцать лет назад, будучи тридцатилетним, он вместе со своим отцом Бардасом Фокой одержал ряд победоносных сражений в горах Тавра, Киликии и северной Сирии. Именно под его предводительством византийский флот и двадцать четыре тысячи воинов взяли крепость Хандак, вернув Крит под власть империи. Возведённый девять лет назад в сан главного военачальника, он грамотными, хотя и суровыми, действиями утвердил византийское господство в восточном Средиземноморье, очистил Эгейское море от пиратов и восстановил христианскую власть на острове. С тех пор он по праву считался лучшим полководцем своего времени.
Никифор направлялся в свои покои, чтобы наконец неспешно позавтракать, когда из Порфиры донёсся пронзительный женский крик. Два голоса, слившиеся в отчаянном вопле, заставили даже бывалого воина содрогнуться. «Феофано?! Господи!» — мелькнуло в голове, и он бросился к родильной палате. Опытный полководец, повидавший не одну смерть на поле брани, он искренне страшился этих родов. Два дня назад приснился тяжкий сон: окровавленная Феофано лежит под обрушившимся с горы камнем, а он тщетно пытается сдвинуть глыбу, но сил ему не хватает…
По-видимому, Никифор был влюблён в Феофано, но гнал от себя подобные мысли. «Она жена императора, августо, — твердил он себе в который раз. — Я не должен видеть в ней женщину. Только супругу царя». «Служить империи, защищать Ромейское царство — и больше ничего», — добавлял он про себя, сжимая кулаки.
Ворвавшись в Порфиру, Никифор замер на пороге и окинул комнату цепким взглядом. Феофано лежала без движения на мраморном полу в окровавленной одежде. На правой резной ножке ложа, повыше середины, болталась грубо скрученная из полос простыни петля. Глаза полководца расширились — от ужаса или изумления. Повивальная бабка, всё ещё державшая на руках младенца, заливалась отчаянным криком. Ей вторила молодая помощница, зажмурив глаза и вытянув руки, будто отталкивая невидимую угрозу.
— Молчать! — рявкнул он.
Женщины, поперхнувшись собственным воплем, разом умолкли. Никифор осторожно поднял Феофано и уложил на ложе. Бегло осмотрев шею и не обнаружив следов удушения, он немного успокоился.
«Дышит?» — спросил он себя и наклонился, приложив ухо к её губам. Спустя мгновение волоски на виске едва уловили тёплый выдох.
— Дышит… — выдохнул он с облегчением. — Без сознания.
— Что здесь произошло? — грозно спросил он.
— А-а-а… э-э-э… — вырывались из уст повитухи нечленораздельные звуки.
— Ещё раз спрашиваю: что случилось? — твёрдо, почти ледяным тоном повторил он.
— Господин… Романос не принял ребёнка, — с трудом выдавила женщина. — Его мать сказала, что госпожа… нагуляла дитя. Мол, у девочки светлые волосы и голубые глаза, а у них обоих — смуглое лицо и карие глаза. Господин разгневался и молча уехал. Я пошла с ребенком в комнату прислуги — попросить еды нам и воды колодезной для госпожи. Вернулась — а она лежит на полу в крови, а над ней эта петля болтается. Испугалась — думала, удавилась и в судорогах из петли выпала…
— Раз Романос уехал, кто ещё был здесь? — подозрительно спросил Никифор.
— Я видела в окно, как его мать шла сюда, к Порфире, — дрожащим голосом проговорила помощница.
— Проклятая змея! — вырвалось у него сквозь стиснутые зубы. Скулы напряглись, пальцы сжались в кулаки. «Так оболгать честную женщину, истинно преданную мужу…» — злобно пронеслось в мыслях.
Внезапно заплакала Анна, она до этого момента лежала молча, крепко запелёнатая, на руках повивальной бабки. Сначала — два тихих писка, будто пробуждаясь, а затем крик стал нарастать, звеня всё громче и настойчивее. Никифор уже собрался было обернуться, но в этот миг шевельнулась Феофано. В два шага он оказался у ложа. Она открыла глаза и посмотрела на него пустым, не осознанным взглядом. Спустя мгновение голова её медленно повернулась в сторону плача — и на лице проступило осмысленное выражение.
— Поднеси мне Анну, — едва слышно прошептала она.
Солнце перевалило далеко за полдень, когда отряд из дюжины вооружённых всадников выехал из дворца. Трое солдат попытались было вырваться вперёд, как того требовало обычное построение, но Романос ладонью велел им замедлиться, сам же пришпорил коня и рванул вперёд. Так они проскакали по суетливым улицам Константинополя до самых городских ворот. Император скакал первым, злобный взгляд его был устремлён вдаль, но вряд ли он замечал открывающиеся виды или думал об охоте. В голове вертелся один вопрос, отравлявший всё сознание: Кто отец ребёнка? Наверняка тот скальд Эгиль — грязный варяг. Как я допустил, чтобы он пел ей наедине? Как мог так доверять этой женщине! Следовало с самого начала приставить к нему двух стражников, а лучше — не впускать вовсе. А она… Улыбалась ему почти так, как мне. Она вообще улыбается всем одинаково — и мне, и скальду и Никифору. Бессовестная! Предательница! Я ещё придумаю, как тебя наказать. Мир содрогнётся от вида моего гнева… Мысли крутились в голове, цепляясь одна за другую.
Следом за императором ехал Никифор Фока, хмурясь в ответ собственным размышлениям и вновь переживая увиденное. Как он мог так с ней поступить? Верная жена, красавица, умная и рассудительная не по годам. Почему Господь не дал ей родиться в семье отца Романоса, вместо самого Романоса? Худшего августо Ромейская держава ещё не знала. Министрами управляет главный евнух Иосиф — тот, кто вряд ли способен управлять даже женскими покоями. Сам Романос ничего не смыслит в делах государства. Всё решают какие-то тёмные людишки, к тому же совершенно неподготовленные — по своему усмотрению, в свою пользу, а не во благо империи. Отец его, Константин Багрянородный, верно, не раз перевернулся в гробу от такого правления. А у сына только одно на уме - чтобы его не отвлекали делами государственными от вина, охоты и наложниц.
