Ты позовешь, и я отвечу. 1. Иллюзионист

                Предисловие автора
       Определить жанр этой странной повести – задача сложная даже для самого автора, пусть так и остается повестью без жанра. Что-то вроде литературной «матрёшки», с множеством сюжетов, спрятанных один в другом...
      Городок Старокняжинск никогда не существовал в реальности.  И конкретного прототипа у моего главного героя нет, как и почти у всех остальных персонажей. Впрочем, если бы я родилась лет на десять раньше, литературно одаренным мальчиком, а не девочкой, в Москве, а не на Дальнем Востоке, и если бы моя семейная жизнь была счастливой, а писательская карьера – успешной... Можно было бы сказать: писатель Марк Смольников – это я. И все его несуществующие произведения родились и умерли в моей собственной голове...
       К тому же прозаик – существо множественное, поэтому Вера Серебрякова, Шурочка, Таня старшая и Таня младшая, Родион, Ангелина Терновская  и даже Андрей Шмелев – тоже в чем-то я.  В параллельном мире, созданном воображением для того, чтобы в итоге осознанно направить свой «маленький плот» против течения бешеной реки...
      Как в песне Юлия Кима,   «из миража, из ничего, из  сумасбродства моего вдруг возникает чей-то лик и обретает цвет и звук, и плоть, и страсть», а также - имя, которое невозможно изменить при всём желании. Татьяны в моей прозе возникали часто не потому, что я очень люблю собственное имя, или  изображаю своих двойников.  Иногда мне  кажется, что мама ошиблась с именем, и меня зовут как-то иначе. А вот Татьян своих воображаемых пыталась назвать по-другому – не получается.
       Много лет назад один мой знакомый посоветовал: «Напиши повесть о том, как человек обретает веру». «Зачем? Кому это может быть интересно? Одному из тысячи?» - мысленно посомневалась я. Многие сейчас вообще не читают, остальных привлекают, в основном, детективы, мистика, любовные романы. Не в осуждение сказано, ведь это  преобладающие жанры  и моего читательского прошлого. Но повесть в итоге написала – как и Вера Серебрякова, не для того, чтобы меня заметили, похвалили и что-нибудь «положили в кормушку». Прощаюсь с ней – в её окончательном варианте -   пусть ждёт своего «одного из тысячи».  Может, и дождётся...  За нагромождением любовных, детективных и мистических сюжетов   -  мое детство, юность, долгий путь поиска  истины и смысла жизни. Прошлое, с которым прощаюсь навсегда, как и с собственным литературным творчеством –  с лёгкой грустью, но без сожаления...
         Прощаюсь не без грусти и с моими любимыми персонажами... Но их уже давно заменили реальные люди, которые за  три последних десятилетия встретились на моем пути  - и не прошли мимо, несмотря на весь мой насмешливый скептицизм. Жить ради будущего гораздо важнее, чем застревать на прошлом, и потому я расстаюсь навсегда с моим вымышленным миром, созданным для тех, кто продолжает искать, а не для тех, кто уже нашёл.
        И в реальности – теперь не сомневаюсь! – непременно исполнится то, во что верит только один человек из тысячи...
         Но стихи – они, быть может,  не раз ещё прилетят...
      
      

Часть 1
ИЛЛЮЗИОНИСТ
       Перспектива провести очередные летние каникулы у бабушки Доры в Старокняжинске - этом скучном городишке, где пылились на библиотечных полках такие же скучные классики, не слишком прельщала Марка.  Лучше бы с отцом уехал в Ленинград, но мать категорически воспротивилась этой поездке - якобы помехой будет Марк  бывшему мужу.  А по сути, проявила обычную вредность своей вздорной натуры. Ей-то, в сущности, какая разница, где проведет лето единственный сын? А у него – когда еще появится возможность пообщаться с двоюродными братьями и взглянуть на восстановленную после войны Пулковскую обсерваторию? Возможно, побывал бы с отцом и внутри, чтобы хоть одним глазком взглянуть на Вселенную в мощный телескоп...
      У матери, конечно, свои проблемы: после развода с отцом она устраивала и всё никак не могла устроить личную жизнь, а Марк, до полуночи сидящий над книгами за письменным столом в их однокомнатной квартире, ей страшно мешал. Точнее, они взаимно мешали друг другу. Хотя, казалось бы, грех жаловаться: в эпоху коммуналок иметь отдельную квартиру – невообразимая роскошь.
      Весной у матери появился очередной объект. Марк определил этот факт по ее поведению: оживленным глазам, песенкам, долгим вечерним отлучкам. Но домой она пока никого не приводила: видимо, ждала отъезда сына.
       Чем старше становился Марк, тем  больше у него возникало поводов избегать длительного общения с бабушкой. Исидора Исаевна, как молодящаяся актриса, предпочитала играть роли  двадцатилетней давности, а единственный внук старил ее на  два десятка лет. Видя близорукими глазами в зеркальных отражениях некое подобие своих давних фотографий, бабушка верила, как и мать, - это было у них, видимо, наследственное! – что главный, самый необыкновенный и потрясающий роман у нее впереди. И ждала появления героя этого романа, как романтичная пятнадцатилетняя школьница. Марк мог бы простить подобную глупость матери, которая родила его в восемнадцать лет, и была еще достаточно молода и хороша собой, но бабка своими притязаниями на вечную юность раздражала неимоверно. Он просто не знал, как к ней обращаться, поэтому не называл никак, мысленно компенсируя пробел разнообразными  и не слишком уважительными прозвищами. Звучало это примерно так: «Доброе утро, (вслух) дорогая тетушка Тортила!» (про себя).
       Были, конечно, и свои плюсы в старокняжинских летних каникулах. В уютном доме с мансардой, предоставленной Марку в полное распоряжение, как и в тенистом саду с беседкой, было, куда укрыться с книгой. Но много ли увесистых томов привезешь в чемодане из столицы?  Проведя несколько дней в запойном чтении,  Марк мгновенно усвоил всю привезенную с собой литературу. Ничего больше не оставалось – только направить стопы в местную библиотеку. Тем более что Шура Скворцова в доме напротив пока не появилась. Как и Марк, Шурочка не жила в Старокняжинске постоянно, а приезжала к бабушке на каникулы из Челябинска, где прижились после военной эвакуации ее родители. Спросить у Шурочкиной бабушки, приедет ли она этим летом, Марк не решался. Может быть, Скворцовой тоже до смерти надоел Старокняжинск, и вниманием ее завладел какой-нибудь бравый уральский кавалер...
       Дверь старокняжинской библиотеки Марк всегда открывал с некоторым сердечным трепетом, но не ожидаемая приятная встреча с литературным шедевром была тому причиной. Шедевры на провинциальных книжных полках попадались редко – все было читано-перечитано! – а трепетное чувство возникало к той, что помогала их отыскивать. И чувство это необходимо было скрывать, чтобы не оказаться в смешной и глупой роли влюбленного идиота: библиотекарше, вдове с двумя детьми, летний читатель годился в сыновья, причем в сыновья младшие, потому, что собственные ее дети, Коля и Вера, были старше Марка – на три года и на год соответственно.
       Но Алина Николаевна Серебрякова выглядела так молодо, у нее были такие красивые, хотя и грустные, синие глаза и такая роскошная светло-русая коса по-девичьи стекала по спине, что совсем незаметными казались белые ниточки в пышных волнах над высоким, матово-бледным лбом. Марк никак не мог решить, кто красивее: сорокалетняя седеющая библиотекарша или юная Златовласка - Шурочка Скворцова. Рослая и хорошо сложенная, Шура все-таки была еще недавним ребенком, очень юным подростком, и это ощущалось во всем – и во внешности ее, и в поведении. С ней можно было чувствовать себя более-менее свободно.
       В присутствии библиотекарши Марк, незаметно для других, робел и смущался.  Даже в прохладные дни, сквозь все свитера, жилеты и шали, в которые постоянно куталась хрупкая мерзлячка Алина, ее  высокая девичья грудь притягивала взгляд юного читателя, воровато ускользающий, стыдящийся самого себя.  Что уже тогда говорить о летней жаре, о  крепдешиновых и  ситцевых блузках и платьицах...
      
      В библиотеке Марка ждал сюрприз, не сказать чтобы неприятный, но несколько неожиданный: за столом вместо Алины Николаевны, сидела, углубившись в какую-то книгу, ее дочка Вера. Новоявленная библиотекарша подняла на читателя глаза.  Возвращаясь из мира, далекого от реальности, и, судя по всему, очень трагичного, эти большие, карие глаза  смотрели  на него сквозь поволоку сдерживаемых слез,  печально и обреченно...
       - Вер, привет! Я и не знал, что ты в библиотеке, - неловко поздоровался он.
       - Здравствуй, Марк, - сморгнув так и не пролившиеся слезы, Вера быстро, застенчивым жестом вытерла узкой ладонью глаза. – Я тоже не знала, что ты приехал.  Давно?
       - Да уж почти неделю здесь.
       - И все это время читал?
       Вера улыбнулась понимающе: знала она его привычки.
       Дружили они давно, лет с восьми, хотя это была только каникулярная дружба. Оба рано научились читать, любили книги до самозабвения. Пожалуй, именно любовь к литературе и лежала в основе их дружбы – всегда было, о чем поговорить.
      - Чем же еще заниматься на каникулах? – пошутил Марк, и в этой шутке  была доля правды: занятий летом много разных, но чтение – основное.
       - Саша тоже приехала, не знаешь?
       - Пока не видел. Бабушка ее одна во дворе копошится.
       - Ты не расстраивайся, Марк, не будет она все лето в своем дымном Челябинске сидеть, приедет обязательно.
       - Чего бы я расстраивался? – немного резковато ответил он.
       Марк и сам предпочитал не углубляться в анализ своего отношения к противоположному полу, а уж Веры это вообще никоим образом не касалось. Но как-то по инерции, и чтобы сгладить свою невольную резкость, он спросил:
        - А ты что, вместо матери здесь библиотекарем решила устроиться? Алина Николаевна в отпуск ушла?
       Вера отрицательно покачала головой:
       - Завклубом разрешила пока поработать. Мама сейчас в Москве, - и, не дожидаясь расспросов, неохотно добавила. – Коля ее повез на обследование. Здесь никак диагноз не могут поставить.
       - Что-то серьезное?
        - Серьезней некуда. Ноги стали у нее отниматься, ходит с трудом.
       Да уж, очередной сюрприз, и на этот раз приятным его точно не назовешь...
        - Странно, она же не бабулька столетняя, - неловко пробормотал Марк. – Совсем еще молодая...
       Вера подняла на него глаза, полные теперь не слез, но скрытой боли, такой сильной, что голос ее, на удивление низкий для столь детского облика, немного сел, приглушенный и чуточку сиплый, как от внезапной простуды:
       - Молодые тоже болеют, Марк. И умирают. Мой папа умер, когда ему было чуть больше тридцати...
       - Он же на войне был...
       - Да, это война его убила, - печально согласилась Вера. –  Даже когда сама уже кончилась, – добила осколком, оставшимся в груди. И маму тоже убила война. Догнала через много лет...
        Марк не совсем понял ее слова: Алина Николаевна никогда не была на фронте. И почему такая безнадежность – диагноз-то еще не поставили: может, болезнь вполне излечимая?..
       - Вера, у моего отца  жена – врач, невропатолог. Очень хороший специалист, хоть и детский. Я могу вас с ней познакомить.  Если эта болезнь как-то с нервами связана, она обязательно поможет. И вообще... Ты руки не опускай, ладно? У Ирины Михайловны  много знакомых - хороших докторов, хирургов, и ведь большинство болезней лечится...
      - Спасибо, Марк, - грустно улыбнулась Вера. – Конечно, хочется надеяться на лучшее, но... Мама без посторонней помощи уже не может ходить. А инвалидное кресло – разве мы его купим? Николашу могут осенью в армию забрать. Что мы с мамой будем делать тогда, не представляю...
       - Насчет инвалидного кресла, я отцу скажу: он привезет.
       - Спасибо, Марк, это нас очень выручит. А деньги мы потом соберем и отдадим. Коля заработает. Если в армию его не возьмут... 
       - Может, и не надо будет никаких денег. А Коле от армии могут отсрочку дать, я думаю. Раз такая ситуация у вас в семье. По справедливости,  - добавил Марк, не чувствуя твердой уверенности в собственном голосе.
       - Может быть, - Вера взглянула на него с печальной усмешкой в глазах – так женщина смотрит на ребёнка, который наивно рассуждает о вещах, даже для взрослых не вполне понятных. – А ты уверен, Марк, что в этом мире все происходит по справедливости?
       И внезапно добавила, казалось бы, безо всякой связи с предыдущими словами:
       - Мамину косу пришлось отрезать. Так жалко...
       Марк не представлял красавицу Алину без ее роскошной косы и в инвалидном кресле. Мать Веры никогда не производила впечатления больной, разве что лицо ее было несколько бледнее, чем у абсолютно здорового человека, но ей очень шла эта матовая белизна кожи.
      Вот и Вера была бледна, не только сейчас, но и всегда: унаследовала от матери цвет лица. Жаль, что только это и  унаследовала... Отец как-то рассказал ему то, о чем в школе не учили: за внешность человека отвечают заложенные в его ДНК гены.  Глядя на Колю и Веру, сравнивая невольно брата и сестру, Марк всегда внутренне сожалел, что не очень-то справедливо вся эта генетическая рулетка распределила между ними черты родителей. Коля был красавец, ему от отца достались высокий рост и по-мужски стройная, крепкая фигура, а от матери – синие глаза и светло-русые, густые, волнистые волосы. Одно слово, сказочный царевич - соперник, имеющий гораздо больше шансов на внимание Шурочки Скворцовой... А Вера, с которой всегда так интересно разговаривать, - темноволосая, кареглазая, маленькая, невзрачная, совсем какая-то бестелесная, будто лет ей десять-двенадцать, не больше... Она старше Марка ровно на год - интересно, что родились они в один день, седьмого января,- но внешне Вера выглядит года на три моложе, и только, когда начинает говорить глубоким, низким, чем-то волнующим голосом, кажется взрослее даже брата своего Николая.
       Веру, как и Марка,  можно было назвать достаточно замкнутым человеком: говорили они, в основном, о книгах. Но сейчас боль открыла в ее душе какой-то тайный шлюз, выпускающий на волю скрытые чувства...
       - Марк, я все время об этом думаю: почему люди воюют? Русские, немцы – дело даже не в этом. Война постоянно идет и внутри каждой страны - люди  уничтожают, преследуют, подавляют друг друга. Невозможно объяснить всё это, понимаешь? Ведь каждый человек хочет быть счастливым – неважно, где он родился и кем. За что они сражаются, почему враждуют, я не понимаю? Чего хотят? Власти над другими, богатства?  Но ведь по-настоящему счастливым человек может стать только, когда он любит. А война убивает всё, это какой-то рассадник зла. Мама с папой были так счастливы  - даже по фотографиям видно...  А через месяц после  рождения Коли папа ушел на фронт.  Дважды возвращался. Один раз ранение было средней тяжести: вылечился и опять ушел. Ненадолго его домой отпустили,  на моё счастье...  Представь, Марк: если бы папу не ранили, мы бы сейчас с тобой не разговаривали, не появилась бы я на свет никогда. Жаль, что война тогда не закончилась, не было бы этого проклятого осколка! Маленькая я еще была, но все помню. Сначала папу положили на обследование, а я в это время заболела ветрянкой, и все время ревела, размазывая зеленку, потому что папы не было, и мне казалось, что теперь он никогда не вернется. Но он приехал, засмеялся, глядя на меня: «Ой, какая у нас тут зелененькая царевна-лягушка!» Привез нам с Николашей подарки. Что подарил Коле, не помню, а свои детские сокровища я до сих пор храню: «Букварь» Костина  и деревянную матрешку-неваляшку. Матрёшку папе пожилая медсестра подарила, «для дочки» - то есть для меня. Мы потом только узнали, что этой игрушке много лет – уникальная, как музейная редкость... Бабушка еще жива была, говорила: ладно, матрешка, а зачем букварь? Коля уже читать умеет, а малышке еще рано. А мама тоже смеялась и шутила:  вовсе не рано,  царевны-лягушки все мудрые не по годам. Но я не очень-то  мудрая, до сих пор многого не понимаю.   По букварю научилась читать, но это был наш последний счастливый год... Война убивает любовь, преследует, добивает. Или превращает в то, что любовью уже не является...  Время тоже часто убивает чувства и получается, что война и время –   наши враги, перед которыми мы бессильны... Мама после папиной смерти долго по ночам плакала, рот зажимала одеялом, но всё равно было слышно. Потом плакать перестала, но начала болеть. Ей все подруги говорили: Алина, что ты себя хоронишь заживо, такая красавица, замуж выходи!  Но она всегда любила только папу. И до сих пор его любит, хотя он уже столько лет в могиле. Это ужасно, Марк: много лет думать о том, что твой любимый человек под землей, и что там от него осталось – только кости... Мама, наверное, потому и заболела – от этих мыслей. Я думаю, они с папой не могли жить друг без друга, как Дея и Гуинплен. Только те сразу, вместе умерли, а мама столько лет без папы жила ради нас с Колей...
      Вера замолчала, вздохнув так, словно ей не хватало воздуха. Самым гнетущим в ее словах было прошедшее время – утрата надежды на возможность выздоровления Алины Николаевны. Чтобы отвлечь девочку от душевной боли, внезапно прорвавшейся сквозь ее обычную сдержанность, Марк выхватил из потока взволнованных слов два незнакомых имени:
       - Вера, я не пойму, о ком ты говоришь? Кто не мог жить друг без друга и умер?
       Вера улыбнулась – она еще могла улыбаться!
       - Да вот, недавно читатель книгу принес – взамен утерянной: Виктор Гюго,  «Человек, который смеется». У нас в домашней библиотеке есть несколько романов Гюго, но такого не было. Как раз последнюю страничку дочитала перед тем, как ты пришел. Знаешь такой роман?
       - В первый раз слышу.
       - Возьмешь почитать?
       - Спрашиваешь, конечно, возьму!
       Им как будто было слегка неловко друг перед другом: Вере за свою внезапную откровенность, Марку – за переполнявшие его скрытые мысли и чувства, в которых незаметно возникло нечто новое, еще неопределенное и не оформившееся, но почему-то смутившее...
       - Теперь ты в библиотеке всё лето будешь работать? – спросил он, наблюдая за тем, как Вера аккуратным почерком записывает в формуляр фамилию автора и название романа, - с внезапной мыслью о том, какие темные, густые и длинные у нее ресницы...
       - Нет, конечно, - ответила она, не поднимая глаз. – Мне тут временно разрешили посидеть, пока новую библиотекаршу не найдут. Я же несовершеннолетняя и без образования. Да и не хочу я быть библиотекарем...
       «А кем хочешь?» - очередной вопрос возник в голове, но вслух его Марк почему-то не задал. Что-то появилось в Вере новое, незнакомое, и это начинало смущать и сковывать настолько, что наскоро черкнув в формуляре закорючку подписи и поблагодарив девушку за книгу, он поспешил покинуть библиотеку...
      
          Дома, уединившись в мансарде с «Человеком, который смеется», Марк раскрыл роман примерно на середине, что обычно проделывал с любой незнакомой книгой, решая, стоит тратить время на ее чтение или нет. Конечно, можно было методом скорочтения пробежать весь роман от начала и до конца, с чем он тоже справлялся умело, особенно с литературными произведениями из школьной программы. Внимания они часто не заслуживали, но приходилось сдавать экзамены, на которых его способность читать текст по диагонали, запоминая сюжет и его отдельные, наиболее яркие детали и цитаты, не раз создавала иллюзию хорошей подготовки. Но гораздо интереснее было по одной странице книги, мысленно отождествляя себя с ее автором, попытаться понять, в какой степени он талантлив, и насколько интересен сюжет его произведения. Первое впечатление, как правило, не обманывало.
       Раскрыв наугад роман, до слез взволновавший Веру, Марк приступил к чтению с середины страницы, с начала главы, которая называлась «Лазурь среди мрака».
       «Так жили друг другом эти два обездоленных существа: Дею поддерживала рука Гуинплена, Гуинплена – доверие Деи.
      Сирота опиралась на сироту. Урод опекал калеку.
      Двое одиноких нашли друг друга. Чувство невыразимой благодарности переполняло их сердца. Они благодарили.
      Кого?
      Таинственную бесконечность.
      Чувствовать благодарность – вполне достаточно. У благодарности есть крылья, и она несется туда, куда нужно. Ваша молитва лучше вас знает, куда ей устремиться.
      Сколько людей, думая, что молятся Юпитеру, молились Иегове! Скольким верующим в амулеты внимает бесконечность. Сколько атеистов не замечают того, что их доброта и грусть – та же молитва, обращенная к Богу!»
      Последняя фраза была подчеркнута тоненькой линией – простым карандашом, на полях стояли три восклицательных знака, а строчная буква «б» в слове «бог» была исправлена на заглавную. Так же было подчеркнуто имя «Иегова», а знак на полях стоял вопросительный.
       Кто размышлял о значении прочитанного текста, оставив аккуратный, но заметный след работы мысли? Прежний хозяин книги? Алина Николаевна? Вера? Ответа на вопросы не было – оставалось открыть книгу на первой странице и начать ее читать...
       Время за чтением, как всегда, пролетело незаметно.
       Исидора Исаевна оставила внуку на обед котлеты с макаронами, надо было их только разогреть, но, забыв про еду, что с ним случалось частенько, Марк исчез в воображаемом мире, созданном фантазией человека, давно не существующего в реальности. Когда пустой желудок все же дал о себе знать, продолжил чтение, жуя холодную котлету.
       И весь этот иллюзорный мир, все эти люди, якобы жившие  более двух столетий назад, казались ему гораздо реальнее и бабыдориной мансарды, и сковородки с макаронами, и даже знакомого звонкого голоса, прилетевшего вместе с птичьим щебетом в раскрытое окно... Не до Шурочки ему было: сейчас, она существовала невообразимо далеко от старого возка с впряженным в него волком Гомо, – возка, в котором Марк путешествовал вместе со старым философом Урсусом, чувствуя с ним некое душевное родство... Перелистывая страницу за страницей, засевший в старом кресле путешественник никак не мог оторваться от книги. Он пережил знакомое ему, но в сотни раз усиленное чувство одиночества брошенного ребенка, и давний ужас смерти вновь предстал перед ним в образе танцующего на виселице мертвеца...
       Но тут внезапно подал голос Джульбарс, лохматый сторожевой пес бабы Доры, и вернул одинокого странника в реальный мир... Гавкнул Джулик сначала  лениво, предупреждающе, но вскоре залился таким неистовым, яростным лаем, что Марк, не выпуская книгу из рук, отправился взглянуть, кого это принесло в столь неподходящее время.
       У калитки стоял незнакомый, ничем не примечательный человек: высокий мужчина лет тридцати пяти в клетчатой рубашке, широких темно-серых брюках и светлой кепке.
       - Комнату на лето сдаете? – прошелестел этот тип, почти не разжимая губ, тихим, невыразительным голосом, положив на деревянный столбик калитки руку с необыкновенно длинными, тонкими пальцами, и не обращая ни малейшего внимания на беснующуюся в двух шагах от него собаку.
       Марк сначала не понял, чего ему нужно, а когда незнакомец, чуть повысив голос, повторил свой вопрос, отрицательно мотнул головой. Он уже хотел вернуться к прерванному занятию, но мужчина пристально уставился ему в глаза холодным, светло-серым взглядом. Марк почувствовал, что не может сдвинуться с места, словно тапки на его ногах внезапно стали магнитными, а песок на дорожке – металлическим... Джульбарс тоже повел себя странно: он поперхнулся собственным лаем, а затем, поджав хвост, что уж вовсе не было ему свойственно,  звеня цепью, спрятался в тенечке за конурой, откуда, положив голову на лапы, следил укоризненно-виноватым взглядом за дальнейшим развитием событий.
       - Комната сдается, - негромко, но настойчиво повторил странный тип. – Я прочел на станции объявление: Тенистый переулок, дом семь, Тортик И.И. Это же здесь, насколько я понимаю?
       «Ну, баба Дора, невеста из кислого теста!» - про себя ругнулся Марк.
       И краем глаза отметил появление у калитки напротив стройненькой фигурки в светлой кофточке и пышной цветастой юбке: нет, не послышался ему там, в мансарде,  звонкий голосок - приехала Шурочка...
       - Какое еще объявление? Ничего не знаю. Она меня не предупреждала, - недовольно пробурчал Марк, даже в отсутствие Исидоры Исаевны не решаясь обозвать ее бабушкой.
       - Объявление? Вот оно, - незнакомец достал из кармана брюк документ, похожий на паспорт, вынул из него небольшой бумажный прямоугольник и протянул  Марку.
       «Сдам на лето комнату одинокому непьющему мужчине не старше пятидесяти лет. Тенистый переулок, дом 7. Тортик И.И.»
       Марк мгновенно пробежал глазами напечатанный на машинке текст, и в который раз невольно поблагодарил отца за то, что тот женился на матери  и дал ему свою фамилию: быть Марком Тортиком – лучше удавиться...  Но бумажка подтверждала, что длинный тип его не разыгрывает: завпродмаг Исидора Исаевна Тортик – это вам не какая-нибудь Марья Ивановна Иванова: её ни с кем не спутаешь, да и адрес напечатан вполне четко. Получается, баба Дора действительно собралась заманивать на свою жилплощадь залетных женишков не старше пятидесяти – а самой-то, можно подумать! Усмехнувшись, Марк машинально скомкал объявление и сунул его в карман своих черных сатиновых шаровар.
       - Ну, тогда подождите. Или приходите позже. Ее нет дома – хозяйки, я имею в виду. С работы еще не пришла.
       В глубине души Марк надеялся, что незнакомец бабу Дору дожидаться не станет – поищет себе какой-нибудь другой вариант для летней резиденции. Черт его знает, кто он такой: брачный аферист, гипнотизер, вор в законе?.. Словно прочитав его мысли, тот усмехнулся – точнее, чуть раздвинул губы в усмешке, но Марку вновь стало не по себе: не глаза, а стальные сверла какие-то...
       - Хорошо, я подожду, - незнакомец уселся на низкой, не по росту его, скамейке, острым углом согнув длинные ноги в широких брюках.
       Подошвы Марка уже давно отклеились от песчаной поверхности дорожки, но теперь он уходить не торопился: Шура по-прежнему стояла у своей калитки, играя глазами, улыбочками и переброшенной на грудь косой – подавала только ему заметные знаки...
       Короткий диалог с незнакомцем почему-то настолько утомил Марка, что он с облегчением заметил выплывающую из-за поворота маленькую и круглую фигуру бабушки в ярком крепдешиновом платье.
       - Это к вам, - бросил он, когда баба Дора подошла к калитке и не без тайного кокетства окинула быстрым взглядом поднявшееся со скамейки  это – «интересного молодого человека». – По объявлению...
       - По какому еще объявлению? – вполне натурально удивилась
Тортик  И.И.
       Вдаваться в подробности Марк не стал, а скомканное объявление вытащить из кармана как-то позабыл, предоставив хозяйке и незваному гостю объясняться наедине. Обойдя удивленную «королеву Маргарина», он направился к соседней калитке, где Скворцова жаждала удовлетворить собственное любопытство, – женщина есть женщина, даже если ей всего четырнадцать лет.
        Едва они успели поздороваться, как Шура потянула Марка за руку в знакомом направлении – на свою любимую скамеечку, скрытую за кустами сирени, растущими вдоль низкого штакетника, начиная осыпать его вопросами уже по дороге:
       - Что это у тебя? Очередная толстая книга? Ты, как всегда, с книгами ешь, спишь и гуляешь? Как называется? «Человек, который смеется» – странное название! Интересная, наверное?
       Почитать интересную толстую книгу Шурочка желания не проявила, это не Вера Серебрякова. Она вообще не любила читать, ей больше нравилось слушать чужие россказни, а всем прочим развлечениям, даже танцам, Шура предпочитала кино. Марку казалось, что сама она очень напоминает героинь этих фильмов – девушек «без адреса», «с характером»  и «с гитарой»: хорошенькая, восторженная, звонкоголосая, наивная до глуповатости, но всё же чем-то очень привлекательная. Поменялась бы с Верой: процентов тридцать красоты на такое же количество ума – и не было бы цены обеим...
       - Мне бабушка сказала, что тетя Алина с Колей в Москву уехали. Ты знаешь?  Она что, очень серьёзно заболела? – продолжала свои расспросы Шурочка.
       Он неопределенно дернул плечом и подумал: «Пока ясности с диагнозом нет, нечего всякие сплетни разводить».
       - Марик, а что это за тип явился к тете Доре? – устраиваясь поудобнее на скамеечке, задала Шура свой главный вопрос.
       - Граф Монте-Кристо, - желчно пошутил он в ответ. – Привез сундук с сокровищами, хочет их спрятать в нашей мансарде.
       - А кроме шуток?
       - Гувернера для меня ищет, - вновь съязвил Марк.
       - Кого?!
        Для Шуры слово «гувернер» было явно чересчур иностранным. Русскую классику она в школе, похоже, проезжает налегке...
       - Ну, воспитателя, надсмотрщика... Да шучу я, Скворцова! Сам не знаю толком, кто ей нужен – не то жених, не то жилец...
       - Какой еще жених?! Она старая уже, а он молодой и красивый, на актера Сергея Столярова немного похож. Только одет не очень – такие брюки уже из моды выходят.
       - Мне плевать, на кого он там похож, на Столярова или на Басова. Пока этот Монте-Кристо не возник у калитки, я и не знал, что баба Дора ищет жильца.
       - Может, он сам ищет жилье, - предположила Шурочка. – И твоя мансарда ему приглянулась. Вытурят тебя оттуда, Марик, и правильно сделают – не будешь из окна за мной подглядывать!
       - Нужна ты мне больно! Что, мне вообще в окно не смотреть? А тип этот, если хочешь знать, по объявлению явился. Вот, смотри, читай...
       Марк вытащил из кармана скомканный лист, развернул его, не глядя, и протянул Шуре.
       Вновь зашелся лаем сердито, но как-то неуверенно, Джульбарс. Исидора Исаевна цыкнула на него, провожая гостя до калитки. Марк надеялся, что бабушка спровадит его окончательно: никакой жилец ей точно не нужен, а прибрать к рукам в качестве будущего мужа двойника актера Столярова,  странного сумрачного типа, который ей в сыновья годится – всю старокняжинскую деревню насмешить! Надежды его, однако, не оправдались...
       - Так, когда вас ждать, Егор? – жизнерадостно осведомилась на весь переулок громогласная Тортик И.И.
       Тип прошуршал в ответ нечто невнятное, но всё же стало ясно, что хозяйке дома номер семь долго ждать его не придется.
       «Она что, с ума сошла? Вот гипнотизер чертов! Хоть бы ты под машину попал,  и все лето в больнице провалялся!»
       - Ма-а-рик! – Шурочка потянула его за рукав футболки. – Что это вообще за бред? У тебя в голове все в порядке?
       Марку показалось, что она прочитала его мысли – или он незаметно для себя высказался вслух?
       - Я пошутил, - он поморщился, как от зубной боли.
        - Ничего себе, шуточки! Где ты это взял? Или сам сочинил, признавайся?! – Шура потрясла перед самым его носом измятым листком объявления.
       - Чего я сочинил? – разозлился Марк. – Это наша уважаемая Исидора Исаевна сочиняет! Комнату она, видите ли, сдает, одинокому, непьющему – замуж на старости лет приперло... А мне оно надо? Сразу бы сказала, что собирается жильца искать, - я бы и приезжать сюда не стал!
       - Марк, ты ничего не перепутал? Тут стих какой-то напечатан – ненормальный...
       - Какой еще стих? – Марк раздраженно выхватил из пальцев Шурочки и снова скомкал бабыдорино объявление, но прежде, чем бросить его через штакетник, решил  взглянуть, какую-такую поэзию умудрилась отыскать гражданка Скворцова А.Д. в абсолютно прозаическом творении гражданки Тортик И.И.
       И тут у него буквально глаза полезли на лоб: стих... Причем, Шура права: вполне ненормальный:

Безумец, кто слезы возлюбленной пьет,
И кто продает их! Поверьте:
Хоть вечную молодость он обретет,
Добыча достанется смерти...
    
       Строчки были напечатаны на машинке – тем же шрифтом, что и объявление. Минуту Марк тупо смотрел на странное стихотворение, подозревая, что не баба Дора, а он сам спятил окончательно, завершая литературный запой далеким от старокняжинской повседневности «Человеком, который смеется»...  Но догадался  взглянуть на оборотную сторону измятого листа.
       Все ясно. Не объявление, а прямо текст с подтекстом: «Сдам комнату одинокому, непьющему, вечно молодому безумцу, пьющему и продающему слезы своей возлюбленной»... Но кто мог весь этот бред напечатать? Ответа на вопрос не находилось. Представить, что Трубадора Исаевна внезапно обрела поэтический дар – все равно, что поверить в бегемота, поющего соловьем. К тому же в доме вечно юной Трубадоры, заполненном разнообразнейшим барахлом, уж чего не было точно – так это пишущей машинки.
       - Ну и где же она ее взяла? – вслух поинтересовался Марк.
       И в ответ на недоуменный взгляд Шурочки, пояснил:
       - Пишущую машинку. Чтобы напечатать всю эту чушь.
       - В библиотеке есть пишущая машинка, - неожиданно сказала Шура, и Марк вспомнил: да, действительно, есть.
       - А ты откуда знаешь? – саркастически усмехнулся он. – Ходила в библиотеку? Там шоколадные конфеты раздавали? Или новое кино крутили?
       - А ты не думай, что самый умный! – заносчиво вскинула Шурочка подбородок. – В прошлом году мы с Верой помогали тете Алине в библиотеке порядок наводить. И она тогда на машинке печатала. Вера тоже умеет печатать, я знаю. Кстати, а Вера-то сама, где сейчас?
       - В библиотеке работает – временно,  Алину Николаевну замещает.
       - Тем более, раз она сейчас в библиотеке – могла сама и напечатать.
       - Ну ладно – объявление, - продолжал рассуждать Марк. – Попросила баба Дора – Вера напечатала. А стих, откуда взялся?
       - И стих – тоже она...
       - Объявление, стих – в одну кучу? Что, чистой бумаги не нашлось?
       - Может, случайно получилось? Сочинила Вера стих, напечатала его, а потом с другой стороны случайно напечатала объявление.
       - Случайно сочинила, случайно напечатала! Ты думай, что говоришь. У Веры, в отличие от некоторых, с мозгами все в порядке. Даже если она и пишет стихи – то уж точно не про каких-то пьющих слезы психов!
       Шурочка обидчиво надула губки, очевидно приняв на свой счет намёк на непорядок в чьих-то мозгах, хотя Марк имел в виду романтичную дурь в голове Исидоры Исаевны.
       - Короче, непонятно мне все это, - подытожил он.
       - Вера пишет стихи, - продолжала гнуть свою линию Шура. – Она любит стихи и сама их сочиняет, это точно.
       - А ты откуда знаешь?
       - В прошлом году в клубе был концерт. Ты не пошел – в книжки свои толстые зарылся. А мы с Колей были. И Вера читала стихи. Очень хорошо читала, между прочим!
       - Свои стихи? – удивился Марк.
       - Нет, не свои. Какого-то поэта, я фамилию не запомнила.
       - Это был поэтик Цветик, - съехидничал он.
       - Сам ты Цветик! – рассердилась Шура.
        - Я стихов не пишу, - отрекся Марк. – И не пойму, с чего ты взяла, что Вера их пишет, если она не свои стихи читала на концерте.
       - Ну... У нее глаза такие, - глубокомысленно изрекла Шура.
       - Какие?
       - Как у всех этих поэтов на портретах.
       Марку  стало смешно:
       - Слушай, Скворцова, а ты хоть одного поэта близко видела? Не на портрете?
       - Слушай, Смольников, перестань называть меня по фамилии: мы не в школе и ты – не учитель! Если хочешь знать, у нас в классе есть поэт – Костя Барышев. Его стихи даже в «Пионерской правде» печатали!
       - А ты сама случайно поэзией не балуешься?- насмешливо поинтересовался Марк. – Тебя в «Пионерке» не печатали – за компанию с поэтом Костей?
       - Вот еще! – фыркнула Шурочка. – У меня другие планы в жизни.
       - Замуж выскочить и детишек нарожать? Или стать кинозвездой, как Гурченко?
       - А это вообще не твоё дело! – будущая кинозвезда – или многодетная мамаша? – вспыхнула, как дикая роза, сверкнув зелёными очами.
        - Ну а Вере, какой смысл стихи сочинять? Может, тоже в кино сниматься начнет?
        - Вера? – удивлённо подняла золотистые брови Шурочка. – В кино? Ну, это вряд ли. Но может, станет знаменитой поэтессой, как Маргарита Алигер.
      Вроде бы и не сказала она о подруге ничего плохого, но сам тон ее голоса выдал явную долю пренебрежения. С точки зрения привлекательной Шурочки, не светила Вере, с её внешностью, ни карьера киноактрисы, ни большая и светлая любовь.  Только поэтическая слава  - ну, хоть что-то такое возвышенное...
       Марк внезапно разозлился. Как-то инстинктивно, на уровне подсознания, он понимал, что в незаметной девочке Вере есть нечто, более ценное, нежели внешняя привлекательность. Возможно, так же подсознательно Марк учитывал супружеский опыт собственного отца. На красотке Фаечке Тортик Лёня  Смольников женился зеленым юнцом, и скоропалительный брак этот стал трещать по швам вскоре после рождения сына. Ни один день рядом с Фаиной он не был ни спокоен, ни счастлив –  как сейчас, во втором браке с женщиной по-настоящему умной, доброй и душевно близкой, хотя и не столь привлекательной внешне.
       Марк пока еще не размышлял о том, что ему нравится в серой мышке Вере Серебряковой, но хорошенькую Шурочку ему захотелось больно уколоть.
       Как именно это сделать – мысль пришла внезапно, независимо даже от его воли, может быть, под впечатлением разговора с Верой и только что прочитанных глав романа. Мгновенно промелькнуло в его воображении несколько десятков лет, и сквозь юное улыбающееся личико карикатурно проступили черты дряхлой старухи, а затем, теряя клочья сморщенной кожи и седых волос, оскалился голый череп...
       К счастью, мысли не могли иметь зримого воплощения, а слова не обладали столь убийственной силой, но подействовали они на Шуру именно так, как этого хотел Марк.
       - Зря ты, Скворцова, думаешь, что намного красивее Веры, - начал он неторопливо.
       Шура всерьез первую часть незаконченной фразы не восприняла, ждала очередной шуточки, ибо непоколебимо была уверена, если не в своей власти над сердцем книгочея, то в превосходстве над подругой по части внешней красоты. Но коварный книгочей готовил для ее сердца мину замедленного действия...
       - Лет через сто, - он специально выждал небольшую паузу и закончил с небрежным равнодушием в голосе, - вы будете выглядеть примерно одинаково...
       Шурочка недоуменно вытаращила и без того большие зеленые глаза, улыбка медленно сползла с ее губ, напоминающих лепестки розовой мальвы, растущей в бабушкином палисаднике, и только одно слово, почти неслышное и неуместное, с них сорвалось:
       - Почему?
       - Потому что даже мужской скелет от женского может отличить только специалист, - жестко ответил Марк и улыбнулся.
       Не столько слова, смысл которых еще окончательно не дошел до ее сознания, сколько эта издевательская улыбочка и взорвала Скворцову: девочка сжала кулаки и толкнула ими Марка в грудь.
       - Дурак! Дурак ненормальный!
       - Но это же правда. По-твоему правду говорят только ненормальные дураки? – Марк по-прежнему сохранял ледяное спокойствие: цель достигнута.
       - Это неправда! Неправда!!! И ты... Ты... Ты не Марк – ты Мрак, вот ты кто! Книгочей мрачный! Не подходи ко мне больше! Никогда, понял?!
       Шурочка залилась слезами и исчезла в доме, громко хлопнув дверью.
       На секунду мрачный книгочей пожалел о происшедшем: поссорился с Шурой в первый же день ее приезда. Но вспомнил, что Златовласка отходчива и незлопамятна. Они помирятся завтра же, если больше не напоминать ей о похожих друг на друга скелетах, что никакого смысла уже не имело. Одного урока вполне достаточно, и вряд ли Шурочка теперь позволит себе пренебрежительно отзываться о Вере...
       Он хотел швырнуть комок бумаги под ноги, но теперь некому было деланно возмутиться: « Слушай, Смольников, что я тебе тут, уборщица? Иди в свой двор и превращай его в мусорную свалку!» Поэтому он вновь сунул объявление в карман и отправился восвояси. Впрочем, нечто иное, не связанное с заботами о чистоте Шурочкиного палисадника, мешало ему избавиться от злополучного листка. Какая-то неясная мысль, очередная странность, которую он еще не уловил, но смутно ощущал ее постепенное проявление в подсознании...
      Не успел Марк вернуться в дом номер семь Тенистого переулка, как ему пришлось признать, что, не блистая умом, Шурочка обладала типично женской интуицией: незваному гостю в жилище Исидоры Исаевны приглянулась именно мансарда. А романтичной юной бабуле, похоже, очень приглянулся мутный тип, с его немодными брюками и серыми сверлами вместо нормальных человеческих глаз. И загипнотизированная баба Дора вытурила внука с его насиженного местечка –  в угловую комнату, гораздо менее удобную, в том числе и с точки зрения визуального наблюдения за обиженным объектом...
      
        Незнакомец появился у калитки дома номер семь часам к десяти вечера, прибыл на такси с вещами: спортивная сумка через плечо, небольшой чемоданчик в правой руке и два огромных чемоданища у ног. Марк в это время возвращался домой из сада  – всё  с тем же романом Гюго в руках.
       «Как пить дать, на все лето припёрся, – неприязненно подумал он. – Если вообще не на всю жизнь – жених с приданым!»
       Словно в подтверждение его мыслям, с веранды, где  на весь переулок радио пело мощным басом о том, что «стрелы остры у варягов», навстречу своему будущему жильцу лебедушкой выплыла Исидора Исаевна.
       - Марик, золотко, что ты стоишь, как пень? Помоги дяде Егору вещи в мансарду перетаскать! – приказала она внуку и обворожительно улыбнулась «жениху с приданым». –  Егор, вы устраивайтесь там, наверху, но сначала приходите поужинать. У меня пироги давно готовы!
       - Спасибо, Исидора Исаевна, я не голоден, - ответил ей жилец неким подобием улыбки.
       - Никаких возражений не принимаю! – подняла вверх пухлые ручки радушная хозяйка. – От моих пирогов еще никто не отказывался... Марик, солнце мое, что ты застыл, как статуя юного пионера? Бери чемодан – и наверх!
       Нехотя подчиняясь приказу «Наполеоны Бонапартовны», Марк ухватился за ручку одного из  «сундуков графа Монте-Кристо», но тот словно прилип к дорожной щебенке.
       Второй чемодан поднять он даже не пытался, досадливо морщась и внутренне радуясь тому, что обиженная Скворцова в окне соседнего дома не мелькнула: скорее всего, по своему обыкновению, спать легла с курами.
       – Возьми, вот это, полегче, а чемоданы я сам отнесу, - без усмешки наблюдая за щупленьким помощником, Егор передал ему сумку и маленький легкий чемоданчик.
       Оба «монтекристовских сундука» для подростка оказались неподъемными: даже взрослому и сильному мужчине, подниматься наверх по узкой скрипучей лестнице с таким тяжелым грузом было явно нелегко. Заинтригованный Марк, стараясь скрыть  любопытство,  не торопился покидать мансарду. И когда жилец внес наверх второй чемодан, не удержавшись, съязвил:
       - Они у вас золотыми слитками, что ли, набиты?
       - Можно сказать и так, - без улыбки ответил жилец.
       Марк не успел ничего нафантазировать, оценивая неопределенный ответ. Без паузы Егор задал ему встречный, неожиданный вопрос:
       - Если бы тебе пришлось выбирать, что бы ты выбрал: золотые слитки или книги?
       - Книги, - ответил Марк, не затрудняясь в выборе, и добавил. – Разумеется, интересные, а не всякие там занудные собрания сочинений...
       - Разумеется. Интересные, - повторил пришелец, и впервые улыбка его не казалась приклеенной. – Считай, что тебе повезло. Оба чемодана набиты книгами, и многие из них, можешь не сомневаться, тебе незнакомы.
       - Вы уверены? – проявил некоторую самонадеянность книгочей, давно и тщательно перерывший все доступные ему библиотечные полки.
       - Позволю тебе в этом убедиться завтра. После того, как отдохну, отосплюсь и распакуюсь.
       - Хорошо, завтра посмотрим, что у вас там за слитки, - пошутил Марк и добавил. – Вы сегодня спускайтесь – пироги есть. Все равно она от вас не отстанет, пока не накормит...
      Перспектива знакомства с новыми интересными книгами несколько примирила Марка с вторжением в его жизнь и мансарду варяжского гостя...
      Отсыпался Егор Шмелев – таким именем он представился Исидоре Исаевне, предъявив для подтверждения паспорт, - достаточно долго. Залег наверху, как сытый волк в новом логове, чуть ли не на сутки. Впрочем, с такой фамилией прозвище для него напрашивалось, скорее, из мира насекомых – Шмель...
       Марк в это время с трудом дочитывал роман Гюго. Середина ему понравилась гораздо меньше, чем первые главы, а окончание вообще разочаровало. Читая книгу по диагонали и то и дело перескакивая через длинные  абзацы, он все-таки добрался до последних ее страниц. Марк помнил, как взволновали эти страницы Веру, но его самого они оставили совершенно равнодушным. Скорее всего, печальная история любви и смерти слепой девушки и  нищего актера, внезапно оказавшегося богатым аристократом, померкла в предвкушении чего-то, гораздо более интересного. Так или иначе, Марк обозначил прочитанное пренебрежительными словами: «тоска зелёная» - после чего изнывал от скуки, не зная, чем себя занять.
       Спустившись по лестнице мансарды ближе к вечеру, Егор Шмелев невыносимо долго мылся в летнем душе. В это время явилась с работы Исидора Исаевна, увела ужинать совершенно неузнаваемого, отдохнувшего и помолодевшего лет на пять, чисто выбритого, одетого в голубую тенниску и светлые летние брюки жильца. Ужин, казалось, тоже продолжался бесконечно: разговорчивая хозяйка то и дело подливала Егорушке борщичка, подкладывала котлеток, пирожков, конфеток к чаю и трещала почти без умолку. Немногословность собеседника ее не смущала: она с любым человеком могла беседовать за двоих, заменив расспросы неистощимыми рассказами о своей жизни, работе, самочувствии,  отношениях с окружающими, кулинарии, садоводстве, цветоводстве, погоде, газетных новостях и прочей белиберде...
       К счастью, к Исидоре Исаевне явилась по какому-то делу знакомая  кумушка с соседней улицы  - скорее всего, не терпелось ей краем глаза взглянуть на очередной предмет сплетен любопытных Варвар Старокняжинска.
       Шмель учтиво поблагодарил хозяйку за вкусный ужин и направился в мансарду, по дороге кивнув Марку: идем!
       Поднявшись следом за ним по лестнице, Марк первым делом бросил взгляд на небольшой книжный шкаф возле письменного стола, где еще недавно занимали не так много места его собственные книги. Теперь шкаф был забит до отказа  –  а толку-то? Очередное – после романа Гюго – разочарование! Та же старокняжинская библиотека, только в сжатом виде: главное место занимали классики марксизма-ленинизма и всего одна полочка в два ряда знакомых до скуки имен: Пушкин, Достоевский, Горький, кто-то там еще... Планы зачитать на пару дней ссору со Скворцовой, которая по-прежнему не желала глядеть в его сторону, почти не появляясь ни во дворе своем, ни в окне, рухнули с треском.
       - Плохая это была шутка, - сказал Марк, не глядя в сторону усевшегося в его любимом кресле шутника, и хотел уйти.
       - Насчет золотых слитков? – остановил его насмешливый голос Шмеля. – Ты ожидал увидеть нечто иное? Ну и с чем бы ты сравнил то, что увидел? На что похожи книги, которые не имеют ценности в твоих глазах?
      Марк не обязан был отвечать на вопросы этого странного человека, решившего посвятить летний отдых изучению трудов Маркса, Энгельса и Ленина. Но всё же ответил:
       - На что похожи? На бумажные кирпичи, из которых ничего не построишь. Даже будку для Джулика...   
       - Так уж и ничего? – продолжал издеваться жилец. – А как же коммунизм? Ты ведь – пионер, юный строитель коммунизма, разве не так, Марк? Или уже успел вступить в комсомол?
       Отвечать на подобные вопросы не имело никакого смысла. Иначе пришлось бы рассказывать, что пионером он себя уже не считал и галстук не носил, но рекомендацию для поступления в комсомол на школьном комитете пока не получил - из-за полного отсутствия общественной активности. Развивать эту самую активность, абсолютно не присущую его замкнутой душе, он не собирался. И вообще, постоянно чувствовал себя в классе «пришельцем», внутренне обособленным от коллектива, на пару с Ниной Смирновой, родители которой состояли в какой-то секте – не то баптисты, не то пятидесятники. В итоге Нина исчезла,  куда-то уехала с родителями, а Марк остался – кем-то вроде крота на территории общественно активного курятника...
        Шмель вновь пресек намерение Марка ретироваться своим глухим, негромким, но властным голосом:
       -  «По ком звонит колокол», «Доктор Живаго», «Котлован», «Козлиная песнь», «Повесть непогашенной луны»,  «Солнце мертвых», «Окаянные дни», «Собачье сердце», «Улисс»,  «Скотный двор», «1984», «Повелитель мух», «Корпорация «Бессмертие», - говорят тебе о чем-нибудь эти названия? Молчишь? Видишь, как много книг ты еще не читал! И это только мизерная часть необъятной сокровищницы мировой литературы, недоступной юным строителям коммунизма. Конечно, многое читать тебе еще рано, но в дальнейшем было бы поздно. Поэтому благодари судьбу, что мои чемоданы, по воле провидения, как сказал бы любимый тобою Жюль Верн,  приплыли не куда-нибудь, а в твою мансарду. Я здесь ненадолго, Марк. Хочу уехать – настолько далеко, что увезти с собой эти золотые и серебряные слитки у меня не будет никакой возможности...
       Марк молчал. Хотел спросить, при чем здесь Маркс, Энгельс и Ленин, но не мог выдавить ни слова из внезапно пересохшего горла. Жюль Верн и впрямь был одним из его любимых писателей – но откуда об этом мог знать незнакомый Шмель, внезапно залетевший в тортиковскую мансарду? Ну ладно, догадался – кто же из юных книгочеев не любит приключенческие книги?
      
        Как реализм в литературе, так и обыденность реальной жизни наводили на Марка тоску: возможно, влекли его ко всему необычному, далекому от серенькой повседневности, гены отца – молодого и перспективного ученого-астрофизика. Мать, гораздо более приземленная и в чем-то ограниченная, тоже иной раз отрывалась от реальности – ее мощно тянуло к запрещенному в атеистическом государстве оккультизму: зеркала, карты, свечки, сонники, подпольные бабульки, снимающие порчу и венцы безбрачия... Марк не мог понять: серьезно мать верит во всю эту муть, или чем-то, вроде игрушек детских, до сих пор не наигралась...
        Убегая от реальности в приключенческие, детективные и фантастические миры, Марк не слишком интересовался историческими книгами. Вся история человечества, с его точки зрения, была войной миров. Не «Войной миров» Уэллса, полностью вымышленной и потому достаточно увлекательной, а реальной борьбой за власть, жестокой, кровавой и абсолютно бессмысленной – в этом он был согласен с Верой. Тот, кто в этой бесконечной игре оказывался наверху и управлял жизнями миллионов людей, по сути, ничем не отличался от умирающих за ту или иную идею пешек: не все ли равно, где в итоге лежать холодной куклой? С червями в могиле или с посетителями в Мавзолее?
       В книгах литературных классиков значительное место занимала любовь, такая же скоротечная, в рамках отдельной человеческой жизни, как и борьба за власть, и такая же бессмысленная.  По сути, она тоже была одной из форм борьбы за власть: мужчины над женщиной или женщины над мужчиной, а отсутствие смысла заменяли непреодолимые страсти: измены, муки ревности, жажда мщения, дуэли, убийства и самоубийства...
       Марк был еще слишком юн, и мысли о бренности и бессмысленности  человеческой жизни бродили в его голове пока еще очень  смутно, но чтобы избежать связанных с ними тягостных чувств, он отвергал как исторические, основанные на реальных, а не вымышленных событиях, так и любовные романы.
       Вымысел, особенно, яркий, устремленный в будущее, дарил некую неясную надежду, а так пока и не найденный смысл жизни Марку заменяли неразгаданные тайны, в разгадывании которых, возможно, и таился смысл. Поэтому любой намек на тайну, выходящую за пределы узенькой человеческой нормы познания, настораживал его, словно охотничьего пса, учуявшего незнакомый, странный, но необоримо влекущий за собой след...
      
