Сorpus versuum
***
Заблудится солнце в лохматых верхушках деревьев,
запрыгает белкой по лапам размашистых сосен,
и будет то время — мы снова вернёмся в деревню,
в простую и тихую, старую добрую осень.
По просекам узким пройдём, стороной полуголой,
по вырубкам старым, полям, перелескам, угорам.
Дождь морды лосей будет гладить рукой невесёлой,
и камни у поля застынут в раздумье нескором.
Нас город всё держит, а осень уже на исходе.
И снег на рассвете сырого асфальта коснётся.
А ночью мне снится: нарушилось что-то в природе,
и, словно за белкой, рванули собаки за солнцем.
1980
Предзимок
Не холод, а жар багровый
дохнул на ресницы ив,
и синих кустарников брови,
и леса чуб опалив.
Ожогам бы длиться и длиться,
но вот уже, суетясь,
готовит зима-фельдшерица
лечебную белую мазь.
1980
Лось
Он вышел прямо на лесоповал,
доисторический бык.
И трактор, что рядом лес трелевал,
пред ним растерянно сник.
Лосина! Лосище! И мощь и красу
он нёс, словно сладкий хмель,
с рогами, как сломанная в грозу
как раз посерёдке ель.
А мы, помлесничего Санька да я,
не знаю с чего, не суть,
решили на этого бугая
поближе пойти взглянуть.
Мы сделали «лошадь» – любой впрягал
так в детстве друг друга не раз,
лишь мы ружьё несли как рога,
правда, взведя про запас.
Мы шли к нему, от души веселясь:
– Ого! У нас тоже гон!
А лось вполглаза смотрел на нас
и словно поддакивал в тон.
А, может, думал – был глаз багров,
и в теле выл ураган –
что, если врезать промеж рогов
этим двум дуракам?
Нет, он развернулся громадой всей,
словно себе сказав,
ну их, вот не видали лосей.
Что я им, динозавр?
Ушёл и будто ещё ворчал,
своим бытиём умудрён.
Лишь трактор вослед запоздало рычал
и траками цапал дёрн.
1981
День космонавтики 1
Ты, Земля, мне приснилась. Ты шла по орбите, по кругу,
словно сивая лошадь (вот такой уж привиделась ты),
и привычное небо было меньше обычного луга,
то и дело ты звёзды щипала как будто цветы.
В стороне метеоры вихрили своё авторалли,
ну а ты шла по кругу не сказочней прочих кобыл.
И дожди, словно щётки, бока у тебя протирали
и из шерсти лесов вымывали дорожную пыль.
Но к тебе подошли и сказали: «Будь умницей, лошадь».
А вот кто подошёл, не скажу — то был всё-таки сон.
Вижу, вот запрягут и седёлко на спину положат,
и наладят дугу и затянут потуже супонь…
Запрягли! Запрягли! Ты стояла и глазом косила.
Хлопнул кнут, как салюта торжественный залп.
Ты так долго копила свои лошадиные силы,
но вот сел человек и «поехали» просто сказал.
1982
День космонавтики 2
Нет строже картины, и – нет бесшабашней,
когда устремлённая в звёздный простор
стартует ракетою Спасская башня,
а Красная площадь ей стартовый стол.
Должно быть, нам просто не видно отлучек,
когда она в космосе пишет круги
с горящим рубиновым пятилучьем,
эмблемой к пожатью готовой руки.
Мы видим: стоит, как стояла веками,
лишь те мастера знали всё наперёд,
что клали – да так! – красногрудые камни,
как будто России готовили взлёт.
Не в пику кому-то, не в знак превосходства
не раз по равнинам суровых планет
проступит сквозь памятник первопроходцам
кремлёвский взмывающий силуэт!
1982
День космонавтики 3
Человек, ты рождён великаном!
Пусть пока ты кроха из крох,
пусть от маточных вод океана
ты ещё не совсем обсох.
Ты спешишь возмужать на воле,
прикурить от солнца костра;
в твоих лёгочных альвеолах
всей планеты воют ветра.
У тебя ещё детский возраст
и года не векам под стать,
а какая должна быть взрослость
не берёмся сейчас гадать.
Может, просто придётся как-то
подсчитать потом без затей
все вихры белобрысых галактик
на макушках твоих детей!
1982
***
Если бы директором был я,
я приказал бы под памятником Пушкину
поставить памятник влюблённому –
бронзовый, покрытый зелёной патиной
и уже обсиженный голубями.
В левой руке он держал бы цветы,
а правую братски протягивал всем
кто уже отчаялся ждать.
Я бы первым пожал её.
1982
***
Он рычит. Рычит, что жить без неё не может,
и тушит сигарету о свой сжатый кулак.
Я верю ему и не верю.
Верю,
потому что он – это я, пятнадцатилетний.
Не верю,
потому что его женщина ещё и не женщина,
а лишь замочная скважина,
через которую он смотрит в мир,
смотрит
и не может оторваться, даже затем,
чтобы вставить ключ.
1982
***
По клюкву ехали бабы
на тракторных санях-волокушах,
что зверски подбрасывали на ухабах,
зато не тонули в лужах.
Пели бабы «Ой, летят утки»
и жались друг к другу, фуфайка к фуфайке.
Лишь одна, в красной спортивной куртке,
не пела и горела как факел.
С пяти утра бабы тряслись желейным грузом,
лишь изредка взвизгивая «Держись-ся!»
И с веток роса падала всем на рейтузы,
а одной – на джинсы.
Сани ползли, два венца от узкого сруба,
грязь расплёскивая в виде крыльев.
Бабы косились и поджимали губы:
одна курила.
Тракторист проклинал дорожку: ад, мол, кромешный,
и, оборачиваясь, ногтём по щетине крябал.
Он и не думал, что на санях на бабу меньше,
на ту, что себя не считала бабой.
Он думал, что езда его притомила,
а что насчёт жизни, то она ведь идёт по кругу,
и каждую осень, наверное, от сотворения мира
бабы едут по клюкву.
1983
Печь
Э, как славно сбивали из глины печь!
Спешка бы ни к чему, да зима вот приспичь.
Дед-хозяин – старый кокшар, хоть не про деда речь,
и не про то, что искать бы, мог он найти кирпич.
Речь: как весело мужики сбивали печь!
Как взлетали без устали берёзовые молот;,
и был каждый молот, как певчая птица, певч!
и была каждому прежняя, в роще, жизнь — маета-а…
И серьёзно так мужики сбивали печь,
словно забивали глиной дощатый гроб,
который сбросили в яму с высоких плеч
и так трамбовали, что втрамбовали и холмик-горб.
И до конца была сбита в зимовке печь!
и дед самолично взрезал печке устье ножом,
и, чтоб тягу проверить, спешил ком газеты зажечь,
а после, выпив, сопел: на печку ведь нюх нуж;н.
А мужики, набравшись, перецеловались и млад и стар.
А когда в печи разгорелось (не только газеты ком),
дым – как покойник, не хуже святого Лазаря – встал,
а когда вышел в трубу,
то сильно заплетал ногами и языком.
1983
Месяц
Уж во все глаза я смотрю, во все,
но и вправду на небе звёздном
горе-месяц сидит, как медведь в овсе,
и когтём ковыряет в дёснах.
Он так нагло красив, лохмат и лобаст,
ох, уж его подкараулю!
Ещё с вечера, дай, заберусь на лабаз
и всажу ему в сердце пулю.
Тишина на весь мир, одна на весь,
ствол ружейный с предсердьем вровень.
Горе-месяц ушёл ковыляя в лес,
сбросив Марс, словно капельку крови.
1983
Берёза
То ли в поле, то ли в небе,
косу бросивши назад,
белоствольная, как лебедь,
шла берёза на закат.
Шла-плыла легко и ходко
и такая, что замри!
стоя в выверенной лодке
нераспаханной земли.
А над нею ветер в небе
колобродит на бегу,
а за нею леса гребень,
как толпа на берегу.
Лес ей в очи не заглянет,
худ и беден – пень да жердь.
Вот и выслал на закланье
он её одной из жертв.
Видно, мало людям дани,
хоть и так от всех щедрот.
Лес подумал, что оттянет
этой жертвой свой черёд.
И она, берёза, свято
долг свой помня, с этих пор
всё идёт-плывёт к закату
как на жертвенный костёр.
Вот туманом занавесясь
(или дымом от костра),
оглянулась – всходит месяц
белой сталью топора.
1983
***
Каждый вечер у колодца их видят вместе:
жеребца Мальчика и однорукого конюха Моисея.
Мальчик,
последний жеребец в округе,
пьёт воду из длинной колоды, которую Моисей,
последний коновал в округе,
наполняет из берестяного ведра, привязанного к шесту.
Три года назад, играясь,
Мальчик хватил Моисея под локоть и,
пока не перегрыз, не отпустил.
С водопоя оба идут на конюшню и,
перед тем как расстаться,
ещё долго смотрят на красный летний закат.
Моисей сосёт беломорину и грозно,
бровями,
отпугивает комаров.
Мальчик то и дело трёт мордой о его культяпистое плечо.
Молча садится солнце.
Молча Мальчик уходит в денник.
Молча Моисей запирает конюшню,
а когда поворачивается к ней спиной,
Мальчик тихо ржёт, словно хочет сказать,
что он тоже знает что-то такое,
за что не жалко отдать и всю ногу с копытом.
1983
***
Как валуны мхом зарастают, мы
так зарастаем книгами по стенам
и верим, что бумажный этот мох
способен
хоть как-то изменить структуру камня
и прутья кристаллических решёток
разжать,
освободив
ядро того, что человек и есть.
А книги всё растут по стеллажам,
их прочитать нет времени и сил.
И мысль другая нарастает, что
они,
все эти книги, книги, книги
и снова книги, книги, книги —
избыточное знание о мире,
которое в осадок выпадает
по стенам наших комнат.
1983
***
Котёнок ловит снежинки –
замедляют шаг прохожие,
автомобили сбрасывают газ,
реактивный перехватчик перевернулся на спину
и
завис так
на мгновение.
Луна чуточку приблизилась к Земле
(учёные тут же бросили высчитывать отклонение),
Солнце поближе притянуло Землю
(учёным опять работа),
что-то шевельнулось в звёздных туманностях,
и у пульсаров резко участился пульс.
Даже разбегающиеся галактики на секунду остановились,
словно кто-то надувал воздушный шарик
и сделал паузу,
чтобы набрать воздуха, а...
А всё почему?
А всё потому, что не так уж часто
котёнок ловит снежинки.
1983
Лебедь
На зелёной воде,
где опавшие листья как солнечные зайчики,
белый лебедь
спит
посредине пруда,
засунув голову под крыло
и ме-едленно кружась.
Кругом так невозможно тихо,
что кажется,
это собственное вращение Земли
то и дело
поворачивает птицу против часовой стрелки,
или
таким образом проявляет себя
вращательный момент Вселенной.
Хотя, может быть, у этого лебедя
просто такая привычка:
во сне
пошевеливать правой лапой.
1983
***
И тогда я увидел тебя.
Ты шла по небу, как по огромному малиннику,
и, как ветви, обсыпанные ягодами,
телом своим раздвигала созвездия.
Луну
жёлтым эмалированным бидончиком
ты держала перед собой.
1983
Портрет
Я рисовал твой портрет. Измазал краски, истёр кисти.
Завалил комнату холстами и картоном – всё убого.
Тогда я вцепился в Солнце и
выкатил его из гравитационной ямы.
«Допустим, это рот», — объяснил я себе.
Хотя и отлично знаю, что твои губы горячее солнца.
Ночью, чтобы никто не видел,
я распилил Землю по Гринвичскому меридиану
и растащил половинки поодаль.
«Это будут глаза».
Хотя даже космонавту,
вернувшемуся из-за тридевяти галактик,
Земля не скажет больше, чем говорят твои глаза мне.
Затем я разломал астероидное кольцо и
поместил два обломка там,
где должны быть брови,
и космос густо размазал вокруг наподобие
твоих чёрных с серебринкой волос,
а сбоку прицепил комету Галлея вместо заколки.
А потом я привёл тебя и показал твой портрет.
«Ничего, — улыбнулась ты, — но, конечно,
если взять в рамочку. У меня над кроватью
как раз
есть свободное место».
1983
Моя родословная
Я родился в селе под названьем Село
и в речке по имени Речка купался и в лес,
прозванный Лесом, ходил по грибы.
Мама моя
для соседок всегда была
просто соседкою Мамой.
Я Школу окончил (единственную в селе)
и в город поехал, который
на всех картах мира уж тысячу лет
гордым словом Город обозначался,
и там
поступил в институт,
который студенты всех поколений на жаргоне своем
обзывали всегда Институтом.
Женился. Жену мою звали Женой,
и дочку свою мы Дочкою окрестили. Нередко
после Работы
(а ВУЗ я кончал по специальности «просто работа»)
за Стол типа «стол» я садился и силился думать, но часто
от усталости засыпал.
А думал я глупости, в общем, что
Земля, например, состоит из земли, а Солнце
является солнцем планетной системы.
Что Галактика – это галактика,
а вселенная – только лишь часть Вселенной.
Однажды ко мне пришёл Друг и,
бухнувшись в Кресло, сказал,
протирая Очки Манжетой Рубашки,
что Война,
может, будет, а, может, и нет.
В ту ночь мне приснилось, что
СРАЗУ ЖЕ, КАК ПО РАДИО ОБЪЯВИЛИ,
ноги мои
несли меня к Призывному Пункту
(так гласили белые буквы по кумачу),
и вскоре Военный
(но что интересно, по званию он был военный
и по фамилии — гы! — Военный тоже)
у меня потребовал Имя.
– Имя, – ответил я просто. – В переводе значит «имею».
– Отчество? – продолжал Военный.
И я стал объяснять:
— Я родился в обычном русском селе с негромким названьем
Село
и в чистой прозрачной речке с красивым именем Речка
купался…
1984
***
Однажды в детстве
я дёрнул родителя за штаны
и спросил, что такое грамм.
Он отломил кусочек чёрного хлеба
и показал: вот примерно.
А затем аккуратно положил его в рот.
С тех пор
даже в задачках по химии
вместо 30 граммов аммиака
я представлял себе 30 кусочков хлеба.
А на физике
мог запросто пересчитать на такие кусочки
массу Земли или Солнца.
И потом,
повзрослев,
при всём своём скоморошестве,
никогда не улыбался
на громкий плакат в столовой:
«Хлеб — мера всех вещей».
1984
***
Мать встанет. «Ох, ты мнеченьки, —
вздохнёт над нами, — спим?»
И сны её, как ленточки,
в печной вплетутся дым.
Весь день в заботах маетных,
а солнце — Эй, постой! —
промчалось, будто маятник
качнулся золотой.
В избе часы настенные
стучат который год;
их, как саму вселенную,
мать на ночь заведёт.
Поставит время верное,
верней, чем под сургуч,
и за божницу древнюю
зачем-то спрячет ключ.
1984
***
Ты полюбишь ту землю, на которой полюбишь впервые,
где впервые и ревность окажется в радость,
где вокруг горизонты, как стёкла стоят ветровые,
защищая от бурь и невзгод и от всех неурядиц.
Здесь бы жить бы да жить,
все прошедшие годы позвать бы,
дорожить, как наградой, любою душевною раной,
но по долгу приличия, как после похорон свадьба,
тут влюбиться по-новой
до смерти
всё кажется
рано.
1984
***
Сосны да кустарники,
тропки, деревеньки —
вдоль по речке Тарноге,
по реке Кокшеньге.
Где бродил не пойманный
Серый-конь, скиталец,
луговыми поймами —
всё подковы стариц.
Синь над беломошными
древними борами.
Лес стенами мощными,
а светло, как в храме.
Мёдом воздух балует,
в мире нет другого.
Деревушка малая —
свой особый говор.
Здесь поднявшись на ноги,
вдаль спешим частенько,
только путь у Тарноги
навсегда в Кокшеньгу.
Сосны да кустарники,
тропки, деревеньки...
Только путь у Тарноги
навсегда в Кокшеньгу.
1984
Горе
Он не ползал — ходил, в руках две палки,
на коленях сноровисто, как на лыжах.
