Рецензии разных лет на мои стихи
"Не пренебрегай случайными обрывками фраз, которые пытались достучаться до тебя, сквозь мрак ночи, сквозь мутные сумерки невнятных снов или по утрам, когда ты мысленно ощупывал себя, словно вернулся из путешествия. Запиши их, с глубоким почтением отнесись к их бесполезности, ибо всё, что ты считаешь на данный момент полезным, уже завтра может утратить такое качество."
Эти строки стихотворения в прозе дают достаточно точное представление о взаимоотношениях поэта и его творчества. А так же во многом и о самом творчестве, об отношении к миру в целом.
Мир поэзии Валерия Трофимова сумрачен, молчалив и спокоен, глубоко пропитан печалью и ощущением одиночества. Редко-редко сквозь ветви просвечивает летнее солнце. Поэту органически чужды надрыв и экзальтация, а так же вычурность и нарочитость. Он не стремится поразить читателя, произвести на него эффект. Строго говоря, он даже не то чтобы не оглядывается на него - читателя в этих стихах просто нет. Написанные в строгой классической манере, стихи его, тяготеющие к философическим размышлениям, обращены внутрь себя, холодновато-аналитичны. В них почти нет места ярким эмоциям, лишь иногда, очень редко, застарелой обидой всплёскивает в них едкая горечь или острая тоска. Обычно же автор и неотделимый от него лирический герой предстают микро-космом, замкнутым в себе и глубоко отделённым, отдельным от людей.
"Была моя жизнь молчаливой,
Как будто стеклом от меня заслонялось пространство."
Иногда в отделённости этой ощущается трагичность - но чаще она звучит печальной данностью, естественным, хотя и неутешительным положением вещей.
С чуть отстранённым интересом наблюдает поэт происходящее вокруг - и точно так же происходящее внутри себя.
"Просто смотреть не важно куда, ибо всякая глубина бездонна."
Сама я знаю и люблю стихи Валерия Трофимова ещё с детства, когда встретилась с ними впервые. Конечно, тогда философская их глубина могла лишь задеть краешком, неосознаваемо - зато в полной мере ощущалось спокойное восхищение огромным распахнутым миром, раздумчивая ритмичностью стиха, счастье души, заворожённой неохватностью и красотой. Много лет ощущение это - ощущение сияющего зимнего леса и неба - оставалось со мной. И сильно позже пришло осознание того, какой ценой даётся автору умение видеть прекрасное.
"...а все-таки и я любил,
Пожалуй, больше, чем себя, всю эту синеву..."
Одна из характерных и подкупающих особенностей стихов Валерия Трофимова заключается в предельной искренности. Оставаясь один на один с собой, поэт с энтомологической пристальностью разглядывает свою жизнь - не выбирая наиболее выгодных ракурсов и не подбирая себе оправданий.
Вглядываясь в окружающий мир и в рисунок жизни, он ищет - но не может найти в нём ни смысла, ни гармонии. И вглядываясь внутрь собственной души, поэт снова и снова задаёт всё те же вопросы.
Неслучайно любимое время его стихов - сумерки, ночь, зима, бесконечные заснеженные просторы, в крайнем случае дождь и морось. Время, как никакое другое подходящее для раздумий наедине, для разговора с самим собой.
"Жизнь дневная похожа порой на зияние, на пустоту, пунктир –
В промежутках меж собственно жизнью, бесплотною, непредсказуемою, ночною".
"И в этой серой, деревянной,
Еще безлиственной глуши
Какой-то звук непостоянный
Едва касается души."
И вот в темноте и безмолвии ночи с безжалостной пронзительностью просыпается человеческая тоска:
"И музыка вся бесполезна,
И безблагодатны стихи,
Когда разверзается бездна
Мистически темной тоски."
Печаль, пронизывающая всё творчество поэта, сквозит и в любовной лирике. Одиночество звучит здесь то живым и тёплым, то снова отстранённым, отрешённым, обречённым на разлуку.
"Не забывай совсем-то уж меня!
Совсем-то уж меня не забывай!
Мне одиноко посредине дня,
Грызущего свой черствый каравай."
"Дай мне проститься с тобой, как могу. По-другому уже не сумею…
Клинопись, сумерки, сумрак – и хватит об этом."
И в этих строках слышится ещё одно удивительное свойство: ощущение одновременно бесплотности и осязательности мира, в том числе того, что обычно осязанию не подлежит.
"Как тонок вкус потери и сложна
Структура волокнистая печали!"
"Птичий крик, зародившись в дереве, долетает медленно до угла
И потом исчезает, сворачивая за него."
"Подрагивая телом, дом
Плывет куда-то в неизвестность,
И наших жалоб бесполезность
Слоями оседает в нем."
Стихам Трофимова присуща не то чтобы кинематографичность, но некий взгляд сверху, словно через камеру. Однако вопреки классическому слогу пейзаж стиха зачастую лишён гармонии, которой традиционно наделяются описания природы. Оставаясь верным честной точности, пезаж не приглажен - и часто даже непригляден - но меткость его тем лучше передаёт внутреннее состояние смотрящего.
"Гниющей листвы золотистый червивый ковер
Скрывает шагов разнобой, как греховную тайну."