       - Ты думаешь сейчас: какое отношение к вышеперечисленному имеют классики марксизма-ленинизма, намозолившие тебе глаза во всех, без исключения, библиотеках? – Шмель поднялся из кресла, подошел к шкафу, открыл стеклянную дверцу и пробежал длинными пальцами по корешкам книг, как по клавишам  музыкального инструмента. – Я открою тебе эту тайну, с условием, что её не узнает никто  -  даже рыжая принцесса, что живет в доме напротив.
       Иронически усмехнувшись, Марк навострил свои музыкальные, хотя и не очень оттопыренные уши: любопытство превысило некоторую досаду, вызванную намеком жильца на какие-то его особые отношения с Шурочкой. Впрочем, отозвался о Скворцовой Шмель вполне равнодушно, хоть и приметил ее своим неопределенным, то пристальным, то ускользающим взглядом. Рыжая... Косы Шурочки, словно сотканные из шелковистой солнечной нежности с тяжелым, насыщенным, медным блеском, были предметом ее особой гордости.
       - Вы ждете от меня страшных клятв – на огне, на крови, на иконке? – спросил Марк, пряча за насмешкой чувство необратимого погружения в  водоворот, из которого уже при всем желании не выбраться, и остается только ждать, что же окажется там, на самом дне...
       - На иконке? - так же насмешливо отозвался Шмель. - Не смею требовать столь страшной клятвы от юного атеиста. Огонь и кровь нам тоже не понадобятся. Достаточно обычного обещания. Я верю, Марк, что ты – хозяин своему слову.
       - Хорошо, я никому, ничего, никогда не скажу – этого достаточно?
       - Вполне, - кивнул жилец. – И слово «никогда» здесь, по сути, лишнее. Со временем любое обещание и даже клятва утрачивают свое значение – все тайное неизбежно становится явным...  Начну с того, что я – мастер переплетного дела, и то, что открыто твоим глазам, - камуфляж, маскировка. А то, что скрыто, – книги, как напечатанные в типографии, так и рукописные, и большинство из них в стране счастливых строителей коммунизма по разным причинам запрещено. Есть и то, что не запрещено, но и не одобрено свыше. Есть  чисто развлекательная, приключенческая, фантастическая литература – как раз для твоего возраста! Она,  также по разным причинам,  не лежит свободно на полках советских библиотек и книжных магазинов. А спрятаны все эти книги под переплетами политических классиков именно потому, что мало у кого появляется желание снять такой томик с полки и открыть его. Вот и весь секрет моей личной библиотеки, Марк. Ну, как? Возьмешь что-нибудь почитать?
       Марк только кивнул, вновь теряя дар речи, от внезапно открывшейся перспективы заглянуть в недоступные прежде, манящие и опасные миры. Ему стало немного страшно, но этот страх напоминал пьянящее чувство свободы узника, сбежавшего из тюрьмы по узкой горной тропинке и мысленно измерившего всю глубину внезапно открывшейся взгляду бездны – над головой и под ногами...
       - Пока я здесь, буду сам подбирать для тебя книги. Ну а в дальнейшем... Шмель не договорил.
       Пару минут он задумчиво смотрел на полки с книгами...
       - Начнем, пожалуй, с того, что не запрещено, и не слишком сложно для твоего возраста. Не сомневаюсь, ты читал Александра Беляева – что именно?
       - «Продавец воздуха», «Властелин мира», «Человек-амфибия», «Голова профессора Доуэля», - перечислил Марк.
       - А что ты знаешь о самом Беляеве?
       - Ничего.
       - Напрасно. Зная биографию автора, можно лучше понять его книги. Исправим это упущение.
       Шмель вытащил из дальнего ряда нижней полки книгу в небесно-голубом переплете, похожую на толстый журнал.
       - Здесь много можно узнать о жизни Беляева, интересно и талантливо написана его биография. Плюс роман «Ариэль», завершивший его творчество и жизнь, Пока все. Сейчас мне надо своими делами заняться.
       Марк намек понял: бросил последний взгляд в окно мансарды на пустой соседский двор и отправился в свою комнату с книгой в голубом переплете и надеждой провести, наконец-то, нескучный вечер за интересным чтением...

       Шурочке Скворцовой нравился Коля Серебряков. Но нравился ей также и Марк, и она никак не могла решить, кто из двоих ей нравится больше.
       Коля, несомненно, хорош собой, даже красивее своего тезки, знаменитого киноактера Николая Рыбникова. Хотя практичной Шурочке этот факт казался, скорее, минусом: появись Коля в Челябинске,  немедля стал бы объектом пристального внимания не одной особы женского пола – ох, уж эти подружки! Но Старокняжинск, на Шурочкино счастье, соперницами не блистал. Вся-то их компания в Тенистом переулке – «четыре эС»: Скворцова, Смольников и двое Серебряковых. Все остальные – малолетки, не  доросшие до романтических чувств. Либо – слишком взрослые, и потому чересчур для подобных чувств занятые...
       Обычно красивые парни горды, а то и наглы, но Коля никогда не задавался, киногероя из себя не корчил, был спокойным и добрым. О любви Серебрякова к животным знал весь городок: больных питомцев и уличных зверюшек к нему несли все, кому не лень. Коля их лечил, кормил, пристраивал в хорошие руки. Шурочка тоже до восторга обожала котят и собачат, жалела их, помогала Коле находить хозяев бездомным.
       Но Коля был слишком прост и слишком явно влюблен в нее, Шуру. Иное дело – Марк. Темноволосый, темноглазый, не очень высокий, щупленький, таил он в своем, чуть прищуренном взгляде и насмешливой улыбке какую-то неразгаданную, волнующую тайну.  Постоянно приходилось спрашивать себя: что скрыто за его ироничными  шуточками, на нет сводящими всю романтику «киношной» любви.  Иной любви Шура пока не знала.  Но милая зеленая гусеничка детства готовилась к своему неизбежному метаморфозу, обволакиваясь в  незримый кокон, в котором полудетская дружба-вражда с противоположным полом постепенно превращается в глубоко скрытое, трепетное томление сердца. Интуитивно Шурочка чувствовала, что и Марк переживает в душе нечто подобное, но упорно пытается это скрыть за внешней пренебрежительной усмешкой...
       Но вот настал момент, когда ядовитый смысл очередной шуточки Смольникова, этого гения непризнанного, перешёл всякие границы и чуть не убил в ней всю радость жизни. До этого момента Шура никогда не задумывалась о неизбежности смерти. Свойственное многим сангвиникам стремление сохранять оптимистичный настрой, по возможности избегая неподъемных вопросов человеческого бытия, вполне соответствовал духу времени, образованию, воспитанию, а главное, юной, физически здоровой и неглубокомысленной натуре, которую не смущает полное отсутствие логики в собственных рассуждениях. Да, все люди когда-нибудь умирают. Да, этой зимой умерла в Челябинске бабушка Сима. Но она была старенькая и больная, а Шурочка никогда не состарится, не заболеет и, следовательно, никогда не умрет...
       Слова Марка впервые заставили девочку задуматься о том, что никаким исключением из правила она не является: все люди рано или поздно умирают, а значит, она тоже когда-нибудь умрет. Не спасут ни молодость, ни здоровье, ни красота: все это неизбежно разрушится и исчезнет. Всем своим существом Шура ощутила предстоящий распад – с таким ужасом, словно ее сахарно-белые молодые зубы внезапно  почернели, расшатались и выпали...
       От гнетущих, навязчивых мыслей бежал ее крепкий сон: впервые в жизни чуть ли не до утра ворочалась она на кровати, сбивая простыню в комок и ненавидя вязкую, пуховую подушку. Аппетит тоже пропал: едва притронувшись к завтраку и сославшись на головную боль, Шура ушла к себе в комнату и долго лежала на так и не заправленной  кровати. Окна, закрытого плотной занавеской, не распахнула: впервые сумрак казался ей родственнее солнечного света. С трудом заставила себя подняться и подойти к зеркалу, но вид собственного отражения не вызвал прежнего горделивого удовлетворения. Шурочка показалась сама себе бледной, погасшей, несимпатичной: волосы рыжие, торчком во все стороны, а глаза, как у болотной лягушки, не дождавшейся своего царевича... Раздражала обеспокоенная ее состоянием бабушка, уже несколько раз пытавшаяся заглянуть в комнату. «Шурёночек, как твоя голова?»  «Может, температуру померяем?»  «Животик не болит?»  Можно подумать, что ей пять лет!
       Во второй половине дня бабушка не выдержала, и, убедившись, что внучкин лоб под взъерошенной золотистой челкой жаром не пышет, приступила к допросу:
       - Признавайся, Александра, что ты натворила? Из дома не выходишь, целый день лежишь, есть отказываешься! Кто тебя обидел? Или сама кого обидела – боишься на улицу глаза показать? Ишь, закупорилась, как в темнице!
      С этими словами бабушка подошла к окну и впустила в комнату поток свежего воздуха и солнечного света.
      Сердито набычившись,  Шура смотрела на нее зелеными несчастными глазами:
       - Бабуля, отстань от меня, пожалуйста! Ничего я не натворила! И ем нормально – сколько можно жевать?! Скоро стану такая же толстая, как ты. На улицу не выхожу – а что там делать?
       - Сходила бы куда-нибудь – в кино или на речку.
       - С кем? Коля в Москве, Вера в библиотеке, а с Марком я поссорилась, и мириться не собираюсь!
       - Та-а-к... Понятно.
       Бабушка смотрела на нее с улыбкой, без прежней тревоги в глазах. А Шура смотрела на бабушку с нарастающей жалостью. В альбоме, на старых фотографиях, рядом с молодым дедом, в сорок третьем убитом на войне, она такая красивая, большеглазая, статная – а сейчас? Вот пройдет несколько десятков лет, Шура достигнет бабушкиного возраста, и у нее тоже будут внуки. Неужели будет выглядеть она точно так же: толстая, седая, с бледно-зелеными глазами в оплывших мешочках красноватых век... Все говорят, что она похожа на бабушку, - значит, и в старости будет такой же? А где через несколько десятков лет будет сама бабушка? И обхватив руками морщинистую шею, спрятав лицо на большой, мягкой груди, в ситчике домашнего фартука, Шурочка горько заплакала. Бабушка гладила ее по нечесаным волосам толстой, доброй ладонью:
       - Ну-ну, Шурёночек! О чем плакать-то? Было бы, о чем! С Марком она поссорилась – большая беда! Как поссорились, так и помиритесь...
       Шура подняла к ней красное, зарёванное лицо:
       - Да плевать мне на Марка! Ему на меня плевать – и мне на него тоже! Бабушка, миленькая, родненькая, я очень тебя прошу: не умирай, как баба Сима! Не умирай никогда, ладно? Я тоже умру, если ты умрешь!
       Глаза бабушки стали удивленными и немного испуганными:
       - Здрасьте-приехали! Александра, не пойму, с чего это ты меня раньше времени оплакивать вздумала? У нас в роду все крепкие: лет до восьмидесяти доили коров и под гармошку плясали, а мне всего шестьдесят четыре! Коровы нет, правда, а под гармошку, хоть сейчас спляшу! И правнуков еще успею понянчить. Нечего хоронить заранее ни меня, ни себя! Как вас там в школе учат: лет до ста расти нам без старости? Хватит, Шура, тоску нагонять. Слезки свои утри, приведи себя в порядок, умойся, причешись и пойдем чай пить, я сырничков испекла, со сметанкой. Как говорится, чай пить – не дрова рубить!
       Слова бабушки, такие простые и понятные, вернули прежний душевный мир. Шура почувствовала, что проголодалась, и очень хочет сырников со сметаной...   
    
       Книгу в небесно-голубом переплете Марк прочитал быстро. Состояла она из двух частей. Первая, биография Беляева под названием «Мечтатель и Маргарита», представляла собой рукопись, напечатанную на машинке, шрифт которой показался ему знакомым. Марк не придал особого значения этой схожести: мало ли однотипных машинок! – но факт на заметку всё же взял. Сам «Ариэль» был  напечатан в типографии, а  вставные иллюстрации  между страниц - наброски простым карандашом на альбомных листах. Всё это было связано в единое целое прочным переплетом: если Шмель не врал, и сам создавал свою библиотеку, то переплетчиком он и впрямь был искусным...
       Странное, но знакомое чувство вызвала в нем эта книга... Чувство это невозможно было обозначить обычными человеческими словами. Раньше, в Москве, оно напоминало непостижимо прекрасную и печальную мелодию, прилетевшую не то с небес, не то из раскрытого окна соседнего дома - сквозь привычный городской шум. А сейчас в глубине этой таинственной мелодии внезапно возникал знакомый голос, низкий и нежный одновременно, и такой же печальный: «Война убивает любовь»...
       Биография писателя показалась Марку чем-то даже интересней его романа. Написанная в художественной форме – в виде повести, она затрагивала сердце: сквозь легкий, изящный, увлекательный стиль явно проступало восхищение и сострадание... Раньше, читая книги Беляева, Марк даже не подозревал, сколько бед и страданий было в жизни этого человека. С детства и до конца: смерть сестры от саркомы, трагическая гибель брата, травмы,  туберкулез, паралич ног, предательство  жены, бесконечные скитания, жизнь в корсете... Он не сдается: побеждает  тяжелые жизненные обстоятельства творчеством, воображением, непрерывной работой мозга, стремящегося охватить как можно больше информации. И как награда за эту непрерывную борьбу: встреча с Маргаритой Магнушевской. Любовь, которая способна преодолеть предстоящие страдания: смерть маленькой дочки Люды, болезнь второй дочери Светы, собственный, то отступающий, то вновь парализующий недуг. Необходимость зарабатывать на жизнь: в стране соцреализма издательствам не нужны его фантастические миры... Но рядом верная Маргарита, и они смогут преодолеть всё...  Всё, кроме войны и смерти: «война убивает любовь»...
       Погрузившись в  небесно-голубую книгу, Марк ощущал себя писателем, создающим миры, в которых можно жить полной жизнью, несмотря ни на какие ограничения:  головой, у которой болезнь на время отнимает тело, но не способна отнять возможность мыслить и чувствовать. Писателем, вместе с  Ариэлем, взлетевшим к облакам, в напрасных поисках страны, где «змеи никого не жалят, а люди никого не мучают и не убивают»...  Но нет такой страны, и  никакие сверхспособности не могут спасти от пребывания в плену у этого хищного мира, который либо поработит тебя, либо уничтожит, либо вышвырнет в бесконечное одиночество. Прав Виктор Гюго: смерть и одиночество – синонимы, а будущее не сулит ничего, кроме вечного исчезновения...
        Марк закрыл книгу с  чувством безнадежности, в котором зрел неизбежный протест...
      
       - Уже прочитал? – встретил его Шмель вопросом, в котором не было удивления. – Ну и как, не появилось у тебя желания оказаться в школе оккультных наук? Обрести возможность научиться тому, чему в обычных школах не учат?
       - А вы что, такую школу уже закончили? – только отвечая вопросом на вопрос, можно было разговаривать с этим странным человеком.
       - Можно сказать и так, - ответил он без улыбки. – Поучился кое-чему у Блэкстоунов, Гудини, Куни и Вольфа Мессинга – правда, на расстоянии. Одно время не без успеха работал иллюзионистом в цирке...
       «Оно и видно, - подумал Марк. – Граф Монте-Кристо, переплетчик, фокусник, кто еще? В целом, темная личность, но очень интересно, что же будет дальше?..»
       - Думаю, ты не будешь против предложения перейти от фантастики  к иному жанру, не совсем обычному: детективный сюжет на основе английской классики? – перевел разговор на другую тему Шмель. - Как на твой литературный вкус, Чарльз Диккенс – интересный  писатель?
     - Сюжеты интересные, но слишком длинно и занудно написано.
     - А если не длинно и не занудно? – усмехнулся Шмель. – К примеру, «Большие надежды»? 
      - Это вообще не детектив, а какая-то любовная история, - заметил Марк, не скрывая некоторого пренебрежения.
        -  Я предлагаю тебе прочитать  вольный перевод,  по сути, оригинальное произведение одной очень талантливой девочки. Биографию Беляева написала и Ариэля нарисовала - тоже она...  Таня Штерн...
       Сделав достаточно длинную паузу, Шмель произнес это имя внезапно изменившимся голосом.   Словно  лишился опоры - не кресло под  ним, а  шаткий мостик над пропастью  или лодка с пробитым дном в бушующем океане...  Марк почему-то вспомнил детское стихотворение Маршака о трех мудрецах в старом тазу.  Детство кончилось,  и осталось их двое, этих мудрецов – третий где-то утоп. А таз дырявый, один на двоих, – их странное знакомство и не менее странное общение:  «Два мудреца в одном тазу Пустились по морю в грозу. Будь попрочнее старый таз, Длиннее был бы мой рассказ»...
       Марк взял из рук Шмеля  очередную книгу, не подозревая, насколько близко, хотя и случайно, подошел своими интуитивными ассоциациями к темным тайнам непроницаемо светлых глаз, которые все же не умели читать его мысли, хотя иной раз и создавалось впечатление, что умеют...
      
       «Большие надежды» в интерпретации  Тани Штерн Марк тоже прочитал довольно быстро – этому способствовали как сюжет романа, так и его стиль,  легкий, динамичный и лаконичный: никаких, свойственных Диккенсу многочисленных ответвлений от основных событий и многословных описаний второстепенных героев. Читал он весь день, прихватив немного и ночного времени, пока не начали слипаться глаза: с фонариком, чтобы «тетушка Тортила» не попрекала горящим по ночам светом...
       
      Роман Тани состоял из двух частей: «Филип» и «Эстелла», в каждой из которых повествование велось от первого лица. И начинался сюжет не с детства Пипа, не с его встречи с каторжником, а с его обеспеченной жизни в Лондоне, с нескольких странных, угрожающих его жизни, происшествий. Ряд счастливых случайностей помогает ему избежать смерти, но Филип приходит к выводу, что его хотят убить. Кто и за что –  для него пока загадка.  Пытаясь эту загадку разгадать, он и вспоминает свою прошлую жизнь, ее основные, самые интересные моменты: от истории с каторжником, пребывания в странном доме странной мисс Хэвишем, знакомства с красивой, гордой и своенравной девочкой - до приезда в Лондон и встречи с повзрослевшей Эстеллой.   Эстелла кажется все такой же равнодушной, холодной и язвительной. Как не  трогала ее детская влюбленность неотёсанного деревенского мальчишки -  так не волнует и страстное чувство  успешного лондонского «денди». Но если у Диккенса эта девушка действительно не умела любить, то в тексте Тани Штерн за словом  «кажется» скрыт основной подтекст повествования...
        Если бы это был обычный любовный роман, Марк без особого интереса пробежал бы его по диагонали. Но именно с момента встречи ставших взрослыми детей, сюжет резко возвращается от мелодрамы к детективу, в котором  остаются нераскрытыми сразу несколько тайн...
       Повествование от лица Филипа заканчивается его очередным расставанием с Эстеллой: как и в романе Диккенса, она выходит замуж за  Бентли Драмла. Но это вовсе не прагматичное решение девушки, не способной любить, для которой брак – не стремление к счастью, а только выбор достойного противника. В очередной раз сюжетная линия английского романиста лежит на поверхности внешнего поведения Эстеллы, лишь слегка приоткрывая тайные глубины ее души...
       Тайны постепенно раскрываются во второй части романа, не имеющей уже почти ничего общего с первоисточником. Это, с одной стороны, воспоминания Эстеллы о детстве и отрочестве в доме мисс Хэвишем, а с другой – ее собственное расследование всех существующих тайн. Умная, наблюдательная, проницательная, Эстелла, чуть ли  не с детских лет   оказывается превосходным детективом, достойным всех лучших представителей этого жанра.
       По вечерам мисс Хэвишем часто читает, сидя у камина, какую-то тетрадь, днем запирая ее на ключ в одном из ящиков комода. Однажды она, бросает тетрадь в почти погасший огонь и уходит. Девочка-подросток  мгновенно хватает каминные щипцы.  Втайне от своей полусумасшедшей опекунши, она читает ее старый дневник, лишь слегка опаленный огнем, из которого узнает историю исчезновения жениха мисс Хэвишем накануне свадьбы. Полностью вымышленный персонаж по имени Дэвид Кэйндли, судя по всему, не обольститель женских сердец, не авантюрист и не преступник, а искренне влюбленный в мисс Хэвишем молодой человек,  что-то скрывает от своей невесты. И тайна, омрачающая жизнь Дэвида, как-то связана с их общим знакомым, Компесоном, скользким типом, чье предложение руки и сердца мисс Хэвишем в свое время отвергла, будучи еще очень юной девушкой...
       Накануне свадьбы Дэвид совершает крайне безрассудный поступок: цепляясь за выступы стены и густой плющ, он влезает в окно комнаты мисс Хэвишем, и ночь, вопреки всей строгой морали девятнадцатого века, они проводят вместе. Но первая их ночь становится и последней: ранним утром жених  мисс Хэвишем прежним путем покидает ее дом, после чего бесследно исчезает...   Все улики указывают на то, что он обольстил, а затем задушил  юную девушку-служанку, тело которой с явными признаками беременности было обнаружено в Темзе...
       Дневник заканчивается тем, что мисс Хэвишем грозит не просто одиночество невесты сбежавшего преступника – ей грозит позор...
       Прочитав дневник, Эстелла, прячет его в своем тайнике. В голове девочки возникает сразу несколько вопросов. Куда исчез Дэвид Кэйндли, жив ли он? Неужели он скрывал свою жестокую и порочную сущность под маской доброго и простодушного человека, как думает мисс Хэвишем? А если это не так, кто на самом деле убил служанку? Какую роль сыграл во всей этой истории «близкий друг», и где сейчас находится Компесон? Какой позор грозил мисс Хэвишем, и как она его избежала? А самое главное, кто этот мальчик, который с недавних пор стал приходить к ним в гости, и которого она должна, по воле своей опекунши-мужененавистницы,  обворожить и заставить страдать? Почему он не похож на простого, сельского мальчика, будущего кузнеца, но чем-то очень похож... На кого? Да на саму мисс Хэвишем! Чего она почему-то не замечает, хотя иной раз в раздумье морщит лоб, останавливаясь взглядом на лице Филипа, в котором нет ничего общего с физиономией его невежественной и грубой старшей сестры... Кроме того, Эстелла хочет узнать, почему она сама в раннем детстве оказалась в доме мисс Хэвишем, и кто были ее родители.
       Все эти тайны, одну за другой, повзрослевшая Эстелла раскрывает последовательно и методично – то в роли холодной высокомерной красавицы на светских балах, то в мужском костюме и парике, появляясь в картёжных клубах и прочих местах, где женщинам и вовсе находиться не пристало, то в нищенских  тряпках и гриме – на самом дне лондонской жизни. Она узнает не только имя наемного убийцы, подстерегающего Филипа, но также  имя заказчика предполагаемого преступления и причины, побудившие его начать охоту на Филипа.  Паук – Бентли Драмл -  выведал тайну мисс Хэвишем.  В былые годы она доверилась только своей старой кормилице, которая помогла ей скрыть беременность. Изображая невесту, слегка спятившую от горя, мисс Хэвишем избегала частых визитов родни  и старалась  никому не показываться на глаза. Кормилица приняла роды и втайне от хозяйки,  на какое-то время потерявшей сознание, обменяла живого ребенка на мертворожденного. Её дальние  родственники – бедная семья, в которой, кроме старшей девочки, постоянно умирали дети,- согласилась вырастить чужого ребенка, как своего,  и хранить тайну от всех, даже от собственной дочери. Разумеется, не бескорыстно, а за деньги, которые кормилица выручила, продав бриллиантовое ожерелье своей госпожи. Мертвого ребёнка  втайне похоронили, а мисс Хэвишем, теперь без игры слегка повредившись в рассудке, продолжала пребывать в роли вечной невесты насильника и убийцы. И взяла на воспитание сиротку, внушая ей с детства ненависть и отвращение ко всем мужчинам...
        Если мисс Хэвишем узнает, что жених ее был  убит и оклеветан Компесоном, а сын их жив, она может усыновить Филипа, изменив завещание, по которому ее огромное состояние  должна унаследовать Эстелла. Сначала Бентли Драмл, замыслив подстроить смерть Филипа, а затем – и самой мисс Хэвишем,  заблуждается, думая, что Эстелла, в погоне за богатством, станет его союзницей. Но вскоре хитрый Паук раскрывает главную тайну Эстеллы: она по-настоящему любит Филипа и готова пожертвовать ради него всем, не только деньгами - даже собственной жизнью.  Драмл ставит девушку перед выбором: либо она хранит все свои открытия в тайне и выходит за него замуж, либо Филип непременно умрет. Умрет так же, как умер его отец: даже тела для опознания не останется...
       Завершается роман почти, как у Диккенса. Паук погибает, получив удар лошадиным копытом в голову. С лошадью он обращается не менее жестоко, чем с женой и маленькой дочерью, но, в отличие от Эстеллы, связанной  вынужденным браком и страхом за жизнь Филипа, лошадь терпеть издевательства хозяина не пожелала...
       А затем происходит встреча Эстеллы и Филипа – вновь, ПОЧТИ, как у Диккенса, потому что на эту встречу Эстелла приходит с дочерью. Девочка похожа не на мать, и не на бесславно закончившего свои дни Бентли Драмла.  Она похожа на ту, что умерла, так и не узнав правды, – на мисс Хэвишем. И, соответственно, на самого Филипа...
      
        Марк дочитывал роман Тани Штерн не в своей комнате и не в беседке в саду.
       Он проснулся в одиннадцатом часу, завтракать было уже поздно,  обедать рано, и к Шмелю подниматься пока незачем. С соседнего двора слышался звонкий голосок: Шура о чем-то переговаривалась со своей бабушкой – скорее всего, заняты они были огородными делами. Марк прихватил на кухне несколько пирожков с капустой и картошкой, бутылку с минеральной водой и, стараясь, чтобы его никто не заметил, ушел на берег речки Серебрянки, в тайное свое место, скрытое от посторонних глаз густой порослью белой ивы. Открыв однажды этот уединенный береговой пятачок, Марк не поленился перетащить сюда из дома старое плетеное кресло, которое Исидора Исаевна приказала выбросить на помойку. Над креслом Марк установил столь же древний пляжный зонт, специально для этой цели привезенный из дома. Совершив это непростое дело, – добраться до пятачка можно было только, сгибаясь пополам, а порой вставая на карачки, – Марк даже друзьям не раскрывал тайну своего убежища. Здесь его никто не донимал, если не считать комаров, но он отгонял их запахом гвоздичного масла, привезенного из Москвы.
       Дочитав последнюю страницу, но, не перевернув ее, Марк захлопнул темно-бордовый том и положил его рядом на кресло, сдерживая, непонятно откуда возникшее, дикое желание размахнуться и запустить этим шмелевским  «слитком», если не на самую середину реки, то уж точно туда, где его уже невозможно будет достать. При этом он отчетливо сознавал, что чувство протеста, вновь возникшее в его душе, направлено не на содержание романа и не на личность девушки, этот роман написавшей. Протест был обращен куда-то внутрь, в глубины собственной души, такие непроглядные, что на поверхность всплывало только мучительное чувство потери... Марк не считал себя ребенком, и потому не осознавал, что здесь, на берегу речки Серебрянки, ласково играющей лучами закатного солнца, он навсегда прощается с детством...
       