Дюжина всадников охраны, как и подобает, ехала молча, лишь изредка переглядываясь между собой с тревогой. Не столько странное построение и мрачное молчание хозяина смущали их — свежие дворцовые сплетни рождали нехорошее предчувствие: завтрашний день не сулил ничего хорошего.
Спустя час езды по горной извилистой дороге Романос неожиданно бросил: — Всем стоять! Фока — за мной! И, пришпорив коня, повёл его вверх по узкой тропе. Никифор покорно поскакал следом. Через несколько минут они остановились на небольшой каменистой поляне.
- Скажи мне Фока, только не ври, не то казню сегодня же, была ли у Феофаны связь со скальдом?!
- Нет, не было. – холоднокровно и уверенно ответил Никифор.
- Не врать, я сказал! – заорал Романос
- Нет, не было. И… насколько я знаю, он не интересуется женщинами. – спокойно продолжил Фока
- Не неси ерунды… – прорычал сквозь зубы император.
- Друзья его мне шепнули недавно за вином. Заигрывать может, а к совокуплению больше не способен. Сами подтвердят, если спросить их с пристрастьем. -ответил он сухо.
Романос не отозвался, но задумчиво закивал головой, словно в такт мрачным мыслям. — Так-так-так… Это ещё хуже… Всё сходится… Остаёшься только ты, подлец, из тех мужчин, кто бывал с ней наедине. — Голос его стал тише, но в нём закипала ярость. — Ах ты, шельма! Гадюка мерзкая! Ты спал с моей женой, когда вокруг девок полно?! А эта дура… эта дрянь… понесла от тебя, изменника! – перешел он в конце на крик.
В груди Никифора закипел вулкан обиды и гнева. Сдерживаться он больше не мог.
— Это я-то подлец?! — голос Никифора дрогнул от ярости. — Я — полководец из рода полководцев! Я служил тебе верой и правдой все эти годы! Я тот, кто без колебаний отдал бы жизнь за империю! Что ты несёшь? Ты, видно, совсем лишился рассудка, Романос! Взгляни на себя: ты — самый ничтожный августо в истории Ромейского царства. Позор великому отцу твоему, Константину Багрянородному!
— Жизнь отдать? Не жизнь ты отдавал! Семя своё подлое сеял в ложе императора, низкий изменник! — взревел Романос. — Да я тебя сейчас же казню! — И, взмахнув плетью, он обрушил её на Никифора.
Плеть, громко свистнув, хлестко обвила плечи Фоки, но он лишь качнулся и, обхватив рукой ее шнур, резко дернул, что было сил. Император, перенёсший было вес тела на правое стремя для замаха, издал короткий хрип — и полетел с седла. Раздался глухой удар, за которым последовал резкий треск: голова Романоса ударилась о выступающий камень.
Никифор молча смотрел на судороги повелителя. Смерть он видел не раз — она давно перестала его трогать. Вскоре судороги отступили, Романос слегка затих и захрипел. Фока осмотрел содранную плетью ладонь, глубоко вздохнул и едва слышно произнёс: — Да будет воля Господня.
— Эй, сюда все! Император упал с коня! — крикнул он солдатам, ожидавшим внизу. — Быстрее — носилки из ветвей сплести, в город к лекарю нести!
Он прекрасно понимал, что лекарь тут будет бессилен. «Феофано, ты скоро станешь свободна… Отмщена… Живи ради детей своих — ради будущих правителей империи… Я буду всегда рядом с тобой…» — с каким-то необъяснимым спокойствием думал он, переводя свой взгляд на зарево наступающего над морем заката.
Год 968. Киев.
Лето 968 года выдалось нестерпимо жарким. Вода в Днепре в окрестностях Киева местами отступила, обнажив светлые песчаные отмели, где киевские играли и плескались. Их смех смешивался с ритмичным звуком ударов молотков по наковальням — кузнецы ковали подковы, серпы и мечи. У многочисленных лавок купцы и покупатели суетливо сновали, ворча на разные лады о наступившем зное.
В центре укреплённого городища, на Детинце, в палате терема княгини Ольги воздух был пропитан тревогой. Посреди зала перед княгиней стоял только что прибывший гонец, принёсший мрачные вести: менее чем в дне пути было замечено большое войско печенегов, державшее путь к Киеву.
— Так сколько ж их там? — переспросила Ольга усталым голосом. Последний год усталость не отпускала её. В свои пятьдесят с небольшим она казалась много старше. Глубокие морщины, тёмные круги под глазами и беспощадная седина стали немыми свидетелями того, что судьба не жалела её на жизненном пути. Но взгляд, цепкий и задумчивый, всё ещё был полон той мудрости, что годами направляла её народ.
— Не ведаю точно, княгиня. На глаз — двадцать сотен, а может, и поболе. Костров столько, сколько жёлудей под дубом в лесу. Я, как увидел, подумал — подойду поближе. Подполз в траве, гляжу — а там печенеги. Ну, я тихонько назад, добежал до коня и прямо сюда, предупредить тебя.
Ольга слегка кивнула в сторону двери. Гонец низко поклонился и поспешно вышел, снова оставив зал в тишине.
— Дождались… — сказала она со вздохом своему собеседнику, стоявшему позади её лавицы. — Говорила я Святославу: дались тебе эти болгары! Сколько можно в походы ходить? Не ровён час — к нам кто нагрянет. А он — нет, всё туда же. А печенеги-то каковы! Воистину предатели. Что скажешь, Добрыня? Чего ждать-то теперь?