"И млечный день течет куда-то, и в снегу
С улыбкой ласковою падаль обнажилась,
И время тянется, но жизнь остановилась,
И шестерни ее застыли на бегу."
"А по высохшим злакам ноябрь бредет,
Сурик ржавый размазав
на мили и мили."
"Скрежет кровель и жалобы, и листвы шевеленье сплошное.
Искалечен морщинами мертвый лик почерневшей воды."
Приверженность классике проявляется и тут - приметы времени встречаются в стихах Трофимова, но они не самоценны, он совершенно не гонится за ними, не ставит на них акцент, обращая внимание на вневременное. "На вечное" - хочется сказать - но это не так. Тема вечности у него - больная, насущная и мучительная. Скорее это тема трагического отсутствия вечности и тоски по ней. Тема переплетения жажды вечности и её недостижимости, и, в пику ей, мимолётности и пустоты жизни и мира в целом.
"И кажется лишенной смысла
Жизнь – как образчик пустяка.
Одни космические числа
На нас взирают свысока."
Характерное для поэзии Трофимова сочетание гармоничности формы и дисгармонии души человека, ищущего и не могущего обрести покой и смысл. Подобно волне поиск ответов и слабая, неуверенная надежда сменяются почти равнодушным отказом от поиска - и всё-таки вспыхивают вновь.
"Когда я пристально смотрю – передо мной,
В волнах и судорогах беспокойства,
Висит, потрескивая рваной ячеей,
Загадочная сеть мироустройства.
/.../
Как я измучился, пытаясь разглядеть,
На что рассчитывать нам дальше, где нависла
Угроза… Но таинственная сеть
Не обнаруживает смысла."
Однако со временем ощущение одиночества, неприютности и бессмысленности поисков укладывается в особенный ритм своеобразной горьковатой гармонии, где тщетность отдельной человеческой жизни уравновешивается общей тщетностью мира.
"И благодать различения собственной единичности – в целостности безбрежной –
Возвращается, как подарок, как чудо, как откровение и как тайна!"
"Есть прелесть в банальных открытьях,
Повторах, бесцветных событьях,
В тоскливых ночных чаепитьях,
В бессмысленности бытия."
И на первый план выспупают из общего сумрака мелкие, незначащие детали, складывающиеся в ткань жизни, в её простой, совсем невозвышенный узор.
"И нечего сетовать – жизнь хороша,
Хотя не нова, серовата,
Вторична, истёрта, как рифма «душа»,
И лишь мелочами богата."
Поэт и сам ощущает себя всего лишь штрихом на общем фоне, находя в этом, как ни странно, некоторе утешение и успокоение.
"Смотри веселей и не думай об этом,
Скользи по теченью
Шугою, щепою, сквозным силуэтом,
Изломанной тенью."
"Болезненной, жалкой любви паутину порвав,
Ни смысла, ни верности сердцем глухим не найдя,
Всего лишь невзрачной какой-нибудь, косвенной став
Деталью дождя."
С завидной наблюдательностью запечатлённый, словно отражённый в этих мелочах, мир предстаёт во всём многообразии, поворачивается то прекрасной, то уродливой стороной, видится то таинственным, то до странности простым, чуть ли не плоским и насквозь продуваемым. Конец жизни - мрачно-неизбежным, начало - почти нелепым.
"Вижу простенькое детство
В примитивном окруженье
/.../
Неужели это раем
Называл и я когда-то."
Однако спустя 18 лет поэт пишет о ранних годах уже совсем с иным чувством:
"А мне так с детством повезло –
Сквозь наслоенья лет
Оттуда тянется тепло,
Таинственность и свет."
Но если образ детства появляется в стихах Трофимова очень редко, то образ смерти, конца жизни присутствует постоянно. Ведь он неразрывно связан с основной темой, проходящей сквозь всё творчество - вопросом, имеет ли жизнь какой-то смысл, является ли она частью общей гармонии, а смерть - итогом, границей перехода или же полным окончанием всего. Нельзя сказать, чтобы поэт нашёл для себя однозначный ответ на этот вопрос, но в целом выводы его скорее мрачны. Большинство поэтов в той или иной мере обращаются к этому вечному вопросу - но редко кто делает это с такой настойчивостью и постоянством. А своеобразие и нетипичность самого подхода, словно бы вовсе лишённого личной заинтересованности, переведённого целиком в философскую плоскость, придают стихам Трофимова особенную ценность, не тускнеющую со временем.
Екатерина Беляева-Чернышёва.
Елена Невзглядова «Прислушайся к мраку»
Валерий Трофимов. Заклинание. СПб., 2006, 61 стр. (“URBI”. Литературный альманах. Вып. 60)
"Какой печальный, мрачный март, какой сырой…”; “И нечего больше сказать в оправданье себе”; “Эта жизнь рассчитана на медленное умирание”; “Как легко согласиться, что ты неудачлив во всем и позорно слаб…”; “И не пытайся увлечь, потрясти, восхитить…”; “Постарев и со многим смирившись, не столько морокой / Тяготишься обыденной или ничтожностью роли, / Сколько трепетом смутным терзаем, какой-то тревогой…” Это все первые строки первых стихотворений книги Валерия Трофимова “Заклинание”. Жизнь грустна, что и говорить, кто этого не знает? (Кто не знает, пусть держится от литературы подальше, от стихов в особенности.) И март бывает печальный, и май холодный, и нечего сказать себе в оправдание: все виновны, вина дана нам изначально, а требования совести и обстоятельств так часто расходятся с желаньями и возможностью, что жизнь подчас предстает лишь медленным умиранием, как ни бодрись, как ни пытайся “увлечь, потрясти, восхитить”. Постарев, то есть пожив самостоятельной жизнью, начинаешь понимать, как это все устроено, соглашаешься с неудачей, смиряешься с позорной слабостью… Жизнь — борьба за выживание (за “место под солнцем”).