        К Шуре Скворцовой наконец-то вернулось прежнее, радостное ощущение жизни.
       Вечером забежал на минутку Коля Серебряков, привез ей маленький подарок из Москвы. Зная, что Шурочка коллекционирует открытки с цветами, он купил ей открытку с удивительно красивыми розами. Перед сном девочка долго глядела на эту открытку, чувствуя одновременно и грусть, и радость. Грустно, что тетя Алина больна, но она еще молодая и обязательно выздоровеет. Радостно, что Коля вернулся, что он думает о ней, – думал даже там, в Москве, когда в каком-нибудь киоске или книжном магазине выбирал эту открытку. Цветами никогда не устаешь любоваться, и эти дивные розы, их совершенная форма, тончайшие переливы оттенков нежных лепестков – все говорило Шурочке не только о красоте и любви, но и о том, что с любовью и красотой неразрывно связано: о чувстве вечности в сердце. И закутавшись в легкое покрывало, Шура уплыла в сон без сновидений, словно в невесомой лодочке в безгранично ласковое море  – подальше от берега, темного и опасного, где нет ничего, кроме ядовитых шуток мрачных книгочеев, безнадежности и кладбищенских памятников...
       Утром все было, как прежде: ветки уже отцветшей сирени за окном, аромат бабушкиной стряпни – с кухни, Колина открытка на подзеркальнике, отражение в зеркале милого улыбающегося лица в ореоле вьющихся волос и юного, расцветающего тела в светлом ситчике ночной рубашки... 
       Здоровая натура одержала верх: Шурочке хотелось котлет с картофельным пюре и чаю с вареньем, хотелось пойти с Колей в кино или на речку и вновь повздорить с Марком. И пусть попробует сказать ей что-нибудь о скелетах! Сам он – скелет ходячий! Допустим, в чем-то он прав: когда-нибудь они все должны состариться и умереть, но это будет так не скоро – через много лет, через такую бездну времени, что глупо думать об этом сейчас. И не исключено, что  за эти годы ученые изобретут лекарство – не только от старости, но и от смерти. Ведь при коммунизме все будут жить счастливо, а это означает, что никто не будет умирать...
       Бабушка, успокоенная ее здоровым видом и аппетитом, попросила помочь с прополкой в огороде, а также заняться сбором вишни, которая в эти солнечные дни начала обильно созревать на двух деревцах небольшого садика, и реализацию своих планов Шурочка отложила на послеобеденное время. Увы,  вторая половина дня проходила все в том же скучном одиночестве: Вера ухаживала за больной мамой, Коля работал на пасеке, а Марк в соседнем дворе не показывался, сколько ни высматривала его девочка из окна или со скамеечки  в сиреневых кустах. Наверное, опять сидит дома и читает очередную толстую книгу.
       Изнывая от скуки, Шура, давно смывшая водой летнего душа огородный пот и переодевшаяся в нарядное крепдешиновое платьице, искала предлог, чтобы выманить Марка на улицу. А что, если попросить у него что-нибудь почитать? Вот удивится, книгочей занудный! Мысль показалась удачной, девочка уже предвкушала свое торжество, когда она скажет: «Привет! А я за книгой к тебе пришла – есть у тебя что-нибудь интересненькое почитать?», - и какое при этом у Марка будет удивленное лицо, как будто только он один, чересчур умный, и остался на свете...
       На стук в калитку никто, кроме Джульбарса, не отозвался. Пес порычал для порядка, но лаять не стал: давно привык к Шуре, считая ее за свою. Но дальше открытой калитки девочка пройти не решалась: возможно, дома никого нет, к тому же неизвестно, насколько длинна у Джульбарса цепь, и что у него на уме. Шурочка боялась больших собак, предпочитая маленьких щенков, а еще больше – уютных, пушистых кошек.
       - Джулик, позови Марка, - попросила она, заискивающе глядя на лежащего возле конуры пса.
       Тот, кажется, понял ее слова: стукнул пару раз хвостом о травку и нехотя гавкнул, словно говоря: «Да нет его дома, разве не видишь?»
       Шурочка уже собиралась уйти, но услышала, как входная дверь внезапно открылась...
       - Марк! Это я. Ты на улицу выйдешь? – радуясь тому, что наконец-то  удалось оторвать книгочея от его бесконечного ненормального чтения,  крикнула Шура, но никто ей не ответил и на открытую веранду не вышел...
       Шуре внезапно стало страшно и захотелось бежать, но именно потому, что причина этого страха – среди бела дня, в знакомом дворе, а не где-то ночью на кладбище – была совершенно необъяснима, девочка сказала себе голосом бабушки: «Что еще за глупости, Александра?!» - и медленно пошла по направлению к открывшейся двери, все еще надеясь, что через минуту увидит в ее проеме знакомую фигуру с неизменным толстым томом подмышкой  и насмешливой улыбочкой на узком смуглом лице...
       Подойдя к открытой двери, Шура замерла в нерешительности: не только непонятный страх, но и воспитание не позволяли ей без приглашения переступить порог чужого дома, в котором по-прежнему было тихо, как будто все в нем вымерли, а дверь открыло сквозняком – при полнейшем безветрии на улице...
       - Ма-а-рк! – вытянув шею - в попытке разглядеть хоть что-нибудь за этой, живущей самостоятельной жизнью дверью, вновь, на этот раз негромко, позвала Шурочка.
       И вздрогнула от внезапно прозвучавшего на фоне сдержанного рычания Джульбарса, глуховатого голоса:
       - Марк куда-то ушел. Куда конкретно и надолго ли, не знаю. Что-нибудь ему передать, когда придет?
       Жилец возник в дверном проёме и вопросительно взглянул на девочку неулыбчивыми светло-серыми глазами. До этого Шура видела его только мельком, а сейчас, чуть попятившись, разглядывала во все глаза – страх сменился любопытством. «Граф Монте Кристо» внешним видом по-прежнему немного напоминал Сергея Столярова, фотопортрет которого красовался в ее коллекции наряду с розами, астрами и фиалками. Выглядел он сейчас гораздо моложе, чем при первом своем появлении возле калитки дома номер семь: то ли отоспался в мансарде, то ли отмылся в летнем душе, сбрил щетину и аккуратно зачесал назад не по-мужски, но очень романтично отросшие русые волосы. Да и одежда жильца: белая тенниска и синие спортивные брюки – старомодной отнюдь не смотрелась.
       - Здрасьте, - машинально сказала ему Шура, которую родители учили всегда первой здороваться со взрослыми.
       - Добрый день! Рад видеть вас, леди Джозиана, - двойник Столярова усмехнулся, чуть дернув уголками губ, и не дал ей времени удивиться столь странному приветствию. – Впрочем, нет, я ошибся, гетерохромией вы не страдаете: у вас красивые зеленые глаза. Вы – Анжелика – маркиза ангелов...
       «Он что – псих? Или просто издевается?» - подумала Шура, а вслух сказала:
       - Меня зовут Саша...
       Для всех она от рождения была Шурочкой – Сашей называла ее только Вера Серебрякова...
       - Георгий Шмелев, -  представился в ответ жилец. – Но предпочитаю, чтобы меня называли не Жорой, не Гошей и не Герой, а попросту – Егором. Вы так и не сказали, Саша, что-нибудь нужно передать Марку?
       - Нет... Я пришла... Хотела книгу у него какую-нибудь попросить... Что-нибудь интересное почитать... – пробормотала Шура.
       Девочка попыталась развернуться в сторону калитки, но Шмелев остановил ее взглядом и внезапно улыбнулся настоящей – не укороченной - улыбкой:
       - Интересную книгу? Ну, в этом и я могу вам помочь. Проходите, - он шире раскрыл дверь и отступил на пару шагов, чтобы собеседница могла войти в прихожую.
       Шурочка медлила - к ней вернулись прежние чувства: любопытство и страх, и хотя любопытство явно перевешивало, она помнила мамины наставления о том, насколько опасно оставаться наедине со взрослыми мужчинами. «Особенно, если они похожи на красивых актеров», - мысленно добавила к словам мамы романтичная реалистка Шура. К Коле Серебрякову это дополнение никакого отношения, разумеется, не имело: Коля был еще не совсем взрослый, к тому же свой и безобидный, как плюшевый мишка на диване в ее комнате.
       - Хорошо, - Шмелев кивнул,  в прищуренных светлых глазах промелькнуло явное понимание ее нерешительности. – Подождите здесь, я вынесу вам книгу.
       Шурочка неопределенно дернула плечом. «Монте-Кристо» предпочел расценить этот жест как согласие: он ненадолго исчез и вернулся с небольшой, тонкой книжкой, аккуратно завернутой в серую оберточную бумагу...
       «Он, что, думает, у меня руки грязные – так над книжками своими трясется, больше, чем Марк? Выходит, они два сапога – пара», - насмешливо подумала Шура, но вслух только вежливо поблагодарила и попрощалась с очередным книгочеем.
       Джульбарс вновь пропустил ее беспрепятственно. Он лежал возле своей конуры, положив голову на лапы с таким печальным видом, что девочке невольно захотелось его погладить. «Что это с ним? – спросила себя Шура. – Может, заболел? Или тоже думает о том, что всем собакам рано или поздно придется умереть?» Мысленно прозвучавшая грустная ирония последнего вопроса, говорила о том, что Шурочка Скворцова, достигнув неполных пятнадцати лет, начала потихоньку умнеть...
      Против нежной, приятно пахнущей руки, осторожно прикоснувшейся к его голове, пес не возражал – принял ласку благосклонно. Но затем, ткнувшись носом в серую бумагу, внезапно глухо зарычал и вцепился зубами в сверток с книгой. От неожиданности Шурочка выпустила сверток из рук и зажмурилась, думая с ужасом: «Ну, все, сейчас порвет в клочки!.. Чужую книгу...» 
       - Джулик, фу! – отскочив на безопасное расстояние, крикнула девочка. –Фу! Брось ее сейчас же – это не колбаса, это книга! Она несъедобная! Фу, я тебе говорю!
       И оглянулась назад, в поисках хоть какой-то защиты. Книгочей номер два в дом уйти не успел, да, кажется, и не собирался: стоя на веранде, он внимательно наблюдал за происходящим, но спасать ни Шурочку, ни свою собственную книгу не торопился. И плохо пришлось бы этой несчастной книжке, если бы на забор не спланировала сойка, и не вскочил бы на тот же самый забор большой, черно-белый кот – новые враги мгновенно отвлекли внимание Джульбарса от мертвого, неподвижного свертка.
       Кот охотился на сойку, сойка дразнила кота. Когда черно-белый на время прекратил охоту, прижавшись к доскам забора и оценивая ситуацию, а пес, резкими бросками в разные стороны, с отчаянной собачьей руганью безуспешно пытался цапнуть то одного, то другого врага, сойка решила: пора  подразнить обоих. Делала она это настолько виртуозно, что Шура невольно загляделась на весь этот спектакль, не забыв, однако, воспользоваться ситуацией и подобрать почти не пострадавший сверток. Кот сдался первым: злобно зашипел в сторону собачьей пасти, норовящей ухватить его за заднюю лапу, взвился в воздух над забором, тяжело шлепнулся на другой его стороне и отправился на поиски более подходящей добычи.
       Сойка моментально устроилась на его месте, издав победный, презрительный звук, очень похожий на кошачье мяуканье.  Джульбарс пару минут остолбенело напрягал все свои собачьи извилины, в попытке понять, каким образом кот на его глазах превратился в птицу?!  Сойка воспользовалась небольшой паузой: слетела с забора и, оказавшись почти в пределах досягаемости грозного великана, еще раз громко и бесстрашно мяукнула.  Такого издевательства пес вынести не мог: кинулся на двуликую нахалку, чуть не придушив себя ошейником. А сойка, словно высчитала длину цепи, и понимала, что цепь не резиновая: буквально в нескольких сантиметрах от отчаянно скребущих землю мощных лап и, чуть ли не огонь – с хриплым лаем - изрыгающей пасти, кокетливо вертела головой и прихорашивалась. Наконец, решив, что этого вполне достаточно, перед самым носом Джульбарса легко вспорхнула и вновь уселась на заборе. Последний раз вдохновенно мяукнула, перелетела на ветку растущего за палисадником клена и засмеялась. В буквальном смысле – издала звуки, столь похожие на торжествующий хохот, что Шура и сама засмеялась от души, хоть и жалея несчастного, посрамленного Джулика...
       Она вновь оглянулась назад: видел ли Егор Шмелев всю эту до невозможности смешную сцену? Да, он все так же стоял на веранде, но не смеялся, и даже не улыбался – лишь тень холодной усмешки мелькнула в его пристальном сером взгляде...
      
     Марк вернулся домой часам к семи вечера. По привычке бросил быстрый взгляд в сторону соседнего двора, но только бабушка Шуры  вывешивала на ночь под навесом свежевыстиранное белье. Незаметно проскользнул в свою комнату мимо кухни, где Исидора Исаевна, мурлыкая себе под нос очередную популярную песенку, готовила ужин.
     С Егором они договорились накануне: будут общаться после ужина, с девяти до десяти. Марку так было удобней: не хотел он лишний раз подниматься в мансарду, да и самому Шмелю, по-видимому, не нужны были ничьи, слишком частые визиты...
       Марк положил роман Тани Штерн на подоконник и решил еще раз, более внимательно рассмотреть иллюстрации. Но сначала вновь прочел посвящение, написанное фиолетовыми чернилами на первой странице рукописи:
       "Андрею, моему ирреальному другу  -  от    Ангелины Терновской.
       Надеюсь, не слишком пристойные сцены, непочтительно вторгшиеся в христианскую мораль первоисточника, не заставят давно почившего писателя перевернуться в гробу или погрозить мне пальцем с высоты райских небес.  Ничей прах без посторонней помощи перевернуться в гробу  не способен, а в райские небеса я не верю, как, впрочем, и в огненный ад. Охотно прощаю христианину Чарльзу его неспособность жить по нормам христианской морали. Надеюсь, что и он мне простит не одобренное им соавторство, когда мы с ним встретимся. Где, не ведаю, но точно не на небе, и даже не в адском огне. Чувствую, однако, всеми фибрами: встретимся..."
      Посвящение заканчивалось шутливым рисунком, созданным  легким пером: вполне узнаваемый Диккенс, приподнявший шляпу перед тоненькой девушкой современного вида, склонившейся перед ним в старинном реверансе.
       Вопросы возникали сами собой. Допустим, Таня Штерн – псевдоним Ангелины Терновской. Но кто тогда – этот «ирреальный» друг Андрей, и почему посвященная ему книга оказалась в библиотеке Егора Шмелева? Биографию Диккенса Марк не читал, ничего не знал о его религиозных верованиях и личной жизни.
       И приходилось себе признаться: застревал он,  мысленно и чувственно, на страницах романа, которые Таня-Ангелина назвала «не слишком пристойными сценами». Было их в Танином романе всего три. Три первых брачных ночи. Две греховные, не освященные церковью: ночь Дэвида Кэйндли и мисс Хэвишем, ночь Эстеллы и Филипа. И одна -  после венчания: ночь Паука и Эстеллы... 
       На страницах дневника мисс Хэвишем,  отступление  не успевших обвенчаться влюблённых от норм христианской морали, звучало, скорее, в подтексте: воспитанная в рамках этой морали брошенная невеста,  даже с собой не решилась быть откровенной до конца.
       Филипу ночь  в доме мисс Хэвишем, когда Эстелла сама пришла  в его комнату, показалась, скорее, сновидением, чем реальностью. В его исповеди самому себе осталось не очень понятным: явилась к нему возлюбленная наяву – или во сне, и все  чувственные проявления плотской любви были смягчены  волшебной, невесомой, сновиденческой иллюзорностью...
       Эстелла рассказала с предельной откровенностью и жёсткостью о том, что может вытворять садист и извращенец с женщиной, оказавшейся в полной его власти. И читать эти страницы романа было почти невыносимо... Чтобы отвлечься мыслями от  возбуждающих  любопытство и отвращение картин, Марк стал разглядывать иллюстрации.
       Знакомой рукой они были созданы, но  совсем в другой технике: нежнейшие сочетания оттенков слегка размытой, как сновиденческие образы, акварели. Всего этих плотных листов среди страничек рукописного текста было четыре. Три портрета. Один -  стареющей красавицы в свадебном наряде, уже седой, а не белокурой, с безумным и скорбным взглядом карих глаз. Второй портрет - светловолосого юноши,  с теми же карими глазами, но – спокойными и немного печальными. И третий - девушки, совсем не похожей на диккенсовскую героиню: темный водопад почти прямых волос, невероятно огромные и невероятно светлые глаза, красивый изгиб большого, чувственного рта, скрывающий за презрительной усмешкой отвергаемую непокорным нравом боль души...
       Четвертая иллюстрация с самого начала поставила Марка в тупик. Она не только никак не вписывалась в сюжет романа Диккенса-Тани Штерн – она не соответствовала ни  одной из книг, прочитанных им за всю его пятнадцатилетнюю жизнь, даже сказке «Снегурочка». Потому что девушка на рисунке была не снежная. И даже не ледяная. Она была хрустальная. И одновременно, живая, потому что из ее хрустальных глаз по хрустальной щеке стекала человеческая слеза, в которой, кажется, отражался золотистый отблеск закатного солнца...
       Приглядевшись, Марк заметил, что иллюстрация, завершающая последнюю страницу романа, искусно вставлена в переплет книги – при желании, ее можно вынуть, что он и сделал, обнаружив под рисунком еще несколько страниц машинописного текста. Это была поэма со странным названием: «Горе живущим на земле».

Ушедшие годы во мгле шелестят
Страницами книги безбожной...
Усни же, безумец!
Ночной звездопад
В ладони поймать невозможно.
Но гордой душе не до светлого сна:
В настое манящей отравы
Бессонно спасения ищет она
От жажды бессмертья и славы.
Уйми свое сердце, и ум не тревожь
Напитком опасным и мутным,
Где издавна смешаны правда и ложь:
С водой родника – сок цикуты.
Как в книге старинной сухие цветы,
Коснись лишь – рассыплются прахом,
Так вмиг обернутся пустые мечты
Сомненьем, смятеньем и страхом...
Ты медлишь...
Любой, самый строгий запрет
Ум так и стремится нарушить, 
Раскрыв, как бутон с острым жалом, секрет,
Доверив Лукавому душу.
Дерзай – ибо каждый себе господин,
Кто истины Божьей не ищет...

Жил в веке минувшем мечтатель один,
Талантливый, гордый и нищий.
Потомок богатых и знатных дворян,
Легко промотал он наследство,
Поскольку бывал часто празден и пьян,
И склонен к порочности – с детства.
Художник, ваятель, немного поэт,
А больше – бродяга беспечный,
Он жил, словно знал, что откроет секрет
Бессмертья и юности вечной.
Но проседью ранней в густых волосах
Мелькнула незваная старость,
И сердце пронзил увядания страх:
Уж сорок... А сколько осталось?
Покинув подружек, друзей и вино,
Ушел он в сомненья и страхи,
В душевную мглу или в скит – все одно:
Задумал постричься в монахи.
А впрочем, не знал он, погрязший в тоске,
Податься в святые – иль спиться...

Бессонницей мучимый, вышел к реке
С желаньем одним – утопиться,
Чем жить без надежд, с ожиданьем беды,
Не веря cвященному Слову...
Глядь: кто-то на камне сидит у воды,
Недвижный, чужой и суровый.
Плащ крыльями ночи коснулся песка,
И согнута шея смиренно,
Но острые искры под тьмой клобука
То вспыхнут, то гаснут мгновенно...
Художник пред ним опустился без сил,
Как в центре незримого смерча...

- Что знаешь о жизни, - тот глухо спросил,-
Коль ищешь спасения в смерти?

- Мне жизнь омерзительна – так же, как смерть,
А старость жалка и убога.
Кто создал бессмысленную круговерть -
Достоин ли имени Бога?
Я думаю, создал наш мир Сатана,
Прикончив Всевышнего ядом...

Минуту царила вокруг тишина,
Пронзенная пристальным взглядом.
Стих ветер, застыл на воде лунный свет,
Как лед фосфорический... Словно
Над бездной – душа, у виска – пистолет,
И капли на коже бескровной
Холодного пота...
И даже трава
Поникла от этого взгляда...

- Однако, неглуп! За такие слова
Не смерти достоин – награды.
К тому же – красавец...
Итак, решено:
Продли миг паденья, воспетый
Поэтами мира, кому суждено
Лететь вслед за ангелом света!
Лети, словно ангел, -
Иль сказочный зверь
Языческой древней картины...
Лишь горькие слезы любимых, поверь,
Смывают года и морщины.
И темной волною, как прежде, блеснет
Волос твоих гордая грива.
С тех пор не грозит тебе старости гнет
И времени бег торопливый.
Но должен и ты мне...

Что – душу продать? -
Спросил бы, но нем -  точно рыба...

- Забудь о душе.
Твое дело – ваять.
В горах есть хрустальная глыба -
Светла, словно девичьи слезы...
И ты -
Единственный в мире подлунном,
Кто может придать ей живые черты
Любимой, прекрасной и юной.

- Но я не любил. Никого. Никогда... -
Все ж выдавил он изумленно.

Лукаво в ответ подмигнула звезда,
Мерцая над омутом сонным.
И понял художник, что пойман в капкан,
И продан в бессрочное рабство,
Хоть все это – бред, наважденье, обман,
Блуждающей мысли коварство,
Неверные тени ночной тишины,
Пугливой мечты заклинанья...
Но так и сбываются темные сны
И тайные наши желанья,
И тают во мгле...

Миновало лет сто,
Уж близок День Божьего гнева...
Художник тот жив ли, не знает никто,
Но плачет Хрустальная дева -
О тех, кто пытается душу спасти,
Но рвется в незримые путы...
К прозренью любому открыты пути -
Но черное с белым не путай.
Начерченный углем магический знак
И сонм огоньков – отраженья
Иллюзии вечности,
Где полумрак
И тайна,
Но нет возрожденья...
      
       На этом поэма обрывалась. Марку, с его врожденной литературной одаренностью, нетрудно было понять, что закончена она на «вдохе», а связать «выдох» с аккуратно обрезанным ножницами краем последнего листа и вовсе большого ума не требовалось. Мнимое объявление Исидоры Исаевны для подтверждения догадки он приложить к поэме уже не мог: забытое в кармане шаровар, оно превратилось после стирки в слипшийся темный комок, но «ненормальный стих», который и был идеальным «выдохом», хотя и не окончанием явно незавершенной поэмы, врезался в его память намертво. И так же отчетливо в сознании оформилась мысль, поймать которую прежде, из-за ее расплывчатой, ускользающей неясности, он так и не попытался: не было на том двуликом объявлении ни малейших следов кнопок, гвоздей или клея. Никогда баба Дора этого объявления не писала и не печатала, никуда не пришпиливала и не приклеивала, а жильца в дом приняла под воздействием то ли обаяния его, то ли гипноза, причем последнее наиболее вероятно. Логика и цель всей этой мистификации была настолько непонятна, что в литературной душе Марка внезапно проснулся следователь. Он мысленно проследил все манипуляции неулыбчивого иллюзиониста с безвозвратно погибшей частью странной неоконченной поэмы – одним из доказательств причастности Георгия Шмелева... Кто бы еще сказал, к чему именно?
      Ужинать на кухне Марк не стал: улучив момент, в отсутствие бабы Доры, стянул несколько ее бесконечных  пирожков и вишневый компот. Поставил тарелку и стакан на подоконник и сел у открытого окна, дожидаясь девяти часов вечера. Шурочка в соседнем дворе по-прежнему не показывалась, но теперь сей факт его не слишком  волновал – мысли были заняты другим.

      Серый сверток со следами зубов и слюны Джульбарса Шура сунула под кровать. Почему-то не хотелось ей, чтобы его заметила бабушка, которая напекла ванильных ватрушек, заварила чай с травами и позвала ее полдничать. За чаем Шура рассказала бабушке о смешном поведении сойки во дворе Марка.
      - Да уж, хитрющие они, эти сойки, не глупее собак, а Джульбарсу уже лет десять, не меньше, где ему с сойкой тягаться, - улыбнулась бабушка. – А с Марком, вы, значит, помирились?
       Шура кивнула неопределенно и не стала рассказывать бабушке, что общалась она в соседнем дворе не с Марком, а жильцом Исидоры Исаевны – не хотелось лишних расспросов. Что за таинственную книгу спрятал книгочей номер два в сером свертке? Шурочку снедало любопытство.
       - Спасибо, бабуль, очень вкусно! – она чмокнула бабушку в мягкую, пахнущую ванилью щеку. – На улице жарко, я пока дома посижу...
       Нащупав под кроватью сверток, девочка развернула его. Прочитав название на обложке книги, она яростно скомкала серую обертку, и швырнула ком бумаги в одну сторону, а книжку – в другую. Книга улетела на кровать, серый ком – на подзеркальник, чуть не свалив на пол Колину открытку.
       - Вот гад! Он что, издевается? – не удержавшись, выругалась она вслух, правда, не очень громко, чтобы бабушка не услышала и не явилась узнать, в чем дело.
      А дело было в авторе и названии книги: «В.И. Ленин. Детская болезнь левизны в коммунизме»... Если уж Марк не имел склонности заполнять свой летний досуг изучением трудов классиков марксизма-ленинизма, то Шурочке до них было, как до луны, несмотря на всё, внушаемое в школе и семье  почтение к  великим именам.  Когда убрали портрет товарища Сталина, о котором Шура с пеленок слышала, что он – самый мудрый вождь и лучший друг детей, девочка не слишком загружала голову этим фактом: пусть взрослые сами разбираются во всех этих культах личности. Юная пионерка продолжала верить, что «Ленин и теперь живее всех живых», хотя и лежал он в мавзолее, воплотившись в памятнике, который она почитала, как живого человека, самого лучшего и самого доброго. Но тома толстых и тонких книг с его именем  явно созданы были не для чтения, а только, чтобы смотреть на них с благоговением, как на портреты и памятники.
       Мгновенный гнев на неулыбчивого насмешника пересилил, и с «Детской болезнью» Шурочка обошлась непочтительно. Переведя дух, она не замедлила навести порядок: поставила на место открытку, мысленно пожелав Коле поскорее вернуться с пасеки, выбросила серый ком в мусорное ведро, прихватив на кухне старую газету, чтобы завернуть книгу, которая лежала на кровати, кверху раскрывшейся в падении обложкой.
        Когда Шурочка взяла книгу в руки, под коричневым переплетом с золотыми тиснеными буквами мелькнуло нечто странное: картинка, явно не имеющая никакого отношения к гениальным ленинским мыслям. Это была даже не картинка, а вторая обложка книги, на которой черными и темно-красными, необычными, удлиненными буквами с хвостиками (Марк сказал бы – готическими, но Шура в шрифтах не разбиралась) были обозначены другой автор и другое название: Александр Дюма, «Альбина». И еще на обложке была изображена очень странная женщина: сквозь ее светлое платье просвечивало не тело, а ветки деревьев, окружающих старый замок, и даже черное облако ее волос казалось полупрозрачным, а красивое лицо напоминало маску...  Шурочка открыла первую страницу книги и прочла:           «Это было в один из очаровательных вечеров, которые мы проводили в продолжение зимы 1841 года у княгини Г** во Флоренции. В этот вечер было положено, чтобы  каждый рассказывал свою историю. Разумеется, эти истории были фантастическими; каждый в свою очередь придумывал какой-нибудь рассказ; оставался только один граф Элим, который не исполнил еще общего долга...»
       Да, с марксизмом-ленинизмом  начало книги явно не имело ничего общего.  Недоумение и очередное сомнение в отношении психического здоровья Егора Шмелева только подстегнули интерес: Шурочка сложила пирамидой все подушки, какие имелись в ее комнате, прилегла на них и погрузилась в книгу...
         
