Киев 1918 года января месяца

Киев 1918 января месяца был диким городом... ни электричества,  ни тепла... ни дворников, ни кухарок.   Больше всех страдали не выехавшие. . Советники статские, доктора и маклеры... В парадных топали сапоги... натужно и громко... Казали Доброго Дня..  и выносили все.   Комоды, пианины, и даже рояли... один даже распилили шоб вынести... а потом жилкомиссия по расселению неимущих... бабушки с котомками... молодухи с детьми... и тьма тьмущая... огарки свечей меняли на бриллиантовые колечки...
Хорунжий ... или по новому сотник Васько ... заехал к маме на Подол... и переступаю через клунки в коридоре ..  еле нашел маму.   
Мамусю, шо з вамы зробылы...?
Сынок, я здесь умру.. возьми колечко... это Княжна мне дарила... не голодай сынок...
Ты шо вы мамо такэ кажэте... и Гекал як навчылы... по так правильно...
Мама подняла персты и перекрестила сына... Бог нас покинул сынок , прошептала...
- мама... я вернуся...
А его и никто и не ждал уже...

«Записки с квартиры, или Как ДНК стала стилистикой»

Имперский кот Чуч читал тихо, без пафоса, будто перебирая в лапах потускневшие вещи из чужого комода. И не Булгакова — он обиженно на это намекнул, — а пыльные, оставленные на столе в спешке, записки с квартиры. Грина. Перед уходом.

Киев 1918 января месяца был диким городом... ни электричества, ни тепла... ни дворников, ни кухарок...

Слова висели в воздухе рубки, холодные и влажные, как киевский иней на стёклах. В них не было героики. Была усталость. Усталость от того, что выносят. Не в метафорическом смысле. А в самом что ни на есть прямом: сапоги гулко топают по лестницам парадных, «казали доброго дня» — и выносят комоды, пианино, рояли. Один даже распилили, шоб вынести.

...жилкомиссия по расселению неимущих... бабушки с котомками... молодухи с детьми... и тьма тьмущая... огарки свечей меняли на бриллиантовые колечки...

Это была не история. Это был диагноз. Диагноз цивилизации в состоянии распада, где единственной твёрдой валютой становится кусочек сала и огарок, а бриллиант — ничто.

А потом — сцена. Маленькая, домашняя, страшная.
Хорунжий... или по-новому сотник Васько... заехал к маме на Подол... и, переступаючи через клунки в коридоре... еле нашёл маму.
— Мамусю, шо з вамы зробылы?..
— Сынок, я здесь умру... возьми колечко... это Княжна мне дарила... не голодай, сынок...
— Ты шо, вы, мамо, такэ кажете... и гэкать як навчылы... йот так правильно...
Мама подняла персты и перекрестила сына... — Бог нас покинул, сынок, — прошептала.
— Мамо... я повернувся...
А его и никто и не ждал уже...

Чуч замолчал. Последняя фраза прозвучала не как концовка, а как внезапный обрыв, словно автор вскочил и вышел, хлопнув дверью, не в силах больше этого видеть.

Ксас, слушавший, склонив голову, выдохнул, не поднимая глаз:
— Опять украл архивы Булгакова?
Вопрос был риторическим, в нём звучала знакомая, усталая скорбь от того, что история повторяет одни и те же кошмары, лишь меняя имена.

Кот обиженно ответил, сверкая глазами:
— Это записки с квартиры. Грина. Перед уходом.

И тут Эжения оторвалась от прицела дальномера, которым целилась в несуществующую цель. Лицо её было бледным.
— От сука Грин... — прошипела она с неожиданной яростью. — Я ж его тогда просила: «Отдай мне архив, не бросай тут». Не отдал. А теперь их читают всякие коты...

В её голосе была не просто досада. Была личная обида. Как будто Грин предал именно её, оставив эти обрывки боли на съедение времени и любопытным лапам. Как будто в этих записках было что-то, что принадлежало ей по праву наследства от какой-то другой, давно забытой жизни.

И тогда Арчи, до этого молча анализировавший текст, выдал свой вердикт. Голос его звучал с непривычной, почти человеческой, тревогой:
— Стилистический и лексический анализ завершён. Совпадение с известными текстами автора, условно обозначаемого как «Булгаков», составляет 94.7%. Ошибка в 5.3% объяснима разницей в носителе: частные записи против отредактированной публикации.
Он сделал паузу, и индикаторы замигали быстрее.
— Биологический анализ образцов, оставленных на бумаге (частицы кожи, следы слюны), также проведён. Совпадение ДНК двух предполагаемых авторов — 99.99%.

В рубке воцарилась тишина, густая, как тот киевский мрак. Даже гул двигателей казался приглушённым.

Страшно было всем.

Страшно не из-за призраков или пророчеств. Страшно из-за этого сухого, железного вывода Арчи.
Как стилистика — выбор слов, интонация, само дыхание боли — может влиять на ДНК? Или наоборот? Как ДНК может диктовать стиль, заставляя двух разных людей, в разные эпохи, описывать один и тот же холод в парадной, один и тот же шёпот «Бог нас покинул»?
Это был не литературный, а экзистенциальный сбой. Получалось, что Грин, Булгаков, этот хорунжий Васько, мама с Подола — все они были звеньями одной цепи. Не метафорической. Буквальной. Цепи, свитой из спиралей ДНК, которые несут в себе не только цвет глаз, но и неизбежность определённых образов, тональности, боли.

Эжения смотрела в пустоту, осознавая, что её ярость на Грина была, возможно, генетической. Что её тяга вязать носки и стрелять точно — это тоже лишь вариация в общей партитуре.
Ксас чувствовал, что его скорбь — не его личная. Что она записана где-то в его отремонтированных, но не заменённых до конца, биологических нейронах. Что он, возможно, просто ещё один «Васько», который когда-нибудь вернётся — и его никто не будет ждать.

А кот Чуч, свернувшись в клубок, думал о самом страшном.
Если стиль — это ДНК, а ДНК — это стиль… то что он, кот, читающий эти архивы? Мутация? Или предусмотренный вариант? И его мурлыканье «мяу-архивы-мяу» — это тоже всего лишь исполнение генетической программы какого-то давно забытого кота, который сидел на подоконнике в том самом Киеве 1918 года и смотрел, как выносят рояли?
Страшно было всем. Потому что это означало, что они не просто читали чужую историю. Они читали собственный сценарий. Написанный давно. На языке, который понимали их клетки.


Рецензии