Добрыня, так звали собеседника княгини, к своим немногим за тридцать годам уже снискал славу уважаемого воина. Немало способствовало этому его исполинский рост — не ниже шести локтей, удивительно широкие плечи и развитая мускулатура, проступавшая сквозь рубаху. Окладистая борода и вьющиеся волосы красно-рыжего цвета, а также лицо, усыпанное крупными веснушками, придавали его облику неповторимый колорит. Однако, несмотря на эту внешнюю броскость, друзья его — ратники из дружины Святослава — редко отваживались подшучивать над ним. А уж тем более мало кто решался ему перечить.
— Стоять будем насмерть. Другого пути нет. Эти никого не щадят, - твердо ответил Добрыня. Дружинников — полтораста есть, дворовых — полсотни наберём, с Подола люда — сотен три точно возьмём, а может, и все пять. Ну и с Посада — думаю, не меньше. Дюжина сотен — это не мало. Плюс спереди — где вал, где ров. Опять же частокол пятисаженный — так просто не возьмёшь.
- Да, эти никого не пощадят, - задумчив вторила ему Ольга. Перво-наперво, пошли гонца к Претичу, воеводе черниговскому. Только он на помощь скор будет. Пусть гонец коней не жалеет. И.., ступай собирать народ. Времени в обрез… Скажи дворовым, чтобы шли на Подол и Посад предупреждать тамошних – всем быть в Детинце до утра! Не то перебьют их как мух. И княжичей ко мне пусть приведут! - добавила она в спину уходящего Добрыни.
Княгиня Ольга, вдова Игоря и мать Святослава, правила Киевом в отсутствие сына и воспитывала троих внуков. Заботливая, уравновешенная и мудрая, она готовила княжичей к будущему справедливому правлению. Время от времени, перемешивая русские слова с греческими и варяжскими, она неустанно вела речи о страданиях Иисуса Христа и о небесных карах. Отношения между бабушкой и внуками не отличались показной теплотой: она любила их, но была строга и справедлива ко всем одинаково, несмотря на разницу в возрасте и происхождении их матерей. Старшие, Ярополк и Олег, рождённые от печенежской княжны, к тому времени уже почившей, с удовольствием внимали бабушкиным рассказам о библейских сюжетах, а младший, Владимир — внебрачный сын, рожденный ее ключницей Малушей, приходившейся единокровной сестрой Добрыне, — морщился, слушая. Он предпочитал отцовские сказания о Перуне и Дажьбоге, богах предков русичей.
Ярополк вошёл в палату Ольги первым. Шестнадцатилетний юноша крупного, слегка упитанного телосложения, он всегда держался поближе к хозяйственным постройкам. В это время дня он обычно проверял скот во дворе, пересчитывал кур, яйца, козлят, уточнял сколько зерна было помолото, подков выковано, и прочие детали хозяйственной жизни. Юношеские игры его интересовали мало. Он ощущал себя старшим княжичем, преемником Святослава, и считал, что лишь строгий учёт, контроль и планирование способны стать основой крепкого хозяйства. Обычно был неразговорчив, на братьев смотрел слегка надменно и редко с ними общался — особенно с младшим, Владимиром. Того он считал внебрачным сыном и обращался к нему лишь с упрёками, да и то когда не мог сдержаться.
Следом за Ярополком вошёл Олег. Ему скоро должно было исполниться тринадцать. Худощавый, подвижный, он любил шумные игры, лазил по садам или подглядывал за торговлей в близлежащих лавках. Особенно ему нравилось подмечать, когда лавочники слегка шельмовали — недоливали мёд или выдавали дешёвую ткань за дорогую. Он был неглуп, но крайне вспыльчив. Старшего брата он не понимал, слегка недолюбливал и отчасти опасался.
Младшего, Владимира, пришлось немного подождать. Ему едва исполнилось десять лет, и он редко сидел в киевском Детинце. Больше всего времени проводил на реке, где сражался с ровесниками в бесконечных битвах на деревянных мечах, или катался с ними на небольших лодках, устраивая сражения с высадкой детского войска на берег или закидывая соперников комьями мягкого ила. Несмотря на то, что он был почти на три года младше Олега, братья были почти одного роста. С Олегом они, можно сказать, дружили: время от времени сражались на мечах, бегали купаться или вместе лазили по яблоням и камышам. С Ярополком же он обычно не разговаривал. И если тот заводил какую-нибудь нравоучительную беседу, лишь ухмылялся, разворачивался и уходил с отрешённым видом. А после, где-нибудь на полянке с ватагой мальчишек, к всеобщему веселью кривлял Ярополка — как тот несёт свой живот и пучит губы, сдвинув брови.
— Княжичи, — обратилась к ним негромко Ольга, — вы, верно, слышали весть: к нам идёт войско печенегов, и по всей видимости, завтра они будут здесь. Нам предстоит принять бой. Добрыня готовит дружину и собирает мирской люд. Отныне, с этой минуты, вам запрещено покидать околицы Детинца. Строго наказываю провести завтрашний день в своих покоях вместе с наставниками. Я уведомлю вас, как что изменится.
Ярополк и Олег уже знали о надвигающейся беде, потому молчали, насупившись. Для Владимира же это было неожиданностью. Он встрепенулся и вскинул руку, прося слова.
— Что тебе? — резко спросила Ольга.
— Дозволь мне подсобить Добрыне! Я ко многому сгожусь, — выпалил Владимир.
— Нет. Мал ещё, — твёрдо ответила она и, помолчав, с горечью добавила: — Ступайте.
В ту ночь в Киеве мало кто мог уснуть. Жители окрестных деревень молча стекались в город почти до рассвета, ища убежища за земляными валами и деревянным частоколом Детинца. Главные ворота были закрыты ещё до восхода солнца.
