1. Переложение 3-ей книги с помощью ИИ. Радищев
(Исходник, свои тексты, которые перелагаются, здесь не привожу, слишком их много; желающие сами могут их отыскать, я буду двигаться последовательно, каждый следующий автор будет перелагать следующую группу текстов...
К тому же, эти переложения предлагаются единственно для восхитительного и беззаботного развлечения, во славу остроумия и ради приколов)
1.
ГЛАВА I
О ПИСЬМЕННОМ СТОЛЕ, О ГАЗЕ И О МАЛОДУШИИ
Сидел я в келье своей, при свете унылом свечи, и перо, обмакнув в чернила, держал над бумагою. И вдруг ощутил: перекосился ящик стола! Не от долгого ли употребления, не от неловкости ли? Или оттого, что тягота жизни велика и всякая вещь, к которой прикасается человек горемычный, приемлет его корявость?
О, читатель! Не смейся над трепетом сим. Ибо когда в кухне оставлен синий огонек, а в столе — перекос, душа моя уподобляется былинке на ветру. И мысли бегут: не примета ли? Не каверза ли?
Успокоюсь ли? Опасаюсь.
Зри: судьба наша есть вечный перекос. Все мы закрываем ящики одной рукой, впопыхах, ибо другая занята — защищать сердце от хлада.
ГЛАВА II
О ВРЕМЕНАХ ГОДА, О ХЛАДЕ И НЕЖНОСТИ
В лето зело тепло, и тело разнеживается, яко тесто в деже. Тонок я становлюсь, прозрачен, чуть ли не ангел. А зима приидет — сурова, люта, бодрит пинками и велит: «Не скисай!» И тогда я груб, аки извозчик.
И бывает со мною смешение: «тонко грубил», «шел расслабленно и бодро». О, человече! В сем противоречии — весь твой образ. Ибо где найдешь ты страну, где вечно апрель, не требующий ни мужества, ни истомы?
Не найдешь. И оттого мечешься меж нежностию, что делает тебя хилым, и суровостию, что делает тебя злым. А хочется просто быть.
ГЛАВА III
О СЛОНАХ ЛИТЕРАТУРНЫХ И О ГУРУ-ПОДКАБЛУЧНИКЕ
Видел я мужа, слоноподобного, восседающего в кресле кабинетном. Имя ему — Сноб, а супруга его — Сдоба. И так накачан он глупостию, что уши его, яко лопухи, не слышат гласа правды. Аще же кто возразит ему, речет: «Моська лает». Ибо мнит себя редактором, аки владыкою вавилонским.
О стыд! О гордыня!
Еще же слышал я о певце, именем БГ, иже ныне в женах имеет буддистку с железной хваткой. И проповедует он нектар наслаждения, но сам яко агнец пред стрижкой оной. И дивился я: доколе гуру будут ходить под властью домостроительниц? И доколе слоны будут топтать нивы словесности?
ГЛАВА IV
О НЕМЦЕ УЧЕНОМ И О ВЕТРЕ
В граде университетском, мощном, аки кованый сундук, зрел я германца. Костляв, бровями тонок, уста язвительны. И гонял он на велосипеде, и патлы его длинные развевались по ветру, яко знамя вольности.
И думал я: се есть человек, коему не надобно норы. Он силен сном медвежьим и горд хребтом лошадиным. А я, горемычный, от слабости своей обливаюсь потом кровавым.
И ветер тамо холодный. И превращает он плоть в кус мерзлого мяса. И вопрошаю аз, грешный: како среди сего хлада не осатанеть? Како избрать любовь, а не похоть? Смелость, а не гнев?
Ответа несть. Только свистит в ушах.
ГЛАВА V
О ТОРГОВКЕ, О КАРТИНАХ И УПОВАНИИ
Пришла ко мне жена-торговка и рекла: «Вопрос с продажею картин решился отрицательно». И не опечалился я зело, ибо она мне изначала не внушала доверия, яко лисица, торгующая рябиной.
Но в нощи возопила душа моя: доколе, Господи? Доколе ценители будут зреть на полотна мои, яко на отпечатки тела падшего? Доколе гармония, мною с кровью обретенная, будет стоять в углу, не проданная, не понятая?
И взял я кисть. Ибо писание и рисование — нора моя. И аще сия нора авангардна и дика, она есть единственный чертог, где я не слышу воя коммерции.
ГЛАВА VI
О ХРИСТЕ, УПАКОВАННОМ В ВАТУ
Дивлюся: прославили Христа за чудеса, аки забавного скомороха. Запаковали в ризы высокопарные, объехали молчком крайности и резкости. И се: кушать подано. Вино и хлеб, символом сыт, аллегориею пьян.