Из бороды его пыль тряслась, будто из старой пакли,
что воробьи натаскивают под крышу.
Гришка Юродивый. Пялились на него разини,
когда он стоял перед ними ростом не выше завалин.
«Горе, эй, луковое!» — издали дети его дразнили.
«Горюшком» женщины ласково называли.
Он побирался ещё с колхозных событий,
стар и бездомен. Геологи говорили, вроде
жил он за Чёрным болотом то ли в заброшенном ските,
то ли в разбившемся вертолёте.
Раз в год, весной, он напивался вусмерть.
Пьяный геолог палил над ним сразу из двух ракетниц.
Небо не успевало костью сломанной треснуть,
как апокалипсно-красно засвечивалась окрестность.
Так он и умер по пьяни в дни Первомая,
свалившись в реку, и плыл от деревни к деревне.
Вроде бы всюду пытались выловить тело, но не поймали,
и вроде бы всюду потом напивались до одуренья.
Так Горя не стало. Но тут и настало горе:
селенья, прежде сидевшие друг га друге,
вдруг стали пустеть; на красно-глинистом взгорье
сгорела последняя деревянная церковь в округе.
И как в те года, когда изымались излишки,
селенья забились в себя, хирели, хирели.
Лишь красный фонарь на буровой, уже брошенной, вышке
отпугивал самолёты, словно предупреждая их о холере.
1984
***
Так значит, бабье лето, и у власти
сравненье мира с золотом – расхожесть,
где только бор сосновый, как напасти,
бежит осенних празднеств и роскошеств.
Так, значит, осень. Держит паутинка
отпавший лист... Откуда что берётся?
Дневной луны нетающая льдина –
свидетельство недавнего морозца.
А дни стоят – из тех, что раз в столетье!..
И не понять при всём твоём усердьи:
иль есть зима, как смерть на этом свете,
иль нет её, как в мире лучшем – смерти.
1984
Молния
По полю люпина
ступала корова – ну прям королевна!
А тучи уже тяжело, как лепнина,
висели над полем рельефно.
Не будь той коровы
(поди, уж её обыскались, вражину)
и я бы не встал за здорово
живёшь под сосну без вершины,
где, как в кинозале,
когда в темноте оборвёт кинопленку,
трах молния – зарево зарев! –
в меня и сосну, и бурёнку.
Те жёлтые токи
спаяли всех нас, всех троих воедино.
Я рвался из огненной тоги,
в чужие миры уводимый.
И вкруг меня плыли
мои возраста, будто скок из матрёшки,
и в первом, мохнатом от пыли,
я был босиком и в матроске.
И будто я клянчил
у мамы, но только безмолвней, безмолвней,
рисунок себя – одуванчик
от понавтыкавшихся молний…
Очнулся. Трухлявость
в руках и ногах. Встал, свинцовоголовый.
Сосна от дождя отряхалась,
люпин поедала корова.
В том поле просторном
качаясь (корова качалась поодаль),
познал я родство не родство, но
какую-то сцепку с природой.
Что нет меня чисто,
как чисто людей не бывает в природе,
и смерть убивает, лучисто,
не насмерть, а только навроде.
Наверно, крамольней
не думал. Вернулся я, как из разведки,
к своим, где не ведают молний,
лишь пальцами лезут в розетки.
1984
***
Плывёт гроза, как Наутилус,
а у неё из-за плеча
сквозь облака к земле пробились
два крепких солнечных луча.
Ведь солнцу по колено,
что великану град и дождь!
Бредут морской прибойной пеной
оранжевые брюки клёш.
У ветра лёгкие ослабли,
а солнце дальше вброд и вброд
и за собою, как кораблик,
грозу на ниточке ведёт.
1984
***
Ты неизбежна, как солнце на детских рисунках,
как Фудзияма на строгих картинах японцев,
как в сумрачный полдень,
пусть ливень стеною и сумрак,
всё то же смеётся за тучами яркое солнце.
Привыкнуть к тебе,
как к солнцу привыкли южане —
что есть несуразней, ведь как никакая другая,
ты так неизбежна, что, кажется, во избежанье,
разлуки с тобою
я встречи с тобой избегаю.
1984
***
И откуда взялась ты, цыганка моя смуглолицая
с синим взглядом таким, синим и сумасшедшим?
Ведь ещё, как известно, работники инквизиции
в Европе повывели всех необычных женщин.
Ой, как весело, вижу, с ты с нашим братом расправишься,
маленькая ошибочка в средневековых реестрах!
Впрочем, порой одна запавшая клавиша
значит больше всего симфонического оркестра.
1984
***
Когда рождается дитё
за тканью звёздных ширм,
то как хрустальное дутьё
рождается наш мир.
Какой красивый это труд –
рожденье новых детств.
Я стеклодува стукну в грудь:
– Ну, парень, молодец!
1984
***
Как всё ещё летящий образ
уже давно потухших звёзд,
ты вся была лишь хрупкий отблеск
своих былых надежд и грёз.
А я был полон пустозвонства,
когда споткнулся на лету,
как луч, отпрыгнувший от солнца,
и угодивший в пустоту.
Но друг от друга нам затеплить
свою звезду ещё был шанс,
и звёзды космоса ослепли
от светлоты объявшей нас!
1985
Сверхчеловек
Моё маленькое сверх-я,
твоё маленькое сверх-ты,
наше маленькое сверх-мы...
Разве думано, что
сверхчеловек –
нос кнопкой и фонтанчик волос надо лбом –
появится так,
вот так:
твоё маленькое сверх-я,
моё маленькое сверх-ты.
1985
Венера
На белых досках сарая увеличительным стеклом
было выжжено «Рождение Венеры» Боттичелли.
А на сосне возле дома покачивалось под суком
кресло о трёх ножках – качели.
В солнечный полдень после дождя
сосна махала креслом, словно кадилом,
а Венера рукой прикрывалась и ёжилась полушутя:
«Надо же, вот и дождичком окатило!»
В июле стояла жара. Зной лип как мазь.
И всё живое забивалось в щели.
Лишь Венера, собрав на затылке волосы и смеясь,
в ситцевом сарафане запрыгивала на качели.
Одуванчики, лопаясь, ей кричали: «Слезай!
Голова закружится. А вон люди идут – полундра!»
И всё чаще от смеха и солнца янтарно-радостная слеза
проступала в глазах у Венеры в эту пору полудня.
А уж к ночи, вздымая в воздух звёздную взвесь,
к ней спускался в лысеющем нимбе
обернувшийся раненым лебедем Зевс
и клялся, что рекою Стикс, что устроит её на Олимпе.
И в назначенный час (в час дня без минут)
белый «москвич» забрал чемодан и две сетки поклажи,
и Венера уехала поступать в институт.
А сарай к осенний дождям был покрашен.
1985
***
Вот сумерки лес зачернили,
и снова тягуче сползли
в охряные воды речные
иконные блики зари.
По золоту, золоту – чернью...
Над сыростью береговой
стою и молю о прощенье
кого-то, не знаю кого.
Зачем и за что и какого
я бога назначил себе?
В лугах где-то кличут корову
и тоже подобно мольбе.
И ворон, огромный, как кондор,
летит на меня из лесов.
И снова молюсь я о ком-то,
и снова без мыслей и слов.
1986
Заполярье
И вновь
небо звёздами полно всклень.
Сошлись,
но вот-вот разойдутся прочь
рассвет,
не переходящий в день,
закат,
не переходящий в ночь.
Лежит
новый снег, как песцовый мех.
И всё
в ушах – это явь иль сон? –
тот звук,
не переходящий в смех,
и звук,
не переходящий в стон.
Закат –
забирайся в тепло, ложись.
Рассвет –
растревожь ледяную твердь.
Восторг,
не переходящий в жизнь,
покой,
не переходящий в смерть.
1986
***
Вы обо мне легко взгрустните,
по-детски слезы вмиг утёрши,
как будто с кустика брусники
сбруснули ягоды пригоршней.
И не гадайте, вверх ли, вниз ли
меня Господь с земли повыпер.
Он так максималистски мыслит:
не в рай, так в ад – вот весь и выбор.
Всё так. Я умер. Вы остались.
Нигде ни грома, ни обвала.
Ни всплеска среди сонных стариц,
где караси в ладонь. Бывало.
Я умер. Завтра снова будни.
Вам на работу, мне... Над ухом
какой-то серебристый спутник
кружит назойливо, как муха.
1986
Птенец трясогузки
Птенец трясогузки с коротким, ещё не отросшим хвостом,
с чёрными бусинками по углам желтогубого лягушачьего рта,
ты в воздухе замер, как кисть художника перед холстом,
тресь! – а дверь на балкон заперта.
Ты на пол упал, точно подстреленный влёт,
и сидишь на полу, пока время смерти не истекло.
Тот, кто тебе говорит, что стекло невидимая преграда, врёт:
невидимые преграды, как правило, не стекло.
Птенец трясогузки на хрупких веточках ног,
что ж ты качаешь задком, весь в свою длиннохвостую мать.
Как он мне близок, твой волдырёчек-умок,
тоже ведь знаю, как это больно – не понимать.
И тоже ведь знаю, что биться в стекло ужасно старо,
но биться же, биться, пусть крылья и клюв в труху!
Невидимые преграды – как стенки аквариума, со всех сторон.
А самая невидимая и самая преграда – вверху.
1986
Этюд в лунном свете
Общежитие затихало, смолк разговор за стеной,
лунный свет брёл по стульям и сброшенному белью.
Полуприкрытые единственной простынёй,
мы разбирали, что значит слово «люблю».
Ты говорила, это слово поёт, как щегол,
или так в солнечных бликах река бурлит...
Я говорил, это прежде всего глагол,
первое лицо, настоящее время, несовершенный вид.
Ты говорила, это души само естество,
это лилии белой едва народившийся узелок...
Я говорил, это так, но прежде всего –
изъявительное наклонение и активный залог.
Солнце вышло из-за соседних крыш,
ты двинулась к двери по солнечному лучу...
Годы прошли, ты говоришь, говоришь,
ты говоришь – я молчу, молчу и молчу.
1986
***
Тщетно в Москве искать уголка потемнее,
тут даже снег белофосфорно свет излучает.
Мчатся машины по улицам, как по тоннелям,
светятся окна, их звёздный расклад не случаен.
Есть переулок, где старые рушат зданья,
зданья, что ранее луг на реке погубили,
там, как цветы на лугу в той давности давней,
звёзды встречаются — жёлтые, красные, голубые.
Вот красота — вознесение луга на небо!
Пусть даже, ёжась лучами-тычинками да лепестками,
летние звёзды вроде Веги или Денеба
падают в снег, на кровельное железо и камень.
Спит экскаватор, ковш положив на дуб. По веткам
сны колготятся, будто жильцы в суете выселений.
Тихо на шаре земном, слишком, может быть, ветхом
по генеральному плану застройки вселенной.
1986
***
Память моя, как сбившаяся со следа гончая,
забегает в будущее,
в неизвестное тычет свой мокрый нос…
(Жизнь – это когда прошлое ещё не закончилось,
а будущее уже началось.)
Вернётся
и то заскулит, угла не найдя привычного,
то задней лапой за ухом в настроеньи самом дурном,
то вдруг что-то вспомнит,
скосится глазом коричневым
и вновь, как за кошкой,
рванётся за прожитым днём.
1986
Бор
Сменяются времена года. Но не в беломошном бору.
В нём ничто не меняется. Он всегда в постоянстве неком.
Только лишь белый мох — шкурой белого медведя на полу —
раз в году чистится белым, как сам он, снегом.
Мчатся лето, весна, зима – стороной.
Стороной осень – ликом иконописным.
Стороной прошли первобытно-общинный строй,
рабовладельческий, феодализмы, капитализмы...
И только время в бору стоит, как в графине вода,
и совершенно не зависит от своего далёкого праначала.
Видимо, здешнее время вообще никогда
никаким таким свойством материи себя не считало.
Поэтому тетерев в воздухе может встать, как ветряк,
и долго стоять в раздумье – крылья провисли.
Поэтому телеграфными проводами лежат на ветвях
следы прыгавшей с дерева на дерево рыси.
И сосны стоят, будто в каждую втиснут взрыв,
будто весь этот бор, по сути, мартиролог, картотека,
где в хвою сосновую с помощью римских цифр
внесены данные на каждого когда-либо жившего человека.
1986
Тарнога*
Костёр запалив, срежу рябинку на таганок
и, глядя в огонь, буду думать, как это ни нагло,
что Т’арнога — это ещё и Таганрог
и, если подальше, античный город Танагра.
А вспомнить, как берег над поймой крут
да об окрестных холмах-угорах зеленокудрых,
то Тарнога — это ещё и польский град Тарногруд,
и польский же город Тарновске-Гуры.
А память всё выдаёт созвучия на-гора,
Польша ли, Франция, суша ли, море…
То-то сейчас икнулось великому Тангароа,
океанскому богу полинезийцев маори.
Накинув на плечи обрезанную дембельскую шинель,
в прыгучее пламя гляжу, как слепец, неподвижен.
Речной перекат за бугром… Ниагара шумней.
Триангуляционная вышка… Эйфелева башня выше.
Всей Тарноги – слово, всего лишь, но бьюсь об заклад,
такое оно и пред Божием словом не струсит.
Раз в детстве я слышал, всем клином врезаясь в закат,
огромные, красные, странно гортанили гуси.
И чу! Вторят угли в костре: "Тар-но-га..."
Где-то сказано: «Огненнаго искушенья
не чуждайтесь как приключения для вас страннаго».
Странная Тарнога. Две староверки сожглись на кожевне.
И пусть это странно, пусть кто-то сочтёт за бзик,
так полнится «речь природы», пусть не изучен
распределённый по всей планете её язык
и пусть он угадывается лишь по созвучьям.
Где всё лишь вразбивку: слова, слога…
Ведь вон и по Франции — аль в совпадении редком? —
летит река Тарн, своим древние га-га-га,
растерявшая древле по здешним студёным рекам.
* название реки и села
1986
Корова Икона
Корова Икона, белая морда с рыжей каймою,
что же ты вспомнилась, скажи на милость?
Сыто подойник гудел, «как перед войною».
Икона, на тебя и вправду молились.
Твой белый лик был бабушкой зацелован.
Вымя твоё светилось в хлеву, как Иисуса тельце.
Ты молоком поила даже свирепого зайцелова
кота Заломайко (уши заломаны в детстве).
Тебя бы по справедливости в красный угол,
а ты коченела всю зиму костлявою ряскорякой.
А по весне тяжело уходила от плуга,
а тот планету держал как якорь.
Говорят, что Будда в одном из своих превращений
на себе испробовал эту шкуру коровью.
Оттого у индусов и нет скотины священней…
Да не стало здоровья.
А забрали Икону, мир стал для бабушки шаток.
Не молиться же на молокозавод-химеру.
Может, поэтому, когда ей перевалило на восьмой десяток,
бабушка перешла в старую веру.
1986
Третье крыло
Дева по гороскопу, я был удивлён,
узнав на деле не Дева, а уже свыкся,
астрономически, вышло, рождён подо Львом,
а в целом уже под каким-то сфинксом.
Сознанье двоит. Но не тем созвездием Близнецов,
не звёздными братьями Кастором и Поллуксом.
Тут Дева и Лев. А не всё ли равно в конце-то концов?
… Раз ночью из Кунцева в центр я шёл по улицам тусклым.
И, зеленоглазые, по-кошачьи подлащивались такси,
и кошки брызгали на столбы, вальяжны, как такси пополудни.
Вот тут-то, смешав свои звёзды, все беты, дзеты и кси,
явилось созвездие в виде, сперва решил, блудни.
У неё были волосы — как трансформатор, обмотки враздёрг,
а выраженье лица напоминало крупную дождевую каплю.
Она испугалась, будто это я её подстерёг
и сейчас изнасилую иль, на худой уж конец, ограблю.
Но столько чудного в ней было воплощено,
что вскоре я шёл на нею, как в ад (ну, вот ещё Данте))
в квартиру, где жил двухголовый уж, пятилапый щенок
и скворец, где и мебель была мутант на мутанте.