        Егор Шмелев сидел за столом, освещенным яркой, как прожектор, лампой, и сосредоточенно ковырялся в круглом часовом механизме  миниатюрным инструментом, который казался совсем крошечным в его длинных, гибких пальцах. Услышав шаги Марка, он положил перед собой лупу-монокль, ни миг прижмурился, проведя ладонью по уставшим глазам, и жестом пригласил Марка сесть в старинное кресло-качалку. Кресло это Марк любил, но садиться не стал – подошел к столу и резко положил, чуть ли не бросил рядом с разобранными часами книгу.
       - Осторожнее, - поморщился Шмель. – Детали микроскопические, потеряется хоть одна – конец часам, а это вещь уникальная – старинный брегет пушкинских времен.
        - Вы еще и часовых дел мастер? – спросил Марк вместо того, чтобы извиниться.
        - Каждый зарабатывает на жизнь, как умеет. Впрочем, теперь это не имеет никакого значения. Привычка – надо же чем-то время занять.
        Егор педантично собрал все детали часов в специальную коробочку, в другую – лупу и инструменты, сложил все в большую коробку с крышкой, выключил лампу – верхний свет показался таким слабым и мягким... После чего взял книгу, чтобы поставить ее на место – порядок у него всегда царил идеальный.
        - Не спрашиваю, понравился ли тебе роман. Если ответишь: нет, я тебе просто не поверю. Лично я, когда был всего года на три старше тебя, прочел его на одном дыхании.
       На Марка он все же смотрел вопросительно, с легкой насмешкой во взгляде, словно поддразнивая его, провоцируя на уже созревшие в голове «следователя» вопросы.
       - Мне понравилась поэма, - без улыбки ответил Марк, не отводя от жильца темных, сумрачных глаз. – Особенно, ее окончание: «Сдам комнату одинокому непьющему мужчине не старше пятидесяти лет».
       - В своеобразном чувстве юмора тебе не откажешь, - одобрительно констатировал Шмель. – Где, кстати, это объявление?
       - Безвозвратно погибло в кармане выстиранных штанов. Еще два дня назад.
       - Выходит, ты запомнил, что было напечатано, так сказать, с изнанки?
       - Естественно: «Безумец, кто слезы возлюбленной пьет, И кто продает их. Поверьте: Хоть вечную молодость он обретет, Добыча достанется смерти».   
         - Хорошая память, - похвалил Шмель. – Не думаю, что ты специально заучивал эти строки наизусть. А как ты догадался, что это окончание поэмы?
        - Вдох – выдох, - лаконично ответил Марк, но собеседника ответом не озадачил: тот по-прежнему понимал его с полуслова.
       - Прекрасное чувство ритма. Ты пишешь стихи?
       - Не писал, не пишу и никогда не буду.
       - Значит, занимался музыкой.
       Егор вновь попал «в яблочко»: когда в шестилетнем возрасте у Марка обнаружили абсолютный слух, мать записала его в музыкальную школу и выцыганила у отца деньги на фортепьяно. Через пять лет юный пианист повзрослел настолько,  что сумел устроить молчаливый бунт, который заставил Фаю Смольникову  навеки убрать на антресоли нотные тетради. Фортепьяно с тех пор стояло закрытым, но мать его почему-то не продала – наверное, смотрелось оно слишком красиво и солидно...
       - Ты не музыкант, Марк, - в который раз прочитал его мысли Шмель. – И не следователь. Но вопросы сейчас можешь задавать – всё, что тебя интересует. Постараюсь дать  исчерпывающие ответы.
       - «Горе живущим на земле» - это ваша поэма?
       - К сожалению, Бог не наделил меня литературными способностями. Переплеты, часы, кодовые замки, разные фокусы-покусы – это по моей части, но литература, а тем более, поэзия – увы... Всю свою жизнь, Марк, начиная лет с семнадцати,  я писал и пишу всего одну книгу: автобиографическую повесть «Два шмеля и ночная фиалка». На днях собираюсь окончательно ее закончить. И вся она не стоит двух страниц «Ночной фиалки» Куприна. Здесь, на полке, в сборнике под собственным переплетом есть этот рассказ, прочитаешь его позже – сейчас еще рановато для тебя. Также я не являюсь родственником моему однофамильцу Ивану Сергеевичу Шмелеву, чья абсолютно чуждая счастливой советской жизни книга «Солнце мертвых» надежно упрятана под этими священными переплетами. Без меня ты долго будешь ее искать, да и не нужно – она не для неокрепшей психики: не каждый взрослый может осилить ее страшную правду. Но какую еще книгу мог бы написать отец, чей единственный любимый сын был убит во славу строительства коммунистической утопии? И все-таки Шмелев далеко не гений: ограниченность ума не позволила ему понять, что коммунизм и фашизм – всего лишь две стороны безумного колеса человеческой истории. Что касается поэмы «Горе живущим на земле»... Сначала это была сказка о Хрустальной деве. С идущим из древности сюжетом о том, как талантливый скульптор продал душу Дьяволу.  Скульптор этот хотел быть вечно молодым, потом ему надоела нищета, и он захотел стать богатым. Из хрустальной глыбы он изваял статую любимой девушки. Слезы Хрустальной девы дарили ему вечную молодость, и он решил разбогатеть, продавая эти слезы состоятельным старикам и старухам, как омолаживающий бальзам. Но было одно условие Дьявола: Хрустальная дева плакала только в те минуты, когда плакала жена скульптора, бывшая его возлюбленная, а чтобы разбогатеть на ее слезах, необходимо было заставлять жену плакать почти беспрерывно... Сама сказка не сохранилась, а поэма осталась неоконченной. И написала ее все та же талантливая девочка – Таня Штерн.
       - А еще талантливая Таня сочинила и напечатала объявление Тортик И.И., отрезав кусок от своей поэмы, - не удержался от язвительного тона Марк, – У нее что, с бумагой проблемы?
       - Там, где она сейчас, нет никаких проблем, - Шмель не дал собеседнику времени как-то отреагировать на эту неопределенную фразу. – Объявление, разумеется, напечатал я сам. Как бывший иллюзионист, люблю всяческие мистификации.
        - Откуда вы узнали имя и адрес моей бабушки?
       - Нет ничего проще, гражданин следователь. Давно мечтал я уехать хотя бы на месяц из этой суетной столицы. Поездил по окрестным, маленьким, спокойным городкам – понравился Старокняжинск. Прошелся по его улицам – приглянулся ваш тихий переулочек и дом с мансардой. Поспрашивал у прохожих: в таких городках, как ваш, какие могут быть тайны – все друг друга знают, все ходят в продмаг, где работает Исидора Исаевна. Все знают также, что Тортик И.И. жилье на лето не сдает: к ней приезжает внук, который частенько бегает в библиотеку. Сложность задачи и желание познакомиться с тобой подстегнули меня сделать окончательный выбор в пользу дома номер семь Тенистого переулка и напечатать мнимое объявление. Ну а почему пришла мысль напечатать его не на чистом листке бумаги, а на окончании неоконченной поэмы – тайна велика сия есть. До сих пор не знаю, Марк, какой ангел привел меня к твоей калитке – белый или черный, но когда ты вышел – с книгой в руке и взглядом из иного, нездешнего мира, я понял, кому перед окончательным отъездом могу передать свою бесценную библиотеку. Взять с собой эти книги я в любом случае не могу, как и оставить, кому попало, на произвол судьбы...
       - Не секрет, куда уезжать-то вы собрались? – задал Марк очередной вопрос.
       «Следователь»  все-таки уселся в кресло и, чуть покачиваясь, под тихий его старческий скрип, поглядывал на Шмеля, который вновь сел за стол, подперев голову скрещенными в замок руками. На вопрос Егор ответил не сразу – он как бы унесся мыслями куда-то очень далеко, а потом медленно вернулся в действительность:
       - Что? Куда уезжаю? Нет, не секрет – все туда же, вслед за Ставрогиным.
В Швейцарию...
       - Швейцарские часы будете чинить? А Ставрогин – это кто, ваш друг?
       - Друг? – взгляд Егора выразил некоторое удивление, которое мгновенно исчезло в понимающей усмешке. – Можно сказать и так – друг, в какой-то степени... «Бесов» Достоевского тебе еще рановато читать. Большинству всегда будет рановато, до глубокой старости, а ты года через два вполне осилишь. У тебя особенный склад мышления, Марк, я это сразу заметил. А сейчас даже забыл, что не с ровесником разговариваю. Не с человеком, прочитавшим собрание сочинений Федора Михайловича – не с Таней Штерн. Кстати, похожи вы с ней удивительно, даже внешне – словно брат и сестра. Хочешь на нее взглянуть?
       Неожиданный вопрос застал Марка врасплох: на миг ему показалось, что фокусник прячет свою талантливую девочку в одном из опустевших после книг чемоданов – наподобие кролика в шляпе... Но из-под кровати Егор вытащил маленький чемоданчик – в нем бы и кролик не поместился. И раскрылся этот чемоданчик только после того, как Шмель поколдовал своими длинными пальцами над его необычным – кодовым – замком. Из чемоданчика он достал небольшую фотографию и протянул ее Марку.
       - Ей не нравилось имя Ангелина, - пояснил Шмель. – Поэтому свою прозу и стихи она стала подписывать именем младшей, очень любимой ею сестры, которая в четырнадцать лет умерла от менингита. На этой фотографии они вдвоем – за два месяца до смерти Тани. Ангелине здесь шестнадцать.
       Кто из юных девушек на фотографии Ангелина, а кто – Таня, догадаться было несложно: обе тоненькие, хрупкие, примерно одного роста, но одна, темноволосая и темноглазая, казалась старше года на три-четыре своей, белокурой, нежной, как весенний цветок, сестры. Ландыш серебристый и... Ночная фиалка?
       - Совсем не похожи, хотя очень любили друг друга, - подтвердил его невысказанные мысли глухой голос Шмеля. – Думаю, отцы у них были разные, хотя это – тайна, покрытая мраком, что там было с их матерью, красивой дворяночкой, захваченной революционным смерчем, - одной из тех, кто не успел спастись в эмиграции. Она рано умерла – девочки были еще совсем маленькие. Отец вскоре женился, и Ангелину с Таней еще больше сплотил их союз против мачехи. Отец Тани, - старшую дочь он, скорее всего, удочерил, - был одним из винтиков созданной большевиками мясорубки, и Ангелину в очень юном возрасте, против ее воли, он выдал замуж за винтик покрупнее, приближенный к особе великого Сосо. Должно быть, хотел защитить семью от репрессий, но вскоре умер от инфаркта, и Ангелина от мужа сбежала, уехала куда-то в Сибирь, к дальним родственникам матери. Чем, возможно, себя и спасла: муж ее был перемолот еще до войны все той же мясорубкой. Незадолго до окончания войны Ангелина вернулась в Москву, вновь вышла замуж – на этот раз за вдовца, литературоведа, жизнь посвятившего творчеству Достоевского: человека, очень далекого от реальности, и должно быть, по этой причине выжившего. Несмотря на большую разницу в возрасте, Ангелина искренне любила своего старичка – лицемерить она вообще не умела. Ей хотелось любви, дающей душевное спокойствие, - она ее получила. Занялась изучением языков и литературным творчеством. После смерти Сталина стала выезжать за границу в качестве переводчика. Когда муж ее умер, вышла замуж – на этот раз неофициально, в третий и последний раз – за моего старшего брата Андрея Шмелева. В незаконный брак  вступила, как и в первый, против собственной воли...
         - Опять кто-то заставил?
         - Кто мог заставить взрослую и независимую женщину поступить столь неразумно? Только темные силы, человеческому разуму неподвластные. Вот повзрослеешь, почитаешь русскую классику -  не ту, что в школе преподают, а, к примеру, «Темные аллеи» Бунина, «Братьев Карамазовых» Достоевского, «Крейцерову сонату» Толстого - поймешь, что это за силы, и кто их вдохновитель, связь с которым обычно плохо кончается.  Даже для тех, кто жаждет истины и чистоты, - для них, похоже, в первую очередь. Андрей был неплохим, но психически неуравновешенным человеком, подверженным внезапным вспышкам ярости. Людям, подобным ему, страстная любовь противопоказана, хотя склонны они именно к таким, границ не знающим, самосжигающим страстям - как в романах Достоевского и стихах Цветаевой. Хочешь знать, чем все это закончилось для Ангелины и Андрея?
       Марк промолчал. Глаз Егора он не видел: тот сидел, опершись локтями на стол, спрятав лицо в ладони с переплетенными пальцами, но по тому, с каким внутренним напряжением давил он из себя каждое слово, было понятно, что многие страницы своей прошлой жизни Шмель хотел бы похоронить в глубинах памяти навсегда.
       Внезапно он резко поднялся и взял у Марка из рук фотографию.
       - Все, как в романах Достоевского, – муки ревности, убийство, чувство вины, самоубийство... Наш разговор зашел в непроходимые дебри. Незачем тебе все это знать, да и мне ни к чему вспоминать. Даже дорогие сердцу воспоминания, лежащие на дне темных тайн, иногда лучше не бередить: они всплывут раздутые и безобразные до неузнаваемости или до скелетов обглоданные,  как давно затонувшие трупы...
       И закрывая кодовый замок, продолжил:
      - Жизнь некоторых людей, Марк, очень похожа на этот чемоданчик: есть хитрый замочек и есть двойное дно...  Я делал его по заказу Ангелины. Чемоданы с двойным дном для нашего государства всегда актуальны. Большевики возили «Искру», Ангелина – книги, которые переводила, если они были на других языках, а я печатал и переплетал. Но кодовый замок ее души остался для меня тайной. Таня Штерн умерла  два года назад, но я до сих пор пытаюсь ее понять, хотя в бессмертие души не верю...
        После минутного молчания, внезапно добавил:
       - Кстати, первую жену Михаила Булгакова тоже звали Таней. Верная и преданная женщина, по своим душевным качествам гораздо лучше двух последующих, даже несравненной Елены Сергеевны. Но однажды он чуть не убил ее горящим примусом...
       Марк не знал, кто такой Михаил Булгаков, и какое отношение имеет он и его жены ко всему предыдущему разговору. Он не стал спрашивать, а Шмель не потрудился разъяснить, на том и расстались. 
      - Иди спать, уже поздно, ничего не читай – дай отдых мозговым клеткам. Очередную книгу я найду для тебя завтра, - были его заключительные слова.
      
       Компанейская по натуре, Шура Скворцова не любила делать что-либо в одиночку, поэтому чтение книг – занятие сугубо индивидуальное – никогда ее особо не привлекало. Но сейчас перед ней была не просто книга:  это был предмет для исследования с целью понять, что за шутник номер два, не умеющий смеяться, поселился в мансарде Марка.
       Однако, странное, неожиданное воздействие оказал на нее этот «бутерброд» с двойной обложкой: время приближалось к десяти вечера, но Шура, стопроцентный жаворонок, и не думала клевать носом – сна не было ни в одном глазу. Бабушка, зашедшая пожелать ей спокойной ночи, услышав в ответ: «Ты спи, бабуль, я еще немного почитаю», слегка удивилась этому факту, но особого значения ему не придала: чем бы дитя ни тешилось... Шурочка предусмотрительно обернула книгу газеткой, чтобы лишних вопросов она у бабушки не вызывала. А на вопрос: «Что, книжку интересную взяла у Марка?», ответила коротко: «Сказки»...
       Шура иногда читала и раньше, в основном, книги по школьной программе, изредка – по внеклассному чтению, но раньше это напоминало довольно нудное вытягивание смысла и сюжета из тесной сеточки строк, с единственной целью - не схватить двойку по литературе. Сейчас она впервые открыла в себе способность видеть за этой сеточкой живые, яркие картины, движущиеся, как на экране, но очень не похожие на те, что девочка привыкла видеть в кинотеатре...
        Утром бабушка сварила картошки - с грибами собственной засолки, а внучка глотала эту вкуснятину с отсутствующим видом, мыслями витая где-то очень далеко от бабушкиных разговоров.
        - Как тебе грибочки, Шуренок? Помнишь, в прошлом году вместе за этими лисичками ходили?
        - В прошлом году все было по-другому, - думая о чем-то своем, тихо и печально сказала Шурочка.
        - Каждый год что-нибудь по-другому: лисички не уродятся – маслят или опят наберем, - не поняла бабушка.
        - Бабушка, рождественская ночь – это когда? – совсем уж невпопад спросила Шура.
        - Когда Иисус Христос родился, - машинально ответила бабушка. – Ты Гоголя вчера читала, что ли? Нашла, кого на ночь читать – так и кошмары могут присниться!
        - А когда Иисус Христос родился? – продолжала допытываться Шурочка.
        - Седьмого января.
        - А в книге написано – двадцать пятого декабря.
        - Так это католическое Рождество, а не православное.
       Шура поразмышляла немного, забыв об остывающей картошке, затем недовольно стукнула вилкой по столу:
       - Что за чушь?! Разве может человек родиться два раза? Вот Марк – он родился седьмого января, значит, двадцать пятого декабря родиться никак не мог! А Иисус Христос, что, исключение – когда он родился-то на самом деле?!
      - Тьфу ты! Морочишь мне голову! – тоже рассердилась бабушка. – Что ты стол долбишь вилкой – доедай картошку! Когда родился, когда родился... Никогда не родился – учат же вас в школе...
       - А если не родился, зачем придумали Рождество?
       - Мало ли чего люди придумывают? Вот и книжки всякие насочиняли. Насочинять-то много всякого можно, а правда это или нет – кто там разберет? Иди лучше погуляй или вишню еще пособирай, а то опять аппетит пропал. И по ночам читать нечего – голову всякой чепухой забивать! Шибко умная станешь – никто замуж не возьмет.
       - Ой, напугала, бабуля! Я и не хочу вовсе замуж.
       - Это сейчас, а вот посмотрим, что года через три-четыре запоешь. Замуж она не хочет, глазки только строить: то Николаю, то Марку...
        Нет, с бабушкой бесполезно было разговаривать. Да и вообще, прежде чем рассказывать кому-либо об этой странной «Альбине», надо было ее сначала дочитать, а на это требовалось время: глотать книги, как Марк, Шурочка не умела...
          
       На следующее утро Марк проснулся сравнительно рано, с головой и впрямь вполне отдохнувшей от почти непрерывного чтения.
       Исидора Исаевна, уходя на работу, сообщила ему две новости: утром почтальонша принесла телеграмму от Фаины, а Егорушка ушел на электричку – по каким-то делам на пару дней уехал в Москву. Мать собиралась приехать на выходные – вот оно и кстати, что Шмель на это время улетучился. Почему он не хотел их знакомства, Марк не мог бы объяснить даже себе самому, впрочем, и не собирался объяснять. Не хотел – и все.
       - Книжку он тебе какую-то оставил наверху, - вспомнила «королева Маргарина» уже на выходе, и этих слов было достаточно для того, чтобы Марк поднялся в мансарду, едва успел исчезнуть за калиткой цветастый бабушкин сарафан.
       Во временно покинутом Шмелем обиталище царили обычные чистота и порядок. На письменном столе, пустынном, как необитаемый остров, кроме первого тома «Капитала» Маркса, лежала только коротенькая записка: «Я решил, что ты уже созрел для этого шедевра»...
       Это был напечатанный на машинке с уже знакомым шрифтом, искусно вставленный в середину книги, увесистой и нечитаемой, как учебник по высшей математике, роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита»...
       За время отсутствия Егора Шмелева Марк побил все свои прежние рекорды по сверхскоростному чтению. Мать приехала очень кстати: они с бабушкой отвлекались от него друг на друга, общаясь по принципу: чья трещотка перетрещит. И потому не заметили у него в руках книгу, верхний переплет которой мог бы вызвать недоумение, а внутренняя обложка – с красивой обнаженной женщиной и полуистлевшим трупом, целующим ее колено, - ненужный интерес...
       Марк читал роман Булгакова, лишь ненадолго отвлекаясь на еду и сон, - в основном, на своем крошечном «необитаемом полуострове», потому что погода по-прежнему стояла самая подходящая для пребывания на свежем воздухе: не слишком жарко, но и не дождливо. Книгу прятал в рюкзачок с двумя отделениями. Бабушку больше заботило, не останется ли он голодным - она совала ему в руки пакеты со всякой стряпней, а мать наслаждалась отдыхом от работы и столичной суеты. В рюкзачок они обе не заглядывали, и где пропадает целый день, не допытывались.
       Дочитав роман до конца, Марк вновь обратился к началу: зная сюжет, теперь не глотал страницу за страницей, а перечитывал неторопливо, вдумчиво, понимая в себе главное: он тоже хочет стать писателем. И хочет писать вот так же: фантастично, реалистично, увлекательно, раскованно, умно, изящно, смешно и грустно одновременно. Но по-прежнему это казалось ему мечтой, которая никогда не осуществится...
       Дома, в письменном столе, среди тетрадей по математике и физике лежало несколько тетрадок с его первыми литературными опытами. Кроме того была тетрадь, вроде дневника, где он постоянно записывал возникающие в голове мысли и какие-то интересные случаи, происходившие в его жизни или увиденные им со стороны. От матери тетради эти он не прятал – слишком занятая собой, она абсолютно не интересовалась жизнью сына, практически даже не подходила к его столу, лишь изредка  заглядывая в  угол, отгороженный ширмой в их общей комнате.
       Никогда, никому Марк не говорил, что в голове его постоянно возникают самые невероятные сюжеты, которые, как ни пытайся, на бумаге изложить невозможно. Стоило только взять ручку, тетрадь и написать первую фразу,  как вся внутренняя феерия мыслей и чувств, застывала, мертвела, не желая облекаться в слова. Он написал пару рассказов, начал и бросил писать несколько повестей – они, возможно, и тянули на пятерку по литературе, но ему самому казались похожими на искусственные цветы, которые так любили мать и бабушка. Непонятно, зачем все эти букеты мертвых цветов пылились дома в красивых вазах, если повсюду - во дворах, парках, палисадниках, в поле, в лесу - буйно, разнообразно и неистребимо цвели живые, настоящие, дышащие ароматом, в росе по утрам, готовые осенью умереть и вновь воскреснуть весной...
       Как это сказал Шмель? «К сожалению, Бог не наделил меня литературными способностями»... Но даже если Бог, которого, как известно, нет, и наделил бы его, ничем не примечательного ученика московской школы не только богатым воображением, но и соответствующим талантом, кто  позволил бы ему этот талант реализовать? Марк прекрасно понимал, что слава и деньги сразу ни на кого не посыплются, их надо заработать горбом – всей жизнью за письменным столом, да и то – не факт, что при жизни успеешь стать знаменитым и обеспеченным.
       Но какой шедевр можно будет создать в квартире, где над душой его будет вечно стоять родимая матушка, истеричная и крикливая, постоянно попрекая тем, что он сидит на ее шее?
       Марк не раз надеялся, что она найдет себе жениха с жильём и оставит его в покое. Но, похоже, тщетные это были надежды: кто с ней уживется, с ее характером? И дело было даже не только в характере. Исидора Исаевна, с присущим ей юморком, говорила  дочери: « Фаинка,  ты, конечно, картинка глянцевая, но руки явно не из того места выросли».
       Первое впечатление произвести мать, конечно, могла: не только своей яркой внешностью, но и неглупой, грамотной, хотя и чересчур многословной речью. Нравилась она многим мужчинам, в том числе умным, сдержанным и молчаливым, как отец. Фая Смольникова была достаточно начитанна, одним из обычных ее занятий после работы было – если не с кем на бульваре погулять - поваляться с книжкой на диване. Она любила романы и стихи о любви – даже классические, особенно, если присутствовал в них намек на некую мистическую тайну. Обладая, как и Марк, прекрасной памятью, легко запоминала прочитанное, могла к месту процитировать как стихотворение целиком, так и цитату из него или какую-нибудь умную фразу.
       Но стихами сыт не будешь: хорошая жена и хорошая хозяйка для большинства мужчин – синонимы. Готовить Фаина, в отличие от бабы Доры, не умела совершенно: суп у нее всегда был безвкусным, котлеты – сухими и пресными, пюре – комковатым и водянистым, яичница – резиновой. У Марка еда получалась вкуснее, когда он терял терпение и начинал готовить сам. А этот вечный беспорядок в квартире: вещи, в том числе и интимные, валяются, где попало, в шкафах – кавардак, в раковине – гора немытой посуды, в ванной – гора грязного белья. Сама при этом всегда чиста, как стеклышко, и одета с иголочки: новой одежды всегда хватает – старая со стиркой подождет. Марк давно уже свои вещи стирал сам, мыл посуду и пол – беспорядок и грязь раздражали его еще больше, чем невкусная еда. Но убирать на Фаиной территории, с бесконечными ночнушками, чулками, лифчиками и трусами, разбросанными по всей половине комнаты, значило окончательно потерять лицо.
       К тому же, мужчины, кроме тех, кого называют «подкаблучниками», плохо переносят постоянное волевое давление, а Фаина всегда стремилась играть в семье роль главнокомандующего. Не пытаясь заглянуть в душу сына, она деспотично будет решать за него главные вопросы его жизни: где учиться, кем работать, на ком жениться, –  как  выгодно ей самой. Уже сейчас пытается настроить его на ЗИСТ - продолжить семейную династию, не понимая, что из него торговый работник, как из филина – попугай. Конечно, есть еще отец, но он – весь в науке, и у него – другая семья. Сидеть на шее у отца – тоже не вариант, хотя тот всегда готов помочь.
       Марк болезненно ощущал свою зависимость от обстоятельств, понимая, что круг замкнется, как только он окончит школу: его поставят перед выбором, из которого нечего будет выбирать. Ему просто придется жить чужой жизнью, по общему шаблону, позабыв о своих сокровенных желаниях...  Уехать? Куда? На комсомольскую стройку – предварительно бурной общественной активностью пробив себе членство в Коммунистическом союзе молодежи? В тайгу? Со Шмелем – в Швейцарию? Везде надо будет где-то жить и как-то зарабатывать на жизнь. И если выбирать между матерью и общагой, он никогда не выберет жизнь в постоянном неизбежном общении с целой кучей чужих и чуждых особей – лучше уж одну, привычную, терпеть рядом...
      
