26 февраля
Я смотрел на то, как медленно кружатся редкие тучные снежинки, как молчит наш древний лес, как всё — от холмов до изгиба реки — ждёт возвращения брата.
Как славно было бы, мечтал я тогда, вглядываясь в этот пейзаж с надеждой, как славно было бы поскорее обнять его и пройтись по излюбленным с детства местам, позабыв всё плохое, что с нами сталось за последнее время. Как было бы замечательно хоть на миг почувствовать счастье, искренний покой — за него, за себя, за нашу жизнь, которая оказалась тоньше самой тоненькой ниточки.
В тот день он погиб. Я не знал этого, и тем не менее, даже не имея такого разумения, всё во мне содрогалось странной, неприятной дрожью. Надежду подтачивал червяк — не побоюсь этого слова — вселенской подлости. Иного определения этому чувству я дать не могу.
Я открыл наши с ним фотографии, глядел на них, а потом начал молиться. Крепко молиться, как ни разу в своей жизни мне ещё не доводилось возносить прошение — к Богу, или провидению, или судьбе… Тут уж кто во что верует.
Что-то, какая-то неведомая сила, подобная несмышлёнышу-малышу, напавшему на куст с палкой в запале лишь ему ведомой игры, по веточке ломала меня до тревоги. Я забеспокоился, но в беспокойстве своём постарался себя унять.
— Он же написал мне, — говорил я сам себе, — через две недели отпуск. Всё. Уймись, балбес.
Так я говорил сам себе.
Некоторое время спустя, вечером, сами собой вырвались слёзы. Меня охватила такая тоска, что выразить сил нет. Я очень по нему соскучился и до изнеможения ждал нашей встречи.
Прошла неделя, но он не писал. Хотя всегда писал по прошествии недели после выезда на место.
Дрожь охватила уже не только меня, но и прочих из семьи. Но пока ещё так же невнятно, как и меня.
Я помню, что 13 марта записал ему голосовое сообщение и посетовал по-детски, что с его стороны в некотором смысле бестактно молчать так долго. Попросил его по возможности тут же мне написать, так как волнение моё дошло до предела.
В ту же ночь мне снился сон, как он в образе ребёнка бегает возле нашей террасы…
Утром я написал нашему общему другу, и тот выразил сомнение в моём сне и толковании, но дрожь во мне была уже землетрясением.
И всё. Он успокоил меня и выразил соображение, что 18 марта брат точно выйдет на связь, так как будет уже в отпуске, на пути к дому.
Эти слова разбавили меня, как горячий чай — колодезной водой, и я лёг поспать, совсем притомившись от запредельной тяжести переживаний.
Мне ничего не снилось.
Сквозь дрём я услышал крик с кухни, который разорвал всё на «до» и «после»: и сон, и саму жизнь.
Ко мне вошёл отец и со слезами, в растерянности, объявил. Он был краток:
— Лёшка погиб.
***
Живя на просторах Великой Долины, невозможно не стать фаталистом. Она не оставляет выбора. Иные живут и терзаются вопросами бытия лишь изредка, но мне не досталось выбора, как такового.
Я потерял то, что любил всем сердцем, до той степени, что оно составляло не просто часть меня, но саму жизнь, во всей своей красе, как таковую.
И тут не может быть иного размышления, кроме того только, что если за гробом — ничто, то я по Божьему повелению однажды разделю с ним это ничто, и это будет высшая справедливость для истории двух неразлучных братьев. А если же там всё же есть то, что призрачными намёками проскальзывает сквозь грубость и равнодушие мироздания, то это будет высшая справедливость по отношению ко всему, что имеет место быть, то есть к самому мирозданию.
Оно, на мой взгляд, только тогда и имеет право быть, когда есть продолжение, и та самая наивысшая справедливость.
Свидетельство о публикации №126022606119