Собственно, это основное условие жизни всего животного мира. Таков закон Природы, замысел Божий. Даже иглокожие — морские звезды, которые, считалось, подобно растениям, лишены социальной жизни, в эту борьбу, оказалось, втянуты. Подводными съемками кинокамера подсмотрела, обнаружила, что борьба за доминирование на местности протекает у них хотя и замедленно, но не менее, чем у нас, ожесточенно; любопытно на это смотреть (побеждает, как и везде, сильнейший). Человек лишь тем отличается, что способен увидеть свое участие в социальной борьбе из какой-то виртуальной точки пространства, где этой борьбы нет. Подразумевается, что такое пространство существует. И неосуществимое стремление к нему, к соприродным душе мнимым небесным сферам заставляет терзаться “смутным трепетом”, насущной тревогой. Интересно, что избавленный от борьбы человек теряет этот трепет, а без него он не человек. “За что я, скажите, бездольною дрожью плачу…” Смею предположить, что поэт не согласился бы поменять свою “бездольную дрожь” на жизненные блага. Душа трудится, выгребая из обыденности, ей страшно завязнуть в ней надолго, остаться навсегда подмятой, она таким образом выполняет свой долг.
А та борьба за выживанье,
Которая подмяла всех,
Не более — чем оправданье,
Не менее — чем смертный грех.
Так что поэт сознательно вопрошает небеса, знает, что делает. И если может обратиться с таким вопросом: “Кого же любить и верить кому, на что надеяться, подскажи, / Немая и всетворящая, всеядная сила, любить ли одну тебя, / Любить больше жизни самой твои бесчинства и миражи, / Страшиться грома и молний и мощи твоей, любя?” — если можно так, такими словами потревожить силу жизни, таким разветвленным синтаксисом обеспокоить, — значит, не с ней, а с какими-то высшими силами установлена связь, душа поэта удостоена отзбыва.
Это баратынское слово (с ударением на втором слоге) подвернулось нам не случайно. Валерий Трофимов занят тем же выяснением отношений с мирозданием, что и Баратынский. Эти вечные вечные вопросы! Что такое жизнь? Зачем она? Кто я? Что здесь делаю? В них не столько упрек небесам, требовательный и ждущий оправдания, сколько попытка понять и смириться. Казалось бы, одни и те же, знакомые многим, если не всем, чувства и мысли. Отчего так радуют, нерадостные? Ну, вот, например, такие:
…Будь себе одному благодарен за еще одно измерение, за полуночный мир,
Где ты неуязвим для реальности с ее грубой правдой и будничною тоскою.
Жизнь дневная похожа порой на зияние, на пустоту, пунктир —
В промежутках меж собственно жизнью, бесплотною, непредсказуемою, ночною.
Или вот такие:
И кажется, что жизнь проходит стороной,
Той мерой полноты тебя не одаряя,
Которая и есть весь смысл ее простой,
Подарок божества и обещанье рая.
Или такие:
Нищенка квелая входит в вагон на Сенной.
Вписан и я окончательно в хаос окрестный.
Что же ты сделаешь, Непостижимый, со мной?
Любишь ли Ты меня все еще, о Бессловесный?
Кому-то, видим, адресованы эти вопросы, это не риторика, и кажется, этот Кто-то, припертый к стенке настойчивостью, взятый, как говорят англичане, за манишку, должен в конце концов дать ответ. И Он его дает, пожалуй. Ответов всегда меньше, чем вопросов, но случается так, что сами вопросы, точнее, потребность их задавать и способность формулировать, становятся неким эквивалентом ответа.
Однажды смутили беспечную душу мою…
Я жил по привычке и смысла ни в чем не искал.
Вдруг что-то случилось — я вижу, но не узнаю
Знакомого мира — как в сложной системе зеркал.
Возможно, читатель вспомнит на этих строках пушкинского “Пророка”, тогда он сможет заметить разницу между ощущением поэта, осознавшего себя поэтом два века назад, и — живущего в настоящее время, а заодно и оценить сумрачный нрав души, наделенной “бездольною дрожью” и вопрошающей “за что?”. “…За то, что я прожил, как прожил — других не умней, / Как мышь-землеройка, не смел показаться на свет…” На эти чувства нужно, пожалуй, не меньше мужества, чем на представление о возвышенной миссии пророка. А кроме того, безусловно, нужен тот самый слух, подвергнувшийся известной операции, который способен различать подводный смысл в стихотворной речи — текучей, меняющейся со временем, но помнящей о своих истоках. Не намереваясь учить и проповедовать, тем более — предсказывать будущее, поэт пользуется своим необыденным зрением и слухом для того, чтобы будничное, скользящее мгновенье жизни не ускользнуло в небытие. Неприглядная “дневная” жизнь, похожая на “зияние, на пустоту, пунктир”, сталкивается с насыщенной “ночной” жизнью души. Во всем есть прелесть для бодрствующего в темноте ума (“Есть прелесть в банальных открытьях…”). В каждом, буквально в каждом стихотворении книги, о чем бы оно ни говорило, можно расслышать “ночной звук” безответных вопросов, и надо сказать, что в тех стихах он достигает наибольшей силы, где возникает по конкретному поводу, не в виде голого размышления.