О, мерзость! О, лавка духовная!
Сказка, а не Бог. Покупка разумная, с ватою вместо сердца. Ибо кому охота зреть Христа гневающегося, пороги храма опрокидывающего? Кому любезен Бог, от коего пахнет потом и кровью, а не ладаном?
Сладко нам, сладко! Подайте нам Бога в банке, законсервированного, с этикеткой «Любовь». И да не спросит нас никто: «А где же правда твоя, человече?»
2.
ГЛАС ИЗ КУХНИ, БЛИЗ ПИСЬМЕННОГО СТОЛА
О, горемыка я, зело убогий духом и телом! Возлежу и мыслю: отчего синий огонек на плите, аки душа моя, одинок и от людей отлучен? Ящик стола, мною одною рукой затворенный, перекосился — не к добру сие, не к добру! О, судьба-иногда-мачеха!
Ученый муж, германец, на велосипеде по асфальту скачет, власы свои развевает, аки знамя, и лукаво щурится. Он силен и спит в берлоге, аки медведь, я же от слабости своей кровавым потом обливаюсь и на смерть иду. Лето нежно, но расслабляет, зима сурова, но бодрит. Хочу быть «тонко бодрым», ан выходит «расслабленно грубый».
Читал я письма Толстого, слышал Высоцкого глас. И понял: надрываться надобно! Сытый бо голодного не разумеет, а кабинетные кресла проповедуют, что пачкать руки — некультурно. Врут, бестии! Без мозолей на дланях нет истинного вкуса к абстракциям!
О СНОБЕ И ЖЕНЕ ЕГО, РЕЧЕНОЙ СДОБА
Зри, путешественник, на сих тварей! Сноб глуп зело, аки слон вавилонский, и глупостью своею накачан, аки подушка перинная. Мнится ему, что он — столп отечественной словесности, редактор толстого журнала. Лает на него Моська — правда, стало быть, лает, — а он, слонопотам, лишь ухмыляется в усы: дескать, слона-то мне и не жалко.
Жена же его, Сдоба, при нем неотлучно. В рассоле обывательщины сидят оба, яко огурцы в трехлитровой банке, и дух от них идет затхлый, квашеный.
О БОРЬБЕ С ХОЛОДНЫМ ВЕТРОМ
Холодный ветер, враг рода человеческого! Опустошает он душу, замораживает сердце, ослепляет очи. И стоит человек на ветру сем, аки кусок мерзлого мяса, вздрагивающий и осатанелый.
И вопрошаю я, грешный: как средь сего ледяного пекла выбрать Любовь и Смелость, а не похоть с гневом? Где та печка, у которой можно отогреть душу живу? И слышу в ответ лишь вой ветра и скрежет зубовный.
О ТОРГОВКЕ НЕНАДЕЖНОЙ
Позвонила мне торговка, продажей картин моих занимающаяся, и рекла: «Вопрос решился отрицательно». И тут же душа моя в пятки ушла. Ибо торговка сия отродясь доверия не внушала, но надежда, аки птица, в груди трепетала. И вот — нет ничего. Всуе надеялся я воскресить полуживых, а сам чуть не умер от собственной доверчивости.
О ДНЯХ И ПОРАХ ГОДИЧНЫХ
Вчера в душе моей была зима и глад великий. Ныне же я ветры южные включаю, дабы непогоду разогнать. Токмо лето вполне доступно — держись три месяца, не отступай!
Но дни наши сочтены. Всех не обманешь, не продержишься. То теплом повеет, то хладной бурей. Иду сквозь сии атмосферы, аки сквозь строй, и нет мне утешения, окромя труда. Но всяк трудящийся да достоин пропитания, и да не угаснет синий огонек на кухне его, в нощи и в день!
3
СЛУЧАЙНЫЕ РИФМЫ СТРАНСТВУЮЩЕГО ПИИТА
(Из записок горемычного)
Письмо I. О хворобах и тесноте
Сидел я у окна, взирая на суету людскую. О душа моя! Зачем ты заключена в сию немощную плоть? Здоровья мало, якобы скот издохнуть норовит, ближних не сыщешь днем с огнем, а денег — кот наплакал. И мыслишь тут: како пробраться сквозь юдоль сию, аки Лот из Содома? Ан нет, не выходит. Ноги подкашиваются, и весь ты — Кафка горемычный, не более.