       Погостив пару дней, мать уехала, Шмель появился через сутки после ее отъезда – и все вернулось на круги своя.
       В девять вечера Марк поднялся по ступенькам лестницы, внутренне не желая расставаться с книгой, содержание которой не могло и присниться бородатому Карлу Марксу на переплете. В мансарде было темно и тихо...
       - Егор... Вы не спите? – неуверенно спросил Марк.
       - Нет, проходи, - послышался негромкий ответ. – Если хочешь, включи свет. Но лучше я зажгу свечи, не возражаешь?
      «Мессир не любит электрического света», - мгновенно мелькнуло у Марка в голове, но вслух он ничего не сказал.
       Приняв его молчание как знак согласия, Шмель, чиркнув спичкой, зажег сразу три свечи – на противоположной стене возникла тень, гротескно повторяя все движения хозяина. (Марк вспомнит об этом много лет спустя, когда увидит Олега Даля в фильме, снятом по пьесе Евгения Шварца). Теперь можно было хорошо разглядеть новые предметы: кроме старинного бронзового канделябра, на столе появилась пишущая машинка – вполне современная «Москва». И еще – портрет темноволосой девушки, в которой Марк сразу узнал Ангелину Терновскую – Таню Штерн. На портрете она была одна и старше: лет двадцати пяти. Но изменилась мало: что-то, одновременно, очень детское и очень взрослое было в ее облике: в темных печальных глазах, милой улыбке красиво изогнутых губ, грациозной шее в обрамлении волнистых волос, с небольшим медальоном в форме сердечка на тонкой цепочке...
        Шмель вновь педантично поставил на место мнимый том «Капитала», после чего сел на стул и обратился к Марку с необычным вопросом:
        - Попробуй сказать сразу, долго не думая: о чем этот роман, что для тебя в нем главное? Первое, что приходит в голову, ну? В двух-трех словах...
       Первое, что возникло в памяти: крик летящей над городом Маргариты: «Свободна!» А затем слова, словно вырубленные на постаменте незримого памятника: «... настанет время, когда не будет власти, ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет никакой власти...» Чувствуя себя в замкнутом кругу, он слишком долго размышлял именно над этими словами, чтобы вспомнить сейчас что-либо иное.
       - Стремление к свободе, - сформулировал он свои впечатления «в трех словах».
       Шмель резко поднялся со стула, выпрямился, загораживая канделябр и вновь оживая тенью на стене.
       - Не ожидал... Браво, Марк! Я бы добавил: и невозможность реализовать это стремление при жизни. Как, впрочем, и после смерти  – при всей заманчивости идеи о бессмертии души... Ты садись – в свое любимое кресло, поговорим. Я тоже сяду: собеседники должны сидеть, а не стоять друг против друга, как противники на дуэли... Где и когда еще я смогу поговорить с человеком, который в пятнадцать лет сумел ухватить за хвост одну из главных тем этого гениального и многоликого романа? Уж точно – не в Швейцарии...
       - Все-таки решили уехать?
       -  В этом я  несвободен, как и ты: у меня нет выбора. Но если в твоем случае что-то еще можно изменить, то для меня уже не изменится ничего.
        У Марка вновь создалось ощущение, что Шмель прочитал его мысли, причем на расстоянии: все, о чем он думал, сидя с «Мастером и Маргаритой» на берегу реки...
           - В этом мире выбор человека вообще ограничен. Стать безумцем – политическим лидером, военачальником, священником, олигархом. Стать глупцом – избирателем, солдатом, прихожанином, работягой – от слова «раб».  Стать отшельником – лесником, монахом-скитником, смотрителем маяка, писателем.  Литературное творчество – наподобие внутренней эмиграции, в страну собственного воображения. Это – вариант для тебя, мне недоступный, вот и приходится искать страну, где иллюзия свободы не столь иллюзорна...
        Помолчав немного,  спросил:
      - Что ты думаешь о жизни после смерти, Марк? Есть ТАМ что-то или  нет?
      - ТАМ я не бывал, поэтому не знаю, - иронично подчеркнул Марк выделенное Шмелем слово.
      - Ну как же, ТАМ – это и в мире Михаила Афанасьевича тоже. Голова Берлиоза и множество приглашенных на бал в потустороннем измерении нехорошей квартиры – разве не убедительно?
       - Насочинять много чего можно, - упрямо возразил Марк, не подозревая, что почти дословно повторяет слова Шурочкиной бабушки.
       - Главное, гениально насочинять, - согласился Шмель. – В принципе, я с тобой солидарен. В свое время пытался поверить в бессмертие души, но... Ангелина разубедила. Я ей верю – редкой мудрости была девочка.
       - Разве она была атеисткой? – недоверчиво спросил Марк, вспомнив содержание незаконченной поэмы.
       - В том-то и дело, что нет. Далека была от всех церквей, но верила в Бога и читала Библию. Как-то изложила нам с Андреем свое понимание того, что в ней написано. Андрей был взбешен, и заявил, что она попала под влияние какой-то секты. Возможно,  определенные знания она почерпнула в Сибири, за границей, где-то еще, но сектанткой не была. У нее был очень независимый ум, не подверженный никакому внушению и гипнозу.
       - Не удалось вам ее загипнотизировать? – насмешливо поинтересовался Марк.
       - Одно дело – ум, а другое – женское сердце, - неопределенно ответил Шмель. – И сердечко – то, что на шее: этот медальон, незадолго до смерти, подарила Ангелине сестра. В нем портрет Тани и маленький локон ее светлых волос. Ангелина с этим сердечком не расставалась: оно постоянно побуждало ее задавать вопросы, на которые может ответить только Бог...
      - Как именно ответить – прямо с неба заговорить?
      - Ироничный свой язычок, Марк, ты пока что попридержи, а лучше слушай внимательно – может, когда-нибудь пригодится, -  спокойно посоветовал Шмель. – Ты живешь в атеистическом государстве, из которого очередной божок Никита Сергеевич пытается в очередной раз навсегда изгнать Бога и всех, кто в него верит. Но я тебе предрекаю, хоть и не пророк, что это государство недолго продержится: доживешь ты до тех времен, когда оно рухнет, и люди массово повалят в церкви, мечети, синагоги и многочисленные их ответвления. Ничего им это не принесет, кроме очередного  раздора, потому что боги их не дружат, стравливая между собой своих поклонников, как это было испокон веков. Знаешь, что такое спорынья?
       - Какой-то вредный грибок на пшенице.
       - Который отравляет хлеб настолько, что люди сходят с ума, убивают друг друга и сами корчатся в муках и умирают. Что религия, что атеизм – и то, и другое спорынья, только разных видов. Сотни и тысячи сожженных на кострах инквизиции, сотни и тысячи замученных в застенках НКВД – есть ли какая-то разница между этими двумя видами человеческого безумия?
        - Если религия и атеизм – спорынья, что же тогда – пшеница?
        - Зришь в корень. Именно пшеницу, не зараженную спорыньей, всю свою жизнь - к сожалению, короткую - искала Ангелина.
        - Нашла?
        - Не берусь судить. Могу изложить только суть этого учения, а также то, почему лично я его не принимаю. Ты готов меня выслушать, Марк?
        - Говорите...
       - Постараюсь все изложить предельно просто. Как религия, так и атеизм ставят на место Бога – человека, один бог – бессмертный, другой – смертный, суть дела от этого не меняется. Но если всё поставить на свои места: Бог – Создатель, а человек – создание, то лживость религии, как и лживость атеизма, сразу станет явной. Наличие бессмертной души ставит знак равенства между Создателем и созданием – равенства, которого по определению быть не может, а значит, религия, которая учит, что душа изначально бессмертна, - ложь. А тот, кто смертен, и после смерти навсегда превращается в прах – не может быть создан «по образу и подобию» Бога. И, следовательно, атеизм – тоже ложь.
       - А почему вы верите в Бога – вы же его не видели?
       - А почему я верю, Марк, что в твоей голове есть мозг – и очень даже мыслящий, я же его не видел?
       На это Марку возразить было нечего...
       - Вопрос следующий: если Бог, как сказано в Библии, есть любовь и свет, почему человек  в  большинстве своём, в основном своём потенциале, направленном на бесконечную разнообразную вражду, – ненависть и тьма? Ответ очевиден: человечеством управляет какой-то другой бог. В  Библии он назван древним змеем, драконом, богом века сего, принимающим вид ангела света, Сатаной и Дьяволом – все это сущности одной личности: мятежного ангела, который возжаждал власти над людьми. Власти, право на которую имеет только Создатель. И Сатана эту власть узурпировал  – но не навечно, а только на определенное время, допущенное Богом. За это время Дьявол должен был доказать два своих утверждения. Во-первых, что люди без власти Бога, управляя сами собой, могут достигнуть всеобщего процветания. Во-вторых, что он может купить людей, то есть отвести их от Бога – всех, без исключения, используя политику кнута и пряника. Люди - под страхом боли, смерти, нищеты, тюремных оков, всеобщего осуждения и позора - отвернутся от своего Отца  и будут служить Сатане – за богатство, славу, почести, иллюзию свободы и бессмертия. Библию я прочел, поэтому могу утверждать, что такое изложение человеческой истории в ней действительно есть. Вопрос третий: почему, соглашаясь со всем вышеизложенным, я совершил преступление?
       Шмель выдержал длинную паузу...  Марк, глядя на его бесстрастное лицо в отблесках сражения тающих свечей с наступающей ночью, внезапно похолодел: ему показалось, что собеседник хочет сознаться в убийстве...
      Словно прочитав его мысли, Шмель невесело усмехнулся:
      - Ты читал Брэдбери: «451 градус по Фаренгейту»?
      Марк,  молча,  кивнул.
      - Думаю, это можно назвать преступлением: я украл у Ангелины ее Библию и собственноручно, внутренне сожалея, как Гай Монтэг, бросил в печку. Тем самым, образно говоря, сжег свой собственный дом: Ангелина мне этого не простила...
       - А вы-то здесь причем? – не понял Марк. – Если она была женой вашего брата...
       - Любили мы ее оба... И еще неизвестно, кто – больше...
       Марку всегда было неловко, когда кто-то говорил с ним о своих чувствах, словно собеседник начинал перед ним обнажаться, как в бане. Шмель, возможно, чувствовал то же самое -  он резко вернулся к первоначальной теме:
       - Каждый человек с рождения стремится к свободе, но уже с рождения младенцев начинают туго пеленать, словно хотят им сказать: даже не мечтай об этом, дурашка! Марк, ты никогда не думал о том, что заставляет человека заниматься литературным трудом?  Стремление выпутаться из пеленок,  которыми  постоянно хотят ограничить  свободу. Деньги, слава – это у графоманов на первом месте, они носом конъюнктуру чуют, знают, что писать, чтобы печатали и осыпали благами. Стоит только одарённому человеку пойти по этой дорожке – талант неизменно мельчает. Истинные шедевры и просто талантливые произведения рождаются борьбой пленного разума за освобождение и болью сердца – на острие борьбы добра и зла. Если однажды раз и навсегда победит добро, то есть Бог уничтожит Сатану и всех, кто ему служит, как утверждает Библия,   всемирной литературе придет конец. А сердце мое принадлежит не женщине – оно с детства и до конца принадлежит этой самой литературе. И в Ангелине я, прежде всего, любил Таню Штерн – талантливого прозаика и поэта. Эта библиотека, которую мы создавали вместе, для меня бесценна, хотя в ней больше нет стихов, рассказов и повестей Тани Штерн. Ангелина сама их уничтожила, мне удалось спасти только «Мечтателя и Маргариту», «Большие надежды» и начало неоконченной поэмы...
       «Сошла с ума?» - подумал Марк.
       - Это было осознанным решением, а не помешательством, - вновь услышал Шмель вслух не высказанный вопрос. – Ангелина, в отличие от меня, искала истину, а не свободу. «В моем творчестве нет истины», - такой произнесла приговор и всё уничтожила. Прочитала в Библии и поверила: «Истина освободит вас». Я же в это не верил и не верю, потому что хочу невозможного: абсолютной свободы, или хотя бы ее иллюзии, а Библия даже этой иллюзии не оставляет ни единому человеку. Свободу выбора – да: между двумя видами рабства. Либо ты раб Сатаны, либо – раб Бога, третьего не дано. Рабы Сатаны вместе со своим правителем рухнут в геенну огненную, то есть в вечную смерть, где никто не мучается, но всё сгорает без остатка, - рухнут вместе с всемирной библиотекой, Воландом, со всей его свитой, и гениями, которые не отрекутся от своих гениальных творений.  Как отреклась от своих, пусть не гениальных, но талантливых произведений Ангелина. Рукописи, кстати, прекрасно горят – тот же 451 градус по Фаренгейту уничтожает их начисто...
       Он замолчал.
       - А что будет с рабами Бога?  - спросил Марк.
       Шмель посмотрел на него долгим пристальным взглядом:
       - Разве ты веришь тому, что я сейчас тебе наговорил? Молчишь... Было бы странно сразу осознать все и поверить – даже твой, хорошо мыслящий юный мозг не справится.  Михаил Булгаков не зря совершил подмену: только бродячий философ мог сказать, что в царстве истины и справедливости не будет НИКАКОЙ власти. Если бы Иисус Христос сказал эти слова, то обязательно добавил слово: «ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ», потому что Божья власть останется непреложной. Рабы Бога примут из его рук вечную жизнь – и на небе, и на земле. Жизнь,  очищенную от зла: войн, страданий, старости, болезней, убийств, самоубийств и даже самой смерти... Картина хоть и заманчивая, но при ее созерцании во мне начинает говорить карамазовский черт: «Страдание-то и есть жизнь. Без страдания,  какое было бы в ней удовольствие – все обратилось бы в один бесконечный молебен: оно свято, но скучновато».  Вот так и губит нас великая литература,  Марк. Забудь все, что я тебе сегодня говорил. Какие у тебя планы на будущее?
       - В каком смысле?
       - Кем хотел бы работать?
       - Ночным сторожем в цирке.
       - Чтобы днем писать гениальные романы?
       - Вы смеетесь?
       - Иронизирую – по твоему примеру. Но, пожалуй, вполне серьезно благословлю тебя на долгую жизнь и успешное творчество, как Блэкстоун, благословил Рэя Брэдбери: знаменитый иллюзионист – будущего знаменитого писателя.
       - Спасибо, но мне это не светит, - горько усмехнулся Марк.
       - А что тебе светит?
       - Торговый институт и прилавок, с бабушкиными консервными банками или с матушкиной мужской и женской обувью – не важно: семейная династия.
       - Что тебя заставляет идти у них на поводу?
       - С матерью я вообще-то живу в одной квартире. Петь она любит – заливается, как соловей. Но когда  злится, орет так оглушительно, что мой мыслящий мозг вообще перестает работать.
        Марк не понимал, почему он вдруг так разоткровенничался. Может, как у Веры в библиотеке, какой-то шлюз прорвало. Шмель смотрел понимающе:
       - Сочувствую. Тоже не переношу женских истерик. Но, думаю, все как-то образуется. Что тебе дать почитать?
       - Достоевского.
       - По-моему, тяжелой пищи тебе достаточно не только на сегодня, но и на всю неделю вперед. Несварение мозга заработаешь. Возьми что-нибудь полегче,  поюмористичнее, например Джерома К. Джерома.
       - «Трое в лодке» я читал.
       - Тогда попробуй почитать «Новую утопию».
       - Мне все равно, - сказал Марк и, даже для себя неожиданно, попросил. –Можете сейчас показать какой-нибудь фокус?
       - Фокус? – Шмель взглянул на него несколько озадаченно.
       - Что, уже разучились?
       По-прежнему не реагируя ни на какие насмешки, Шмель вполне серьезно ответил:
        - Дело не в том, разучился я или нет, хотя в этом деле, как и в балете, в гимнастике или, скажем, игре на фортепьяно, необходимы постоянные тренировки, чтобы высокий уровень не потерять. Но для того, чтобы показывать впечатляющие фокусы, необходимо находиться в свите Воланда. Или иметь, кроме ловкости рук, хорошо изготовленные подсобные предметы: цирковой реквизит иллюзиониста, создающий соответствующие эффекты. Подобный тому, который использовал Гудвин Великий и Ужасный, чтобы прослыть волшебником. С реквизитом этим я уже давно расстался, кроме одного – самого любимого.  И с нечистой силой не хочется иметь никаких дел, хотя она меня и не оставляет в покое...
       - Что, с самим Воландом знакомы? – не удержался от очередной шпильки Марк, пряча мысль о том, что сказка «Волшебник Изумрудного города», в таком теперь невообразимо далеком детстве, была одной из его любимейших книг.
      - Где уж мне – так, всякие мелкие бесы вьются...
      - Значит, никаких фокусов больше не будет? – вопрос прозвучал как-то двусмысленно, намеком на весь предыдущий розыгрыш.
      - Пожалуй, покажу – последний фокус в своей жизни.
      - Почему последний?
      -  Потому что никому, кроме тебя, никаких фокусов я больше показывать не собираюсь, а вечер задушевных разговоров у нас с тобой, скорее всего, последний. Завтра утром я вновь уеду, и вряд ли на этот раз вернусь. Я и приехал сейчас только для того, чтобы привезти  пишущую машинку. Андрей подарил ее Ангелине, незадолго до трагедии - взамен старого «Ундервуда», на котором все и было напечатано – все, что ты прочел. Я оставил его себе – на память. Новая машинка Тане Штерн теперь не нужна, мне – тем более, а тебе, я думаю, пригодится...
        Шмель вытащил из своего таинственного чемоданчика небольшую брошюру:
       - Здесь инструкция, как ею пользоваться. Уверен, что ты самостоятельно и достаточно быстро овладеешь этим искусством. Если, конечно, преодолеешь соблазн печатать одним пальцем, а задействуешь сразу обе руки.
        Марк не смог бы ответить даже самому себе, какие чувства вызвали в нем  суховато сказанные слова: сожаление, облегчение, благодарность, тревогу, печаль? Все не то – обычными человеческими словами это нечто не обозначалось...
       - А книги? – спросил он неуверенно.
       - Я уже говорил – все остается тебе. Не нужно давить из себя слов благодарности: я их ничем не заслужил,  Ангелина их не услышит. Итак, мой последний фокус, Марк. Или предпоследний? Ну, время покажет...
        С этими словами Шмель достал из чемоданчика стеклянный шар – не очень большой, размером с крупный апельсин или гранат. Это был своего рода глобус, но очень искусно сделанный: материки, острова, моря и океаны как бы слегка тонули в прозрачной сфере, были внутри нее, а не наклеены или выгравированы на поверхности. И сами были полупрозрачны: голубоватое, зеленоватое, аквамариновое, изумрудное, желтое и коричневое стекло. Шмель положил шар на ладонь и спросил:
       - Как ты думаешь, что это?
       - Что-то, вроде хрустального яйца из рассказа Уэллса. Сквозь привычные очертания в нем можно увидеть фантастические миры...
       Марк сам не верил тому, что говорил, но где-то в глубине души и впрямь
надеялся увидеть нечто необычное.
       - И ты еще сомневаешься в себе? Девятьсот девяносто девять человек из тысячи сказали  бы: стеклянный шар или стеклянный глобус. Но чтобы видеть фантастические миры, этот шарик тебе не нужен, поскольку все эти миры – в твоей голове, нужно только выпустить их на волю.
       - В чем же заключается фокус?
       - В преодолении закона земного тяготения. Или же – в ловкости рук фокусника. Или же – в хитром устройстве самого шарика. А может быть, всё вместе, разом?
        Шмель приподнял руку – на уровень  горящих свечей в канделябре, чуть подтолкнул шарик пальцем второй руки. Внезапно маленький полупрозрачный земной шар в его совершенно неподвижных пальцах начал вращаться: сначала медленно, как бы нехотя, а потом все быстрее, разбрасывая по стенам мансарды, по лицам фокусника и затаившего дыхание зрителя разноцветные сполохи света. Затем произошло нечто невероятное: шар начал потихоньку приподниматься над рукой Шмеля, продолжая вращаться в воздухе – безо всякой видимой опоры. Минуты через две он вновь опустился на ладонь иллюзиониста, потихоньку замедлил вращение и превратился в обычный, похожий на стеклянный глобус, неподвижный предмет.
      - Хорошая иллюстрация к одному библейскому стиху, в котором сказано, что Бог повесил землю ни на чем...    
      - Как вы это сделали? – не скрывая удивления, поинтересовался Марк.
      - Как я это сделал – останется тайной, на то и фокус, - разочаровал его Шмель, пряча шар в чемоданчик и закрывая замок. – Если бы ты родился иллюзионистом – я передал бы тебе секреты своего мастерства. Но ты родился писателем. А писателям нераскрытые тайны полезны – для работы воображения...
       Они немного помолчали, глядя не друг на друга, а на канделябр, напоминающий бронзовый трезубец с огненными наконечниками...
      - Мне пора, - сказал Марк.
      - Да, уже поздно. Ты не взял книгу...
      - Не надо...
      - Пожалуй, ни к чему сейчас искать. Завтра сам сможешь взять – любую...
      Шмель встал и почти неслышно прикоснулся к его плечу своими длинными пальцами.
       - Прощай, Марк. Общение с тобой было мне приятно, мало с кем так быстро и легко я нашел бы общий язык. Жаль, что приходится расставаться, но, как говорят гадалки, так уж карты выпали... Что бы ни происходило в твоей жизни, добивайся своей цели. Твоя жажда познания, способность вникать в суть вещей, высокая требовательность к себе, неудовлетворенность результатом – всё это признаки талантливой души. Литературный талант еще дремлет в тебе – пробуди его, действуй, пробивайся сквозь самоотрицание и непонимание людей. И помни: самые тяжелые обстоятельства часто служат нам только на пользу... Прощай, - повторил Шмель.
       - Прощайте...
       Только это единственное слово смог выдавить Марк из хаоса мыслей и чувств, скрытых за его сумрачным, замкнутым взглядом.
       Уже на лестнице  легкой горечью печали коснулось  его тонких ноздрей едва уловимое, подобно сновидению, которое исчезает и больше никогда не вернется из темных глубин памяти, последнее дыхание трех маленьких живых огней. И эта странная ночь, и три  наполовину сгоревшие свечи, и сам человек, который не смеется, – все это уходило из его жизни навсегда...
      
       Рано утром Марк внезапно вынырнул из сумятицы неуловимо гнетущего сна: он скорее почувствовал, чем услышал шаги на лестнице...  Еще не проснувшись окончательно, встал, подошел к окну, чуть отодвинул занавеску. С рюкзаком за плечами и маленьким чёрным чемоданчиком в руке,  Шмель, не оглянувшись, растворился в утреннем тумане.  Джульбарс запоздало огласил переулок нескрываемо радостным лаем, заплясал, звеня цепью, собачий танец избавления от чего-то, раздражающего и неугрызаемого, как железная кость...
       День был воскресный. Исидора Исаевна, ни сном, ни духом не ведающая о том, что Егорушка, вновь по каким-то своим делам уехавший в столицу, возвращаться в дом номер семь Тенистого переулка больше не намерен, затеяла стряпню, напевая песни своей любимой Клавдии Шульженко. Марк, почему-то не решаясь  подниматься в мансарду, слонялся по дому и двору без дела и цели, пока доморощенная певица не обратилась к нему в перерывах между руладами своего девичьего сопрано:
      - О, голубка моя! Как тебя я люблю... Марик, золотко мое, что ты шастаешь туда-сюда, как потерянный щенок?..  Как ловлю я за рокотом моря дальнюю песнь твою... Ты разве не позавтракал? Пироги еще не скоро будут готовы. Хочешь вчерашнего борщика?..  О, голубка моя! Будь со мною, молю...
       В печенках у Марка уже сидел и этот борщик, и эти пироги, и эта голубка, и нехотя он последовал совету Трубадоры Исаевны, которая погнала его из дому, чтобы от его вида у нее тесто не перекисло, -  пошел в клуб, на концерт художественной самодеятельности.
      В воскресенье библиотека обычно работала – надо было вернуть роман Гюго и заодно посмотреть, кто теперь там книги выдает, вместо Алины Николаевны и Веры, и стоит ли вообще теперь туда ходить. Скорее всего, не стоит – книг, что Шмель оставил в мансарде, наверняка и до конца каникул не хватит...
       На всякий случай он снова перелистал роман: со своей привычкой использовать в качестве закладки, что под руку попадется, мог и рублевую бумажку между страниц положить, если имелся в наличии рубль. Рубля в книге не оказалось, но между последним листом и переплетом Марк обнаружил то, что не было замечено им раньше: стихотворение, переписанное (или написанное?) аккуратным, разборчивым, почти детским почерком, хорошо ему знакомым: почерком Веры Серебряковой...

С зимы в сердце тайную боль берегу:
Я мертвую птичку нашла на снегу.
Свет утра сковала морозная мгла...
Я в варежке птаху домой принесла.

Мне вдруг показалось, что плачет она,
И сердце терзали печаль и вина.
Напрасно я птичку пыталась согреть:
Сильней человека – безжалостна смерть.

Проснуться бы раньше, но – долго спала,
И вот – опоздала, ее не спасла...
Однажды, как птица, застыну во сне,
Где даже и сны не привидятся мне...

И так же до верха промерзнет окно,
Но ты – далеко, и тебе – все равно...
А если почувствуешь, если придешь,
И ты – опоздаешь, и ты – не спасешь...
    
       Хотя Марк и не увлекался поэзией, но иногда стихи читал, и хорошо отличал искренние строки, написанные сердцем, от всяких искусственных конструкций – искренность и была для него главным критерием ценности стиха.  Если это стихотворение написала Вера, то, возможно, Шурочкины слова сбудутся: когда-нибудь ее  подруга станет знаменитой поэтессой. Впрочем, не эта мысль была сейчас главной – главным было чувство, щемящее и пронзительное, которое внезапно охватывает все твое существо: на миг ты словно теряешь вес, головокружительно воспаряешь над обыденностью и весь наполняешься трепетным светом – как тот полупрозрачный шарик над ладонью иллюзиониста...
      