Ведь это не где-то пустыня Семипалатинская мертва.
Под каждый полом — ядерный полигон, лишь палас отвернёте.
Стоп! А на кой мне баба с мордою льва
и трехкрылым скворцом, летающим на манер вертолёта?
И на что мне её вставший пописать сын,
толстый, с модной причёской под свиристеля?
И к чему эта ночь в обществе змей и псин —
вот и матрац на полу расстелен.
Но всё было проще. На кухне мы пили чай,
индийский из Индии, как сказала она, «бывшемужнин»,
и я был полон печали к ней, и эта печаль
было всё, что я мог ей дать, и всё, что ей было нужно.
С ложечки сонного она поила скворца,
а мне было муторно, что, обданы радиоактивным душем,
мутируют наши органы и даже сердца,
но радостно, что, нематериальные, не мутируют души.
Что в городе, как в деревне, пускают переночевать.
Что в людях добро всё в том же, старомодном, раскрое.
Ночной этот чай, под утро едва лишь коричневат,
во мне растворил моё неприкаянство городское.
Она проводила меня, когда рассвет
сверкнул меж домов, как в зубах золотая фикса.
Бывает, вам долго-долго смотрят вслед,
но если в спину так смотрит кто-нибудь вроде сфинкса...
В то утро первее двух первых третье крыло
прорезалось у меня в спине. Сутулюсь
я лишь затем, чтобы удобней оно легло
и очень махало, когда брожу среди тусклых улиц.
Сознанье бесстыдно двоит. Опять и опять
я по ту и по эту сторону ширмы, неба в звёздах.
Поскольку крылу моему, как воздух, необходимо летать,
а чтобы летать, ему совершенно не нужен воздух.
1986
***
Лист оконного стекла в раме ветхой
снизу пожелтел от брызг, треснул сбоку.
Рядом с трещиной, стуча, бьётся ветка,
словно меряясь в длину – всё без проку.
Зря ты маешься, побег мой заблудший.
В мае вытянешься, но перед маем
будут окна мыть – ляжет тут же
в пол-окна стрела сухая, прямая.
Как судьба тут всё смешала, подлюга.
Что-то в доме этом я неспокоен:
то ли ветку оттолкнул, то ли руку,
то ли трещину пустил, то ли корень.
1986
Кактус
Сдвинул шторину вбок, подвязал машинально тесёмкой.
Воскресенье. Зима. И весь день лишь в еде да спанье.
– Кактус! Ух ты! Цветёт! За окошком позёмка
пронеслась холодком по спине.
Кактус, весь, весь он, как сувенир из круиза.
Только в комнате стало словно пыльней и пустей.
Нужно, нужно скорей к чёрту выключить телевизор
и убрать, наконец, перекрученную постель.
Быстро под подмести, раскидать всю посуду из мойки
и одеться скорей, и в троллейбус вскочить кольцевой.
– Слышишь, я за тобой! И чтоб все наши дрязги замолкли!
Возвращайся домой. И немедленно! Кактус зацвёл.
1986
***
Пред «Домом книги» лужи, как плёсы,
и каждая будто просит: зарыбь!
Штормит помаленьку в отделе прозы,
в отделе поэзии мёртвая зыбь.
Там продавщица – Мариша Мнишек,
тут продавщица – чевой-то жуя.
И сотня глянцевых тонких книжек
блестит, как рыбья блестит чешуя.
Вон тоже поэт, не фрондёр, не упадник.
Он тоже лежал тут. А впредь? Ну что ж,
не всех же нас время под жабры тяпнет,
как бумагорезки разделочный нож.
Нам повод погреться тут, как туристам,
и снова нахохленно дальше, в дождь.
Москва не такая уж альтруистка
поэтов брать на казённый кошт.
Есть женщина, впрочем, с ладонью гибкой,
и бог! тем темней, тем сильней дурман –
взять в пальцы ладонь и уснувшей рыбкой
пустить в свой холодный сырой карман.
1986
***
Вся только ветер, воздух, чувства,
ты целый день гуляешь в сквере,
и каждый день в твой дом стучусь я,
лишь распахну из дома двери.
И что-то будет сокровенней,
и что-то станет несказанней,
и рук твоих прикосновенье,
как двух миров соприкасанье.
Соприкасанье тел — волненье,
соприкасанье душ — величье.
В природе нет прямолинейней
соприкасания различий.
А мы с тобою так несхожи,
когда по городу проходим:
я, незадачливый прохожий,
и ты — явление природы.
1987
Строка в тетради
«Да, слабость и грубость родные сёстры.
Добро и сила — родные братья», —
я так записал в дневнике подростком
и сам не знаю, чего это ради.
Потом взрослел. Получал под рёбра.
Краснел от стыда и белел от злости,
но всем этим чувствам, и злым, и добрым,
уже не мог отказать в отцовстве.
Их всех мне выпало полной мерой.
Но чувствую, вот уж пора настала –
в мир вышли мои и любовь, и вера,
как дочери в день выпускного бала.
1987
***
Я ту любил, с которой спал,
и на селе известен стал
всем от последнего хмыря
до первого секретаря.
И впечатленьем потрясён,
узнал я слово «импресьён»,
переживая всё больней,
что говорили мне о ней.
Но смог я в бешенстве послать
сначала лишь отца и мать;
плевала тихая родня
на прокажённого меня.
И даже друг кривиться стал:
«Влюбиться в ту, с которой спал?»
И ржали недруги мои:
«Ну, как она там? Не таи!»
А та, с которой я не спал,
внушала всем, что я пропал,
и плёлся я, бес ей в ребро,
на комсомольское бюро.
А та, к которой шёл я спать,
через село крадясь, как тать,
не знала, как мне пособить,
она могла лишь так любить.
А я, воинственен и груб,
тащил её на танцы в клуб,
пытаясь так от всех скрывать,
что с ней у нас одна кровать.
Но раз она сказала: «Ой,
что натворили мы с тобой!»
И я немного сгоряча
стреляться стал из пугача.
Она уехала: «Ах, как б
мне жизнь была от ваших баб!
И как б карьера не тю-тю,
а ты, действительно, m’aimes-tu?»
А я и вправду je l’aimais,
но был в войсках уже к зиме,
и долго внешний мир не знал,
каким я был и с кем я спал.
1987
***
Я до отказа нагружу работой класс,
лишь бы не смотрели на меня до поры
эти развесёлые колёсики глаз
цвета молодой сосновой коры.
А начну опрос – важно, будто принимая парад,
чувствую, как неумолимо иду ко дну.
«Гой, ты, третья парта, первый ряд,
не могу же я спрашивать лишь тебя одну!
Да получишь ты эти «пять», а надо б тебе ремня.
Порой один твой вопросик, и стой, учитель, балдей!
Я уже знаю на опыте, что у меня
сердце слева, как и у всех людей».
Ведь когда я коридором иду, распахнув пиджак,
отпасовывая головы первоклассников, как мячи,
эти же карие колёсики выкатятся вперёд на шаг:
«Здрассь, Алексан Васильч!» — и не промолчи.
Я лишь потом узнал: не убереглась.
Её долго лечили. Не знаю, что так меня грызёт.
Радостные колёсики, умные колёсики глаз
катятся мимо, мимо. За горизонт.
1987
***
Нынче её поцелуй прерывист
так же, как и затяжка её сигаретой,
и ты свой гонор умерь, строптивец,
и зря разговором её не преследуй.
Зря не ломись к этой комнатке опустелой
за стенкою лба в капельках пота звёздных,
а лишь поцелуями считывай тело,
с тонкой кожи её собирая воздух.
Нынче ей в тягость каждое твоё слово.
Дай волю тайне,
тайной, как тайна подводного лова.
Не думай, куда это всё утянет.
Утром, когда ты уйдёшь, она не проснётся,
и для наползающего разрыва
ты не найдешь резона, даже резонца,
и все сомнения прочь отведёшь брезгливо.
Может быть, это рок пригрозил хитро вам,
или где-то в ночи плавбаза нахватал пробоин,
или в лондонском аэропорте Хитроу
рисково садился и чуть не разбился «Боинг».
1987
***
Пускай мне не будет иного пути,
а только работа с восьми до пяти,
а после работы не письменный стол –
верстак, огород да коровы растёл.
Сапог мой испанский, ты ногу пусти,
а я отрубился, я сплю до шести.
И сон мой не будет исчерпан до дна,
чтоб в сон мой никак не проникла она.
Не та у ней сила, не та у ней мочь,
и сны о ней горько проходят обочь.
Пусть бродят по улице, я им не мщу,
но в дом не пущу, когда кошку впущу.
Когда же я кошку впущу-таки в дом,
то что-то, наверно, припомню с трудом.
А после, в обед, бросив бензопилу,
допомню, как брошу картошку в золу.
Но злой и негибкий, как старая жердь,
я буду жалеть только осени желть.
А если когда и открою тетрадь,
одно, как безумный, начну повторять:
О, милая, лживая, чёртова ты!
Тебя ни с какой не увижу черты,
тебя ни в каком не увижу окне,
ни в дуле, ни в проруби, ни в стакан;...
1988
Вишни
Ну, ладно бы летом. Хотя бы в августе.
А то мы уже грезим трассами лыжными.
А осенние вишни с какой-то радости
стали вдруг совсем весенними вишнями.
Как ни в чём ни бывало по уши в цвете,
и ветер как ни в чём ни бывало их обхаживает,
и вечер им тёплого солнца нацедит
полные ладошки листочка каждого.
Но скоро совсем взвоют вьюги неистовые,
выстелют землю ровно и чистенько.
Вишни руки навстречу им протестующе выставили,
бледные руки из зелёных манжет чашелистиков.
И цветут. Ещё звонче. В порыве своём упорствуя.
Кто бы им объяснил – да попробуй скажи-ка им! –
что это сама зима, как прививка противоосповая,
проступает на них нежно-белыми снежинками.
1989
Яблоня
Я чуть свихнуться не сподобился
и, правда, думал, что шизе,
когда вчера, сойдя с автобуса,
спускался к дачам по шоссе.
И встретил яблоню. Вот именно,
что встретил. Прямо по земле
она шла кукольно-мультфильменно
на трёх подпорах и стволе.
«Ты что! Ты что! Куда ты, яблоня?
Назад! Вернёшься ведь. Шалишь!»
Но ветви тихо и расслабленно
в ответ мне прошептали: «Шиш-ш».
И снова: «Шиш-ш». В субботу с фабрики
на дачи люди шли – им встречь
шла яблоня, теряя яблоки
и гордо так, что не перечь.
А люди яблоки помятые
с дорожки поднимали: «Что ж.
Ну, раз идёт, так, значит, надо ей.
Природа! Против не попрёшь».
Не думал я, что так по-доброму
воспримет это всё народ.
Стоял я с яблоком подобранным,
и яблоко не лезло в рот.
И быль библейского сказания
никак из памяти не шла –
обычный страх перед познанием
обычного добра и зла.
1989
***
Тот мальчишка спросил, был мальчишка глазаст:
– Отчего это, дядя, всегда
вкруг деревьев кольцом опускается наст?
Оттого что живые? – Ну да.
А мальчишка опять, был мальчишка непрост:
– А бетонные эти столбы...
Отчего вкруг них тоже? – Наивный вопрос! –
Я ответил бы, знал если бы.
Тут язык, как на грех, у меня заплело,
у него же он, как у змеи:
– Ну чего же ты, дядя! Ведь это ж тепло
поступает по ним из земли!
И ушёл он, коленкой стуча о портфель,
где гремел ученичества скарб,
и над ним в синем воздухе вился трофей –
мой учёный с залысиной скальп.
Он шагал, распахнувшись и грудь оголя,
словно видел задачу свою
в согреваньи целой планеты Земля
всеми тридцать шестью и шестью.
1989
Чеговек
«Чего это трактор виляет колёсами, словно навеселе?
Чего это дождик сегодня не такой, как в прошлый четверг?»
На тысячу человек в городе и селе
приходится один чеговек.
Мне нравится чеговеческая порода людей,
удивляющаяся бескорыстно, за просто так:
«Куда летит облаков кудель?»
В какую долю версты верстак?»
Порой человек ещё и не думает: «Как? Почему?»
А чеговек уже удивлён: «Чего это, а?»
Человеку порой отвечают: «По кочану!»
Чеговека вообще замечают едва.
Но когда получается, что льдами затёрт
Земли горящий и разваливающийся ковчег,
человек к человеку бежит и задаёт
самый чеговечный вопрос: «Ты человек?»
1989
***
Когда мир сходит с ума от варений, солений,
в эти вот августовские ночи
слышно, как растёт одиночество Земли во Вселенной
вследствие наших земных одиночеств.
О ты, бесподобно безродный пёс мой Керя,
как ты одинокость знавал, не знал никто так,
ту самую, что и поэту уже не находка – потеря,
и врут все бюро потерь, что они-то «Бюро находок».
Никто не востребует оборванные нами связи,
соседское гутен морген растает в фата-моргане,
родные пенаты потонут в чужом очерковом рассказе,
и круги своя пропадут – на воде кругами.
Одно одиночество, безгласное и слепое,
съедает пространство, и дыры, слипаясь вместе,
наводят вокруг Земли силовое поле
от ближних орбит до самых дальних созвездий.
Он в чём-то и прав (день осени кормит зиму)
наш замкнутый и вымирающий этнос,
и дальние разумы шлёмы угрюмо снимут,
нас огибая, как зачумлённую местность.
1989
***
Чёрный грачик, чёрный клювик
у дороги возле бровки,
где скакнули ярче клюквин
капли грачиковой кровки.
Он и мёртвый смотрит косо,
он плюет на автотопот.
Всякий грач седеет носом,
постигая жизни опыт.
И лишь тот не поседеет,
кто поверит, так наивен,
что у трасс зерно сытнее
и доступней, чем на ниве.
А природа вся златая
смотрит сверху удручённо:
как вот так: с дерев слетает
среди жёлтых листьев – чёрный.
1989
***
Над Среднерусскою равниной
от трав до звёзд – антициклон.
Он, как… Господь, как всё сравнимо
одно с другим, и целиком,
и по частям, но кровенея,
наружу сердцем, Ты и сам,
Господь, растащен по сравненьям
на бисер тем… Да ну, к свиньям!
Я сам трепал Тебя… Так тянет
меня и ныне, то есть сил,
воскликнуть: «Однопланетяне,
я понял вас! А вас сравнил».
Но всё ж с любым, пускай завальным,
сравненьем, чур меня туда,
где мать, где городок с названьем,
в котором «волок» и «вода»,
где вихрь души людской, единой,
стоит один на тыщу вёрст
на Среднерусскою равниной
от самых трав до самых звёзд!
1989
ГЭС под деревнею Великая
Река степенно воды двигает
и сонно дышит в берега,
но под деревнею Великая
преображается река.
Она тут мается и пенится
всей мощью праведных телес
с тех пор, как старенькую мельницу
тут переделали под ГЭС.
Теперь плотина раскурочена
не гонит ток, не мелет хлеб,
и вся тайга насквозь прострочена
стежком высоковольтной ЛЭП.
Пускай не раз тут всё изменится,
но это нам, считай, завет:
суметь вот так, как это мельница,
связать в судьбе и свет и хлеб!
1989
***
Если бы мой отец погиб на флоте в сорок четвёртом,
меня бы не было,
а был бы кто-то другой,
чей отец не погиб на флоте,
как не погиб мой.
Если бы моя мать умерла от голода в сорок шестом,
меня бы не было,
а был бы кто-то другой,
чья мать не умерла от голода,
как не умерла моя.
Если бы я не родился в дату и час моего рождения,
меня бы не было,
а был бы кто-то другой,
кто родился бы в дату и час моего рождения,
как родился я.
1990
Пабло Неруда
Написано в Книге, как Пабло Неруда
удивлённо стоял посреди
беломошного бора
среди сосен,
похожих на колонны Исакия,
ногами на белом,
белом, как пена, мху и следил,
как на белый мох опускается белый снег.
(О, Дева Мария!)
В его белом дыхании,слетающем с губ,
читалась лишь одна фраза:
«Кто не знает чилийского леса,
тот не знает нашей планеты».