Добрыня, расставив дозорных по местам, всматривался в окрестности, пробуждающиеся от ночи, пытаясь сквозь серую дымку разглядеть неприятеля. Но на горизонте не было видно ни души.
Всадники печенегов появились с первыми лучами солнца. Сначала горстка, затем их становилось всё больше и больше. Добрыня отдал приказ разводить костры под чанами с маслом, припасёнными заранее на случай штурма, чтобы лить его кипящим на головы врагов. Спустя два часа печенеги ворвались на Подол. Густой дым от пожарищ повалил в небо. Вскоре Добрыня скомандовал:
— На стены!
Все, у кого были лук и стрелы, взобрались на бревенчатые уступы вдоль ограды, готовя колчаны. Огни пожарищ приближались всё ближе и ближе. И вот, в какой-то момент, прямо сквозь столб чёрного дыма, стелившегося в сторону Детинца, на защитников со свистом обрушился град из сотен стрел, выпущенных одновременно. Большинство из них, не долетев, безвредно вонзилось в нижнюю часть частокола, но небольшая часть всё же перелетела ограду, на излёте легко ранив в плечо пожилого крестьянина, сидевшего на земле около чана с маслом.
— Приготовиться! — скомандовал Добрыня. Лучники на стенах наложили стрелы на тетиву.
Из-за дыма показались первые всадники печенегов. Они скакали двумя группами, держа в руках натянутые луки, готовые к стрельбе.
— Те, кто справа от меня, — в правую конницу! Те, кто слева, — в левую! Стреляй! — скомандовал он.
Залп из полусотни стрел ушёл влево, столько же — вправо. Два коня слева споткнулись и упали. Всадник справа, получив стрелу в шею, рухнул под копыта товарищей.
— Стрелять без команды! — рявкнул Добрыня.
Повторный залп вывел из строя ещё трех врагов. Стреляющим было удобнее поражать неприятеля, поскольку они располагались гораздо выше нападающих. По этой причине их стрелы летели дальше, не давая захватчикам приблизиться для прицельной стрельбы. Вскоре ещё один конь упал, и двое печенегов последовали за ним. Среди защитников потерь не было: стрелы почти не долетали до верха частокола, а если какая и достигала цели, то без силы.
Осознав мгновенные потери, печенеги по дуге отступили за спасительный дым. Добрыня медленно выдохнул. Первая, самая важная атака была отбита. Вдоль стены среди воинов раздавались тихие возгласы облегчения. Некоторые даже насмехались, выкрикивая проклятия вслед отступающим всадникам.
Повторную атаку ждали до ночи, но она так и не началась. Едва солнце показалось на небосклоне, все лучники вновь заняли свои места. Кострища внизу догорали, слабо чадя. Неприятель расположился неподалёку, примерно в двух пролётах стрелы. Множество войлочных шатров внутри круга из повозок образовывало своеобразный походный стан печенегов.
Княгиня вышла во двор. Петляя между спящими вповалку крестьянами, ремесленниками и членами их семей, она добралась до стены. Добрыня, стоявший наверху и внимательно всматривавшийся в лагерь неприятеля, завидев Ольгу, спустился вниз и поклонился ей.
— Что там? — коротко спросила она.
— Стан встали. Скот весь собрали в стадо, повозками огородили и стадо, и лагерь. Движения конников почти не видно. Похоже, не торопятся нападать.
— Думаю, не станут они нападать. Измором попробуют взять. Видать, знают про наше слабое место. Поставь у каждого колодца по дружиннику. Воду выдавать — по одной чаше тем, у кого дети, и по полчашки на взрослого. Знаю, хватит ненадолго, но всё же лучше, чем к обеду колодцы опустеют. Как считаешь, сколько сможем продержаться? — спросила княгиня.
— Еды у нас запас есть. Чечевицы много, репу вот только собрали — полон схрон, мёду три большие бочки, конина и карась вяленые тоже есть. Только с водой беда. Тут у нас пятьдесят сотен люда набралось. Если давать по полчашки каждому, то в день полтораста вёдер потребуется. А в двух колодцах разом и триста вёдер в такую жару не наберётся. Выходит, воды хватит на два дня. А может, они не знают про воду? Может, на штурм скоро пойдут?
— Да… как узнать, что у них на уме… — вздохнула Ольга. — Хотя… Сделай-ка вот что: выбери ратника молодого и проворного, дай ему кадку и выпусти задками к Днепру за водой. — Коли никто там не сторожит — значит, скоро пойдут на нас. А коли ждут — мы в осаде. Доложишь после.
Добрыня склонил голову в почтении и согласии. Княгиня удалилась, а он подозвал к себе Ратибора, ратника из своей дружины, двадцати лет от роду. Скуластый, сухопарый и подвижный мужчина мигом подошёл к своему воеводе.
— Дело есть опасное, но большой важности. Готов послужить народу своему? — спросил он молодого воина.
— Готов умереть за то, коли придётся, — твёрдо и решительно ответил тот.
— Ладно… Сейчас возьмёшь кадку небольшую, тебе откроют дальние ворота, и ты аккуратно, неприметно, пойдёшь окольной тропой на Днепр за водой. Коли дойдёшь — набери воды и также скрытно неси обратно. Ежели печенегов встретишь — в бой не вступай. Бросай кадку и мигом обратно. Уразумел?
— Да, воевода! Всё сделаю, как велено.
Вскоре ворота с противоположной от Днепра стороны приоткрылись, и Ратибор, пригибаясь, побежал с кадкой вниз. Воевода внимательно наблюдал за происходящим. Не прошло и пятнадцати минут, как в стане врага поднялся переполох. Дюжина печенегов вскочила в седла и галопом поскакала наперерез храбрецу. Ратибор уже набрал речной воды и бежал обратно, когда всадники достигли расстояния выстрела. Стрелы засвистели над головой воина. Развязка была близка.