Не в темном шкафу, а во мне обитает скелет,
Я череп бугристый его осязаю рукой.
Он в плоть мою теплую только на время одет,
Как будто на время во мне поселился другой.
Откуда мне знать, что с ним будет, когда я уйду,
Оставив на всем белом свете его одного.
Я на руку руку ему машинально кладу —
Бездумно, беспечно, как будто и нету его.
А он поживет еще, если не будет сожжен.
А он полежит еще в тесной древесной глуши,
Когда разойдутся родные с моих похорон,
Когда не останется больше вокруг ни души.
Его, словно друга, корнями обнимут кусты,
Обступят деревья, зашепчется нежно трава,
И ветер ночной прогудит для него с высоты,
Ручей пробормочет неслышные ныне слова.
А может, растащит по норам лесное зверье —
И станет он, белый, любимой игрушкой волчат.
Не верит, не верит он в долгое счастье свое,
Опять его зубы от боли и страха стучат.
Признаюсь, у меня, что называется, мороз по коже от этих стихов, и вовсе не оттого, что я представляю себе свой скелет после смерти, не оттого, что страшен сюжет, а от восторга, оттого, как неожиданно собственный скелет возникает в качестве альтер эго, другого, и машинальное движение — руку положил на руку — оказывается таким неожиданным, что вздрогнешь и рассмеешься, а также оттого, что в четвертой строфе картинка так чудно напоминает Заболоцкого (“…корнями обнимут кусты, / обступят деревья, зашепчется нежно трава” и дальше — как хорошо!), и оттого, что удивителен образ — и смешной, и страшноватый: череп — “игрушка волчат”! А какой замечательный конец: “...Опять его зубы от боли и страха стучат”. Одушевлен скелет, то есть то, что по существу мертво в нас при жизни, поскольку пребывает в сохранности после нашей смерти. Мощные, прекрасные стихи! Вспоминается “Череп” Баратынского. И уж если мы заговорили о корнях поэзии Трофимова, то оба эти источника — Баратынский и Заболоцкий — обнаруживаются то тут, то там на страницах книги, их сочетание и дает, как это происходит в химии при соединении разных веществ, новый, оригинальный итог. Трофимов узнаваем. Только тогда проявляется индивидуальность поэта, когда в его речи уловимы звуки предшествующей поэзии, пробивающиеся в разных местах и сливающиеся в гармоническое единство.
Звук, напоминающий Заболоцкого, можно расслышать и в стихотворении “Заклинание”, давшем название всей книге. Одушевление природы, свойственное Заболоцкому, положено здесь в основу сюжета, это обращение к дождю, заклинание дождя: “Дождь, дождь, небесная вода, / Не исчезай неведомо куда!”
…Листву, траву, в предзимней нищете,
Деревья в неприглядной наготе,
Безумный мир, галдящий вразнобой,
Скиталец-дождь, преобрази собой.
.........................................
Мне как-то легче от того, что ты
Летишь сюда с угрюмой высоты…
Если стихи настоящие, они вызывают в сознании другие, сходные по теме, уже проглоченные благодарной памятью. О дожде написано много, мне вспомнились совсем не похожие на эти — “Московский дождик” Мандельштама и “Вторая баллада” Пастернака. Вспомнились потому, что выражают характер их создателей. В каждом стихотворении отражается какая-то грань души поэта, какими бы разными по настроению ни были стихи. Так, в “Московском дождике” (“…Как бы воздушный муравейник / Пирует в темных зеленях”) отразилась веселость Мандельштама, о которой вспоминают почти все современники, оставившие о нем свидетельства. А в балладе Пастернака растворено ощущение счастья от присутствия в этом мире (“Я на учете. / Я на земле, где вы живете, / И ваши тополя кипят”).
У Трофимова в “Заклинании” сквозь сумрак и тревогу, как бы стоящие в сторонке, за текстом, звук дождя внушает надежду — надежду на силы природы, которые, как и судьбу, нельзя подчинить и умилостивить, но которым можно ввериться, потому что их можно любить. Как сказано в другом стихотворении,
И пусть мне оправданья нет, а все-таки и я любил,
Пожалуй, больше, чем себя, всю эту синеву,
С ее безумной глубиной, механикой ночных светил
И тем, что держит целый мир, как лодку на плаву.