Написано в Книге, как Пабло Неруда
осторожно ступал по белому мху,
как по белой пене океанического прибоя,
принимая за краба
тут ржавую консервную банку,
там припозднившийся боровик.
Написано в Книге, как Пабло Неруда
возбуждённо ходил по лесопосадке
и загонял на ближайшую сосенку
негодующего бурундука,
а потом,
ударив ногой по стволу,
подставлял под зверька большие,
как распахнутый «Атлас мира»,
ладони.
(А бурундук в то же миг компостировал
его толстые пальцы
и взлетал на такую сосну,
что тряхнуть её бы могло
лишь Чилийское землетрясение).
Написано в Книге, как Пабло Неруда
устало вышел на вырубку, где
одиноко темнели пни, словно лунные кратеры,
и как оттуда потом
ещё долго уходил
всё куда-то вдаль,
похожий на бездомного космонавта,
и терялся в сплошном галактическом снегопаде.
1990
***
ты была из другого человечества
когда я
в последний день декабря
затащил тебя в дом
и засунул твою ногу в ведро
и стал срочно набрасывать на тебя леденющую
мишуру серебристых одежд
и всучивать стеклянную бижутерию
такой ты и простояла всю ночь
одна
в углу комнаты
колючая
яркая
злая
и только жадно неуёмно пила
а потом произошла не только смена календаря
и потом
что ни ночь
ежихой
ты забивалась в свой угол
и лишь мелко подрагивала когда
не в силах уснуть
я отбрасывал одеяло и садился напротив
ступни своих ног прижимая к холодному полу
у тебя просто не было сердца
ты была из другого человечества
с каждым днём
воды в ведре убывало всё меньше
и всё гуще зеленел пол
словно ты истекала
зелёной кристаллической кровью
как же долго тянулся январь
я едва дожил до четырнадцатого
но не только ты затрещала тогда
в топке мусоросжигательного завода
тем горю
и пусть завтра
твоё человечество шагнёт на моё пепелище
чтоб насытиться
такой мягкой и горькой
и богатой на микроэлементы золой
но пока
пока глаза мои ещё видят
и не обуглился мой язык
и уши мои не свёрнулись в трубочку как береста
верни назад эту муку
проснуться
от покалывания в правой руке
словно опять
как в то утро
ты лежишь на моей руке
вся сонная
нежная
1990-2022
Орфей
Спускаюсь в себя, как в ад спускался Орфей.
Эвридику-душу ищу, кругом ни зги.
Лишь где-то вверху, как луна, клубочком белых червей
тускло посвечивают мозги.
Что я внутри?
В сущности, ночь. Тишь да темь.
И ни души кругом, ни души... Иди, Орфей, не мешай!
И чем дальше уходит он в атом, космос, тем
ближе ему ненаучное слово «душа».
Ещё человечество не отыскало своих пенат,
его история расчленена, как созвездье Змеи…
Он рано иль поздно, Орфей, оглянется, чтобы понять:
душа и была единственная жительница Земли.
1990
Художник
Он рисует
не очень быстро, не очень ловко,
и пальцем доводит рисунок, строя полутона.
Он рисует пастелью на наждачной бумаге-нулёвке,
хоть кожу напрочь стачивает она.
Он рисует, пред кровью-болью ничуть не сдрейфив.
Все тайны натурщицы — на какую ни замахнись.
Его пальцы чувствительней, чем пальцы
взломщика сейфов,
вскрывающие загадочный механизм.
На вид он – типичный чиновник из министерства,
с которым ты где-то уже встречался, но где?
Он рисует,
будто у него начинается сердце
сразу за этой красной и мокрой кожицей вкруг ногтей.
1990
Гоген
Искусствовед поясняет Гогена,
въезжая в область,
что пребывают слова «богема»,
«фаллический образ».
Толкует о небе и жёлтом цвете,
о розовом пляже,
и в каждом расставленном им акценте
ум так и пляшет.
Адам и Ева а ля Таити,
Венера и Будда,
вы тщетно усталые тайны таите
гогенова блуда.
Таит лишь краска – тьму без просветов,
тьму под стать морю.
Картины не любят искусствоведов
всей этой тьмою.
Всей спёкшейся в них любовью, жёлчью,
душевной щемью,
что не откроют ни звёздам ночью,
ни освещенью.
Лишь в ноги Гогену в час, когда трубы
Пришествия грянут,
рухнут охапкой скрученных грубо
охранных грамот.
1990
Интонации. Под гитару
Не стану жить, всё снова начиная,
останусь там, где стынут корабли,
где солнце, словно звёздочка ночная,
так неприметно светит издали.
Расстрою тех, кто смотрит на дорогу:
не та дорога, чтобы в дивный сад.
Мне жизнь кидала сразу и помногу,
мне лень тащиться с этим всем назад.
Но тем, кто чаял солнца в дни ненастья,
поставившим на горизонт свечу,
в последний час я пожелаю счастья
и этот свет забыть не захочу.
1991
Интонации. Памфлет
Русский град на холме. Он был бел и ядрен. Точно груздь.
Но с оттяжкой копыта в земные ударили чресла,
и планета, вскричав, провернулась под небом, и Русь
под монгольское небо подлезла.
Сколько раз это иго мы, князи, крепили собой,
не варяжские Игори – русские Яго,
что твердили себе, на Руси, мол, ничто градобой
не для нив и садов —
для грибов и для ягод.
И когда монастырские двери летели с петель,
и летели ордынцы, монашек на седла кидая,
мы как знали, что вступим в наследство ордынских степей
от Дуная и до Китая.
И у нас же потом захватило от гордости дух,
раз шестая часть мира монгольское это наследство...
Но история мстит, и, как ворон, петух
вдруг прокаркает ночью с насеста.
А теперь ты, потомок, на наш завоёванный мир
смотришь так, будто вовсе не мазан одним с нами миром
и не ты в решете носишь воду для псов и проныр,
смазав сито истории
верноподданства собственным жиром.
Не ищи нас в могилах. А взглядом эпоху буровь:
все мы тут, в этой пляске, что нету пошлей и вихлястей,
где с платочками белыми Вера, Надежда, Любовь
пляшут звонко и дробко со Славой, Богатством и Властью.
1991
Сазан
Наверное, солнце над Волгой только затем и встаёт,
чтобы увидеть, как из воды выпрыгивает сазан.
Немой восторг ему раздирает рот,
и воздух шипит в чешуе, как нарзан.
Я пью, замирая, этот бокал золотой
и чокаюсь им с танкером «Волганефть»,
что скатерть реки стягивает… — Постой! —
…под стол или за поворот, и нет.
И падает вдруг из рук бокал золотой.
На счастье, шепчу, на счастье… Даб-дах-х!
Пускай не продержится сладость на нёбе, зато
продержится вкус дождевых червей на губах.
1991
Бывальщина
Гроза шла до ночи: не из чего выбрать.
И вот уж в самую темь — чтоб сама себе глаз она выколола! —
сошлись на дороге ружьё двенадцатого калибра
и полная голубики зобенька лыковая.
Они уже решали о костре и ночлеге —
зобенька призналась: знобит, право, как-то меня.
И вдруг они оба оказались на соломе в телеге,
будто им с неба свалилась, попутная, тракторная.
Борт тележный всё цепью дзынькал да тренькал,
зобеньке стал нравиться запах ствола продымленного.
К ружью круглым боком плотней прижималась зобенька:
мол, хоть и костляв, но ничего, поглядим на него.
Возле сельпо трактор остановился и пробибикал.
Тут же деревня чёрные окна повыставила.
Зобенька вскочила и в солому просыпала голубику,
ружьё растерялось и от неожиданности выстрелило.
1991
Кувшинки
1
Как вокруг-то всё гляжу оробело я,
и куда это, гляжу, да забрёл-то я?
Как по правому берегу кувшинки белые,
а по левому берегу кувшинки жёлтые.
Начал спиннинг я кидать да подматывать
да под ивы всё да ближе всё к зарослям,
уж на тонкой на лесе да на матовой
капли вспыхнули искристым стеклярусом.
Вдруг меня как что-то дёрнет да за руки —
знать, коряга цепанула, не иначе.
Ах, ты спиннинг мой,
ты спиннинг мой старенький,
что за дьявол так в стеблях-то кувшиночьих?
Но и дьяволу судьба, знать, отмерена,
ведь не зря же битый час я тут выстоял.
И всплывает ко мне щука Емелина,
а во рту блестит блесна серебристая.
Мол, сдаюсь, сдаюсь, сдаюсь, делать нечего.
Ублажить тебя спешу я поклонами.
Да беда насчёт вот голоса человечьего —
речь не та уже с крючками калёными.
Ой, пусти ж, то плавники стали дряблыми,
смотрят глазыньки на воздухе, ой, невидяще!
Крепко стиснул я тут щуку под жабрами:
— Уж крючки-то я тебе, ладно, вытащу.
Стал в мешок её совать да подшучивать,
что не всяк, мол, дураку быть Емелею.
Проживу-ка я без слова да щучьего
лишь работою своей да умелою.
Только щука вдруг да скажет как с томностью:
— Ой, неси меня да жарь, мне уж всё равно.
Только что тебе брести столько до мосту?
А не проще ли да вплавь на ту сторону?
А и то. Мужик-то я не без удали.
Чуб пальцами причесал, вроде грабелек,
и… да как кувшинки-то мне ноги-то спутали!
Еле жив-то вылез я на тот на берег.
А как вылез, отдышался, отохалася,
ни мешка, гляжу, ни щуки, ни спиннинга,
ни штанов-то, ни рубахи — как плохо всё! —
ни припрятанного на автобус полтинника.
Ах, река, река, река, греховодина!
И послушал же совета проклятого.
Я пока переплывал — ночь-то вот она.
Схолодало. Стали звёзды проглядывать.
Я всю ночь плясал, но труса не праздновал.
Кто-то в лодке мимо плыл, грёб так ровненько…
Ах, река, глаза твои цвета разного!
Всё как в глупом анекдоте с любовником.
2
Я на лодке плыла, сон помню я,
в воду вёсла устало кинувши,
а на вёслах, как змеи томные,
эти стебли лежат кувшиночьи.
А кувшинок цветы тяжёлые
только взгляды бросают беглые:
правый берег — кувшинки жёлтые,
левый берег — кувшинки белые.
И мне к берегу, знаю, надобно,
но которому клясться в верности?
Белый цвет, как известно, свадебный.
Жёлтый цвет, как известно, к ревности.
Берега вы мои, занятные,
тут и там парни есть неглупые:
где кувшинки желты — женатые,
где кувшинки белы — нелюбые.
Я давно уже вёсла бросила,
нету друга — не будет недруга.
Знаю, речка впадает в озеро,
с середины не видно берега.
1991
Островок безопасности
Как-то столкнувшись лицом к лицу
на островке безопасности,
мы встали бок о бок, изобразив
разъятого в плоскости двуликого Януса.
Листья каштана перебегали асфальт
мигрирующими зелёными крабами
и под колёсами гибли. Только один
спасся, мне на ботинок вскарабкавшись.
Шла ты туда, откуда шёл я. И я
шёл в твоё прошлое, как и ты в моё прошлое.
В них мы уже врезались бы, лишь
сделай вперёд по шагу. И, может быть,
вечность, что так прошла, вся и была любовь,
там, на островке безопасности,
пока лист каштана не залепил светофор,
пока мы изображали двуликого Януса.
1991
ОНА ЯВЛЯЛАСЬ…
(поэма)
Она являлась. Факт. Её приход
предвидел наперёд ревнивец- кот,
подобранный когда-то обормот,
хитрец, мудрец и тот ещё приятель.
Мурлыкая, входил он в кабинет,
мяукая, будил меня чуть свет,
был, в целом, благороден, спору нет,
но имя он оправдывал — Писатель.
Её приход мой гнусный квартирант
предвосхищал походом под сервант,
и только я хватал дезодорант
и пшикал вслед, чу! каблучки за дверью.
Она входила, словно бы решив
дышать не глубже, чем на слово «Жив?»
Сама снимала плащ; его пошив
скрывал ей крылья, я смеялся: «Перья».
Я знал почти что каждое перо
бородки, завитки; их серебро
разглядывал на свет. Оно старо,
но тем нельзя, ей-богу, не упиться.
Был душ началом всех её начал.
Когда я — чтоб ни губок, ни мочал! —
тёр спинку ей порой, то замечал,
что крылья водоплавающей птицы.
Принявши душ, она с гримаской «фу»
садилась в кабинете на софу
и несколько минут, пока в шкафу
искал я рюмки, так и оставалась.
Я перед ней садился на пол при
условии обычном: «Не смотри!
Устала — жуть». (О, брови изнутри
глазных орбит!) В глазах… но не усталость.
В глазах — борьба прощений и обид.
(О, брови изнутри глазных орбит
и чуть с горбинкой нос! Был перебит,
когда на санках прокатилась в детстве.)
Я много знал о ней. Она сама
рассказывала. Путано весьма.
Но мило, мило. Я был без ума.
«А сад наш был как лес, весь дик и девствен».
Она училась. Боже упаси,
на муз у нас не учат на Руси,
но где-то всё ж она училась, и…
и в том её был социальный статус.
А так она была вся человек.
А жизнь была — не Ной, а строй ковчег.
Мы жили в СНГ, двадцатый век
помалу изживал свою двадцатость.
То время было странное. Друзья
к «нельзя, но если хочется» скользя,
ещё твердили «всё равно нельзя»,
но над страной уже вставало «МОЖНО!»
Нас многих друг от друга разнесло,
кого уже кормило ремесло,
кого к земле тянуло на село,
кого к большой мошне тянуло мощно.
Один был друг. И он уже не пил.
Он строил дом, дошёл уж до стропил,
но нёс в душе надлом, надкол, надпил,
от цен на лес чуть было не сломавшись.
Он приходил как будто невзначай,
с моею музой пил на кухне чай,
потом сопел в прихожей: «Выручай!
Хоть тысяч пять и месяцев так на шесть».
А мир покою пел за упокой.
Была хозяйкой муза никакой.
На это я давно махнул рукой
и сам без лишних слов готовил ужин.
При всём при том, нимало не тая,
что не выводит быт из бытия,
она зачем-то думала, что я
весь ей принадлежу, что я ей сужен.
Ведь что творилось, только я к столу
черкнуть садился строчку, вся в пылу,
она уж била крыльями; в углу
зевал Писатель, отваливши челюсть.
Из крыл её, двух быстрых опахал,
пух-перья аж… Кот зубы отряхал,
за ними взвившись, а она: «Нахал!» —
в него пускала шлёпанцем, не целясь.
Я ей твердил: «Не стой ты над душой!
На то не надо хитрости большой,
чтоб так, рукой…» Она была левшой
и правою рукой моей водила.
Что делалось, всё делалось не в такт
с моими мыслями. Мы заключали пакт
друг другу не мешать, и этот факт
всех наших отношений был мерило.
Когда, не помню, но в один из дней
я жутко провинился перед ней,
признав в себе (принять ещё трудней)
какое-то отсутствие культуры.
Раз, в сигаретном плавая дыму,
я буркнул: «Всё у нас не по уму.
И, вообще, не знаю, как кому,
но мне такой и век не снилось дуры.»
Она застыла, будто я, злодей
всю жизнь стреляю белых лебедей.
Я что-то брякнул про борьбу идей,
где нет, мол, отношений идеальных.
Немного успокоил, и она
уснула, вся разбита и больна,
с крылом вподвёрт, а ножку — вот те на! —
по-детски затолкав в пододеяльник.
И надо ль говорить, что с той поры
обшарил я окрестные миры,
Писатель тоже обходил дворы,
но возвращался с видом безнадёга.
Она не появлялась. Ну, а там
её прихода я не ждал и сам.
Ничто надолго не приходит к нам,
вот разве смерть, вот разве та — надолго.
Друг приходил. Смотрел «600 секунд»
вздыхал, что зреет, зреет русский бунт,
пил чай, но — pacta observandа sunt —
ни словом не обмолвился о музе.