Добрыня помочил слюной палец, покрутил его перед собой, дабы определить, откуда дует ветер, и взял в руки свой могучий лук. Первая выпущенная им стрела пролетела над головами всадников, но вторая пробила насквозь ногу одного из наездников. Тот заорал от боли — и преследователи остановились. Ратибор, под ободрительные крики тех, кто стоял на стенах, добрался до ворот. Воды он донёс лишь полкадки — да и стрела торчала из неё сбоку. Стало ясно: штурма можно не ждать. Печенеги решили взять город измором.
К сумеркам вода в колодцах стала заканчиваться. Сначала из одного подняли мутную, вскоре и из второго. Пить такую было нельзя; ту, что достали, поставили на отстой. Княгиня, собрав в своих покоях внуков, зачерпнула три небольших ковша чистой воды, что стояла у неё с обеда, и поставила их на лавицу.
— Княжичи, каждому по ковшу воды. Пейте, — спокойно, без тени волнения сказала она.
— Почему всем одинаково?! — неожиданно вспыхнул гневом Ярополк. — Я старший наследник Святослава, его преемник! — закричал он. — Да я вдвое больше этих дрыщей! Мне два ковша положено! А ну?!
— Всем поровну! — негромко, но со злостью процедила Ольга сквозь зубы.
Олег посмотрел на брата с нескрываемой ненавистью. Взгляд Владимира был полон презрения. Ярополк собрался было ответить, но тут в дверях появился Добрыня — и все замолкли.
— Взяли свои ковши и вышли. Обсуждать тут нечего, — строго сказала бабушка внукам. Те покорно взяли воду и вышли.
— С чем пришёл? — спросила она Добрыню.
— Вода пошла мутная, дно видно в обоих колодцах. Купцы роптать начинают. Говорят: «Неужто нет никого, кто мог бы переправиться на ту сторону и донести Претичу? Коли он не придёт на помощь, придётся сдаваться печенегам».
— Да кто ж знает, далеко ли от нас Претич. Да и вышел ли он из Чернигова? Донёс ли весть гонец? — вопрос ещё тот. Но делать нечего. Нужно кого-то опять посылать к Претичу, велеть ему ускориться — не то беда.
— Не выпустят они нашего гонца. Убьют сразу.
— Да… Нашего не выпустят… — вторила ему княгиня. — Нашего… не выпустят. А если кто не русич? Есть ли у нас кто родом из печенегов? И… желателен парубок, а не зрелый муж. Но такой, чтобы ему судьбу нашу доверить.
— Надо Владимира спросить. Он всех знает — и с печенегами, коли такой есть, разговаривать бы стал.
Ольга отдернула полог на двери и крикнула дворовым:
— Княжича Владимира ко мне!
Удивлённый Владимир явился через минуту. Вошёл и остановился с немым вопросом на лице.
— Скажи мне, княжич, нет ли среди твоих знакомцев такого, кто на языке печенежском толково говорить может? Нужен тот парубок, кому без сомнения доверять можно, — спросила княгиня, внимательно глядя ему в глаза.
— Есть двое таких: Иртим и брат его старший Талмат, — не задумываясь ответил юноша.
— Расскажи, что о них ведаешь.
— Говорили, что родом они с Правобережного Печенега. Убежали семьёю ночью — не убежали бы, так убили бы. Давно это было: Иртим ещё мал был и не знает, за что, а у брата его я спрашивать остерёгся. Не любо ему говорить про печенегов. Хотя он честен и справедлив. В наших битвах Иртиму брат не подсуживал, — рассказал Владимир.
— Ну вот тебе и гонец, — задумчиво кивнула сама себе Ольга. — Идите оба, найдите и приведите старшего ко мне.
Талмата искали долго среди спящих вповалку жителей, но спустя время всё же нашли в дальнем углу и препроводили к княгине. Добрыня велел княжичу идти к себе, но тот не послушался и решил дожидаться Талмата снаружи, чтобы после расспросить, как всё прошло. Уже была полночь; глаза Владимира, сидевшего у стены, сморило сном, и юноша уснул. Проснулся он на заре от сильной жажды. Облизав сухие губы, огляделся. Почти все вокруг ещё спали, но Добрыня уже стоял на приступке у стены. Владимир вскарабкался рядом и протёр полусонные глаза. Воевода неотрывно всматривался в реку, за лагерь печенегов.
Так продолжалось довольно долго, но вскоре он вдруг воскликнул:
— Сумел-таки шельмец! Ай да пройдоха, ай да герой! — заговорил он, улыбаясь и указывая рукой в сторону реки.
Владимир пригляделся и увидел: тёмная голова Талмата мелькала на поверхности воды. Он переплывал Днепр. Вот зачем он был нужен! Как он прошёл сквозь вражий стан? — пронеслось в голове. Стоявшие поодаль на стенах ратники зашумели, обсуждая случившееся. Люди на земле просыпались и передавали друг другу: гонец проскользнул мимо врагов.
Тут проснулись печенеги. Вскоре у реки их собралось человек с полдюжины. Они вскинули луки и начали пускать стрелы, стремясь настигнуть пловца. Все, кто стоял на стенах Детинца, напряглись в предчувствии беды. На таком расстоянии стрелы в полёте различить было невозможно, но всплески на воде виднелись отчётливо — и каждый новый всплеск возникал всё ближе к плывущему изо всех сил Талмату. Ратники на стенах замерли, затаив дыхание.
Неожиданно издалека донёсся звук — нечёткий, но знакомый. Все мигом смолкли, прислушиваясь. Следом за первым раздался второй, более чистый и протяжный. Теперь сомнений не оставалось: так мог звучать лишь рог дружины Претича.
Через мгновение на противоположном берегу показались всадники. Много всадников. Они скакали вдоль реки, направляясь к тому месту, куда подплывал пловец.