Письмо II. О вате и художествах
Встаю рано, но не для молитвы — для писаний. И писание сие не есть благостное слово, а одна докука. После часа такого в голове моей поселяется вата, губы аки пустыня Сахара, а персты слабее, чем у младенца. Грудь болит, огнем палит. Взбодриться бы чаркой али поспать, да сон мой тяжек: как будто самосвал земли на себя опрокидываю. Просыпаюсь же — словно сквозь ту же землю на свет белый пробиваюсь, тяжко и смрадно.
Письмо III. О страстях и беззаконии
Признаюсь тебе, читатель: приступы гнева во мне живут, и приступы похоти, аки у зверя лесного. Случается, солгу, случается, и украсть могу (не великого, правда, но всё ж грех). Любовь во мне тоже приступами ходит, и смелость — наездами. Несешься тогда, как оный лихач на дрожках, разум в хмелю утопив. И сам себе тогда кажешься мозгляком раздутым, кровью да спермой налитым — прости, Господи, за грубость слова.
Письмо IV. О родителе и рисовании
Пришел родитель. Я, узрев его, тотчас закрыл сомнительные свои писания (дабы не смущать) и открыл рисования перспективные. А ведь рисование сие есть то же писание, только зашифрованное. Малюю цветы некрасивые — свидетели они моей некрасивости. И удивляюсь: откуда же берутся картины гармоничные? Видно, когда Бах играет, и я гармонию в себе удерживаю, не падаю, а повторять её легче, чем впервые узреть.
Письмо V. О демагогии и флагах
Мир сей есть океан свирепой демагогии. Всё перемешано: серое в белое рядят, белое в черное марают, большое в малое ужимают, малое в большое раздувают. Как тут размножиться и не заблудиться? Как сыскать брата своего среди толпы? Только и остается, что условиться о знаке: пусть, дескать, поднимет некий флаг в условленный час. Иначе — тьма и безлюдство.
Письмо VI. О живых и мертвых
Сытые голодного не разумеют, сие истинно. И потому, вознамерившись воскресить полуживых, сперва приходится сеять смерть — откровенностью своей убивать. Ибо как иначе достучаться до тех, кто замазан в сладкой патоке обыденности? Мертвое и злое хочется избыть, да только сила не та. Добро мое слабее зла ихнего. Вот и думаешь: не своим ли злом их зло разрушить, чтобы потом добру дорогу дать? Тяжкая арифметика.
4
О суете механизмов и уничижении человека
**(Из дорожных записок)
Прямо пред очи мои предстало чудовище, железом зовомое. Гигантские машины, о коих мечтали философы, дабы облегчить участь крестьянина, творят ныне дела столь великие, что человеку остаётся лишь мелочь. Но мелочь сия, ах, любезный читатель, мелочь сия выше роста человеческого! И корячатся с нею рабы Божии без всякой технологии, числом до пяти, аки Давид, но не с Голиафом — с мамонтом доисторическим воюя.
Видел я: стоит мужик, кнопку некую нажимает. Нажал — и она тут же выключилась. Словно бы сама вещь, бездушная, отвернулась от него, как от прокаженного. И вспомнились мне слова одного страждущего: «Низшие чины, проведав, что я не в милости у высших, готовы перещеголять последних в жестокосердии». Ибо если сам управитель мямлит кисло, то уборщица его, баба ярая, накидывается на тебя без предисловий, аки зверь лесной. О, сколь горька участь униженного и оскорбленного!
О горшочном мире и навозе жизни
В одной горнице приметил я горшки. Много горшков. И лежала в них земля, черная и жирная, и не ведала она, как ей собою всю комнату заполнить. И придумала: взрастила растение. И стало то растение свешиваться с подоконника и ронять на пол листочки сухие, лепесточки увядшие, семечки мелкие и прочий мусор. И подумал я: оставь сие на сто лет — и весь пол землей покроется, и трава взойдет, коли полив будет.
Так и злые люди липнут к нам, улыбаются скаредно, руки протягивают, яко братья. Но то они, а не ты. И если достанут они тебя, если уязвят и унизят, спасайся преображением. Глаголь себе: «На этом навозе произрастут цветы прекраснейшие». Ибо земля в горшочке не ведает отчаяния, но ждет лишь срока, дабы наполнить собою все сущее.
О канарейках и гласе вопиющего в окне
Читал я в книжице детской: «Канарейки, канарейки! — кричал мужик под Машиным окном». О, сладкий мир детства! Птички, девочка, свет в окошке... Но вдумайся, читатель: мужик-то надрывается! Работает он до крика, хватается за всё, даже за птиц глупых, взывает ко всем, даже к младым девицам, даже сквозь оконное стекло. Не есть ли сие образ всякого художника, всякого человека дела?