Самые печальные стихи Трофимова утешительны, как ни странно. В них содержится противоядие от тоски и страха, подобное вакцине, и как прививку от обыденности их можно давать подросткам, еще не глотнувшим холода и мрака грядущих дней. Этими стихами может быть разбужена душа — так же, как это случилось с самим поэтом: “Однажды смутили беспечную душу мою…” В одном стихотворении даже дается что-то вроде совета психотерапевта (а Трофимов — психотерапевт, о чем читатель узнает из стихотворения “Сага”), оно начинается словами: “Прислушайся к мраку, к наволглой ночной тишине. / В ней странные звуки, как твари живые, снуют…”, а кончается так:
...И ты здесь замечен, пусть даже не видно ни зги,
И ты был услышан и узнан, и ты не забыт.
Елена Невзглядова.
Санкт-Петербург.
Редакционный постскриптум. Ровно двадцать лет назад — считая с того момента в прошедшем году, когда Елена Всеволодовна Невзглядова предложила нам отклик на книжку Валерия Трофимова, — двадцатисемилетний автор, врач, прислал свои стихи в редакцию “Нового мира”. Олег Чухонцев, заведовавший тогда отделом поэзии, незамедлительно извлек их из безразмерного “самотека” и освободил для них место в одном из ближайших номеров журнала. Эта подборка из пяти стихотворений, вышедшая под названием “Скажи, что знаешь” в октябрьском номере за 1987 год, как казалось, обещала скорое и интересное продолжение, и мы радовались своему открытию. Но тут автор исчез с нашего журнального горизонта, и оставалось думать, что удачный дебют — не боле чем случайность.
Только сейчас, когда благодаря рецензии Е. Невзглядовой контакты с Валерием Трофимовым возобновились, удалось познакомиться с еще двумя его книжками, появившимися по следам новомирской инициативы, — это “Ночное дежурство” (1988), как раз представленное нашей тогдашней выборкой, и “Зимний город” (1991), изданный скромным тиражом в Казани.
На обложке “Заклинания” проставлены даты: 1991 — 2006, и я не берусь судить, почему целых пятнадцать лет дали небольшую поэтическую тетрадь, к тому же самим автором справедливо названную (в телефонном разговоре) “монохромной”. Хочу лишь засвидетельствовать, что “Зимний город” — несмотря на суровый колорит и медитативно-элегическое настроение — книжка “полихромная”; и, хоть не надеюсь, что ее нынче легко отыскать, обращу внимание возможных читателей на такие удивительные в ней стихи, как “Утренний певец” или “Отрок”…
Как бы то ни было, можно порадоваться возвращению этого имени на страницы “Нового мира”. Как сказано в евангельской притче: “пропадал и нашелся”.
И. Б. Роднянская.
Рамиль Сарчин. "Лики казанской поэзии". «Маятник отчаяния и надежды» http://stihi.ru/2014/06/02/4332
Маятник отчаяния и надежды
В работе, посвящённой «Казанской тетради» Николая Беляева, Валерий Трофимов признаётся, что «не увлечён ни злободневностью, ни стремлением к включению в стихи узнаваемых деталей, то есть всем тем, что археологи назовут потом культурным слоем и выставят на обозрение зевак в музеях». Между тем, читая стихи Трофимова, лишний раз убеждаешься в «вечной» злободневности поэзии, всегда включённой в общий поток времени и являющейся её выражением. Правда, применительно к поэзии нужно вести речь о злободневности высшего порядка – в разрезе вечности.
Передо мной стихи Трофимова 90-х годов прошлого – начала нынешнего столетия – одной из переломных и, безусловно, самых мрачных эпох отечественной истории. Произведения поэта – лучшие тому свидетельства. В них царит столь же мрачный, неприютный пейзаж. Для читателя, воспитанного на классических образцах пейзажной лирики, трофимовские картины природы будут, по меньшей мере, непривычными, не по нутру:
Лес угасает, как живое существо.
Дрожат в агонии костлявые кусты…
И ни величия в том нет, ни красоты,
А только времени и смерти торжество…
Даже весна, в изображениях русских лириков окрашенная в светлые, праздничные тона, у Трофимова совершенно иная и по краскам, и по настроению: «Какой печальный, мрачный март, какой сырой // И мощный ветер пронизал нагие кроны! // Оголодавшие хрипят в ветвях вороны, // Дурные новости пророча вперебой». А в снегу «с улыбкой ласковою падаль обнажилась». Да и осень, пусть «унылая пора», но «очей очарованье», которая у поэтов-классиков неизменно связана с метафорическими образами золотой листвы, серебряной паутины, со свежестью первых заморозков, инея, у Трофимова вызывает строку о «гниющей листвы золотистом червивом ковре».
Неуютностью, усталостью, подавленностью отмечен целый ряд подобных по образности и настроению стихов поэта. Полные скуки, тоски, возводимой автором чуть ли не в свойство характера («Какая-то тоска жила во мне всегда…»), они проникнуты, казалось бы, беспросветной безысходностью. Где-то этот мотив находит воплощение в ритмической организации теста, как, например, в следующей строфе, характеризующейся изводящим душу «затяжным» ожиданием рифмы:
Я знаю, чем кончится это,
Как ящер, ползущее лето.
Обгложет его до скелета
Циклический холод земной.
И будет не лучше, не хуже.