Потом был девяносто третий год,
на крышах чёрный, как грачи, народ,
и друг лежал под пулями, и кот
пополз от телевизора на пузе.
Крысиный яд ломал и не таких,
он полежал немного и затих,
а на меня напал какой-то стих,
и я уселся наглухо за повесть.
Потом мы раз встречались в ЦДЛ.
«Ну что, жива?» «Ты тоже, вижу, цел».
И я ушёл, сказав, что много дел,
и сам себя кляня за бестолковость.
Понятно, я не сделан из кремня.
Я сам бросал, тут бросили меня,
а в чём не прав, так это мне до пня,
другие музы пусть других и судят.
Когда же до меня дошла молва,
всё это были лживые слова,
я знал, что для меня она жива,
и на Земле других уже не будет.
1992
НОРМАННИАДА
(поэма)
1
Шёл восемьсот пятьдесят девятый год.
Из Франции, как сказано в преданье,
а быть совсем уж точным, из Бретани
отправился в поход норманнский флот.
Его повёл лихой норманн... ну да,
быть может, поступлю я, как схоластик,
но личность историческая, Хастинг,
уже вполне известная тогда.
Легенда же гласит, что сей варяг,
и он же скандинав, норманн и викинг,
возьми да и фортель в походе выкинь –
разграбил Рим. А дело было так.
Сначала Хастинг всласть повеселил
вдоль берегов Испании восточной.
(Сказать, что колесил не будет точно,
когда на вёслах. Ладно: колесил.)
В Италии шутил же грозов;.
Он город Пизу взял атакой страшной,
увы, потом своей Пизанской башней
прославился сей град и без него.
Разделав Пизу, как мы говорим,
в кровавой баньке, так сказать, распарясь,
варяг и развернул блаженно парус,
и нос ладьи повёрнут был на Рим.
Какой он, Хастинг? Вкратце: рыж и ряж.
Покаюсь, захотел я отвертеться
от сцен его зачатия и детства
сурового. Теперь уж он, что кряж.
К тому же Хастинг был женолюбив,
и обществом ему была пизанка,
которую похитил он из замка,
что там стоял да и доселе жив.
Наверно, тут я должен дать портрет
прекрасной пленницы? Иль нет, не должен.
Любой на выбор будет вам предложен
из тех, что помните. А нет так нет.
Супруг её был сгублен чем и жил –
мечом. Она в пылу разлуки
чуть на себя не наложила руки,
но Хастинг раньше руку наложил.
То Стенька Разин, не вступая в торг,
швырнёт княжну. А Фьюче же, освоясь,
сама могла швырнуть, к тому ж на совесть
она старалась как... И знала толк.
Да. Фьюче. Да. Её так звали. И
она, как есть, в шеломе и кольчуге
клялась с варягом жить в простой лачуге,
сперва на Рим взглянув хоть издали.
И вот оно настало время «Ч».
Покой реки был кораблями вспорот,
и на брегу открылся дивный город,
сверкнув, как жемчуг в солнечном луче.
Развратный град! Юдоль мирской тщеты!
(Но для варягов зрелище из зрелищ).
Ужели ты судьбу других разделишь?
С бортов ладей уже сняты щиты.
Мечи из ножен вон! Но вместе с тем
и римляне без должного испуга
глядят со стен, не прячась друг за друга,
и что-то аж кидают там со стен.
И сразу – штурм! И Фьюче – впереди!
Едва приосадить успеет Хастинг
её за то, чем ныне служит хлястик,
а что тогда – да разберёшь, поди.
И Хастинг сам бесстрашно лезет вверх,
вращая дико каждым, порознь, глазом,
и щит его от стрел стал дикобразом,
хоть никого в смятение не вверг.
А в городе на битву с «рыжим псом»
призвались все от мала до велика,
и даже сам епископ, поелико
его псалтырь был истинно весом.
И вот сим псалтырём сей призывник
возьмёт да как варяга по лбу жахнет,
и Хастинга – пассаж из мира шахмат –
как пешку со стены смахнуло вмиг.
2
Тут думал я о днях, когда Христос,
не знал покуда Библии и прока
ещё не видел в звании пророка
и, стало быть, до Бога не дорос.
Ещё, должно быть, бегал огольцом,
но по скамьям меж дядек поелозив,
уже смекал: отец его Иосиф
мог, в принципе, не быть его отцом.
А кто? С фантазией – любой на вкус.
Но парня, так сказать, манило небо.
Ещё он был никем, никем он не был
и звался ещё коротко – Исус.
Как раз в те годы Тевтобургский лес,
что ныне в ФРГ, мечом тевтонца
над Римом пригасил сиянье солнца:
три легиона – в ад, в один замес.
Об этой битве сам Исус никак
не мог бы знать. Ровесник нашей эры
знал лишь древнееврейские примеры
великих битв, обычный школьный брак.
Но Хастинг знал. Он дюже был учён.
Но только, к сожаленью, недоучен.
И мы тому свидетельство получим.
О чём я? Да потом скажу о чём.
Пока ж варяг лежит и лечит лоб.
И то взрычит, припомнив вдруг паденье,
то сам себя язвительно подденет:
«Ну что, герой, ладья и есть твой гроб?»
Он был бесспорно прав. В конце концов
куда бы ни вели морские мили
от родины, норманны хоронили
в ладьях своих великих мертвецов.
Конечно, если мрачный океан
сам не хоронит мертвеца. Конечно.
Всю ночь рычал варяг во тьме кромешной
бессилием и гневом обуян.
Ещё бы! Штурм был начисто отбит,
и как хрипел, давясь кровавой пеной,
один монах, единственный их пленный:
«Язычник христиан не победит!»
Тьфу! И под утро Хастинг видит сон,
как он несётся Тевтобургским лесом,
разя своим пророческим железом
язычников... И тут проснулся он.
«Эй, кто тут? Фьюче? Вот ведь приползла»,
подумал Хастинг. «Что ей спозаранку?»
«Послушай, милый, я же христианка.
Ну, может, тот епископ… не со зла?»
Как перст судьбы поднялся фьючин перст
и лба его касается... Коснулся.
И Хастинг тут чуть не лишился пульса
от крика: «Там, на лбу! О боже, крест!»
Да, Фьюче раскричалась не шутя.
Она вся ужас и восторг, и жалость.
Понятно, вся дружина тут сбежалась,
решив, что остаётся без вождя.
А Хастинг, точно, и лежал, как труп,
под златотканым краденым покровом.
На синем лбу его крестом багровым
горячий влажный, будто дышит, струп.
И город тут увидел со стены,
как вражий стан безумней стал на время,
чем Вавилон во дни столпотворенья,
и жители вздохнули: спасены.
И как апофеоз явись гроза,
и ливень, жёсткий, словно мокрый веник,
стал так хлестать варягов муравейник,
что вскоре всех загнал по паруса.
А там недолго паруса поднять,
сперва, конечно, только для просушки…
Великий шум от этой заварушки
стоял всё утро и ещё полдня.
Осада, наконец, снята, и вот
от города («Пример гостеприимства!
Но, знать, судьба такая, примиримся»)
отчалил в суете норманнский флот.
3
А через сутки Рим вскричал: «О, чёрт!»
(Я сам считал, что в хронике описка,
но нет, на стену вызван был епископ,
он тоже подивился в свой черёд.)
Итак, о, чёрт! Варяжская ладья,
украшена, обвешана цветами,
под волны воплей, криков, причитаний
ползёт на берег, дальше, дальше. Я...
Признаться, я... Но чувствуете вы,
как голос мой вибрирует от фальши?
Как будто знать не знал, что будет дальше
я с самого конца второй главы.
Так что же дальше? Расскажу тотчас.
А дальше будет погребенье, вот что.
Хотя и смысла скандинавский вождь в том
не видел и лежал ожесточась.
А в Рим уже отправились послы
от викингов, из тех, кто познатнее,
кто мог в такой торжественной затее
цивильней поприкрыть свои мослы.
Послы явились к городским вратам
и целый час стояли перед стражей.
Их вид был даже в мирной роли страшен,
не дай Господь их причислять к врагам.
Епископ принял их, но был суров.
К язычникам он не имел доверья
и стражников держал за каждой дверью,
и начинать просил без лишних слов.
Откашлявшись, сказал один варяг:
«Мы с миром к вам! Стремимся только к миру.
Епископ, ты своих проинформируй,
что мой берсерк твоим парням не враг».
Второй отдёрнул первого назад,
шепнув: «Мы тут голов не сносим!
Нам крышка тут. Я это чую носом».
Он был и вправду несколько носат.
Тут третий, скальд, вспушил свои усы:
«Где фьорда хвост скрывает вход под скалы,
наш конунг подошёл к вратам Вальхаллы,
обители всех павших в битвах с…»
Скальд заводил, варягов цепеня,
не речь, а песнь, но прерван был четвёртым,
которой, разразившись громким чёртом,
воскликнул: «Падре, выслушай меня!
Наш вождь, он умер. Все мы смятены.
Он умер. В ночь. Как раз при смене галса.
Но перед смертью вспомнил, как спускался
вниз головой с той роковой стены.
О, то спусканье даром не прошло!
Наш вождь проник в божественные сферы,
где сам родитель христианской веры
ему свой знак поставил на чело.
И он, как император Константин,
на смертном ложе принял христианство
и мне успел сказать, мол, это шанс твой,
спасись и ты, как я, христианин.
И я спасусь! Я прах сожру в горсти,
коль не исполню конунговой просьбы!
Экскюзе мва, вот если удалось бы
его по-христиански погреб… сти?»
Не без труда, но в смысл речей проник
епископ. Славный был добряк он!
С чётвертым столковался он варягом,
всё рассказал и почитал из книг.
И отпустил послов, сказав, что он
сам лично панихиду и молебен
отслужит, и пред Хастингом на небе
уже не будет никаких препон.
4
А в скандинавском лагере уже
готовили… Чуть не сказал я «тризну»,
хотя и не был склонен к беллетризму
всё терпящий христовый протеже.
Он тщетно сокращал свой дух и дых,
когда в ладье высокой погребальной,
кипя внутри, как шторм девятибальный,
лежал недвижен, благостен и тих.
Лежал, как мёртв. Лишь только желваки
в нём выдавали жизнь и жажду мести.
Кто б мог иначе на его-то месте?
Те, кто не мстят, убоги и жалки.
Поодаль, будто идол в землю врыт,
стояла Фьюче. Нету к ней вопроса.
Она бледна, худа, простоволоса,
весь вид её о скорби говорит.
Но вот, картинно мускулы взведя,
варяги подошли и, поднатужась,
ладью подняли в раз. Их рост и дюжесть –
залог такого плаванья вождя.
Им вёсла явно больше по руке,
чем доски днища. Как и всем в морфлоте.
Но вёсла замерли над мёртвым вроде
свечей на именинном пироге.
Процессия – у городских ворот.
Чтоб скандинава в светлом Божьем храме
отпеть, потом в сырой холодной яме
зарыть, поставить крест, и всех хлопот.
Но тут над Хастингом – предвидел кто б? –
разбушевались споры-пересуды:
мол, из такой языческой посуды
его бы положить в нормальный гроб.
Лишь только сохранить желая мир,
варягам уступили горожане,
хотя повсюду слышалось брюзжанье,
но не хотел войны церковный клир.
И вновь ладью берут, несут вперёд
и ставят перед церковью на площадь,
где стражи копья весело топорщат
и оттесняют праведный народ.
Епископ сделал знак, народ замолк.
И сам я что-то замолчал невольно,
как тот вон раб Закон, давно безмолвный,
в ноздрях кольцо, а на губах – замок.
Меж тем герой наш, сдавлен и прижат
дарами всякими, цветами, но по виду
нельзя сказать, чтоб портил панихиду,
но что-то странно оводы кружат.
И вдруг один из них, каков стервец,
тяп Хастинга за веко! А епископ
кадилом машет всё, конец уж близко,
но Хастинга взбесило уж вконец.
«Я сыт», вскричал он, «этой похвальбой!
Твоим кадилом я насквозь продымлен!
А ну, варяги, в вёсла этих римлян!
Открыть ворота! Всей дружине — в бой!»
И он одежды скидывает с плеч,
и он ногой откидывает саван:
«Вперёд, варяги, будет род наш славен!»
и из цветов выхватывает меч.
Пока народ стоял ещё столбом:
«Чего это покойник-то встаёт наш?»
а скандинав уже рубил наотмашь,
и пал епископ с рассечённым лбом.
Дружина ворвалась, и через час
весь город был от мостовых до кровель
прошит мечом, и долго струйки крови
не свёртывались, меж камней сочась.
Ну вот и всё. Потом лишь ветерок
слегка дождём картину боя сбрызнет,
и, словно веником, обрывки жизней
начнёт сметать в невидимый совок.
Сметать песок геройств и мусор детств,
девичеств, старостей, а Хастинг с Фьюче
над этим всем походкою летучей
спешат за город – случай двух сердец.
Нет, разума не хватит моего:
путь всех влюблённых в лунную дубраву.
Любил же Гитлер эту Еву Браун,
а Ева Браун, стало быть, его.
И нет злодея в мире, чтобы он
не оставался просто человеком,
но не простым каким-то имяреком,
он – Имя. Имя прочим – Легион.
А ветер всё спешит, из дома в дом.
Пойдёмте следом, где уже почище.
Кого, читатель, с вами мы поищем?
Кого, читатель, с вами тут найдём?
Вот раб Закон. Как смятые грибы
(кольцо, замок с него сорвали, монстры)
он кажет нам четыре рваных ноздри,
четыре так же рваные губы.
Пойдём на площадь, где стряслась буза.
Там труп епископа как чёрное на красном
в глаза, наверно, бросится не раз нам,
и мы, наверно, отведём глаза.
Пойдём и за ворота вслед двоим,
ушедшим по траве к дубраве лунной,
им хорошо, им молодо и юно,
и где-нибудь поодаль постоим.
Ну что ж, и тут всё тот же оборот,
известный до безумства, до юродства:
она ему до капли отдаётся,
он всю её до донышка берёт.
Кино и секс. Ну, а куда теперь?
А прямо в храм, где грузно распростёртый
на Библии храпит Варяг IV,
а ветер тихо-тихо входит в дверь.
5
Вставало солнце. И вставал пред ним
в хмелю, в грязи, в кровище весь по ноздри
уже варяжский град. Я заподозрил,
что кто-то заподозрил, что не Рим.
И то: где Капитолий, Форум где?
И как нам быть с дубравой этой лунной?
Нет, дело было с городишком Л;ной,
в сравненье с Римом – блошкой на ногте.
Всё достоверно. Вынут этот факт
из «Хроники Нормандии». Был точен
хронист. А Хастинг вот не очень
учён был в географии. Вот так.
Но скажем ли, что Хастинг был смешон?
В отличии от бога, скажем, Марса
наш русский бог навряд бы рассмеялся.
Вы слышали, чтоб улыбался он?
Узнав, что Рим не Рим, варяг вполне
был зол: «Рубить всех, жечь и вешать!»
И брёл он, честолюбец и невежа,
по мёртвой Луне, словно по Луне.
На Фьюче он был гневен добела:
«Как не предупредить могла ты, ведьма?»
А как могла? Никак не знаем ведь мы,
что Фьюче в жизни вообще была.
О ней, во всяком случае, хронист
не говорит ни слова. То-то горе.
Хотя бывает, знаете, в фольклоре
возьми преданье да и сохранись.
Конечно, с Луной дело вышло дрянь,
но сей вопрос достаточно изучен.
А Хастинг по закону жанра с Фьюче
отплыл домой. Точней, опять в Бретань.
К добыче приобщён был раб Закон.
Он мог по целым суткам не противясь
вскрывать варягам термин «справедливость»
торжественным латинским языком.
А по ладье от носа до кормы,
гребцов тираня проповедью твёрдой,
как папа римский сам, Варяг IV
ходил и забирал в полон умы.
Закон потом, за сколько не вдаюсь,
но «папой» был у Хастинга откуплен.
А из Бретани шли ладьи на Уппланд,
что в Швеции. А дальше и на Русь.
Да, может, и на Русь. Ведь через два
иль через три уже каких-то года
к нам Рюрик шёл, хоть не было похода
как такового – догма такова.
