Смерть Отца

Он умер в среду. А я узнал об этом только в пятницу.

Три дня я ходил по Москве, пил кофе в автоматах, разговаривал с чужими людьми, смеялся их шуткам, а он уже три дня лежал в холодном помещении и ждал, когда я приду попрощаться.

Знаете, что самое страшное? Последний разговор.

Я позвонил ему за день до смерти. Он был пьян. Снова. Я орал в трубку, как резаный: «Сколько можно?! Ты меня позоришь! Ты обещал!» А он молчал. Просто молчал и слушал. Потом сказал тихо: «Сынок, я тебя люблю». А я бросил трубку.

Я БРОСИЛ ТРУБКУ.

Эти слова теперь живут во мне. Они просыпаются ночью, когда все спят. Они стучат в виски утром, когда я чищу зубы. Они шепчут из каждого угла: «Я тебя люблю». А я бросил трубку.

---

Знаете, каково это — в шесть лет жарить картошку самому?

Маленькие руки, огромная сковорода. Масло шипит и стреляет, я подпрыгиваю от каждого выстрела, но жарю. Потому что папа придёт с работы уставший. Потому что надо. Потому что больше некому.

Он научил меня всему. Держать молоток, варить суп, не бояться темноты, забивать гвозди, зашивать дырки на штанах. «Мужик должен всё уметь, сынок», — говорил он. А сам не умел главного — не пить.

Но я его любил. Господи, как же я его любил.

Помню его руки. Вечно в ссадинах, в мозолях, в чёрной полоске от сварки. Когда он гладил меня по голове, я чувствовал запах металла и пота. И это был лучший запах в мире. Запах отца.

---

Когда он приехал за мной в детдом, я повис на нём как обезьянка. Ревел так, что воспитатели вытирали слёзы. А он смеялся и кружил меня: «Всё, сынок, всё, теперь вместе!»

Мы ехали в поезде, и я боялся уснуть. Боялся, что проснусь, а его нет. Что это сон. Я держал его за палец всю ночь. Сжимал изо всех сил, до хруста. А он не отдёргивал. Только улыбался в усы.

А через несколько лет этот же человек гнался за мной с топором.

Пьяный, страшный, чужой. Я бежал по снегу босиком, в одних трусах, и орал от ужаса. А утром он пришёл просить прощения. Сидел на корточках, сжимал виски и повторял: «Сынок, прости, сынок, это зверь во мне, не я, не я...»

И я прощал. Всегда прощал.

---

В пятнадцать я ушёл от него.

Жил в сеновале, работал в колхозе, падал от усталости. Зимой сено не греет. Я сворачивался калачиком, дышал в ладони и плакал. Не от холода. От того, что рядом нет его рук. Даже пьяных. Даже злых.

Я думал, что он меня не ищет. А он искал. Потом мне рассказали: он ходил по деревням, спрашивал, заглядывал в лица прохожим. И пил. Ещё больше пил. Запивал горе.

Мы встретились через год. Я шёл с работы, а он стоял на остановке — осунувшийся, серый, в чужой куртке. Увидел меня и замер.

— Сынок...

Мы стояли и смотрели друг на друга. А вокруг ездили машины, хлопали двери, кто-то смеялся. А для нас остановилось всё.

Я подошёл и обнял его. Впервые за год. Он был худой, как скелет. Рёбра торчали, спина дрожала. Он плакал. Впервые в жизни я видел, как отец плачет.

— Прости меня, Боря. Прости, если можешь.

Я мог. Я всегда мог.

---

Потом была Москва. Работа. Моя семья. Дочка.

Он звонил часто. Спрашивал про внучку, просил фото, рассказывал про свои дела. А я вечно спешил: «Пап, давай позже, пап, я перезвоню, пап, у меня работа...»

Не перезванивал.

Он никогда не обижался. Только говорил: «Я понимаю, сынок, ты занятой. Ты главное береги себя».

И этот последний разговор. Последняя трубка. Последнее «я тебя люблю», которое ушло в пустоту.

---

Когда мне сказали, я не поверил.

Трубка выпала. Я стоял посреди московской улицы, и люди обтекали меня, как вода обтекает камень. Кто-то толкнул, кто-то ругнулся. А я стоял и не мог пошевелиться.

Как это — умер? Он же вчера дышал. Он же сказал, что любит. Он же не мог просто взять и перестать быть.

Ехал в электричке и смотрел в окно. Леса, поля, столбы. Всё плыло, всё было неважно. Потому что там, куда я еду, нет его. Никогда больше не будет.

Зашли контролёры. Я протянул билет, даже не глядя. Они что-то спросили. Я кивнул. А у самого внутри всё орало: «ЛЮДИ, У МЕНЯ ОТЕЦ УМЕР! Почему вы ходите, почему говорите, почему электричка едет? Остановите всё! Дайте мне выть!»

Но электричка ехала.

---

Похороны были почти пустые.

Родственники не верили. Говорили: «Опять пьяный, опять придумал». Я стоял у гроба один. Совсем один.

Он лежал в костюме. В том самом, который я купил ему на день рождения. Руки сложены, глаза закрыты. И я впервые не боялся его трогать. Гладил по лбу, по щекам, по этим вечно колючим щекам. Они были гладкие. Холодные.

— Папа, вставай, — шептал я. — Папочка, ну вставай, я всё простил. Я давно всё простил. Ты слышишь? Вставай, пожалуйста...

Он молчал.

---

Сорок дней он мне снился.

Каждую ночь. Я просыпался в поту, тянул руки в темноту, но там было пусто. А на сороковой день приснилось так, что я до сих пор помню каждую секунду.

Мы стоим на дороге. Летний вечер, пыль, высокие тополя. Он в своей старой кепке, в майке, с закатанными рукавами. Смотрит на меня и улыбается. Трезвый. Молодой. Красивый.

— Сынок, — говорит. — Хватит пить. Пошли домой.

Я шагнул к нему, хотел обнять, а он исчез. Растаял в воздухе. И я проснулся уже стоя на пороге чужого дома. Босиком. В одних трусах. Как тогда, когда он гнался за мной с топором.

Только теперь я сам за ним бежал. И не догнал.

---

Знаете, что я понял?

Мы всё время думаем, что успеем. Успеем сказать главное, успеем обнять, успеем простить. Мы откладываем любовь на завтра, на потом, на «когда будет время». А времени нет.

Есть только сегодня. Только сейчас. Только этот звонок, который может стать последним.

Я хожу на кладбище. Сажусь на лавочку, курю. Рассказываю ему про дочку, про работу, про новости. Иногда матерю за то, что ушёл. Иногда молчу.

А иногда мне кажется, что он рядом. Садится с другой стороны, тоже закуривает, молча кивает. И мы сидим вдвоём, как раньше. Без слов. Просто рядом.

— Пап, — шепчу я. — Я тебя тоже люблю. Слышишь?

Ветер шумит в ветках. Где-то далеко лает собака. И мне становится легче.

Наверное, слышит.


Рецензии