Я лишь констатирую вчуже,
Что лето окончится стужей,
Могучей костистой зимой…
Крайняя степень безысходности находит своё выражение в стихотворении «Однажды смутили беспечную душу мою…», которое поражает своим «лобовым» финалом, не оставляющим ни малейшей возможности на иное решение: «выхода нет». Круг замкнут. Это круг одиночества, обусловленного пониманием вечной цикличности жизни, «рассчитанной на медленное умирание».
Лирического героя Трофимова отличает постоянное ощущение себя на краю. Мотив смерти – один из ключевых в его поэзии, и дан он, как и пейзажи автора, с неожиданной стороны, в непривычном ракурсе. Пропадать оказывается сладко («Не сладко ль тебе, не тепло ль пропадать, дурак?..»); и в «бессмысленности бытия» «есть прелесть»! Не этим ли объясняется «наплевательское» (как жизни «плевать, кто ты есть») отношение героя Трофимова к окружающей действительности? И не «злободневен» ли поэт, подобным отношением к жизни, по сути, выражающий одну из главных черт характера народа, которому принадлежит? Разве не свойственно нам даже на самом краю гибели ничего не предпринять ради своего спасения? Наоборот, мы лишь усугубляем своё положение. По-иному, например, нельзя воспринимать массовый алкоголизм в России, обретший масштабы национальной трагедии.
Смерть обособляет человека, отчуждает от времени, обрекая на сиротство и одиночество. В стихах Трофимова чувство одиночества столь всепроникающе, что передаётся даже «вещному» миру. Например, в стихотворении «Тенетами дождь обволок летаргический мир…» возникает образ «ноющего где-то во мгле переулков мотора», который «всё глуше звучит, одиноко катясь на окраину». Одиночество же человека космично: он «впотьмах с потерянным лицом / Под сонмищами звёзд, один средь Мирозданья». Такое состояние наполняет душу терзающими её смутными ощущениями, тревогой, чувством «беспокойства без названия».
«Душа томится в заточении…», – пишет поэт, и этим, видимо, обусловлены непрекращающиеся попытки разобраться в себе, в причинах душевной смуты. Думается, на этом пути Трофимову вполне сгодились знания в области психологии. Как бы там ни было, но его поэтический стиль отличается тонкостью психологических наблюдений, нюансировкой душевных движений. Это позволяет автору выйти в своих стихах на глубокие психолого-философские обобщения, как, например, в стихотворении «Как легко согласиться, что ты неудачлив во всем и позорно слаб…»: «Будь себе одному благодарен за еще одно измерение, за полуночный мир, // Где ты неуязвим для реальности с её грубой правдой и будничною тоскою. // Жизнь дневная похожа порой на зияние, на пустоту, пунктир – // В промежутках меж собственно жизнью, бесплотною, непредсказуемою, ночною».
Для Трофимова характерна мысль об «обычности» человека («Ты такой не первый, не последний»), как, впрочем, «обычно» и мироздание («путь сквозь ночь невыносимо прост, // Обычен»). Но то, что происходит с отдельным, «обычным» человеком, сродни «драме мировой». В этом Трофимов, на мой взгляд, близок к Бродскому. Унаследовал поэт от своего старшего собрата и одну из ключевых свойств его поэтики: на материале ничем не примечательной, маломальской детали решать глобальные, философские проблемы:
На снежном поле потолка
Какая-то чернеет точка,
Щербинка – вроде человечка…
Из-за него в душе тоска.
Куда он по полю бредёт,
По грудь в сугробах увязая?
Какая надобность пустая
Ему покоя не даёт?
Он будто тянется душой
К неведомой, далекой цели.
А сам уж виден еле-еле,
Упрямый и всему чужой.
Как постарел за много лет
Седой пустыни житель мелкий!
И скоро уж метель побелки
Совсем сотрёт его на нет…
Прощай, убогий неуют!
Всё перекрасят, поменяют.
И без него и без меня тут
Другою жизнью заживут.
Как видим, при всей конкретности рисунка – «бытийность», философичность проблематики: из какой-то «точки», «щербинки» на потолке ненавязчиво вырастают думы о жизни и смерти. Вот этой самой «бытийностью», обращённостью к «вечным» вопросам бытия и человеческого существования Трофимов родствен не только Бродскому, но и, при всей своей «неклассичности», вообще к классической поэзии XIX-XX веков. Уж если я указал на это, то отмечу и другие черты поэтики художника, сближающие её с поэтикой произведений отечественной классики. К числу таковых можно отнести употребление «высокой», традиционно поэтической лексики: например, струны эфира, летунья, сильфида и др. в стихотворении «Когда твоя жизнь значит меньше, чем значит…» или «сложные» определения типа вечноживущий оттуда же или вялотекущий, быстробегущий из стихотворения «Открылось мне, что ты в моей душе поныне…».
Глубокая укоренённость Трофимова в традиции прослеживается и на образном уровне. В своих стихах поэт обращается к образам, давно ставшим традиционно поэтическими, – к образам песка, карнавала, мотылька, облака, ветра, звезды, реки, мифологическим образам и т. д. Благодаря связи и соотнесённости с предшествующей поэтической культурой, они обретают у поэта характер символов. Это «укрупняет» изображаемое, неизменно выводит на «высокий», философский разговор о бытийных категориях жизни и смерти, смысле существования, тайнах Бытия. С другой стороны – так поэтом преодолевается обыденность, её безысходность; так – высоким слогом, отражающим высокие помыслы, – оправдывается собственное существование. Человек возвращается в «вечность», преодолевает свою отчуждённость от времени, обретает утраченный было высокий смысл жизни, избегает низведения себя до уровня животного состояния, «борьбы за выживание», равной «смертному греху».
