7 Чайковский в Грозном

Седьмая жизнь началась с «Лебединого озера». Мне снилась театральная сцена и балерины. Я слышал симфонию Петра Чайковского. Я напевал и, кажется, был счастлив. Но это был всего лишь сон.
Я проснулся от холода. Пахло плесенью, мышами, гарью и, как же без этого, смертью. Сквозь дыру в потрескавшемся потолке виднелось низкое, тяжёлое, как свинцовый сплав, серое небо. В комнату вливался мутный свет, и неуловимые пылинки, как балерины, танцевали свой печальный балет. Меня окружали коробки со старыми книгами, ворох тряпья, юла и плюшевый мишка. Они тоже были невольными зрителями происходящего.
В корзине около письменного стола лежал обгоревший почтовый конверт. Я прочитал всего одно слово: «Грозный».
Срывался снег. Опять кто-то с кем-то воевал. А я хотел есть и пить, но не решался выйти наружу, потому что снаружи стреляли. Опять. За что мне такая судьба? Почему я всегда становился свидетелем противостояний? Чтобы поделиться своей памятью с людьми? И что, они перестанут воевать?
Пули входили в бетон с противным чавкающим звуком. Они пожирали спокойствие и вызывали дрожь в каждой лапе, в позвоночнике. У меня даже хвост дрожал от страха, но я упорно полз в другой угол, чтобы осмотреться. Нет, я не собирался прятаться, и я боялся не смерти. Я боялся жить в этом подвале, в этом доме, в этом городе.
Я нашёл печку-буржуйку. Она ещё теплилась и пахла человеком. Здесь смешались запахи золы, табака, давнего пота и леденящего страха.
Обречённость низкой тучей повисла в комнате.
Я увидел того, кто был обречён…  Он сидел у окна, забитого досками с той стороны, забаррикадированного мешками с песком, и вглядывался в тонкий просвет. Седой и сгорбленный старик держал в руках взведённый автомат. Я разглядел его синие вздутые вены, старческие пятна, грязь под ногтями, золотое обручальное кольцо. Его кадык ходил ходуном. Глаза горели местью и ненавистью. Он не собирался сдаваться.
У меня подкосились лапы. Я подал голос. В стены продолжали впиваться пули, а я напевал мелодию из сна. Конечно, это было вовсе не «Лебединое озеро». Это было взятие Грозного российскими войсками.
Старик вздрогнул и резко обернулся. Перед ним встал я — просто кот, маленькое безобидное существо со странными мыслями о балете. Мой новый хозяин горько усмехнулся, и даже как будто обрадовался.
— Откуда ты взялся, пушистый? — спросил он хриплым прокуренным голосом, с тем самым особым говором, который я уже слышал в Александровке, на Кубе, в джунглях Вьетнама, в Никарагуа, в Припяти и в Афганистане… Русский. Старый русский дед в ловушке Грозного.
Я подошёл ближе и потёрся о его шершавую ладонь. Она пахла порохом, табаком и, как ни странно, липой, которую добавляют в чай при кашле. Будто он здесь хранил сушёную липу в тканевом мешочке, как напоминание о доме и о саде, о мире.
— Меня зовут дед Женя, — представился. — А ты кем будешь? Котофеич? Матроскин? Чайковский?
Я намяукал вступление «Лебединого озера» в знак согласия откликаться на Чайковского. Он усмехнулся.
— Значит, будешь Чайковским. Чайковский в Грозном — это судьба.
Так и познакомились.
Дед Женя был ополченцем. Он не носил военную форму, но знал каждый подвал в округе. Прожил он на этой земле семьдесят девять лет. Своими руками построил дом, беседку, во дворе вырастил сад, вырыл колодец, разводил кур… Он не рассказывал о детях, но я догадывался, что были и дети. Вот только где они?