Причём тут Рюрик? В общем, не причём.
Мой домысел, он больше чем непрочен,
что Хастинг с Фьюче с ним могли бы... Впрочем,
его я вспомнить просто обречён.
Поскольку вопрошать имеет смысл,
что если бы в варяге враг был нажит,
что если сам он не пошёл бы княжить,
как ни проси об этом Гостомысл?
Что было бы тогда? Что было бы?
Пришлось бы нам легендой поступиться?
Ни истине, ни лжи у летописца
перо из рук не вырвать без борьбы.
Напишет летописец, но проверь.
Из текста извлекать его приписки –
что из крови славян по капле впрыски
всех европейских голубых кровей.
О, кровь славян! Рассольна и густа,
(морской рассол, как был он в жилы залит...)
она и при нуле не замерзает,
она и закипает не при ста.
А закипит, то зван ты иль не зван,
чужак на Русь, старшой да над молодшим,
пускай для Рима варвар ты всё тот же,
но ты не Рим отныне для славян.
Всё потому, что никакой народ,
сколь дальше бы не шёл в века, сколь дольше
не шёл бы из веков на свет, не должен
чужим платком завешивать свой рот.
Так из какой пергаментной трухи
мы тащим в свет, навзрыд и безголосо,
свои грехи как вечные вопросы,
и вечные вопросы как грехи?
И видим ли в Христе того юнца,
того юнца, которого так мучит
досужий помысл выбрать помогуче
и посильней себе в отцы отца?
От крови, нет, не отрекайся, кровь!
Тот никогда не выродится Ирод,
что будет сыном из могилы вырыт
и выброшен воронам на расклёв.
И также победившего рука
не станет твёрже, если осерчавши
отцовский череп выскребёт для чаши
в честь умного и сильного врага.
Но я никак не должен пренебречь
и вашей скрытой просьбою, читатель:
пусть Хастинга детишки кличут «тятей»,
пусть Фьюче, взяв ухват, штурмует печь…
А если так, то кончен мой рассказ.
Позвольте уж закончить без морали.
Мы от морали в школе умирали,
но так уж, видно, повелось у нас.
1993
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 2007-2025
Читая Cэмюэля Пипса
«Видел всю коронацию Карла: давка и толкотня.
После плясал со всеми, дул прямо из бочки эль…»
Сэмюэль Пипс обмакнул перо и завершил описание дня:
«Засим – домой, ужинать и в постель».
«Тут у меня, глянь, чирей, – сэр Генри Вейн сказал палачу
и приставил к шее ладонь: – Руби вот отсель».
Сэмюэль Пипс захлопнул дневник и задул свечу.
Засим — домой, ужинать и в постель.
«М;лодцы в длинных кафтанах, у каждого по соколу на руке.
Ну, и чего мы смеёмся над выходцами из дальних земель?
В Лондон въехал русский посол…» –пишет Сэмюэль в дневнике.
Засим – домой, ужинать и в постель.
«Наш флот разбит! В Темзе голландские корабли!
Как-то тревожно: от жены никаких вестей.
Триста гиней зашил себе в пояс – ну, еле вошли».
Засим – домой, ужинать и в постель.
«Ночью заполыхало в Сити. Джейн: «Ты куда? Постой!»
Плавал туда на лодке: огонь, вода и бордель.
Вспомнил, а год-то 1666-ой!»
Засим – домой, ужинать и в постель.
«Слышал от капитана Феррета, одна из дам на балу
выкинула во время па… одно и сказать, фортель.
Весь день хожу и вижу кровавый плод на полу».
Засим – домой, ужинать и в постель.
«Утром в Парламенте делал доклад, болтал четыре часа.
Назван был лучшим оратором мира! Да неужель?
Пили в таверне «Голова короля», смеялись, я чуть не усса…»
Засим – домой, ужинать и в постель.
«Принял жену корабельщика Бэгвелла, у меня с ним дела.
Сразу отправил домой, а чего тянуть канитель?
Только стемнело, я к ней… Поломалась, но всё же дала».
Засим – домой, ужинать и в постель.
«Ночью читал «Гидростатику» Бойля. Джейн не пускала к себе,
крыла похотливой скотиной, что лезет в каждую щель.
Завтра зайду к мисс Уиллет, но лишь как участвующий в судьбе».
Засим – домой, ужинать и в постель.
«Вот уж Страстная, а мы ещё не постились – грех.
Повару заказал только гренки и рыбу au naturel.
В церкви пропели 101-ый псалом на мотив 20-го – смех!»
Засим – домой, ужинать и в постель.
«Плохо стал видеть, еле пишу и уже устал шифровать.
Много бы дали и Джейн, и король…» – скребёт пером Сэмюэль.
А уж на небе облачная перина, и месяц двурогий – кровать.
Засим – домой, ужинать и в постель.
2007
Баллада о пропавшем книгочее
Он от рэпа открестился фигой,
на компе игрушек больше нет.
Бредит не компьютером, а книгой
книгочей четырнадцати лет.
Книжки и на полках, и по сумкам.
Гоголь, Маркес, Лао-дзы, Виан...
В школе он прослыл за недоумка,
а нормальный вроде был пацан.
Бабушка в тревоге: бедный мальчик
снова носом в книжку тюк да тюк.
«Хоть бы посмотрел уж сериальчик.
Гарна вон кака Заворотнюк!»
Мать не спит: сын сна себя лишает.
«Завтра я с врачом поговорю».
«Ну, теперь-то чем я вам мешаю?
Кажется, не пью и не курю».
«Да, смотрю, совсем уж стал румяный,
и такая правильная речь!..»
«Знаешь, мама, в жизни есть романы,
коими не должно пренебречь».
«Вон отец пришёл с работы, чёрный.
Вань, поди хоть сына вразуми!»
«Вот, сынок, купил крутое порно.
Знаешь, а приколько, чёрт возьми!»
«Ты, сынок, совсем стал как варёный.
Хоть на час от книжки оторвись.
Вот родился белою вороной!
Ты куда?» «Хотелось бы пройтись».
Вновь в метро на кольцевой по кругу
ездит парень, новый книгочей.
Кто протянет дружескую руку,
кто заглянет вглубь его очей?
Скоро, скоро он сей мир покинет,
не живут такие среди нас.
Зря с рекламы девушка в бикини
смотрит на него четвёртый час.
А вагон трясётся и мигает,
уходя на новый перегон,
вот мелькнула станция, другая,
нет, не остановится вагон.
Уж ни станций нет, ни перегонов,
лишь круженье, лишь сверканье спиц,
словно то летит пучок нейтронов
в тайном ускорителе частиц.
Всё слилось в эпох и лиц смешеньи.
«Мама! Папа!» Боль под мозжечок.
Вот он приближается к мишени,
скоро будет квантовый скачок.
Есть! «Прощай, страна упёртых в телек,
за компами чахнущих мальцов.
Ждёт меня иной, прекрасный берег,
смерть мне не страшна, в конце концов.
Все мы, все мы в этом мире тленны…»
Вскоре он очнётся жив-здоров
в самой из читающих вселенных,
в самом из читающих миров!
2007
***
В хмелю от денег и утех,
в тоске от денег и начальства,
всё длится двадцать первый век,
едва-едва успев начаться.
Его щекочет скоморох,
его мусолит политолог,
он весь обманчиво неплох
и весь убийственно недолог.
В нём остров Лесбос и Содом
ещё тверды в стекле и стали,
но в тектонический разлом
уже сползает век усталый.
И час придёт, и выйдет срок
для смены пола и гражданства,
и детям будет невдомёк,
что им не вовремя рождаться.
И содрогнётся материк,
и Бог в молчанье безответном
уж тем окажется велик,
что будет милостив к бездетным.
2007
***
Спит на посту отобедавшая охрана.
В офисах на одной шестой части суши
бутерброды больше не в моде.
Сложенный из гламурных журналов
еле шевелится муравейник тихих асексуалов.
Выборы вызывают желание почитать в метро томик Ленина.
Порядок в родном Отечестве.
И только русская зима хладнокровно
отучает от привычки бросать мусор в урны.
2007
Эпиметей
Се -- глад и мор. Болезней и смертей
Пандора невзначай спустила свору.
Предупреждал же брата Прометей!
Но брат Эпиметей любил Пандору.
Мила, проста, приятна без затей,
умом тонка, иным богиням впору...
Любил людей кипучий Прометей,
а брат Эпиметей любил Пандору.
Любил саму, любил её детей,
из глины женщину, и в ней искал опору.
Титаном был не только Прометей.
Титан Эпиметей любил Пандору.
2007
Портрет женщины в интернете
Ребёнок, мама, ноутбук,
любимый стол, родной утюг,
был муж (и свой), есть друг женатый.
Машина есть, хоть не нужна,
собака — тоже быть должна,
работа — жить-то всё же надо.
Слегка кино, слегка театр,
в щадящих дозах боди-арт,
роман короткий со стихами.
Есть сто подруг, но близких две,
план выйти замуж в голове
и план купить квартиру маме.
До кучи — только интернет,
два ящика на pisem.net,
игра в знакомства на LovePlanet,
в «Живом журнале» свой дневник —
пятнадцать userpic на ник
(то часть убьёт, то часть заменит).
По блогам ходит, но френдит
одних унылых Афродит,
хотя и взвиться может или
изобразить жестокий блуд
и быть забаненной за флуд...
Всю ночь без сна, и утро — в мыле.
И в офисе, пусть дел поток,
найдёт историй штук пяток,
мечась меж аською и Word’ом,
про то, как мужика встряхнуть
и что с ним сделать, чтобы путь,
путь к сердцу женщины был твёрдым.
Конечно, стыд, конечно, страх,
конечно, полный недотрах,
за малым дело, или всё же...
И до и после тридцати
волчицей, воющей в сети,
она себя и всех тревожит.
Ложится на капот листва,
вновь пробке быть часа на два,
и дома быть в раздрае диком.
Ребёнок, мама, ноутбук...
А если вдруг? А если друг?
Вся жизнь за следующим кликом.
2007
Интернеточка
Заглянула тут ко мне Интернеточка.
С виду девочка такая, нимфеточка.
Интерфейсом проскользнула, как змеечка,
интернета фееричная феечка.
Стрекотнула, будто дамские часики,
и по клаве начала играть — в классики.
Мышь толкнула, покрутила колёсико,
в чашку с чаем было сунулась носиком.
Не хватало на общение времени.
— Ты какого, — говорю, — роду-племени?
Чья ты будешь, как зовёшься по имени?..
Только зыркнула глазищами синими!
И опять нырнула в сеть Интернеточка.
На экране лишь осталась отметочка.
То на матрице сгорели ячеечки.
Вот и всё, что мне осталось от феечки.
2007
Гламурка и Духовка
Двух кошек, Гламурку с Духовкой,
подкинул мне как-то приятель.
Отказывать было неловко:
приятель – солидный издатель.
Мне с ними возиться ну типа
пойти без семёрок на мизер;
я корму им, дамам, насыпал,
включил для них, дам, телевизор.
И сдерживал всячески нервы,
мы ж нервные все тут, в Абруццо...
Сидят на диване две стервы
и ну ни на миг не заткнутся.
– Ллойд Вебер сейчас как Бетховен.
– Иди ты до Марфы Петровны!
– Верховен, как Сталин, верховен.
Все фильмы с Духовны – духовны!
Я бью их обеих шумовкой,
им – как прикурить от окурка.
Духовка качает головкой,
мурлыкает сладко Гламурка.
Мне снятся Собчак и Новалис,
всю ночь я от кошек шалею.
Ну ладно, в ногах бы валялись,
нет, лезут заразы на шею.
Одна страстно дышит мне в ухо,
другая – в губу коготками,
одна о величии духа,
другая: «Повежливей к даме!»
Я знаю, нет лучше Духовки.
я знаю, нет хуже Гламурки...
Хватило одной лишь верёвки
да мыла – чтоб выделать шкурки.
Издатель был жутко обижен.
Купил для него антимоли.
Давно уж его я не вижу.
Пишу вот стишки и доволен.
2008
***
К прошедшим войнам готовятся генералы,
писатели пишут уже написанные книги,
стихи издаются не за гонорары,
зато отдают свежестью давно размороженной клубники.
Кино утонуло в сиквелах и римейках,
лучшая музыка слушана ещё в детстве,
модных идей хватает всего на одну примерку
(завтра ей снова нечего надеть; вариант: не во что одеться).
Что будет в среду, чего не случилось во вторник?
Кто ещё не срифмует «не спится – напиться»?
Даже весна погрязла в банальных самоповторах:
чуть сошёл снег — прилетели оголтелые птицы.
А вот отчего-то хочется почитать об успехах в животноводстве,
и чтобы надои выросли в гекалитрах...
Но всё равно почему-то интересно на этом свете живётся,
будто смотришь кино и уже знаешь, что досмотришь до последнего титра.
2008
***
Я не верю в пришельцев, и они в меня тоже не верят.
В том беды никакой и совсем небольшая потеря.
Мы, встречаясь раз в год, не глядим друг на друга: «А кто ты?»
Мы спокойно идём – выпить где-нибудь после работы.
Мы заходим в кафе и находим незанятый столик.
Он военный юрист, а она – музыкальный историк.
Я давно не вдаюсь в объяснение фактов и сплетен.
Мне давно всё равно, кто из нас будет инопланетен.
Их пугает война, что ведут две земных полусферы.
Я жалею всех тех, кто родился в конце нашей эры.
Где скривилось пространство, ось времён ничего не спрямила:
основание Рима древней сотворения мира.
Мы блуждаем в словах и молчим, что-то слыша иначе.
Как ни странно, для них этот мир тоже многое значит.
Он пойдёт покурить и уйдёт через внутренний дворик.
Он юрист, он и дома досмотрит, как плачет историк
2008
Подлинная история
(опубликованная здесь с разрешения героинь)
Не спит, не спит, ей скоро пять,
и скоро десять, ночь.
Но я строга: «А ну-ка спать!
Без дураков!» А дочь…
Она в улыбке тянет рот,
привстав на локотки:
«Тут только ты и я. И кот.
Какие дураки?»
Трамвай гремит на всю Москву,
спят в клетке хомяки.
Всю ночь смеюсь, всю ночь реву:
«Какие дураки!»
2008
***
Пухом лебяжьим да белыми перьями
выстелен лёд, чёрный лёд на Оке.
Двое без сна, мы встречали здесь первыми
зимний рассвет на застывшей реке.
Вот и конец всем слезам и истерикам.
Ты ко мне, милая, ближе прильни:
слишком блестит поутру под тем берегом,
неизгладимая рябь полыньи.
Было не жаль всей открывшейся истины,
жаль, как стелился к ногам-топтунам
белый тот пух возле каменной пристани –
инеем выпавший зимний туман.
Всей той зимы – только жизнь с половиною,
всей той любви – только искры в золе.
К прежним себе мы выходим с повинною
снова по льду и никак по земле.
Где тот туман, лёгший белыми перьями?
Где та рука, беззаветно, в руке?
Двое без сна, мы встречали здесь первыми
зимний рассвет на застывшей реке.
2008-2025
Интонации. Сонет
Твой карий глаз каурой жеребицы,
Под гривой пот и пена под седлом…
Но вновь седлать — лишь тем верней убиться,
А запрягать — всё разметать кругом.
Слипалась ночь в один горячий сгусток,
Тянулась жизнь, мгновеньями дробя,
Но даже на короткий недоуздок
Никто не смог взять, гордую, тебя.
Когда сейчас неоновой тропой
Ты дальний бар идёшь на водопой,
Где дым слоится, как туман прибрежный,
Из слов твоих там мало что поймут,
Как ты любила вожжи и хомут
И чем был сладок давний скрип тележный.
2009
***
памяти m_petra
Не шуршится листопаду среди сосен,
всякий звук – как залпы Флёрова под Оршей.
Слишком тихо, слишком сонно, слишком осень.
Начитаться бы стихов сейчас побольше.
Слишком листья, чтобы прятать их по книжкам,
слишком книги, чтобы их читать помногу.
Что-то слишком в этой жизни стало «слишком»,
но пока не чересчур, и слава богу.