Итак, на краю отчаяния-мрака возгорается свет надежды. Пусть многие стихи Трофимова – навязчиво об одном и том же: о тоске одиноко страдающего сердца. Но – нигде не повторяясь, как у того же Бродского, из ничего, источая по капле своё состояние, чувство, душу. Всё об одном и том же, но каждый раз по-новому, в неожиданном ракурсе, обнажающем боль живой души, к которой привыкнуть и с которой смириться невозможно. Вот это и есть – основа поэзии: поэтического творчества вообще и лирики Трофимова в частности. Так, каждый раз заново, происходит рождение мира, великий акт творчества, который сродни акту Божьего творения. Это процесс, очищающий душу, преображающий человека, дарующий – пусть на мгновение! – ощущение чуда жизни, облегчение, «проблески наитья». Даже на последнем краю поэта спасает вера в жизнь, в её светлые начала, спасительные силы. В их утверждении Трофимов тоже продолжает гуманистические традиции классической литературы. Повторю некогда высказанную мысль: истинная поэзия, будь она хоть трижды о смерти, всегда оставляет выходы в новую жизнь!
С поиском светлых начал жизни связан у Трофимова «сквозной» мотив одушевления природы. Здесь его можно приравнять к поиску «живой», в значении отзывчивой, близкой, способной понять, сострадать, души. Таков излюбленный поэтом образ дождя. В стихотворении «И нечего больше сказать в оправданье себе…» оксюморонное сочетание дождя с огнём как традиционным символом домашнего очага рождает чувство, близкое тому, что ощущаешь при общении с родным существом или хотя бы в его присутствии: «дождь, копошась в жестяной волокнистой листве, // Придвинулся ближе, как будто подкрался, к огню». Дождь становится мощной преобразующей, очистительной силой:
Листву, траву, в предзимней нищете,
Деревья в неприглядной наготе,
Безумный мир, галдящий вразнобой,
Скиталец-дождь, преобрази собой.
…покуда живы мы, давай
Накрапывай, шурши, не умолкай.
Мне как-то легче от того, что ты
Летишь сюда с угрюмой высоты,
Рассыпавшись на тысячи частиц,
Летишь ко всем, не разбирая лиц,
Не разбирая – куст иль человек…
Дождь, дождь, жизнь...
Дождь в стихах Трофимова предстаёт как изначальная субстанция бытия, «аккумулирующая», растворяющая в себе все «причины и следствия» жизни: «Тенетами дождь обволок летаргический мир – // Все взаимосвязи предметов, явлений причинность…». И человек становится ничем иным, как «деталью дождя». Так реализуется пафос растворения в мире, вызывая в памяти известную тютчевскую формулу: «Всё во мне, и я во всём!». Мотивирована же мысль о сопричастности бытию остро осознаваемой необходимостью сохранения себя, утверждения в жизни. В конечном счёте, это всё то же «самостоянье», о котором писал Пушкин. Трофимов приходит к очень важной, выстраданной им мысли: быть, ощущать себя частью мироздания – в этом счастье! С этой точки зрения особенно показательно стихотворение 2001 года «Ночная прогулка», выражающее чувство полной слиянности с природой, мирозданием, растворения себя в ней до абсолютной утраты ощущения своей телесности, бренности. Меня как бы уже и нет, да и «не важно, // Я был вообще или не был». Слияние настолько полно, что, кажется, даже утрачивается ощущение пространства и времени – происходит приобщение к вечности.
Стихи Трофимова лишний раз убеждают в банальной, на первый взгляд, мысли, что читать настоящую поэзию нужно. Даже в беспросветном мраке жизни она помогает человеку выстоять, возвращает его к «вечным» истинам, к вере, к любви – при всём ходе маятника судьбы: от надежды к отчаянию, от отчаяния к надежде. В стремлении к идеалу, в высокой цели утверждения человека – в этом, по Трофимову, смысл поэтического творчества. Так понятое, оно приносит ему умиротворение – у-мира-творение, когда и осень не вызывает мрачных мыслей:
Как восхитительно и сладко пахнет клевер
На склоне лета!
…в небе надо мной
Такая синева меж облаками
Была, такой царил покой!
Перевернувшись на спину, я замер.
Меня древесный шепот окружал.
Я со Вселенной встретился глазами,
Я стал землёй, покуда так лежал.
Мне захотелось петь, и я запел про поле,
Про небо, про леса и про моря,
Доверившись как будто высшей воле,
Как будто бы я пел и жил не зря…
Когда даже смерть – и та воспринимается по-другому, дана совсем в иной тональности: «Как птица – вылетел из рук, // Мелькнул – и был таков».