Так мы и жили вдвоём в тесном подвале с видом на серое небо сквозь дыру в потолке. Днём дед Женя уходил на позиции, оставляя мне воду, сухари и объеденную куриную косточку из банки домашней тушёнки. Он думал и обо мне, я знаю. По вечерам он возвращался пахнущий гарью и всё той же обречённостью, варил жидкий суп, и мы молча ели, согревая животы перед очередной страшной и холодной ночью.
Как можно выспаться, если где-то рядом ложатся снаряды, если сыплется штукатурка и час от часу дрожат и без того хлипкие стены? Дед Женя и не спал. Он сидел у глухого окна, курил, кашлял и, казалось, разглядывал звёзды. А ещё он пел. Ту самую песню, что и Степан в Александровке: «Тёмная ночь, только пули свистят…» Я забирался к нему на колени и слушал, как билось его сердце. Ровно и спокойно, будто за окном всего лишь декорации для съёмок фильма о войне. Он тоже не боялся умереть. Разве только самую малость, и то только из-за меня. Ведь когда он умрёт, я останусь один на один со страхом жить в этом мире, который и миром то назвать нельзя. 
— Не бойся, Чайковский, — говорил он, гладя меня по спине, — пуля нас не возьмёт. Господь с нами.
И не брали нас пули, вот только дед Женя всё печальнее и печальнее становился. Было в его глазах что-то такое, от чего у меня замирало сердце и шерсть дыбом становилась.
Однажды он показал мне старую выцветшую фотографию, и я всё понял. На ней был молодой Женя, красивая женщина в длинной юбке и трое детей.
— Идём, Чайковский, пора тебе познакомиться с моим настоящим домом. День сегодня такой… Годовщина… — говорил он, сдерживая скупые мужские слёзы.
Мы благополучно выбрались из подвала и пошли через развалины к горизонту, где едва зарделось холодное зимнее солнце. Стрельба не прекращалась, но пули свистели где-то вдалеке.
Город был страшен. Жутко смотреть на дома без крыш и без окон. Кругом гарь. Чёрные провалы вместо дверей разили смертью. На обгоревших деревьях сидели нахохленные вороны и зловеще каркали, предвещая беду. А на улицах ни души. Только дед Женя, который, из-за трости, сомнительными перебежками миновал один участок за другим, и я послушно шёл за ним.
Я видел, как дрожали его руки, как вздувалась и пульсировала синяя жилка на виске, как он закусывал губы и опускал глаза. 
— Здесь, — говорил он, — была школа. А там садик… Знал бы ты, как вкусно готовили наши повара!
Посреди разбитого сквера стоял обгоревший танк, вдоль пустых улиц перевёрнутые машины. Дед Женя качал головой и содрогался.
— Я здесь жил.
Мы остановились у большого дома с проваленной крышей. Дед Женя долго всматривался в каждое из выбитых окон, потом медленно поднялся по едва уцелевшим ступеням и лёгким прикосновением отворил похилившуюся дверь.
Внутри было темно и сыро, как и подвале, где мы жили или выживали, или выжидали, когда же мирное небо опустится на изуродованный войной город. На стенах висели иконы. Черные от копоти. Может поэтому господь и допустил такую беду, потому что не видели эти глаза сквозь копоть ничего, кроме ночи. Но разве господь через иконы смотрит, а не с облаков, не знаю.
— За этим столом мы собирались всей семьей, — сказал дед Женя, поднимая с пола обгоревшую столешницу. — Аннушка моя, царствие тебе небесное, дорогая моя, необыкновенная… Коля, Света, Розочка…
Он опустился на корточки и зарыдал, как мальчик, закрывая лицо руками. Его худые плечи тряслись, и всю комнату наполнили судорожные рыдания. Я мог только уткнуться мордой в колено и с сочувствием молчать, потому что, даже будь я человеком, а не котом, в таких ситуациях слова излишни. 