       Концерт в клубе уже начался, зал был забит до отказа. В первых рядах сидели пожилые женщины, среди них – бабушка Шуры. Она принарядилась, красиво уложила седые, но все еще очень густые волосы, с лёгкой, напоминающей о молодости, золотинкой.  Даже грузная ее фигура в одновременно нарядном и строгом синем платье казалась стройнее. Шурочки рядом с ней не было, да и среди молодежи, в средних рядах, не сияли нигде ее заметные косы. Сзади дымили цигарками немногочисленные старокняжинские деды, поэтому Марк предпочел постоять у раскрытого окна – он не переносил табачного дыма. Может быть, потому что мать дома частенько покуривала, даже не подходя к форточке... Он вообще хотел было уйти, но ведущая внезапно объявила:             
       - Анатолий Новиков, слова Льва Ошанина, «Эх, дороги». Исполняют Тоня Яковенко и Вера Серебрякова.
       Этого он не ожидал: Вера здесь, на концерте, да еще и поет. Может, Алина Николаевна начала выздоравливать? А может, и Шурочка вскоре выйдет на сцену и соловьем зальется? Марк усмехнулся: голос у Скворцовой, конечно, звонкий, но слуха – ни на полушку. Поет иногда песенки из своих любимых фильмов – и врет на каждом шагу. А что у нее получается превосходно – так это визжать, особенно, если гусеница свалится  с ветки ей на  голову или на плечо...
       На сцену вышли юные певицы. Рядом с рослой и крупной Тоней Яковенко Вера выглядела совсем ребенком – на первый взгляд. А на второй – Марк отвел глаза от Вериной белой блузки, как когда-то отводил их от тонкой летней кофточки Алины Николаевны, и попытался сосредоточить взгляд на лице девушки. Но и лицо теперь неуловимо изменилось – это была совсем другая Вера...
       Девушки пели на два голоса. Тоня Яковенко первым – чистым, как родниковая вода, высоким, но не визгливым, а каким-то слишком нежным – не только для ее мощной фигуры, но и для самой песни военной тематики. Но именно эта нежность и создавала необычный эффект, особенно, в сочетании с низким, очень красивого тембра, голосом Веры. Вера вела партию второго голоса –  чисто, без малейших неточностей, и пели они обе свободно, легко, безо всякого напряжения – так поют птицы. Голоса их сливались, раздваивались, снова сливались – так гармонично, что зал зачарованно затих (даже деды на время интенсивно дымить перестали), а затем взорвался бурными овациями, которым мог бы позавидовать Большой театр...
       Тоня еще раскланивалась на сцене, а Вера почти сразу же спустилась в зал и стала робко пробираться к выходу. Марка она не заметила. Он догнал и окликнул ее уже на улице:
       - Вера, привет! Ты домой?
       Она чуть вздрогнула, большие карие глаза ее глядели отрешенно:
       - А, Марк... Привет... Ты был на концерте?
       - Вообще-то я хотел книгу сдать. Но библиотека закрыта.
       - Библиотекарша новая там, в зале сидит. Откроет библиотеку после концерта. Можешь подождать, сейчас драмкружок спектакль будет показывать, по пьесе Симонова.
       - А ты почему ушла? 
       - Я вообще на этот концерт не собиралась. Меня Тоня попросила. Мы с ней раньше в школе пели на два голоса. Больше никого не нашла...
      Теперь необходимо было похвалить Веру  и вернуть ей листок со стихом, который Марк положил в карман рубашки, однако, ни того, ни другого он сделать почему-то не мог. То ли все слова были пусты и бедны – не в силах ничего передать, то ли помехой стали вопросы, возникающие в голове и не имеющие никакого отношения к делу: кто написал стихотворение о мертвой птичке? А  главное, если это Верин стих, кому он  посвящен – кто далеко, кому все равно, кто опоздает и не спасет?..
       - Как Алина Николаевна? – задал он вопрос, гораздо более уместный в данной ситуации.
       - Пока ничего, держится. Коля ей инвалидность оформил, будем пособие получать. И на пасеке ему за работу медом платят – можно обменять на продукты. Сегодня он дома, и Саша в гости пришла – отпустили меня на концерт.
    Теперь стало понятно, куда исчезла Шурочка, но прежнего, глубоко скрытого чувства, смахивающего на ревнивое недовольство, он почему-то не ощутил...
      - Насчет инвалидного кресла – ты не думай, я не просто так сказал. Отец скоро из Ленинграда вернется, я с ним поговорю, он непременно привезет.
      - Хорошо, спасибо, подождем.
       Они миновали стелу с фамилиями погибших на войне жителей города, окаймленную ухоженными цветочными клумбами, и вышли на длинную кленовую аллею, сейчас почти безлюдную – большинство старокняжинцев, взрослых и детей, остались на спектакле в клубе.
       - Марк, ты иди, - внезапно сказала Вера  с чуточку виноватой улыбкой. –
Я посижу немного здесь, на скамеечке...
       Марк понял без слов, как будто сам почувствовал гнетущее бремя невыносимой душевной усталости, которое она упорно старалась преодолеть, чтобы подготовить себя к еще более тяжелому испытанию, через которое ей вскоре предстояло пройти...
      - Ты хочешь, чтобы я ушел? – спросил он почти неслышно.
      - Нет, - так же тихо ответила она. – Я хочу, чтобы ты остался...
      Он сел рядом с ней на скамейку, положив на колени роман Гюго.
      - Прочитал книгу? Ну и как впечатление? – спросила Вера.
     Объединенным и скованным внезапной, неосязаемо ощутимой близостью, о чем же еще им было сейчас разговаривать под шепоток кленовых листьев над головой, как не о книгах?
       - Знаешь, не очень, - ответил он честно. – Окончание особенно.
       - Если бы я писала этот роман, не смогла бы его закончить смертью Деи и Гуинплена, - согласилась Вера. – Пусть бы совершилось чудо: Дея выздоровела, и они все вместе уплыли в другую страну, где жили бы долго и счастливо и умерли все вместе в один день. Получается сказка, далекая от реальной жизни. Хочется все изменить, и понимаешь, что это невозможно...
      - Не только в этом дело, - вдруг вырвалось у Марка то, о чем он вовсе не хотел говорить. – То есть не в реализме. В этом романе все тоже далеко от реальности, хоть и сказкой его не назовешь. Гюго придумал такое окончание, потому что верил в бессмертие души. Вот одна душа поднялась на небо, вот другая – следом, вот они встретились где-то там, на небесах, что-то чувствуют и думают... Чем думают, если мозг умирает через несколько
минут после клинической смерти, умирает необратимо?
       Марк замолчал.  Многое ему сейчас хотелось рассказать Вере: о Тане Штерн, ее неоконченной поэме и «Больших надеждах»...   О смерти Мастера и Маргариты – порознь и одновременно рядом, и об их посмертной скачке на призрачных лошадях в свите Воланда... О земном шарике над ладонью человека, который не смеется...  О  многом еще – и лучше, не здесь, а на берегу реки, где мысли, как вода, начинают течь более плавно и спокойно... Но обет молчания, даже после исчезновения Шмеля, нарушить он не мог, и потому можно было говорить только о романе Гюго, который теперь казался каким-то детским, несерьезным.
       - Мой отец много лет за Вселенной в телескопы наблюдает. Говорит, нет там ничего, кроме звезд, планет и черных дыр, - даже внеземных цивилизаций. Хотя кому-то очень хочется поверить, что они там есть. А кому-то очень хочется верить, что душа после смерти не умирает. Но нет никаких доказательств – ни того, ни другого. А я не хочу верить в то, чего нет, даже если так легче жить. Мне нужны доказательства.
      В чем-то он сейчас противоречил самому себе, но не хотел в этом сознаваться.
      - А в коммунизм веришь? – внезапно спросила Вера.
      - Нет, - сказал он по инерции то, что думал, и о чем нельзя было говорить вслух.
      Впрочем, никто их сейчас не слышал, кроме птиц, щебечущих среди ветвей, а птицы, в отличие от людей, никому своих песенок не навязывают, никого за нежелание петь эти песенки не судят и доносов писать не умеют...
      - И я не верю, - серьезно и грустно взглянула на него девушка. – Это последняя утопия человечества. Чтобы наступил коммунизм, люди должны измениться. Преобразиться совершенно – ну вот как гусеница преображается в бабочку. Но люди – большинство, по крайней мере, - меняться не хотят. И даже если бы и захотели, много времени нужно каждому: может, тысячу лет, может, две, может, еще больше. А у нас всего лет семьдесят-восемьдесят. У многих – и того меньше. Если даже искреннего желания недостаточно, что еще может преобразить каждого человека за такое короткое время? Страх смерти? Но ведь именно этот страх чаще меняет людей в противоположную сторону, делает их лгунами, лицемерами и предателями... Только Николаше об этом не говори: он свято верит, что коммунизм наступит, когда мы будем еще не очень старыми. То есть тоже верит в то, во что хочет верить. Но если  коммунизм – это утопия, а религия - ложь, остается верить только одному: «Страдание – это и есть жизнь»...
       Вера ничего не сказала про «карамазовского черта», но слова его, прозвучавшие из уст Шмеля, врезались в память Марка намертво.
       - Ты читала Достоевского?
       - Дед мой  собрал  библиотеку, а бабушке удалось частично ее сохранить. Много книг по медицине – дедушка был врачом. Но есть и художественные, в том числе  Достоевский. Знаешь, я не очень люблю этого писателя: в его  книгах персонажи, особенно женщины, – как из сумасшедшего дома! Такое ощущение, что ему нормальные люди не нравятся.  А вот дед мой, я уверена, был вполне нормальным: он спасал жизни людей. Я никогда его не видела, даже на фотографиях: он умер, точнее, его убили, еще до моего рождения. Скажи, это нормально: мучать и убивать? Я даже не знаю, где он похоронен, в какой-нибудь общей могиле. Бабушка всю жизнь себя обвиняла в предательстве: отреклась от «врага народа» – а что ей было делать? Мужу помочь уже ничем не могла, а жизнь своего ребенка спасала – может, я так же поступила бы на ее месте.
           Марк  невольно вспомнил Маргариту Магнушевскую – «предательницу», которая спасала от голода жизнь своей дочери, а не больного мужа...
             - Мама в детстве была очень хрупкая, болезненная – не смогла бы выжить в ссылке или в детдоме. Бабушка уехала из Москвы в Старокняжинск, чтобы маму выходить – здесь воздух чистый, сады, леса, и жизнь была немного спокойнее, безопасней...  А я на книгах деда выросла - мама удивляется, как  до сих пор зрение не испортила. Но, знаешь, Марк, чем больше я читаю, тем меньше вижу в этом смысла. И теперь уже читаю по привычке, просто книги продолжаю любить. Но ответа на главный мой вопрос я не нашла ни в одной книге. Может, плохо искала? Или пока не нашла: книг ведь очень много, невозможно все прочитать за такую коротенькую жизнь.  Возможно, ответ находится в книге, которой нет в библиотеке деда, и я так и не успею её найти. А если и найду, то опять ничего не пойму...  Я не понимаю, Марк, для чего люди живут, если потом навсегда умирают, часто – очень мучительной смертью? Это не к тебе вопрос: думаю, ты тоже не знаешь ответа. Или знаешь?
       - Не знаю. Наверное, смерть – что-то, вроде последней точки в конце повести...
       - Обязательно – точка? А если – многоточие?
       - Без разницы – хоть восклицательный знак, хоть вопрос – повесть неизбежно кончается. Даже собрание сочинений из тридцати или пятидесяти томов рано или поздно закончится.
       - Естественно – со смертью автора. А если бы автор был бессмертен?
       - Как ты себе это представляешь? Достоевский бесконечно сидит за письменным столом и пишет свои бесконечные романы?
       - Такое, конечно, трудно себе представить, - улыбнулась Вера. – Но я о другом подумала. Если наша жизнь – что-то вроде поэмы, повести, романа: кто является автором? Если мы сами, всё, действительно, заканчивается последней точкой. А если – нет?
       - Кто, по-твоему, может сочинить нашу жизнь, кроме нас самих?
       - Ну а почему так часто сюжет выстраивается совсем не по нашей воле, даже вопреки тому, чего мы сами хотим? Писатели, поэты – они же ничего не знают: сами пытаются  и не могут ответить на все эти безответные вопросы. Противоречат друг другу и сами себе...
       Вера говорила, как мудрая старушка, но весь ее облик, кроме глубокой взрослой печали в глазах, говорил о расцветающей юности: куда исчезла прежняя, незаметная, серая?..  Не мышка, нет – маленькая заколдованная птичка, по мановению незримой волшебной палочки превратившаяся в девушку, от которой так же трудно отвести взгляд, как и смотреть, не смущая взглядом ни ее, ни себя...  Особенно, после затянувшейся паузы...
       Марк не знал, что ответить: в чем-то она была права, с чем-то он не хотел  соглашаться. В слова эти мысли сейчас облекаться не желали, но сам собою выплыл из подсознания на поверхность только один неожиданный вопрос:
       - Вера, ты знаешь, кто такой Ставрогин?
       - Герой романа Достоевского «Бесы», - ответила она без удивления.
       - А зачем он уехал в Швейцарию?
       Она чуть пожала плечами:
       - Наверное, от самого себя хотел убежать. Конечно, он только литературный герой, но, думаю, в реальности похожие на него люди тоже есть. Правда, такого человека в своей жизни я еще не встречала, и надеюсь, никогда не встречу...
       - Какого?
       - Который способен довести ребенка до самоубийства. И когда этот ребенок умирает, почти что у него на глазах... Вместо того, чтобы спасать его из петли, разглядывает красного паучка на герани. Это выше моего понимания.  Достоевский попытался объяснить, почему такое происходит: если Бога нет – всё дозволено. Но  вспомни  Средневековье!  Или ближе к нам – еврейские погромы в царской России. Там и с Богом было – всё дозволено.  Или гитлеровские солдаты... На пряжках ремней  слова: «С нами Бог», а в руках – автоматы и огнемёты...
       -  А ты сама, как думаешь, Бог есть? Или его нет?
       - Это я сейчас и пытаюсь понять. Думаю, что он есть, когда смотрю на облака, на радугу после дождя, на звезды...  Или на цветы... А когда смотрю на маму, мне кажется, что его нет... Хотела представить, что папа где-то там, на небе, ждет ее – и не смогла. Согласна с тобой: мозг умирает – и с ним умирают все мысли и чувства. Ладно, Марк, пойду я домой, к маме... Пока еще могу взять ее за руку, что-то ей сказать, пока она еще почувствует и услышит...
       - Вера, подожди...
        Он тоже поднялся со скамейки, пытаясь что-то понять или вспомнить, а глаза опустились, и никаких слов вообще не осталось - только чувство невозможного прикосновения к нежной выемке между тонкими ключицами над слегка раскрытым воротничком белой блузки...
       Внешне Марк почти ничем не выдал своего состояния: пронизавшей все его тело, горячей, пульсирующей волны - в минуты сильного внутреннего напряжения, волнения или стыда он всегда бледнел, а не краснел. Но Вера явно что-то почувствовала: машинально отступила на пару шагов, чтобы не находиться им так близко друг от друга, и щеки ее слегка порозовели.
       - Бабушка говорила: мед она собирается покупать, - пробормотал он первое, что пришло в голову, глядя уже не на Веру, а на маленькую зеленую гусеницу, спускавшуюся с кленовой ветки на незримой ниточке...
       - Хорошо, я скажу Коле. Пусть только банку или бидончик передаст, - ответила Вера так же неловко и торопливо, повернулась и почти побежала от него по аллее.
       Марк  смотрел вслед тоненькой, стройной фигурке,  пока она не исчезла  в конце аллеи, за поворотом, ощущая себя Гуинпленом, - не физическим, а моральным уродом, которым овладели «стремления, внушаемые самой природой, и в которых он сам боится  себе признаться». Вера поняла его чувства... Что они вызвали в ней – испуг, отвращение? Она с детства читала взрослые книги, многое знала об отношениях мужчины и женщины: в браке они не казались ей чем-то постыдным и нечистым. Любовь, даже плотская, была для нее высоким чувством, соединившим ее родителей – верностью, хранимой не только всю жизнь, но и за порогом смерти...
       А что мог думать о плотской любви Марк, плохо засыпающий по вечерам, особенно, когда мать приводила домой очередного любовника?..
      
       Он не хотел никого видеть, ни с кем разговаривать. К счастью, в доме номер семь только гора пирожков в большой миске остывала под чистым полотенцем: Исидора Исаевна, не вынося одиночества, куда-то направила свои стопы, благо, половина старокняжинских кумушек числилась в ее лучших подругах. Марк поднялся в мансарду и вытянул с нижней полки два увесистых тома: «Братьев Карамазовых» и «Бесов»...
       Этот день и весь следующий он  провел на речке, читая Достоевского. Но на третий день небо потемнело, над Серебрянкой стали собираться грозовые тучи, и Марк, не желая вместе с книгой промокнуть под сильным ливнем, отправился домой.
       Он удивился, увидев у калитки серый москвич: отец вроде бы не собирался  в гости к бывшей «тёще на блины» - должен был приехать из Ленинграда только через неделю... Лицо у него было хмурое, но спокойное. Заплаканные глаза бабы Доры и грустные  – Шуриной бабушки не могли бы вызвать особого беспокойства: Исидора Исаевна была готова рыдать по любому поводу – под сочувствующее оханье соседки.  Но выражение лица и глаз  Шурочки – так она смотрела на экран, когда в военном фильме погибал ее любимый герой!.. Безо всяких слов Марк понял: случилось что-то непоправимое – еще до того, как баба Дора простонала:
        - Ну, наконец-то!..  Марик, где ты пропадаешь? Надо ехать в Москву – с Фаечкой несчастье...
        И зарыдала в голос.
        Отец положил ему руку на плечо и сказал:
        - Держись, сынок...
      
               
       Дело закрыли быстро...
       Старший опер решил: явное самоубийство, а младший – не стал возражать, несмотря на внутренние сомнения: вопросы по поводу исчезнувшей из уха серёжки  и отсутствия  веских суицидальных мотивов. Но решил не спорить со старшим по званию.
        В этот день Фаина пригласила в кино подругу, Киру Зайцеву, с которой они вместе работали в обувном магазине: купила билеты на фильм «Белые ночи». Зачем? Возможно, замыслив лишить себя жизни, заранее предусмотрела, чтобы тело нашли как можно раньше?  Примешалось здесь, вероятно, некоторое эстетическое чувство, свойственное женщинам: думать о внешнем виде собственного тела, когда его найдут, даже если сама ничего уже не будешь чувствовать...
      Придя в назначенное время к кинотеатру, Кира прождала напрасно до начала сеанса и поехала к Фаине домой, чтобы выяснить, что случилось. На звонок никто не ответил, но дверь оказалась открытой: Кира вошла и обнаружила подругу лежащей на диване – без признаков жизни, а на столе – пустую упаковку снотворных таблеток и предсмертную записку. Зайцева  начала стучаться к соседям – они вызвали скорую и милицию. Скорая констатировала смерть, следственная группа, прибывшая на место происшествия, не нашла никаких следов, указывающих на то, что эта смерть была насильственной.   Дело закрыли – за отсутствием состава преступления...            

       После похорон отец и Ирина Михайловна вновь отправили Марка в Старокняжинск: решили, что сделают в квартире ремонт до его возвращения.   Неприятным словом «мачеха» вторую жену отца никак нельзя было назвать: она понимала Марка и заботилась о нем гораздо лучше, чем родная мать...
      
       Погода вновь установилась вполне подходящая для чтения романов Достоевского на берегу речки: небо подернулось легкой облачной пеленой, было не жарко, но сухо. Исидора Исаевна, как обычно, предоставила внуку полную свободу в выборе способов времяпровождения - наряду с очередными, заполненными всяческой едой пакетами. Скорбь и слезы об умершей дочери не остудили ее кулинарного пыла. Напротив, в этих бесконечных котлетах, пирожках, ватрушках и разговорах за чаем с сочувствующими подругами изживала она свое горе.
      А для того, чем занимался Марк, напрашивалось  прежнее сравнение с запоем: некоторые люди заливают горе спиртным – Марк его зачитывал книгами, и мрачная атмосфера романов Достоевского как нельзя более соответствовала внутреннему состоянию книгочея, его  гнетущим мыслям.
      Ничьей смерти в пятнадцать с половиной лет радоваться невозможно, особенно – смерти матери. Марк, разумеется, не радовался. Им овладели очень тяжелые чувства, и мать он жалел. Но он и не плакал – ни на похоронах, ни наедине с собой. Первое он мог бы оправдать – своей неспособностью с детства плакать на глазах у кого бы то ни было. Но то, что в отличие от бабы Доры, Марк  не ощущал никакой потребности в собственных слезах и чужом сочувствии, заставляло его задуматься о чем-то тайном, скрытом в подсознании.  Как и о том, чего он не сказал следователю...   
        В квартире царил порядок. Именно царил – иного слова не подобрать. Конечно, можно было предположить, что мать прибралась перед тем, как уснуть навсегда. Обычно она думала о том, какое впечатление произведет на окружающих, и убирала в квартире перед приходом гостей -  на скорую руку, больше показушно: вроде бы чисто, если не заглядывать в дальние углы. Хотя, возможно, напоследок ей захотелось сделать генеральную уборку - мало ли что придет в голову человеку, задумавшему свести счеты с жизнью?
       Предсмертная записка, несомненно, была написана ее рукой: почерк матери Марк хорошо знал. Да и слог знакомый, и строчки из стихотворения Мирры Лохвицкой – любимой поэтессы Фаи Смольниковой.
       «Я больше не вижу в своей жизни никакого смысла. Все играют мною, будто я кукла, а не человек, и вскоре бросают. И это сейчас, когда я молода и красива, а что ждет меня, когда я стану старой и безобразной? Одиночество и пустота...
«Я хочу умереть молодой,
Не любя, не грустя ни о ком,
Золотой закатиться звездой,
Облететь неувядшим цветком».
       Вот и вся записка – и в принципе, не всё ли равно, какими  словами сообщить о своем намерении окружающим? Но у Марка создалось впечатление незаконченности, словно текст аккуратно вырезали ножницами из какого-то письма.
       К тому же Марк хорошо помнил, как мать угрожала отцу покончить жизнь самоубийством, если он подаст на развод. Марку было тогда года три, и он всерьез, как все маленькие дети, воспринимал материнские истерики. Отец  поначалу тоже боялся, что жена осуществит на деле свои угрозы, и терпел невыносимую жизнь, которую «жизнерадостная» Фая виртуозно умела создавать своим близким. Но, в конце концов, ушел к доброй и спокойной Ирине, лечившей маленького Марка от нервного расстройства. После его ухода мать никогда не предпринимала прежних демонстративных попыток повеситься, отравиться или порезать себе вены: целенаправленно и интенсивно начала искать другой объект.
       Постепенно у Марка сложилось впечатление, что любые намёки матери на невыносимость жизни - не более чем попытки манипулировать своими «объектами». Труднее преодолевать хроническую лень и склонность винить других во всех своих проблемах, а также учиться готовить и быть хорошей хозяйкой, чем магическими ритуалами снимать «венец безбрачия», впадать в истерики и пытаться вызвать к себе жалость. Но Фая упорно не хотела понять, что первое – действенно, а второе – безрезультатно.
       Неужели зашла она в такой тупик, чтобы одновременно идеальный порядок в квартире навести – и выпить смертельную дозу снотворного? Или же это была сцена из очередного спектакля – с надеждой, что Кира вовремя вызовет скорую? Но где гарантия, что Зайцева непременно могла почувствовать неладное и пойти к подруге, а не уехать домой, обидевшись? Снотворных таблеток в таком варианте мать наверняка бы отмерила поменьше, чтобы не слишком рисковать. Да и вообще – причем здесь Кира? Не проще было бы позвать в кино  предмет очередной несчастной любви, чтобы тот обнаружил в квартире  еще не хладный «труп», или, как в былые годы, глотнуть таблеточки в его присутствии, демонстративно? Нет, не соединялись никак в единое целое детали этой странной картины...
       И главный факт, о котором Марк не стал говорить следователю: из квартиры пропало то, что не могло иметь никакой ценности для постороннего человека. Все тетради «начинающего писателя» с его неудачными литературными опытами:  рассказами, неоконченными повестями и дневником.
       Возможно, но очень маловероятно, что мать докопалась до них и выбросила в мусоропровод. Теперь у нее не спросишь. Но, зная ее характер, логичнее было  предположить, что, сунув нос в его записки и проявив к ним интерес, она начала бы их читать и разбросала по всей комнате.  В  кухне, на столе, посадив жирное пятно на странице. Или на диване, забыв под подушкой.  В конце концов – опять небрежно кинула бы на его стол. Но выбросить, сложив все остальные тетрадки в аккуратные стопочки?  То есть - перестать быть собой, превратиться в другого человека, что попросту невозможно. Но в таком случае, куда они могли исчезнуть? Ответа на вопрос не было...
      