То на даче чересчур печного жара,
под столом пустой запас боеприпасов.
Это с вашей стороны земного шара
слишком Пушкин, а у нас один Некрасов.
Вся Россия дышит как-то по-сиротски,
но не слишком – скоро станет всё, как надо.
Я брал книжку, мне казалось, это Бродский,
а всю ночь читал «В окопах Сталинграда».
Между сосен бородою чешет ливень,
гром гремит, как залпы Флёрова под Оршей.
Кот съел рыбу и как будто стал счастливей,
небо плачет всё суровее и горше.
Бог с тобой, я не закончу, как Есенин,
хоть мы тоже не жалеем и не плачем.
Просто выпал день таким осенним –
слишком осень, и никак уже иначе.
2010
***
В бухте Юг ветер южный
и волны толчея.
Ты всегда была мужней,
а смеялась: ничья.
Это я третий лишний,
да чего уж о том?
Вертолёт цвета вишни
месит воздух винтом.
Что-то крайнюю фразу
я сказать не могу.
Две аварии сразу
на одном берегу.
Нам проститься бы надо
без терзанья судьбы.
Солнце красит помадой
кромку Обской губы.
Это всё остаётся
неразрывно с тобой:
полуночное солнце,
неумолчный прибой.
Писк приборов за дверью,
хмурый лешего взгляд.
Хоть вокруг всех деревьев
лишь цевьё да приклад.
Треплет ягодный ветер
храм мошки на крови.
Если дело не в лете,
то, наверно, в любви.
В оторочке песцовой
тонких рук полукруг.
Я тобой окольцован.
Улетаю на юг.
2011
Матильда
Лоскуточки, пуговки, вата…
Я влюблен в тебя, рыжая кукла!
Ты, где надо, продолговата
и, где надо, вполне округла.
Говорят, ты называешься тильда,
или я запомнил неточно?
Если точно, ну, тогда ты Матильда —
буква «m» ещё бывала надстрочной.
Лишь за то, что ты рыжая кукла,
и за нос твой в золотистых пылинках,
я люблю тебя и в шляпках, и в буклях,
и в дурацких этих всех пелеринках!
2011
***
Он был угрюмый домашний мыш,
она – бродячая кошь.
Он ей сипел с порога: «Кыш-кыш.
Голодная ты, небошь».
Он ей шовал мяшное филе,
она же: «Мерси, месье!»
Пока любовь царит на Земле,
никто никого не сье.
2011
***
Я вам скажу без всяких выдумок,
у нашей кошки пять котят:
три видимых и два невидимых,
но все пищат и есть хотят.
Нет, мы с историями жуткими
никак не связываем их…
Их видно всех, но с промежутками
тех, что невидимы, двоих.
Что их не видно — не в обиде мы.
Нас тоже, дело не в числе,
нас тоже видимо-невидимо,
как этих кошек на земле.
2011
***
Никогда человек не устанет смотреть лишь на эти три вещи:
на текущую воду, горящий огонь и котов на ютубе.
Лишь на то, как лопочет вода и огонь языками трепещет,
да ещё на котов, третью сущность, что стали суть медные трубы.
Нет, понятное дело, не все влюблены в этих felis silvestris
(catus тоже), торча — если брать перевод — в междусетье.
Только если от них ты устал, ты пойди да проветрись
и опять возвращайся смотреть, проявляя усердье.
Чтоб понять, как впервые все три несовместны… Ошибался Овидий,
говоря лишь о двух. Или то был не он, не совпав с интернетом?)
Ведь вода и огонь хуже кошки с собакой живут — каждый видит.
Вижу кошек. Ютуб. Хоть собаки мне ближе при этом.
2011
Остров Летающей шляпки
Бросалась сердито и хмуро
на берег скалистый волна,
вдруг шляпка над морем вспорхнула
и вдаль полетела одна.
Летела она, словно птица,
потом, словно остров, плыла,
тесёмкой своей зацепиться
никак ни за что не могла.
Ни таинства в том, ни кокетства,
глубок мировой океан,
но шляпка нашла наконец-то
уснувший подводный вулкан.
И тут же к ней пляжные тапки
прибило, и зонт, и лежак,
чтоб Остров Летающей Шляпки
в воде не лежал просто так.
Чтоб жёлтый песок в два момента
на влажных намылся краях
и пальмы зелёною лентой
у шляпки взошли на полях.
Чтоб после всю ночь и день целый
на берег взбегала волна,
и в платье с оборкою белой
вдоль пляжа гуляла она.
2012
***
Когда я не мог стихами, я говорил с тобой прозой.
Помнил, как по-словацки «смирение и свобода».
Не обнимался с пальмой, словно с берёзой,
и не мешал утром воду с двуокисью водорода.
И ни одну словачку я не держал за дуру.
Чушь, что «в багровый закат кровавые реки вольются»! Я
лишь сказал, что великой русскую литературу
сделала Великая Октябрьская революция.
Или наоборот, но и это скажет о многом.
В Индии очень много собак, и каждую зовут Альмой.
Ночью здесь хорошо быть собакой, а ещё лучше йогом,
чтоб как с чужой женой обниматься с пальмой.
Всё это, знаю, прорехи жалкого идейного скарба
или, не знаю, происки чёрного гоанского рома.
Кстати, в Словакии на Рождество едят не краба, а карпа.
Да, вероятно, нам лучше было остаться дома.
2012
***
Так пахнет май — озоном и сиренью,
но ты меня природой не трави,
на двух крылах, свободы и смиренья,
летает всё, что истинно в любви.
А жизнь земна, не всё в ней мир под сенью,
и не всегда блаженства пить фиал.
Я с двух ковшей, свободы и смиренья,
и руки мыл, и жажду утолял.
И дай мне Бог, когда без слуха, зренья
уже всерьёз молиться я начну,
из двух молитв, свободы и смиренья,
сложить одну.
2012
***
Есть родина печали и смиренья.
Она ни с малой буквы, ни с большой.
Есть родина иного измеренья,
вне постиженья телом и душой.
Там дом стоит – пока он не обрушен.
Там виден холм – он не порос быльём.
Но там при жизни ты никак не нужен.
вот как и той, пока в неё влюблён.
2012
Lead Ty-144
сбегать с уроков
пробираться за гаражи
разбивать аккумуляторы
добывать свинец
нести на берег
раскладывать костёр
плавить в ведре
отливать в земле
остужать в реке
обрезать ножом
обтачивать напильником
а потом высоко нести Ty-144 у себя над головой
и горячо любить свою родину СССР
и ничего не знать о Lead Zeppelin
2012
***
Я знаю, таких нас двое,
нашедших тоску в печали,
зря осень осин листвою
трясёт, поводя плечами.
Но ты вся полна исхода
к началу, к первоначатью,
как будто не мать-природа –
любовница в чёрном платье.
Никто тебе не загадан,
никто не сын человечий;
в цыганскую шаль заката
закутаны твои плечи.
До всех ты была тут раньше –
людей, их самой идеи,
до всех нас, во тьму нырявших,
терявших всё, чем владели.
Одна ты стояла молча,
глядела ещё безлюбо,
и тонкая слюнка волчья
твои прожигала губы.
И вся ты струной звучала
самой жажды жить жаднее,
рождённая до начала,
рождённая до рожденья.
Любимо – что нелюдимо.
Любимо – что отголоски,
когда тянет прелым дымом
вчерашних лесов московских.
Так тянет, что осязаешь
всю мягкость земли и костность,
всю завязь её и залежь,
весь воздух, весь рай и космос.
Тут всё, что ввергалось в хаос,
но в клеточке всплыло каждой,
тут всё, что в дыму вдыхалось –
не выдохнулось пока что.
Я знаю, таких нас двое,
нашедших тоску в печали,
зря осень осин листвою
трясёт, поводя плечами.
2012
***
Мой ангел на лету
опасно тормозит.
Теряют высоту
дюраль и композит.
На землю с десяти
безрадостно весьма.
И раньше не сойти,
ну разве что с ума.
Не сыщется концов,
ну разве что идей
как в бочке огурцов
иль в горнице людей.
Мой ангел! стихнет бой
на стыке разных сред,
растает над тобой
инверсионный след.
И, как последний вздох,
вдаль откочует дым.
Когда бы ты был Бог,
ты был бы невредим.
2013
***
Из всех чудес – одно лишь чудо есть:
мир так велик, а я родился здесь;
и в добрый век здесь беззаботно рос
среди берёз и тракторных колёс.
Здесь был мой дом – качели до небес,
здесь травы обступали, словно лес,
и бабочки летали будь здоров,
как книжки из затерянных миров.
Тут предо мной такой раскрылся мир,
он так слепил, зачитанный до дыр,
что свет его, как солнце сквозь листву,
я сквозь страницы видел наяву.
С тех пор всю жизнь я верю в этот свет,
в его тепло с неназванных планет,
в тот мотыльковый космос, что возник,
из света, солнца, воздуха и книг.
2013
Менуэт
На столе лист бумаги,
под столом хвост дворняги,
печка догорает,
радио играет
менуэт Баха.
Менуэт звучит Баха,
вот и жизнь прошла, бляха.
«Шея, как у колбы.
Он всегда такой был», —
скажут там, в школе.
Или скажут там, в школе:
«Он с ума сошёл, что ли?»
А она, наверно:
«Фи, как всё манерно!»
Просто ей по фиг.
Просто ей-то всё по фиг.
Ты худой, как дистрофик.
От любви-болезни
всех микстур полезней
только смерть в муках.
Только жизнь и смерть в муках
вся у Баха есть в фугах.
Для иной бодяги
есть листок бумаги,
а на ней – муха.
На листке сидит муха,
нос крючком и два уха.
Говорит словами:
«Я устала с вами,
умываю лапки».
Умывай, давай, лапки!
Над столом висят тапки.
Что-то много хруста,
отвалилась люстра.
Жил-был-бах, что ли?
Жил-был Бах, и всё, что ли?
Что теперь сказать в школе?
Всем привет сердечно,
но в ушах навечно
менуэт Баха.
2013
***
Спускался с неба снег, как сброшенный десант,
не веря до конца, что весь тут и поляжет.
Был каждый парашют и каждый диверсант
ещё до хруста свеж в хрустальном камуфляже.
Случайно, наугад, сцеплялись купола,
неся к земле привет, горячий и не очень.
Так падал с неба снег в преддверии тепла —
неважно, что весна, зато прогноз был точен.
Мне этот снег как брат, он валит всей гурьбой
назло любой весне, не будь её вовеки,
он верит лишь в себя и прямо с неба — в бой!
И пусть летят назад больные и калеки.
Спускался с неба снег. Вращаясь и шурша,
сплетались и рвались судьбы тугие стропы.
Лишь это всё и жизнь, пока поёт душа,
а там — пусть лужи, лёд и чёрные сугробы.
И кто им не кивнёт, пока они летят,
чьё сердце не замрёт, чьи раны ни заноют?..
А скорая весна, конечно, это ад,
поскольку умирать трудней всего весною.
Спускался с неба снег, как сброшенный десант,
не веря до конца, что весь тут и поляжет.
Был каждый парашют и каждый диверсант
ещё до хруста свеж в хрустальном камуфляже.
2013
***
когда бы врачи на Земле сами жили до двухсот лет
а учителя бы имели больше времени не учить
когда бы военные всегда выбирали смерть
а верующие больше верили в себя
когда бы историки были счастливы в любви
и футурологи были счастливы в любви
и на земле жило больше людей
и всем бы хватало всех
тогда бы и в мире уже давно
было больше на одного
всего на одного
человека
2014
***
Когда Земля была ещё плоская, как блин,
кто-то наверное уже говорил,
что на самом-то деле она,
Земля,
круглая,
как колобок.
Но ему, конечно, не верили,
потому что все точно видели,
что Земля плоская,
как блин.
Вон и Луна, говорили, плоская, как блин.
Когда мы с сыном коротаем ночь у костра
и мой потомок мне говорит,
что Земля никакая не колобок,
а в реальности это бублик —
«Вот поверь, па, Земля точно бублик!» —
я ему, конечно, не верю,
потому что отлично вижу,
что Земля круглая,
как колобок.
Вон и Луна, говорю, такой же колобок.
И лишь когда моя голова начинает вскипать
от невозможности понять то,
чего я никак не вижу,
а потомок уже пинает ногой в костёр
и сердито шипит: «Ну, блин!» —
тогда я неуверенно соглашаюсь,
что да,
пусть фактов пока и нет,
но всё же, наверное, уже пора,
кому-то, наверное, уже пора
начинать об этом всём говорить.
И Луна широко открывает рот.
2015
Нибиру
Насупилась взглядом тёмным,
кромешностью из-под век.
Такой мы тебя запомним
на весь двадцать первый век.
С рассветом седого цвета,
с закатом в ржаной окрас,
и в полночь Дня конца света
рождённой двенадцать раз.
В манящем твоём, зовущем,
в дурмане секунды шли,
и пахло сухим заушьем
сырое тепло земли.
Был гул, и стихий смешенье,
и сдвинулось, что должно.
Страшнее, когда смешнее.
Но страшно и не смешно.
2016
***
Я — машина. С пробегом. У меня небольшой пробег,
а год выпуска всё равно ничего не скажет.
Век машины не то что человеческий век,
и ещё никакого сравнения с водительским стажем.
Я машина известной марки, уточнять ни к чему.
Я неяркого цвета, но водитель считает, что я «марк;я».
С ударенmем в конце. Хотя ежели по уму,
говорить надо «м;ркая», типа «яркая». Я моргаю.
Он мне вовсе не бог. И не друг, и не брат — человек.
Он всего лишь не любит общественный транспорт.
Я вся жизнь для него, его дом и стол, и ночлег.
Не хватает его фотографии, вклеенной в мой техпаспорт.
Он считает, что жизнь — это медленный суицид.
И когда он во мне открывает дверцу, садится…
нет, он вовсе не «тот, который во мне сидит»,
но я даже не знаю, чего в нём больше: мазохиста или садиста.
Я — машина, железо, запчасть без души, ну да ладно, не суть.
Не животное даже, неодушевлённое, но живое.
Я едина с дорогой. По большому счёту я — путь,
а не средство передвижения, механическое или гужевое.
Не ведро, не телега, не тачка, не упряжка коней.
Весь мой путь: от материи косной к живой и разумной и дальше —
к неживой и разумной материи, к ней,
создающей чего-то, и чего-то уже создавшей.
Но — машина. С пробегом. С подтечками масла и просадкой пружин.
С человеком внутри, как с болезнью, похожей на возраст.
То, что я выделяюсь во вселенском потоке машин —
лишь его стиль вождения, глум, где-то наглость и борзость.
Я — не он. Я машина до самых своих потрохов,
Я — дорога из ста черно-белых полос, пикников и обочин.
Это он, от рожденья, везёт свой багажник грехов.
Я — не он. Мой приход в этот мир непорочен.
2016
***
Есть в космосе коварный астероид.
В кротовых норах он живёт, как крот.
И только разум что-нибудь построит,
он прилетит и запросто сотрёт.
Пусть даже с дружелюбным интерфейсом
он на контакт идти не норовит,
а действует безжалостно Backspace’ом,
а то и сразу — Ctrl+Alt+Delete.
Великий ум тут пашет всё и роет,
рождая в муках каждый свой абзац,
а прилетает этот истероид
и лапой по клавиатуре – бац!
2016
На 3-е февраля 2016 года
Ещё февраль, всего лишь 3-е,
и две молекулы весны.
Нас приучают к долголетью
недели сонной тишины.
О, как тут снег молчать умеет!
сам тоже белый, как айфон.
Но мельница господня мелет,
да и работы ждёт вагон.
И то, куда теперь деваться?
Дай бог прожить, ломая лень,
до 23-го дней двадцать,
а там и до 8-го – день!
2016
***
На высоких каблуках
ходит солнце в облаках,
и сама земля, как тесто,
расплывается в боках.
Есть на свете много мест,
где травинки нет окрест.
Здесь травы и сена столько —
миллион коров не съест.
Рай земной, а в сердце боль.
Не природа это, что ль?