— Претич! — рявкнул Добрыня и ударил в сердцах кулаком по бревенчатому столбу. — Претич! Претич пришёл! — пронеслась весть внизу.
Владимир по-кошачьи спрыгнул со стены и побежал в покои бабушки. Взволнованный и запыхавшийся, он выпалил с порога:
— Претич пришёл! Сейчас он задаст печенегам жару!
Княгиня, которая сидела на лавице, прислушиваясь к звукам с той стороны реки, с облегчением вздохнула и перекрестилась:
— Спасибо Тебе, Господи, за спасение наше! Да святится имя Твоё!
— Это не Господь твой помог — Перун помог! Я ему половину своей воды вчера отдал! — прокричал Владимир, выскакивая из покоев.
Она в ответ по-доброму улыбнулась и перекрестила его вслед.
Год 976г. Константинополь.
Утренний свет, пробиваясь сквозь мозаичные окна, ложился на мраморный пол императорской часовни. Между колоннами стоял монах из Студийского монастыря у стола, заваленного рукописными кодексами; его голос был тихим и размеренным, когда он, читая кодексы, проводил пальцем по строкам текста, записанного со слов очевидцев — свидетелей входа императора Юстиниана Великого в собор Святой Софии в день его освящения в 537 году:
— Когда двери собора Святой Софии впервые распахнулись, император Юстиниан вступил в одиночестве в невиданные доселе просторы, воздвигнутые по его воле. Свет лился из кольца окон под куполом, и пространство словно парило, невесомое, между землёй и небом. Полированный мрамор под ногами отражал всё вокруг, подобно зеркальной глади воды; свод над ним сиял ярким золотом. Никто не смел приблизиться, пока он, благоговейно дрожа, не прошептал: «Соломон, я превзошёл тебя». Вокруг него невидимым потоком витал аромат ладана, и хор затянул медленный, восходящий гимн. Император вознёс взор к парящему куполу — небесному кругу, запечатлённому в камне, — и в тот миг град земной и Царствие Божие на мгновение слились воедино.
Рядом с чтецом стояла порфирородная Анна и внимательно слушала, перебирая пальцами густую прядь светлых волос. Она с удовольствием внимала историческим повествованиям и сама с жадностью читала древние тексты, особенно Гомера, но прохладно относилась к богословским спорам молодых монахов — те неизменно скатывались к придворному этикету и формальностям. Анне, дочери почившего императора Романа II и его супруги Феофано, шёл четырнадцатый год. Она никогда не видела отца: тот скончался спустя два дня после её рождения. И ещё — она невыразимо скучала по матери, уже семь лет пребывавшей в монастырском заточении. Редкие послания, которые изредка доставляли ей доверенные люди, были единственным сокровищем среди всего византийского великолепия.
Неожиданно чтение прервалось. Подошедший секретарь патриарха Василий настоятельным тоном произнёс:
— Порфирородная Анна, патриарх Антоний третий просит тебя без промедления явиться к нему. Следуй за мной.
«Откуда такая спешка? Что случилось?» — хотела спросить Анна, но промолчала. Приняв смиренный вид, она молча последовала за ним.
Патриарх Антоний, преклонных лет мужчина с окладистой седой бородой, славился в Константинополе умеренностью, благочестием, аскетической строгостью и мудростью. В обыденной жизни он говорил мало, но каждое его слово становилось законом. Несмотря на видимую кротость, монахи неукоснительно исполняли все его указы, не смея ни возразить, ни расспросить. Никто не помнил случая, чтобы Антоний наказал без вины, но и попасть под его обличение все страшились. Порой казалось, будто он видит человека насквозь.
— Благословите, ваше святейшество, — кротко произнесла Анна, склонив голову при входе в его келью.
— Благословляю тебя, дочь моя, — густым и тёплым баритоном ответил патриарх, осенив её крестным знамением и протянув руку для поцелуя.
Анна склонилась в полупоклоне, коснулась губами руки, затем выпрямилась и взглянула на него своими бездонными голубыми глазами.
— Догадываешься, зачем я тебя призвал? — спросил он.
— Нет, ваше святейшество.
— А как сама полагаешь? — продолжил он, внимательно вглядываясь в её лицо.
Анна опустила взор, будто взвешивая ответ.
— Возможно, вы имеете в виду мой спор с архидиаконом Николаем на вчерашнем уроке о дипломатическом искусстве? Я лишь считаю, что обман во благо должен быть крайним средством, когда все иные пути исчерпаны. По моему мнению, прежде чем прибегать к непорядочности, надлежит испробовать все способы честного убеждения, а не планировать коварство заранее как кратчайший путь к цели, — тихо, не поднимая глаз, произнесла Анна.
— Умна ты не по годам. Но не об этом речь. Что знаешь о матери своей, Феофано?
— Я её почти не помню. Она покинула Константинополь так давно… недавно почивший Иоанн Цимисхий, возшедши на престол, отправил её в заточение на Принцевы острова. Царствие ему небесное, — с неким удивлением отозвалась Анна.
— Писала ли она тебе?
Анна вспыхнула до корней волос, не зная, что ответить. Общение им было строго запрещено.
— Ну-ну, — поспешил успокоить её патриарх. — Иоанн отошёл к Господу, и никто более не воспрепятствует вашему общению.
— Да… — прошептала девушка. — Я храню все шесть её посланий.
— Это хорошо, что ты знаешь мнение обеих сторон о тех событиях.
Анна порывалась что-то сказать, но замялась.
— Говори, не глотай слова, — подбодрил её Антоний.