       «Альбину» Шура Скворцова дочитывала после бабушкиных разговоров о несчастье в соседнем доме и предположений о том, что могло случиться с Фаечкой, которую она помнила еще ребенком. Скорее всего, в этой переполненной народом и транспортом столице, Фаина могла попасть под машину или трамвай.  Очень жалела бабушка Марка: остался бедный мальчик сиротой в пятнадцать лет. Хорошо, что отец – порядочный человек: сына не бросит, не даст парню пропасть. А то ведь, не сахар – в детском доме провести хотя бы и пару лет! И как теперь Исаевна горе переживет: не дай Бог никому на старости лет детей хоронить! Повздыхав, поохав, посочувствовав, бабушка налила в миску  остатки борща, накрошила хлеба – и пошла кормить Джульбарса, на неопределенное время оставшегося в одиночестве. После чего спокойно занялась своими курами, а потом, включив на веранде радио, начала вязать на зиму шерстяные носки. Шуру такое душевное спокойствие не удивляло и не возмущало. Интуитивно она понимала, что в подобных ситуациях даже очень хорошие люди могут помочь только добрым словом и добрым делом, а безмерно сострадать всем и каждому – никакого сердца не хватит.
        Но сама она не испытывала ни спокойствия, ни желания заниматься чем-либо, потому что все валилось из рук. Мысли о неизбежности смерти вернулись с новой силой.  Мать Марка вовсе не была больной старухой: молодая, красивая, темноволосая женщина, все время что-то напевала во дворе и звонко смеялась... Теперь ее нет. И больше никогда не будет. Сознание девочки отказывалось воспринимать неоспоримый факт. О Марке она думала с горячим, искренним состраданием. Попыталась представить, как им с бабушкой внезапно приходит известие о том, что мама... И закрыла глаза от ужаса: о таком даже думать было невозможно!.. Бедный Марк! Когда он вернется из Москвы – если вернется – он уже не будет таким, как раньше...
       Кроме уже  прочитанной «Альбины», на столе в комнате Шуры лежала еще одна книга. Марк перед отъездом попросил отдать ее Вере. Шурочка из любопытства раскрыла книгу на первой попавшейся странице, но описание мертвеца, танцующего на виселице повергло ее в тоску и ужас. А несчастная «Альбина» только подливала масла в огонь, точнее – беспокойства и уныния в сумятицу тягостных мыслей и чувств. Необходимо было немедленно поговорить обо всем, с кем бы то ни было. Бабушка – не в счет, вновь скажет, что лучше полезными делами заниматься, чем всякие глупые книжки читать. Конечно, только и осталось: схватиться за спицы и на пару с ней вязать носки – для успокоения нервов!
      Коля вновь уехал на пасеку. Да и не пошла бы Шурочка к нему со своими вопросами: Коля – простой и советский,  в призраков  не верит. Высмеять – не высмеет, но и говорить о том, чего не существует, не захочет. С Марком можно было говорить обо всем, несмотря на все его шуточки, но их прежняя детская дружба исчезала в прошлом - за невидимой чертой, которую уже не перейти, даже если он вернется из Москвы...
         Оставалась Вера Серебрякова, и рядом с ней – ее мама, еще молодая, но очень изменившаяся – сама  уже немного похожая на призрак...
         Шурочка помедлила, подумала и поняла: нет ничего хуже предстоящего вечера, а главное, ночи - наедине с собой, с этими двумя страшными книгами и неотвязными  мыслями о пугающих тайнах смерти.  Марк просил отнести книгу Вере, значит, надо пойти и отнести...
       Шурочке повезло: Вера сидела одна – возле своего дома, на скамейке под яблоней. Рядом с ней, наслаждаясь вечерним теплом и покоем, развалился старый дымчато-рыжий кот Гораций. На вопрос, как себя чувствует тетя Алина, Вера ответила:
       - Отдыхает дома. Заснула сейчас. Я укол ей сделала, надеюсь, поспит несколько часов...
       Шура посмотрела на подругу с уважением:
       - Ты сама делаешь уколы?
       - Научилась. Что ж, каждый раз медсестру ждать?
      Для Шурочки, которая уколов и крови боялась пуще страшных книжек, это казалось подвигом. И вообще, сегодня она смотрела на подругу какими-то другими глазами – может быть, глазами Марка? Вовсе она не такая некрасивая, как ей раньше казалось: у нее такие чудесные карие глаза... А ресницы, а брови! И руки – такие нежные, с такими изящными тонкими пальцами – и это, если учесть, что вся работа по дому сейчас на ней! А фигура: Вера стройная такая стала, и больше не выглядит худеньким ребенком...
       - Сашенька, ну что ты на меня так уставилась? – заметив эту внезапную паузу, грустно улыбнулась Вера. – Как будто в первый раз видишь. Ну, умею я делать уколы – что в этом особенного? Садись, посиди со мной. Хорошо, что ты пришла. А то как-то тягостно одной, даже читать не хочется...
       Шура присела на скамейку, погладила Горация. Ласку он принял благосклонно и перебрался к девочке на колени.
       - Вот, это Марк попросил тебе передать, - протянула она книгу подруге. - Вера, ты знаешь, что у него – мама?..
       - Знаю.  В магазин ходила за хлебом – там говорили об этом...
       - Она ведь совсем недавно приезжала, его мама... Знаешь, Вера, мне к нему будет страшно подойти, когда он вернется, - призналась Шурочка.
       Вера взглянула понимающе:
       - Не знаешь, как себя вести и что сказать?
       - Ну да...
       - А ты ничего не говори. Иногда все слова лишние. Маму никто и никогда не заменит...
       Помолчав немного, она добавила:
       - Нас с Колей тоже скоро это ждет...
       - Вера, ну не говори так, не надо! – почти взмолилась Шурочка. – Неужели тетю Алину вылечить нельзя? Ты же ей уколы ставишь – они ведь должны помочь!
       - Эти уколы только боль снимают, на время. А болезнь лечить уже поздно. И вообще, она пока неизлечима – Коля о ней в дедушкиных книгах прочитал. С такой болезнью долго не живут, а мама болеет уже пятый год. Мама сама все понимает, сказала нам еще весной: «Не бойтесь, продержусь, пока Николаше восемнадцать не исполнится», а ему до восемнадцати меньше месяца осталось...
      - Ты так спокойно об этом говоришь, - не столько с упреком, сколько с недоумением заметила Шура.
      - Сашенька, я хочу смириться с этой мыслью. Если уже ничего нельзя изменить... Мама больше не будет мучиться. Марку труднее, у него мама здоровая была, ничем не болела...
       Явно желая перевести разговор на другую тему, Вера улыбнулась печально и отрешенно, словно вспоминая что-то давнее, уже полузабытое:
       - Виктор Гюго, «Человек, который смеется». Надо его в библиотеку сдать, - она положила книгу рядом на скамейку. - Ты не читала?
       - Нет. Там мертвец какой-то страшный, на виселице. Будто живой...
       И внезапно призналась в том, с чем к Вере и пришла:
       - Знаешь, я другую книгу прочитала – мне ее жилец тети Доры дал, когда Марка дома не было.
       - А где он теперь, этот жилец?
       - Не знаю. Исчез куда-то. А книга осталась, такая странная, с двумя
обложками: на одной – «Детская болезнь», а на другой – «Альбина».
       - Детская болезнь? - Вера взглянула на подругу с удивлением. – Какая еще болезнь – корь, коклюш, скарлатина?
       - Да нет! – досадливо махнула рукой Шурочка. – «Детская болезнь» Владимира Ильича Ленина. А под ней – Дюма. Этот «Монте-Кристо» – он же ненормальный какой-то, зачем ему книги с двумя обложками?
       - Ничего не могу понять, - красивые карие глаза Веры смотрели так же вопросительно, но уже с насмешливой, хоть и ласковой улыбкой. – Под «Детской болезнью» Ленина – «Граф Монте-Кристо» Дюма?
       - Нет, Монте-Кристо – это он сам, жилец, Егор этот, его так Марк прозвал – с самого начала, когда он только приехал, - Шурочка сердилась, больше на саму себя, за то, что не умеет понятно объяснять. – А под «Детской болезнью» - «Альбина», ее тоже Дюма написал. Такая книга странная! Там написано, что в рождественскую ночь можно умереть не совсем, а наполовину. Вот скажи, разве такое может быть?
        - Наверное, умереть наполовину в рождественскую ночь можно только от детской болезни левизны в коммунизме, - пошутила Вера, очень напоминая Марка, но, в отличие от него, заметив, что Шура начала обижаться всерьез, сразу же попыталась исправить ситуацию. – Сашенька, не сердись на меня, ладно? Я ни «Детскую болезнь», ни «Альбину» не читала. Ты немного понятней расскажи, кто там умер, и от чего?
      - Ну... Там было два брата. Один, Конрад, хороший, добрый. Он, хоть и граф был, но полюбил простую девушку и женился на ней, за это все эти графья его и выгнали. А его брат, Максимилиан, он был очень плохой человек. У него первая жена умерла, остался сын, Альберт. И этот Максимилиан захотел снова жениться – на Альбине. Альбине казалось, что он – храбрый герой, она в него влюбилась и вышла за него замуж, и стала графиней фон Эпштейн. А еще раньше, один волшебник предсказал, что если женщина из этого рода – Эпштейн, умрет в рождественскую ночь, то она не насовсем умрет, а только наполовину. Потом Максимилиан ушел на войну, Альбина осталась одна, а когда в ее замке оказался раненый капитан Жак, она ухаживала за ним, как за братом, и на самом деле это был Конрад. Но Максимилиан, когда узнал об этом, стал ревновать, и думал, что у Альбины ребенок не от него, а от этого Жака. Он не знал, что это был его брат. Он такой злой был: смеялся, когда собаки живого оленя рвали на куски! И приказал Альбине сидеть в замке, ни с кем не видеться. А потом стал ее бить, она упала и так сильно  ударилась, что потом умерла. Это произошло в рождественскую ночь. И доктор ее, уже мертвую, разрезал и ребенка достал. Этот мальчик был жив, его назвали Эверардом. А через месяц после смерти Альбины Максимилиан увидел, как ее призрак баюкает ребенка, но подумал, что это сон. Он опять уехал и о младшем сыне совсем не заботился. Его растила подруга Альбины, а когда она умерла, Альбина сама приходила из могилы и воспитывала своего сына. Потом Максимилиан опять вернулся в замок и возненавидел Эверарда, потому что его сын был совсем не гордый, хоть и граф, а простой и добрый, как Конрад. Он стал его бить, и тогда Альбина пришла к нему. Она сказала, что Максимилиан погибнет, если хотя бы волос упадет с головы ее сына. А чтобы он не думал опять, что это сон, надела ему на шею свою золотую цепочку, с которой ее похоронили. Он испугался и опять уехал. А потом у Максимилиана умер старший сын, и он захотел, чтобы младший уехал с ним из замка, стал его наследником и продолжателем рода. И нашел знатную девушку, на которой его сын должен был жениться. Но Эверард не хотел жениться на этой девушке, потому что уже полюбил другую, Роземонду, и подарил ей кольцо своей матери. Максимилиан стал эту девушку обижать, а когда Эверард за нее вступился, ранил своего сына из ружья. А потом пропал. Его стали искать и нашли в склепе, где была могила Альбины. Он был мертвый – рука скелета высунулась из могилы и задушила его золотой цепочкой. И эта рука так из могилы и торчала...
       Шурочка перевела дух. Надо отдать ей должное, изложила она основную сюжетную линию мистической и романтической истории коротко и достаточно внятно. Вера слушала, внимательно, не перебивая, и только когда подруга закончила свое повествование, спросила:
      - Ты хочешь знать, что я обо всем этом думаю?
      - Ну да.
      - А ты сама что думаешь?
      - Не знаю... А что, если это – на самом деле? Не все, а то, что человек может умереть наполовину? А потом приходит призрак - так, что его можно увидеть? Только не очень понятно, рождественская ночь – это когда? То есть, когда Иисус Христос родился? В книге написано –  двадцать пятого декабря, а бабушка говорит, седьмого января, и что он вообще никогда не родился,  его просто придумали. Запутано слишком: сказка это или правда – как во всем разобраться?
       - Я думаю, Иисус Христос на самом деле родился и жил на земле. Только дату его рождения никто не знает.
       - А как же тогда рождественская ночь?
       - А вот это – уже точно сказки. Не верю я, что умершие, неважно, когда, в декабре или в январе, – могут превратиться в призраков.
       Шурочка вздохнула с облегчением: раз Вера сказала, значит, так оно и есть, теперь можно как-то избавиться от этой несчастной «Альбины» и забыть ее, как страшный сон.
       - Саша, помнишь Прасковью Федоровну? – неожиданно спросила Вера.
       - Это та, очень старенькая бабушка, к которой ты ходила прошлым летом? Она ведь уже умерла...
       - Да. Я не говорила тебе тогда – она была вдовой православного священника. Ее мужа большевики расстреляли после революции. И она была уверена в том, что  Бог на небо забрал его бессмертную душу. А когда она сама умрет, то ее бессмертная душа там, на небе, с ним встретится. С тех пор я все время думаю: почему она в это верила - так и умерла, мечтая о встрече с  мужем на небесах? Я вот не могу так просто во что-то поверить, если нет никаких доказательств, что это правда. Незадолго до смерти Прасковья Федоровна мне одну книгу подарила – чтобы я в ней нашла эти доказательства.
      - Ну и как, нашла?
      - Нет. Во-первых, в этой книге очень много непонятного, трудно ее читать. Ну а там, где написано о душе, ничего не говорится о бессмертии, наоборот, сказано, что душа умирает. Еще там написано, что люди не могут убить душу. Но люди много чего не могут, к примеру, жизнь продлить хотя бы лет до двухсот, или все войны на земле прекратить, или количество звёзд во всех галактиках сосчитать...
      - Ты Коле об этом говорила?
      - Коля ничего не знает об этих моих сомнениях. Он у нас марксист, материалист, у него все просто: человек может думать и чувствовать только, пока жив его мозг. Я сейчас анатомию изучаю, хочу в медучилище поступить. И вижу: в человеческом организме все так взаимосвязано, так целесообразно – все так мудро устроено! А только подумаю: «душа» - и сразу как-то все расплывается, будто в густом тумане блуждаешь...  Мне кажется, Коля прав: не может быть жизни без тела. Как может звучать мелодия, если нет флейты или скрипки, понимаешь?
       Как  ни странно это показалось бы Марку, но Шурочка хорошо поняла все, что хотела сказать ее старшая подруга – и даже то, о чем она не сказала вслух.
       - Да, я согласна. Вот, по утрам всегда слышно, как птички щебечут. Если они умрут, никогда уже не смогут петь... Вера, но ведь это так грустно, до невозможности грустно! Как Марк сказал: пройдет всего сто лет, и от всех нас останутся только скелеты – все друг на друга похожие, без глаз и без мозгов. Неужели ничего нельзя изменить?
     Шурочка, разумеется, не упомянула, в связи, с чем зашел у них с Марком разговор о похожих друг на друга скелетах. И совершенно невозможно, невыносимо жутко было ей думать о том, что мама Марка, такая молодая и красивая, уже начала постепенно, но неотвратимо превращаться в скелет. А тетя Алина?..  Нет, невозможно, неправильно все это! Юное сердце страдало и бурно протестовало против нечеловеческого, но реально существующего ужаса. И ничего, кроме придуманных писателями, встающих из могилы и не менее жутких призраков, не могло ему противопоставить...
      Вера помолчала немного, думая о Марке что-то, неизвестное Шурочке, а потом негромко и печально прочла:
    
     Все таить, чтобы люди забыли,
     Как растаявший снег и свечу?
     Быть в грядущем лишь горсточкой пыли
     Под могильным крестом? Не хочу!
    
     Каждый миг, содрогаясь от боли,
     К одному возвращаюсь опять:
     Навсегда умереть! Для того ли
     Мне судьбою дано все понять?
      
      Шура вновь посмотрела на подругу с уважением: так выразить в стихах то, о чем она сейчас  думала, точнее,  чувствовала!
       - Это твои стихи? Хорошие...
       - Нет, что ты, куда мне? – улыбнулась Вера. – Это настоящий поэт – Марина Цветаева...
       И после небольшой паузы добавила:
       - Наверное, каждый из нас рано или поздно должен смириться с мыслью о неизбежности смерти.
       - Да не хочу я с этим смиряться! – внезапно вспыхнула гневом Шурочка.
       - Я тоже не хочу, - спокойно сказала Вера. – Потому и буду с ней бороться – до конца... Коля тоже собирается стать врачом.
       - Ветеринаром? – вырвалось у Шуры безо всякого ехидства и задней мысли.
       - Хирургом, - Вера грустно улыбнулась. – Животных он, конечно, любит, что и говорить. Но люди важнее. У нас дедушка был врачом – наверное, брат мой в него пошел. Николаша хочет научиться лечить болезнь, от которой умирает мама. Я уверена, у него получится. Жаль только, маму спасти не успеет...
        Впервые Вере изменило самообладание – голос ее дрогнул, тонкое лицо исказилось такой болью, что Шурочка, в порыве сострадания, обняла подругу. Горацию не понравилось ее резкое движение: он недовольно мявкнул и спрыгнул вниз, задев лежащую на краю скамейки книгу.  «Человек, который смеется» упал в траву...
       - Вера, ты мне как сестра, понимаешь? Если тетя Алина... Ну... Если она... 
      Звонкий голосок Шуры перехватило от волнения, и никак не могла она выговорить чужое, ненавистное слово...
       - Умрет этим летом, - тихо подтвердила ее мысль Вера.
       - Поедем к нам, в Челябинск? Там есть медучилище, ты обязательно поступишь, ты ведь очень умная. И мои мама и папа не будут против, я ведь у них одна. Теперь у меня комната есть отдельная – будем жить, как сестры. Хорошо? – Шурочка взяла Веру за руку, ощущая ответное благодарное пожатие тонких пальцев.
        - Спасибо, Сашенька. Но сначала обязательно с родителями поговори.
        - Да они только обрадуются! Они у меня очень хорошие, особенно, мама! И папа - от только на своём заводе строгий начальник, а маме дома всегда: "Наталочка, а ты как считаешь?" Они приедут за мной в конце августа - и всё решим. И Коля  пусть с нами едет. Медицинский институт у нас тоже есть, а жить он сможет в общежитии...
        Вера внимательно посмотрела на нее, и Шурочка внезапно смутилась: втайне от подруги – но втайне ли? – она поняла, что все-таки хочет замуж. И не за кого-нибудь, а именно за Колю Серебрякова, который обязательно выучится на хирурга и станет лечить все неизлечимые болезни. Где-то в глубине души, даже не отдавая себе отчета, Шура надеялась, что Коля, исследуя  тайны человеческого организма, найдет причину, из-за которой люди болеют, стареют и умирают. Найдет – и устранит ее, отсечет тончайшим скальпелем, и тогда мрачная перспектива костяного обезличивания перестанет отравлять жизнь, лишая ее полноценного вкуса радости, словно дохлая муха в стакане яблочного компота...
        - Спасибо тебе, Саша, - повторила Вера. – Темнеет уже, ты иди домой, а то бабушка скоро искать тебя пойдет. Мне тоже надо к маме – ее нельзя надолго одну оставлять, вдруг проснется. Приходи всегда, когда хочешь, мама очень рада, когда ты приходишь. Спокойной ночи!
        - Спокойной ночи... Вера, книгу не забудь!      
         Шурочка подняла с травы «Человека, который смеется», и не удержалась от вопроса, который раньше вертелся в голове:
        - Вера, а этот человек – он почему смеялся? Что там смешного – страшные мертвецы всякие? Или он просто был дурачком? Как моя бабушка говорит: смех без причины – признак дурачины.
        - Нет, он был умным. И красивым, - скрыв улыбку, серьезно ответила Вера. – Но злые люди заставили его без конца смеяться, даже когда он хотел плакать.
        - Это как?
       - Сделали ему операцию на лице, еще в детстве, и превратили его красивое лицо в уродливую маску вечного смеха.
       - Кошмар! – пробормотала потрясенная Шурочка. - А для чего?
       - Чтобы люди деньги платили. Он был, чем-то, вроде клоуна в уличном театре. Но главная была причина, связанная с его происхождением, с наследством – никто не должен был его узнать...  Сашенька, хватит с тебя ужасов! Перед сном подумай о чем-нибудь приятном, а то и впрямь кошмары будут сниться.
        Вера еще раз пожала подруге руку и скрылась за своей калиткой. Шурочка проводила ее взглядом, помедлила немного и тут внезапно заметила белое пятно в траве возле скамейки: какой-то свернутый вчетверо листок - скорее всего,  выпал из книги.  «Не буду Вере кричать, чтоб вернулась, – завтра отдам», - подумала девочка.
        Шура готовилась ко сну, расчесывала на ночь волосы и старалась «думать о приятном»... Самым приятным было ощущение шелковистой прохлады собственных волос, как бы текущих сквозь пальцы, и родственная этой прохладе нежность цветов на Колиной открытке.  Мысли о будущем, когда Коля первый раз ее поцелует и скажет: « Я люблю тебя, Шурочка! Выходи за меня замуж»... Хотя голова от этих волнующих мыслей слегка кружилась, замуж все-таки было еще рано, а вот любопытство мучило не на шутку. И относилось оно не к предстоящим Колиным поцелуям и объяснениям, а к бумажному квадратику, который она подняла с травы у Вериной скамейки. Может, это Марк Вере записку написал? То, что чужие письма читать нельзя, Шура усвоила твердо, и в принципе, разницы нет – письмо или записка. Но, может, это и не записка вовсе, и если только взглянуть одним глазком и дальше не читать, то ничего страшного не будет...
       Убедив себя, развернула листок, «одним глазком» сразу увидела, что это не записка, а стихотворение: прочитала и поняла, что его  написала Вера. На нее, Шурочку, не искушенную в поэзии, Верина мертвая птичка произвела гораздо большее впечатление, чем стихотворение Цветаевой.  «Сильней человека – безжалостна смерть», - повторила она вслух, и заплакала...
Плакала долго, неудержимо, хотя и почти беззвучно, пряча всхлипы в висящее на спинке кровати полотенце и в подушку, чтобы не услышала и не пришла бабушка. Все, о чем она думала, что чувствовала в эти последние, тягостные дни изливалось теперь в слезах, которые, в конце концов, принесли облегчение и затуманили сознание, уплывающее в сон без сновидений: пустой и черный, как смерть, но с неизменным утренним пробуждением... 
      
       Через несколько дней летние каникулы в Старокняжинске вновь потекли в привычном русле, как будто ничего особенного не происходило в маленьком мирке Тенистого переулка. Марк вернулся из Москвы и, вопреки опасениям Шурочки, почти не изменился: все так же предпочитал проводить досуг наедине с книгами, а при встречах разговаривал и шутил в прежней своей манере. Конечно, собирались они теперь вчетвером гораздо реже, чем прошлым летом: все те же дела и заботы отвлекали Николая и Веру. Шура теперь больше уделяла времени помощи бабушке по дому и в саду, а еще чаще уходила к Серебряковым, и в свободное время сама невольно пристрастилась к чтению – книги ей давала Вера. И так продолжалась их жизнь до середины августа...
      
       В воскресенье Исидора Исаевна вручила Марку пустой бидончик, деньги, увесистый сверток с продуктами и отправила  к Серебряковым – за медом.
       По дороге к дому Веры ему встретилась сладкая парочка: Шура Скворцова в зеленом, под цвет глаз, сарафанчике, и Коля – в наглаженных брюках и светло-голубой рубашке с короткими рукавами, загорелый, синеглазый и русокудрый.
       - Привет, Марк! Ты за медом? – догадался царевич, заметив бидончик и сумку в руках книгочея. –  К Вере зайди – она сейчас в летней кухне варенье доваривает.
       - Из грушовки, - подтвердила Шурочка. – Мы сегодня чай пили с пенкой. И тетя Алина – с нами.
       - Мама нас в кино погнала, - добавил Коля. – Говорит: что вы всё лето возле меня сидите как пришитые? Сейчас ей получше немного.
       - Да, уже несколько дней она себя хорошо чувствует, - жизнерадостно подтвердила Шура. – Мы ее в инвалидной коляске в сад вывозили, пока хорошая погода, а то ведь скоро дожди пойдут. Она так радуется всему: цветам, деревьям, птицам! Такая довольная и спокойная. И аппетит у нее появился. Может, на поправку пошла, да, Коля? Такое ведь бывает: врачи ошибаются...
       Николай улыбнулся, кивнул – вновь как-то виновато, неуверенно. Похоже, не разделял он Шурочкиного оптимизма и не очень хотел идти в кино...
       - Мама заснула сейчас, - сказал он. - Ну вот, мы пока и решили в клуб пойти – там «Последний дюйм» идет. Говорят, интересный фильм. Хочешь, идем с нами, а мед – это же не к спеху, можно после фильма к нам зайти.
       «Нужен я тебе, как твоему Горацию – пятая лапа», - насмешливо подумал Марк, но вслух резонно заметил:
       - Еще я с пустыми бидонами и кошелками по клубам не ходил.
       - Подумаешь! – фыркнула Шурочка. – Да никто и внимания не обратит!
       Марк взглянул на нее:  за лето она здорово выросла, и всё в ней стало таким заметным под легким летним сарафаном: налилась грудь, округлились бедра и даже небольшой животик слегка наметился. Эти перемены его, в отличие от Коли, не волновали ни в малейшей степени. Если дело дальше так пойдет, в будущем Шура повторит сначала свою маму, затем  бабушку – станет так называемой «крупной женщиной», пусть и красивой, но отнюдь не восходящей звёздочкой его воображаемого мира...
       И это хорошо, что Шура с Колей сейчас уйдут на пару часов, а Алина Николаевна спит: ему необходимо было поговорить с Верой наедине. Если  он решится высказать Вере некоторые свои, всё лето зреющие соображения: по поводу «Бесов», Ставрогина, камуфляжной библиотеки Шмеля – может, и пора нарушить слово? – смерти матери и пропавших тетрадей...  И о чем-то, что еще предстояло впереди, что он чувствовал нутром: просто так это дело не кончится, ждет его очередной фокус иллюзиониста, если тот еще не сбежал «в Швейцарию»...
       Летняя кухня, построенная еще до войны отцом Коли и Веры, представляла собой что-то вроде вагончика с широким навесом и  просторными окнами без стекол. Под навесом, наслаждаясь последним летним теплом, спал Гораций.  Марк постучал в деревянную стенку, заглянул в окно, из которого доносился аромат яблочного варенья. Веры в летней кухне не было  – наверное, ушла к матери. Алину Николаевну Марк этим летом видел редко, и предпочел бы совсем не видеть, как страшно меняет человека болезнь. Но так хотелось поверить в Шурочкины слова, что возможен обратный процесс, и тающая тень в инвалидном кресле вновь превратится в женщину, на которую страшно смотреть только потому, что она невероятно, непостижимо красива...
       В дом Марк идти не решился. Подумал, что лучше оставить бидончик и продукты на столе – Вере и без объяснений все будет понятно – а за медом зайти позже. Может, и впрямь пойти в клуб на «Последний дюйм», еще  успеет к началу сеанса? Он читал рассказ Джеймса Олдриджа в «Огоньке», фильм видел в Москве - но такие фильмы,  можно смотреть не один раз...   
       Внимание его привлекла открытая книга на небольшом столе – здесь летом Вера часто читала в перерывах между своими многочисленными хозяйственными делами. Рядом стояла небольшая деревянная матрешка-неваляшка в  цветастом сарафанчике. Книгу, судя по желтоватой ветхости страниц, очень старую, Вера, видимо, уже дочитывала. Не в силах совладать с любопытством, Марк заглянул в нее и прочел первые же, бросившиеся в глаза строки, смысл которых внезапной молнией  пронзил  смутные мысли и чувства, клубящиеся в душе, как предгрозовые облака: «И так, веселитесь небеса и обитающие на них! Горе живущим на земле и на море! Потому что к вам сошел диавол в сильной ярости, зная, что не много ему остается времени»...
        Вместе с незримым и беззвучным сверканием и грохотом, в летнюю кухню вбежала Вера. Увидев Марка над своей старинной Библией, она не удивилась, не рассердилась – лишь проговорила торопливо, чуть задыхаясь:
       - Марк! Возьми ее! Возьми к себе и спрячь, чтобы Коля не увидел! Маму надо в больницу везти – ей очень плохо!..
      
        Этой же бессонной ночью, в мансарде, которая вновь стала его обиталищем после исчезновения Шмеля, пытаясь читать Библию, и не понимая, как Вера могла ее прочесть, Марк обнаружил между страниц закладку на книге Даниила – свернутый вчетверо лист бумаги с еще одним, написанным Вериным почерком стихотворением:

Усталость моя – не тяжелая ноша,
Не с книгами старый рюкзак:
Коварна, легка, белоснежна – пороша,
Укрывшая черный овраг.

По узкой тропинке, чуть в сторону – пальцы
Бессильны: лишь холод в горсти...
Ты снова на дне – и зачем подниматься,
Куда-то бесцельно брести?

И смерть не страшна – так кончается повесть...
В последнюю точку скользни:
В свой черный овраг, в свою черную пропасть...
Устала? Навеки усни!

Но, смерти назло, за травинки, былинки -
Сквозь пальцев немеющий лед -
Наверх выползаю, к той самой тропинке,
Что, кажется, к счастью ведет...


Рецензии