Ибо люди дела — не речисты. Они надеются: кто-то придет и оценит. Но приходит человек карьеры, общительный и лукавый, и использует человека дела в корысти своей. А человек дела, в простоте душевной, мнит о карьере фантастически, равно как карьерист о деле высоком понятия не имеет, почитая оное лишь средством для продвижения.
О нравах и холодном искусстве
Здесь же, в столице, слышал я толки о «передаче атмосферы». Мол, задача искусства — нюансы уловить. Но что есть нюансы? Производные они от установок грубых, от обстоятельств низменных. Иной скажет о ближнем: «Не работает!» И се есть отношение первое. А другой возразит: «Но рисует!» — и се второе. Третий присовокупит: «Но не продается!» Четвертый: «Но религиозен зело!» Пятый: «Но имеет брата безумного!» — и от сих печек и пляшут все нюансы, наполняя собою воздух, яко чад угарный.
Ловят сии нюансы, аки блох, а надобно не ловить — надобно задать душе два-три диссонанса, словно крест тяжкий на нее повесить, и мучиться, и решать их, ибо в муке сей — жизнь.
А искусство нынешнее? Холодное всё, за ним античный мрамор чудится. Холодное вечно, аки айсберг, а горячее — яко искра, мгновенно. Горячее требует, чтобы в него вглядывались сквозь пламя, дабы узреть. Холодное же само застыло в хрустальной прозрачности. Стоп-кадр из кинематографа, навеки застывший, — поневоле зауважаешь его и увидишь в нем нечто значительное, ибо неподвижность смерти сродни величию.
5
О наблюдении нравов
(Пародия на «путешествие» и созерцание)
О, сколь прискорбно душе моей было зреть суету человеческую, когда, приникнув к оконнице, взирал я на стогны града! Серые влачатся ризы, серы лики, серы и помыслы. Казалось бы, все едино. Но несть! О глухота наша душевная!
Ибо егда зрим мы простеца, не ведающего лукавства, глаголем: «Сирота он, недоросль, умом незрелый». Аще же узрим мужа, в нечувствии закосневшего, аки камень, хвалим стойкость его и житейскую мудрость. О, кривда! Простоту душевную за скудоумие почитаем, а черствость сердца — за твердость духа.
Дивлюся я, как легко именуем мы подлеца новатором, егда личина его безлика и гладка. Глаголют о нем: «Сокровенен он и аллюзий исполнен». Аллюзий! А я зрю токмо пустоту, ризами прикрытую.
О чтении книг и житии писателей
(Пародия на размышления о литературе)
Чел я на днях вирши Вознесенского, «Час пик» нарицаемые. И рек сам себе: сколь же нечаянна сия свежесть! Мнится мне, для подобной легкости духа надобно лет десять на водах киснуть да в бане париться, аки сущий сибарит. Ан нет — бодр и весел, и жить сбирается до девятого десятка.
А узрел я в ящике зрительном иную картину. Глаголет человек о Христе, а лик его таков, что страшуся я, да не сбеснуется он. Мнится мне, едва погаснут свечи телевизионные, сей проповедник, аки Иуда, мечет молитвенник во тьму угла и тешит диавола сквернословием гнусным. О времена! О нравы!
О карьере и деле
(Пародия на социальную сатиру)
Зрил я людей карьеры и людей дела. Первые суетны сугубо и языком мельтешат без устали, вторые же безмолвствуют, надеяся, что приидет некто и узрит многотрудные их поты. И приходит человек карьеры. И что же? Яко тать в нощи, пользуется он трудами молчальника. А молчальник тот, по простоте своей, мнит карьериста орудием дела своего.
О, сколь фантастичны мечтания бездельника о труде и сколь смешны чаяния трудящегося о людской благодарности! Ибо карьерист, аки паук, ткет паутину из безмолвия дельца, а делец, аки младенец, тешится побрякушками карьерными.
О нищете духовной и Достоевском
(Пародия на чувствительные и философические пассажи)
Блаженны нищие духом, яко тех есть царствие небесное. Но и земное царствие не чуждо им. Ибо когда человек наг и сир, и ничто не отвлекает взора его от внутренней бездны, тогда-то и зачинается в нем Достоевский. Не деяния, но писания и мечтания фантастические.
Зри: старуха сия, мнится мне, не просто старуха, а сосуд греховный. И такие помыслы лютые лезут во главу, что страшно становится самому себе: «А не убить ли ее?» И от сего помысла ужасаешься, ибо понимаешь: вот она, живая душа, голая, без покрова. И стыдно, и больно, и сладко от сего познания.
Свидетельство о публикации №126030301417