— Я хочу спросить… Как Господь допустил, чтобы её сослали так далеко и надолго? Как позволил отнять её у меня? Это так несправедливо! Она мне снится снова и снова, а потом я плачу до утра…
— Дочь моя, если ты подумала, будто Господь ошибся, знай: это означает лишь одно — ты не уразумела главного. Главное в том, что ты дерзнула сопоставить себя с Господом в праве судить о том, что совершается по Его воле. А это всякому грозит падением. Запомни слова мои… Но ныне не об этом, — продолжил патриарх отечески. — Вчера беседовал я с братом твоим, самодержцем Василием, и он не воспротивился возвращению матери твоей. Так что… Приходит время тебе позаботиться, чтобы покои её были готовы к тому дню. Никто в Константинополе не устроит их лучше тебя, — добавил он и улыбнулся сквозь седую бороду.
Анна резко вдохнула и замерла, как заворожённая. Она ожидала чего угодно, но только не этого. Спустя мгновение взяла себя в руки и, с нескрываемой радостью в голосе, ответила:
— Да, владыко. Я займусь этим со всем усердием.
— Ну вот и славно. Иди с Богом, дочь моя, — ответил патриарх, переводя взгляд на бумаги на столе — явный знак того, что аудиенция была окончена.
Анна развернулась и, стараясь сохранить благообразную поступь, что ей не слишком удавалось, почти выбежала из кельи. Патриарх улыбнулся и перекрестил её вслед:
— Храни тебя Господь, доброе сердце.
После кончины Иоанна Цимисхия в 976 году восемнадцатилетний император Василий, старший брат Анны, впервые ощутил тяжесть власти на своих плечах. Последние дни он вставал на рассвете, и приближённые заставали его ранним утром молящимся в небольшой часовне Святого Феодора. В отличие от многих предшественников, Василий предпочитал аскетизм дисциплины роскоши двора. После молитвы и скромной трапезы из хлеба и разбавленного вина он шёл по гулким коридорам в зал совета, где были разостланы карты восточных провинций — Армении и Антиохии. Вскоре в зал входили слегка заспанные генералы с докладами о состоянии войск, возможных набегах или мятежах. Писцы склонялись над восковыми табличками, пока он говорил коротко и взвешенно. Закончив дела империи, он тренировался со своей гвардией во дворе, с мечом в руке; лязг стали разносился над волнами Босфора. Вечером, пока придворные пировали, Василий обычно сидел в одиночестве, писал письма полководцам или читал при свете лампы. Звучавшая вокруг музыка не отвлекала его. Он чувствовал себя прежде всего солдатом. Суровость и терпение становились нормой его существования.
После разговора с патриархом Анна поспешила к брату. Она застала его во дворе — он разглядывал новый меч, держа его в руках. Стараясь сохранить достойную поступь, она то и дело сбивалась с ритма, но сдерживала порыв. Подойдя сбоку, почти вплотную, порфирородная тихо и смиренно приветствовала императора:
— Доброе утро, брат мой. Патриарх Антоний только что поведал мне благостную весть. Он сообщил, что по милости Божией ты принял решение позволить нашей матери вернуться в столицу. Позволь услышать это из твоих уст?
— Доброе утро, Анна. Да, это верно, — спокойно ответил Василий, не отрывая взгляда от клинка.
— Могу ли я спросить, когда это произойдёт? — спросила девушка, заглядывая брату в глаза.
— Пока нет. Синод решит, когда это будет уместно, — довольно сухо ответил он.
Анна расстроилась. На глазах выступили слёзы. Она замолчала, прикусив нижнюю губу. Император поднял взор — и вдруг рассмеялся.
— Эй, сестра, не плачь. Раз дело запущено, оно будет доведено до конца.
— А ты можешь ускорить возвращение мамы? — чуть всхлипнув, спросила она, отводя взгляд.
— Постараюсь, — ответил император, положив ей руку на плечо. — А теперь иди, не видишь — занят? — добавил он с лёгкой, редко свойственной ему, родственной теплотой.
Император сдержал слово. Синод принял решение о возвращении Феофано с некоторыми условиями, и уже утром императорская галера вышла в море в направлении Принцевых островов. Поскольку путь до монастыря занимал шесть часов, ответ Феофано пришёл ближе к вечеру. Анна была вне себя от счастья: мама возвращалась послезавтра, в пятницу к обеду.
Анна немедленно приступила к делу. Служанки сбивались с ног, выполняя её бесконечные поручения. Вокруг порфирородной кипела работа, и к вечеру четверга покои Феофано сияли чистотой и обрели даже некоторое великолепие. Анна опустилась на край углового дивана, огляделась вокруг и с облегчением вздохнула.
Полдень пятницы выдался ненастным. Дождь ещё не начинался, но небо, несмотря на полный штиль, грозило скорой бурей. Анна стояла на набережной рядом с братом — тот обрёл за последние месяцы суровое спокойствие полководца. На гладкой поверхности Мраморного моря, ещё недавно лишь точка на горизонте, а теперь чётко различимое судно, приближалась императорская галера. Феофано неподвижно стояла у борта, вглядываясь в группу людей у кромки причала.
Когда она ступила на берег, не было никакой помпы — лишь тихий звон сандалий по мокрому камню и запах влажного тростника. Годы изгнания не сломили её достоинства. Ее карие глаза, всё ещё прекрасные в свои неполные тридцать пять, скользнули по лицам встречающих и остановились на детях. Анна двинулась первой — почти побежала — и их объятия слились в одно. Император склонил голову, и когда его взгляд встретился со взглядом матери, между ними промелькнуло нечто невысказанное — возможно прощение, а может, просто признание того, что никакая власть никогда не вернёт утраченные годы и невысказанные слова любви. Заметив каплю на её щеке, Василий на миг задумался: это слёзы — или начался дождь? Несколько капель, упавших ему на плечо, не дали однозначного ответа на этот, такой несложный на первый взгляд, вопрос.
Праздничный ужин в честь возвращения Феофано проходил в одном из небольших залов дворцового комплекса Дапне — сводчатом помещении, отделанном синим и золотым шёлком, со стенами, украшенными мозаикой из виноградных листьев. Лампы из чеканной бронзы свисали на серебряных цепях, отбрасывая мерцающие блики на полированный мраморный пол. На длинном столе красовались блюда с жареным фазаном и речной рыбой, глазированной мёдом, чаши с расколотыми гранатами и хлеб, ещё тёплый из дворцовых печей.