Василий Ковалев. «Честность – жалкий предлог…»
(Рецензия на книгу Валерия Трофимова «Заклинание» Стихотворения 1991 – 2006. – Urbi : литературный альманах. Выпуск шестидесятый: серия Новый Орфей (25). Санкт-Петербург 2006 г ):
http://folioverso.ru/misly/2008_11/kovalev.htm
Александр Вергелис. Валерий Трофимов. Ночное зрение.
Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2021:
Валерий Трофимов. Ночное зрение. СПб.: НП-Принт, 2021
Валерий Трофимов — ;поэт, этим и интересен. А для любителей наводить биографические справки интересен вдвойне — ;уже хотя бы тем, что в миру он — ;врач-психиатр. Стихотворец сосуществует в нем со специалистом по безумию — ;специалистом отнюдь не рядовым, что косвенно подтверждается внушительной профессиональной титулатурой (президент Ассоциации аналитических психологов России, директор Института аналитической психологии и т. д.).
Вопрос, как в одной голове сосуществуют два, казалось бы, параллельных способа мышления — ;естественно-научный и гуманитарный, некоторое время, возможно, и занимает читателя, но по мере путешествия по страницам «Ночного зрения» отпадает. Книга, в которую вошли стихотворения, написанные за более чем сорокалетний период, может рассматриваться как доказательство несостоятельности примитивной базаровской или, если угодно, невзоровской картины мира, держащейся на ветхих подпорках вульгарного материализма. На самом деле мир многомерен, непостижим и непредсказуем, говорит нам автор негромким голосом своего лирического субъекта.
Многомерен и человек. Он всякий раз оказывается шире, объемнее самого себя — ;своей физической и социальной природы. И если врач лечит тело и душу, то «болящий дух врачует песнопенье», как сказал Баратынский, которого Трофимов вместе с Тютчевым и Арсением Тарковским не случайно включает в свою литературную генеалогию. Он — ;продолжатель той линии (если не сказать школы) русской лирики, которую можно с известной долей условности назвать метафизической.
Метафизика — ;буквально «то, что после физики», то есть то, что пребывает за пределами материального. И если наука о душевных недугах имеет дело с мозгом, то есть с физикой тела, материальным седалищем души, то поэзия — ;попытка заглянуть дальше, за занавес эмпирически постигаемого мира. Это заглядывание и составляет значительную часть лирических опытов автора «Ночного зрения», определяющего свой творческий метод как «метафизическую поэтическую рефлексию».
Чаще всего там, за занавесом (как, впрочем, и по эту сторону), — ;тьма. Но тьма не равна небытию. Не стоит торопиться объявлять несуществующим то, чего мы не видим в силу собственной ограниченности. В предисловии практикующий юнгианский аналитик Трофимов цитирует классика-кормильца: «Человек становится просветленным не потому, что представляет себе фигуры из света, а потому, что делает тьму сознательной». Осмыслить неосмысляемое, преодолеть страх темноты, в том числе темноты внутри себя, — ;вот задача, достойная сорокалетнего труда. Писание стихов для лирического субъекта Трофимова —;героя-одиночки с трагическим мироощущением — ;это попытка ночного зрения. «Для меня, как и для древнего человека, поэтическая речь —;это особая речь, отражающая особое, расширенное состояние сознания, а сама поэзия направлена на постижение тайны сущего, на диалог между внутренним и внешним миром…» — ;пишет о себе автор.
Поэзия необязательно должна быть глуповатой, но хорошо, если она по-детски внимательна, ранима и склонна удивляться. А с удивления, как известно, начинаются и философия, и философская лирика. И если кого-то смущают слова «душа», «дух» и «Бог» в современных стихах, то в случае с Трофимовым эти переживания излишни. Человеку, проводившему ночи в прозекторской, спускавшемуся в глубины человеческого безумия, и не такое позволено. И вообще, ему доверяешь как будто больше, чем рафинированному гуманитарию. Созерцание крайней степени человеческой мизерабельности — ;распадающегося мертвого тела и угасшего рассудка — ;одних может убедить в тщетности и конечности всякого смыслового поиска, других — ;и в их числе Валерий Трофимов —;в том, что искать прочное основание бытия следует в области того, что «после физики», на территории «сознательной тьмы». Именно туда, по-видимому, устремляется непостижимый, чуждый бытовому, социальному модулю человека дух, временно пересидевший свой земной срок в первом попавшемся материальном коконе: «Он знает то, чего не знаю я. / Он в качестве непрочного жилья / Однажды выбрал кровь мою и плоть / И дал взамен — ;пустых надежд щепоть. // Еще дал право — ;в утешенье мне — / Сгореть втихую на скупом огне / Служенья без поблажек и похвал. / Но для чего все это — ;не сказал».
Нигде, ни в чем не найти прочных гарантий «присутствия духа», объективных доказательств того, что в человеческом существовании есть хоть какой-то смысл. Каждый ищет сам. А поиски — ;если они честны и упорны —;всегда вознаграждаются результатом.
Литературная Россия. Максим Бурдин. «На грани сна и яви» https://litrossia.ru/item/na-grani-sna-i-yavi/
Литературная Россия. Эпоха в лицах: Валерий Трофимов
(Беседовала Марианна Марговская)
https://litrossia.ru/item/epoha-v-licah-valerij-trofimov/
Свидетельство о публикации №126021607191