Дед Женя посмотрел на меня раскрасневшимися глазами и погладил:
— Ничего, Чайковский, мы с тобой ещё сходим в большой театр. Не может же война длиться вечно?
Но в театр мы так и не сходили. В тот же вечер начался жуткий массированный обстрел. Он нарастал, приближался всё ближе и ближе. Мы ели горячий суп в прежнем укрытии, а сверху сыпалась штукатурка, дрожали стены, звенели стёкла давно разбитых окон.
Дед Женя отложил тарелку, приготовил автомат, прижал меня к груди и присел в углу. Его сердце колотилось в унисон с моим.
— Держись, Чайковский, — говорил он, — пуля нас не возьмёт. Господь с нами.
Что-то взорвалось за стеной, и горячий осколок металла обжёг мне бок. Я закричал. Заголосил во всё горло. А дед Женя тихонько охнул, и его руки мгновенно опустились. Я выскользнул, посмотрел на него и замер в тихом ужасе.
Он сидел на полу, прислонившись спиной к стене, и смотрел на меня. У него во лбу, почти посредине, темнела одна маленькая аккуратная дырочка.
Время словно остановилось. Я ничего не слышал и не замечал. Сидел как парализованный и смотрел на деда Женю. Он был мёртв. Мой седьмой хозяин, мой единственный друг в этом аду, сидел передо мной и смотрел мёртвыми глазами.
Я лизнул его руку. Она ещё не остыла. Потом просто завыл как одинокий волк. Точно так, как я выл в афганских горах, когда уходила колонна с Захаром. Завыл так, как выл на подоконнике в Припяти, глядя на розовый туман над саркофагом.
Обстрел закончился под утро. Стало тихо, как никогда, но в ушах всё ещё звенело. Я сидел рядом с мёртвым дедом и не находил в себе ни сил, ни желания, чтобы уйти. Я наивно ждал, что он сейчас моргнёт, улыбнётся и скажет что-то типа «пуля нас не возьмёт, господь с нами» …
Но его взгляд оставался застывшим, стеклянным.
Я бы просидел с ним целую вечность, пока сам не умер от жажды и голода, но меня нашли люди в камуфляже. Молодые, усталые, с автоматами.
Я лежал под обломками стены, не чувствуя ни холода, ни голода. Только пустоту внутри. Мне хотелось умереть так же быстро, как в Припяти, но неведомая сила продлевала то ли мою жизнь, то ли мои мучения.
Один из солдат, почти мальчишка, поднял меня и сунул за пазуху. Я прижался к его груди, чувствуя тепло человеческого тела, и закрыл глаза.
— Держись, котейка, сейчас мы тебя обогреем, напоим и накормим…
Я не ответил. Слушал, как бьётся его сердце и вспоминал деда Женю, его липу, его песню, его мёртвые глаза.
Я размышлял. Седьмая жизнь. Люди уходили, а я оставался. Оставался, чтобы их вспоминать. Чтобы, когда придёт время, унести с собой их имена, их голоса, их запахи: липы, пороха, табака, тушёнки, страха.
Разрушенный город уплывал в серое зимнее небо. Грозный горел. А я ехал дальше. С русским мальчишкой куда-то за Урал доживать свою жизнь в деревне на берегу реки и думать. Думать о том, что война не выбирает, кого убивать. Она убивает всех. И молодых, и старых. И русских, и чеченцев. И людей, и котов. Она убивает даже память.
Но пока есть тот, кто помнит, у людей есть повод, чтобы задуматься, а можно ли избежать кровопролития.
Дед Женя не вернётся. За мной не вернётся ни Захар, ни Тихон, никто… Но я вернусь. И в следующей жизни буду опять искать того, кто не бросит. Того, кто будет пахнуть липой. Кто споёт мне «Тёмную ночь». И может быть, однажды я найду такой дом, где не стреляют. Где пахнет хлебом. Где чисто. Где можно будет просто жить. Жить в мире.


Рецензии