- На почётном месте восседала Феофано — её красота ничуть не померкла, лишь смягчилась с годами. Рядом с ней сидела дочь Анна в светло-голубом платье, расшитом жемчугом. Шум придворных стих, когда распахнулись двери и вошёл император. Василий так и не сменил дневное воинское облачение. Феофано слегка приподнялась, ожидая слов, выражающих родственную теплоту. Но он лишь склонил голову в сдержанном приветствии и занял место в дальнем конце стола. Вспыхнувшая было на губах Феофано улыбка погасла. Её пальцы забарабанили по краю чаши, обводя узор — не видя его.
Анна наклонилась ближе и тихо прошептала:
— Он всегда такой. Мы уже привыкли.
Ужин был недолог — вскоре император удалился в свои покои. Позднее, мать и дочь возлежали на широком ложе в спальне Феофано, ведя неторопливую беседу. Так много всего случилось за эти годы. Так многое нужно было рассказать.
— Не обижайся на Василия, — тихо сказала Анна. — Он общается лишь с теми, кто важен для управления империей. В его внутренний храм даже я порой опасаюсь ступить: никогда не угадаешь, встретит ли он благосклонно или строго укажет на дверь. А как у тебя было?
— В те времена, когда я жила во дворце, я почти никому не запрещала входить в мой «храм» — дверь была открыта для всех, кто желал со мной общаться и не пытался его разрушить. Тогда я повстречала немало людей: сладкоречивых лицемеров и честных грубиянов, суровых защитников и случайных путников. Всё это разнообразие и не перечислить, не остановившись на мгновение. Каждый был важен по-своему: одни делали меня добрее, другие — крепче. А по-настоящему случайных встречалось мало. Судьба приводила каждого с определённой целью и оставляла настолько, насколько это было необходимо — ему, ей или мне. Заранее этого не разберёшь. Да и нужно ли?.. И я не могу его осуждать — не потому, что он император, а потому что все люди разные. Господь создал его таким — значит, так и должно было быть, — со вздохом подытожила Феофано.
Анна вдруг задорно улыбнулась и начала негромко декламировать:
— Всё, что нас окружает, — это тонкий баланс противовесов. Иногда судьбу мира решает даже пушинка. У каждого своя точка наблюдения, свои призмы восприятия и следы былых шрамов. Один утверждает: абсолютно всё в мире реально. Другой твёрдо верит: всё вокруг — лишь наваждение. И оба, по большому счёту, удивительно прозорливы — и оба одновременно частично слепы.
— Да, — засмеялась Феофано. — Это отрывок из моего последнего письма. Ответ на твои жалобы, что во дворце тебя никто не замечает.
— Far ;;r vel, ;stin m;n, — добавила порфирородная. — Кажется, это было в подписи.
— Да, на языке варягов это значит: «Прощай, любовь моя».
— Я знаю, — звонко рассмеялась девушка. — А мой ответ был бы: Ver;u s;l, elska m;n.
— «Будь благословенна, любовь моя», — удивлённо перевела мать. — Ты знаешь язык варягов? – твой прадед сейчас улыбнулся на небесах, – тепло рассмеялась она.
— Не то чтобы знаю… Но кое-что понимаю, — уклончиво ответила Анна. А затем, помолчав, серьёзно добавила: — Время дороже любого богатства. У тебя его отобрали. За ошибки ли, безвинно ли — это было подло. Мне так жаль…
— И мне жаль времени, потраченного без вас, — тихо ответила Феофано. — Но раз мы живём — значит, неизбежно тратим своё время. С пользой или нет. Торопливо или неспешно. Говорить о том, что наши дни — это самые дорогие деньги, которыми мы расплачиваемся за самые ничтожные события, конечно, можно, а порой даже необходимо… Но мы никогда не узнаем, что было бы, сверни ты на правую тропинку, а не на левую. Поссорься с этим — помирись с тем. Сядь вышивать или отправься к морскому берегу. Стало бы лучше? Выгоднее ли оказался бы обмен жизни на… на то, чего нам не дано познать? Этот простой вопрос не имеет простого ответа — их может быть столько же, сколько яблок в корзине. И каждый из них будет по-своему правдив.
Помолчав немного, она встала с ложа, налила из кувшина в чашу колодезной воды и задумчиво выпила ее маленькими глотками.
— Оглядываясь назад, важно понять лишь одно: было ли время растрачено добровольно — или нет. Именно поэтому люди страшатся тюрьмы. Она лишает возможности распоряжаться собственным временем. Именно этого боятся те, кто ценит свободу. Однако и те, кто обладает абсолютной свободой тратить время лишь по своему усмотрению, обычно оказываются одиноки и, порою несчастны, — добавила Феофано, подумав о молодом императоре. Вздохнув вторя своим мыслям, она продолжила:
— Конечно, счастливее тех, кто этой свободы лишён напрочь, — но ненамного. По-настоящему счастлив человек становится, когда дарит своё время другим. Жаль только, что не все, кто принимает этот дар, умеют за него благодарить. Но тут ничего не поделаешь: мир несовершенен. Зато есть к чему стремиться, есть что изменять — а значит, есть ради чего тратить время. Есть ради чего жить. А ошибки… от них всегда остаётся польза. Нужно лишь переосмыслить их, аккуратно сложить и хранить память о них где-то рядом с разумом — не слишком близко, чтобы не мучиться, но и не слишком далеко, чтобы их не повторить.
Анна взяла руку матери и прижала к своей щеке. Единственным её желанием было, чтобы этот вечер длился бесконечно долго.
Свидетельство о публикации №126030604705