Иль природа уж не лечит,
как не лечит алкоголь?
И хотелось бы прилечь,
да стоит холодной печь,
а на койке не кавайно,
ты прости, родная речь.
Это ж всё родимый край,
молоко да каравай,
да ещё айфон липучий —
хоть с руками отрывай.
А вот чем айфон липуч,
тем, что интернет падуч,
и не пишет тот, кто должен,
кто луч солнца между туч.
Ливни, грозы, снова дождь,
Молний треск и кровли дрожь,
два гриба в лесу не юных
да в реке сопливый ёрш.
Ну, понятно, что июнь.
Знаю сам: на рыбу плюнь,
и ещё, покой не вечен:
одуванчик — только дунь.
А уж дунет — сразу смерч.
В нём два слова «смерть» и «речь»,
близкородственно «смеркает»,
но теперь уж надо бечь.
Пляшет дом, стучит стреха,
разлетается труха,
вот, похоже, и случилось
окончание стиха.
2016
***
Измеряющая жизнь стихотворениями,
ты прости меня, наши даты путающего,
как безграмотного в категориях и формах времени
настоящего, прошедшего и будущего.
Если жизнь – сближенье сущего и должного,
я не жил ещё, упрямый и набычившийся:
где в любви нет прошлого продолженного,
остаётся только бывшее несбывшееся.
Ты глаголом жгла, актриса драматическая,
я мосты жёг из-за слова опрометчивого...
Жаль, всё так сложилось грамматически
только в форме настоящего прошедшего.
2016
***
Твои глаза глядят без поволоки,
без приближенья линз,
всё тот же взгляд, спокойный и пологий,
всё вдаль и вниз.
Всё тот же путь приготовленья таинств
в купели иль в котле,
и шорох век, и губ лукавый танец —
последний на Земле.
А дальше, что ж, бессмысленная вечность,
усталость октября,
и никого, кто б мог, вочеловечась,
мне заменить тебя.
Безвидный мир, без отблеска и эха,
томленье спёртых душ...
Скажи теперь, что жизнь всего лишь веха —
да ладно уж.
Будь славен мир, что зрим и осязаем.
Сегодня март, четверг...
Куда мы шли, мы этого не знаем,
но только вдаль и вверх.
2016
***
love is morethicker than forget
more thinner than recall
ee cummings
любовь нечто большее чем забыть
и меньшее чем вернуть
любовь это дольше чем слово быть
и ярче чем слово будь
ни разу не слёзы и не нытьё
с гарантией или без
любовь всё чужое и всё своё
на ощупь и на разрез
любовь часто меньше чем просто лю
и много больше чем овь
не стих типа ах что-то слёзы лью
не рифма не в глаз а в бровь
любовь тихий бог для того кто сед
иль c соской во рту сопит
на фабрике снов ночью выключен свет
всяк видящий сны да спит
любовь чаще вдруг и чуть-чуть опять
и вечность из раза в раз
любовь слишком вновь чтобы не впитать
вино её губ и глаз
любовь слишком да чтобы никогда
слегка или не для всех
а в сущности правильная среда
чтоб жить и немного сверх
2017
***
Царевна-лягушка, зелёная шкурка,
придуманных сказок живая шкатулка.
Глаза вместо ушек, растянутый ротик,
складенчики-ножки и мягкий животик.
Жила-была там, где среда нежилая,
о чём-то жалея, чего-то желая,
мечтая, хотя (это деепричастье),
ведь жизнь на болоте – не девичье счастье.
Царевна-лягушка, лягушка-царевна,
один поцелуй, и уж Анна-Андревна.
Последнее фото. Это было на юге.
Прости дуракам, что запиливал луки.
2017
***
Шалтай-Болтай был сырое яйцо
Весь, как ни крути, голова да лицо.
Когда, заболтавшись, он бряк со стола,
врачам королевским задачка была.
Никак не давалась им форма ушей,
и нос был некстати, куда ни пришей.
И прикус они не смогли воссоздать,
и всё остальное, если честно сказать.
2017
***
Тобик-Бобик Барабек
съел на завтрак чебурек.
Не наелся даже близко,
закусил ещё сосиской.
Долго думал: сыт, не сыт —
нет, поснулся аппетит.
Съел он миску, сгрыз он пол,
проглотил на кухне стол.
Съел плиту со сковородкой,
люстру с электропроводкой.
Дальше схрумкал целый дом
и что было в доме том.
Вышел в город — съел и город,
утоляя волчий голод.
Вышел в поле — съел и поле
и всех птиц-зверей на воле.
Выпил речку, скушал лес,
через гору перелез.
На полнеба вдруг зевнул,
солнце языком слизнул.
Вновь зевнул, потом опять
и… пошёл на коврик спать.
2017
Ешьпейжуй
Он в телевизоре живёт
и знает только свой живот.
Он круглый, словно мячик,
по всем каналам скачет.
Он вечно ест, всегда жуёт
и набивает свой живот
одной лишь вредной пищей,
голодный, будто нищий.
На самом деле Ешьпейжуй
такой вот хитренький буржуй.
Он чувства в вас заденет,
но только из-за денег.
Он с виду эльф, такая роль,
но в жизни он опасный тролль,
что дрянью всякой хочет
вас пичкать дни и ночи.
Но мы его опередим,
мы книжку в руки вам дадим
и с этим Ешьпейжуем
вас мило размежуем.
2017
ДВЕНАДЦАТЬ ЗАБИЯК, ЛЕВ ЛЕВ И ЗОДИАК
(логопедическая поэма)
На планете Альфа-2
в голове созвездья Льва
жил да был такой народ:
Усокрут и Скулосвод,
Хмуролоб и Ухокрыл,
Векохлоп и Щёкопыл,
Глазолуп и Бровещип,
Зуботуп и Губолип,
Клокбород и Носопят —
славных дюжина ребят.
Самым старшим у друзей
был артельщик Ротозей.
Раз пошли они в поход.
Носопят и Клокбород,
Губолип и Зуботуп,
Бровещип и Глазолуп,
Щёкопыл и Хмуролоб,
Ухокрыл и Векохлоп,
Скулосвод и Усокрут —
вышли в поле на маршрут.
В лес повёл ловить зверей,
их артельщик Ротозей.
В том лесу жил царь Взашей,
повелитель блох и вшей.
Разозлится — дыбом шерсть!
В два присеста мог он съесть
Векохлопа, Ухокрыла,
Хмуролоба, Щёкопыла
Бровещипа, Скулосвода,
Губолипа, Клокборода,
Носопята, Зуботупа,
Усокрута, Глазолупа…
Но артельщик Ротозей
вывел из лесу друзей.
Не отдав их на обед,
он ведёт их на хребет.
А под тем хребтом живот.
Там живёт другой народ:
Мягкобрюх и Ребробес,
Лапоплюх и Хвостомес,
Шкуромят и Когтегнут,
Пузоглад и Ломогруд,
Шерстоюрк и Тихочих,
Чревоурк и Бокодрых.
Там ни беден, ни богат
был их город — Пупоград.
Ротозей ведёт друзей
в Пупоград не как в музей.
Восклицает он: «Друзья,
так им дальше жить нельзя!
Тут у них в трущобе сей
куча блох и тьма клещей!
Расплодились, значит, тут.
Посмотрите, как живут!
Хвост наружу, нос в тепле
словно овощи в земле.
Что за город вообще?
Овощехранилище?»
Вдруг из града Пупограда
в поле вышла вся бригада —
прямо полчище клещей
на прополку овощей:
Когтегнут и Пузоглад,
Ломогруд и Шкуромят,
Ребробес и Мягкобрюх,
Хвостомес и Лапоплюх,
Бокодрых и Чревоурк,
Тихочих и Шерстоюрк.
И сказали: «Ротозей!
Ты тут рознь, того, не сей!
Хоть пришли вы с головы,
но тут главные не вы.
Каждый скажет, кто не глуп:
главный в мире тот, кто пуп!
Уводи свою артель.
Уходите все отсель!
А не то не поглядим,
прямо сдачи вам дадим!»
Как сказали, в тот же миг
повод к драке и возник.
Зачесались кулаки,
заходили желваки,
полетели тумаки,
засияли синяки.
В бой вступила вся братва.
Кто здесь пуп, кто голова,
чей был нос, а чей живот,
кто теперь уж разберёт?
Все сошлись в один замес:
Усокрут и Хвостомес,
Глазолуп и Лапоплюх,
Зуботуп и Мягкобрюх,
Клокбород и Когтегнут,
Скулосвод и Ломогруд,
Чревоурк и Ухокрыл,
Шерстоюрк и Щёкопыл,
Бокодрых и Шкуромят
Тихочих и Носопят,
Хмуролоб и Бровещип,
Векохлоп и Губолип,
Ребробес и Пузоглад —
все бойцы на первый взгляд.
Лишь артельщик Ротозей
не замечен в драке сей.
Он стоит, разинув рот,
и лишь смотрит на народ.
Смотрит, только и всего.
Ротозей ведь, что с него?
Ротозей, ты, Ротозей,
да не стой ты, не глазей!
Ой, проснётся спящий лев!
Не загонишь зверя в хлев.
Бедный Лев раскрыл глаза:
«Это… что это там за?!
Почесался так и так —
не начешется никак.
Он сильнее стал чесаться,
и валяться, и кусаться,
и беситься и урчать,
и носиться, и рычать.
Извивается, как уж.
«Да пройдёт ли это уж?»
Уж пройдёт ли зуд и жженье,
коль на Льве идёт сраженье?
Лев, он царь и в Зодиаке.
Растревожил он все знаки.
«Плохо Льву, — подумал Рак. —
Помирает ведь никак.
Уж к нему я поспешу,
хоть клешней да почешу».
Всех зовёт на помощь он:
«Ну, ты где там, Скорпион?»
Ты мне родственник, аль нет?
Почему ответа нет?
Я в такое дело влез —
каждая клешня на вес!»
Вдруг откликнулись Весы:
«Я Весы не для красы.
Я вам каждую клешню,
взвешу в граммах, как в меню.
И сравню, и оценю,
и квиточек сохраню.
Буду взвешивать клешню
хоть по десять раз на дню.
Если на пол уроню,
то другою заменю!»
Всё слова да всё слова,
но спасать ведь надо Льва!
Шкура мечется на Льве,
как огонь в сухой траве.
Рак кричит во все концы:
«Эй, кто слышит? Близнецы!
Козерог, Стрелец, Телец!
Я дождусь вас, наконец?»
Ну, примчались, наконец,
раз Близнец и два Близнец.
А за ними и Стрелец.
А уж следом и Телец.
А уж по следам Тельца
прибежала и овца.
Не овца, конечно, Овен.
Этот Овен в час неровен
заявлялся как баран —
до того был прям и рьян.
В каждом деле этот Овен
был весьма немногословен,
и, как истинный баран,
сразу шёл он на таран.
Вот ко Льву он подбегает,
крепко в бок его бодает.
Разбежался да опять,
да подряд раз двадцать пять!
Отдохнёт и вновь бодает,
промахнулся — не беда ведь,
это ж ведь такая малость,
лишь бы больше не чесалось!
Оказался этот Овен
не любитель пустяковин,
и его едва-едва
оттащили ото Льва.
Это сделал Козерог,
у него чесался рог.
В смысле, сам он был не прочь
Льву несчастному помочь.
Лишь старался как-нибудь
Льва случайно не проткнуть.
И Стрелец не тратил слов.
Он был спец в чесанье львов.
Этот парень удалой
лихо действовал стрелой.
Только Лев не оценил,
он стонал, и выл, и ныл:
наконечник у стрелы
был кусачее пчелы!
И Телец тут рядом был.
Он копытом землю бил.
Долго ждать он не привык,
потому как всё же — бык!
Гонит прочь, в конце концов,
он Стрельца и Близнецов.
Гонит Рака ото Льва.
ведь не зря гласит молва:
куда Рак с клешней, туда
и Телец с копытом, н-да.
Близнецы, такой народ,
пропускают всех вперёд,
расчищают путь для Девы.
Только Дева… «Дева, где вы?»
Нету Девы, нет пока.
Слышен лишь издалека
тонкий голос: «Я спешу!
Льва, конечно, почешу.
Но сначала после сна
причесать себя должна!»
Целый час, как королева,
прихорашивалась Дева,
чтоб закончить, вот беда,
неизвестно и когда.
В этом деле Водолей
был активней и смелей.
«После дождичка в четверг» —
это сходу он отверг.
Воду лить он не любил…
Нет, любил, любил, любил!
Воду лить он обожал.
Побежал, как на пожар.
Лейка в злате-серебре.
Рыбы плещутся в ведре.
Рыбы там, где Водолей,
жили рядом и левей.
Водолей лишь к ним одним
относился, как к родным.
Ради них мог Водолей
лить не воду, а елей.
Лишь за то, что им не лень
плюхаться в воде весь день.
Водолей ко Льву бежит,
весь от радости дрожит.
У него воды для Льва
бочки две и бака два.
Вот сейчас он наяву
водопад устроит Льву!
Не особо любят львы
мокнуть с ног до головы.
Лев идёт, не видя луж,
но засунь его под душ,
и через минуту-две
не узнаешь льва во льве.
Бедный царь зверей и рыб
от воды чуть не погиб.
Но потом, повеселев,
фыркать стал, как Водолев.
Это вовсе и не блеф —
Чудо-юдо Рыба-лев!
Лев купанье перенёс,
утирает лапой нос,
каждой лапою трясёт,
хвост навытяжку несёт.
Тут и Дева величава
подплываёт, будто пава.
Вот она уж подплыла
и платочек подала.
Замечательный платочек,
голубой и весь в цветочек.
Вздрогнул Лев. Что видит он?
А на Деве — Скорпион!
Тот сидит и жалом крутит.
Дева с ним совсем не шутит,
а использует всерьёз
как заколку для волос.
Говорит Льву Скорпион:
«Я чесатель-чемпион!
И чесатель, и чесальщик,
и стригун, и подстригальщик,
и щипцами нагревальшик,
и в кудряшки завивальщик!
Что насчёт угрей, прыщей,
присосавшихся клещей,
выдаю одну из тайн:
я стригу их, как комбайн.
Я клешнями чик-чик-чик,
всех вылечиваю в миг!
Фигель-мигель, ай-лю-лю!
Только мокрых не люблю».
Лев вздохнул: «Ну вот, ну вот»,
лапой почесал живот,
стал вздыхать он о судьбе,
вдруг — прислушался к себе.
«Стойте, стойте, что за чудо?
Больше никакого зуда!
Всё прошло: чесотка, жженье,
беспокойство, напряженье.
Ой, спасибо вам, друзья,
за что можно и нельзя!
Ой, ля-ля, да ой, лю-ли,
вы мне очень помогли!»
Лев от счастья чуть не пляшет.
Он хвостом и гривой машет.
Всех за всё благодарит,
про себя же говорит:
«Не пойму, небесна сила,
что со мной такое было?
С объясненьем или без
много в космосе чудес!»
В это время Ротозей
спать ведёт своих друзей.
Каждый более не воин,
только счастлив и доволен,
что живой идёт назад,
синяку иль шишке рад.
Этот гнутый, тот хромой,
все они идут домой.
И не знают забияки,
что случилось в Зодиаке.
Жизнь они зовут борьбой
и толкуют меж собой:
«Славно в гости мы сходили!
Никого там не забыли?»
Нет, тут весь честной народ:
Усокрут и Скулосвод,
Хмуролоб и Ухокрыл,
Векохлоп и Щёкопыл,
Глазолуп и Бровещип,
Зуботуп и Губолип,
Клокбород и Носопят —
славных дюжина ребят.
Еле ноги волокут.
«Ох, тяжёл ты ратный труд!»
Пусть тяжёл — уснут тем крепче.
В каждом будто тихо шепчет
сытый маленький вампир:
«Я за мир!» «И я за мир!»
А теперь им спать пора,
спать спокойно до утра
на планете Альфа-два
в голове созвездья Льва.
2017
***
индусы не знали что камасутра
это зашифрованный алфавит
и ввели в заблуждение весь мир
они вообще не знали что это алфавит
и что он зашифрован
и знать не знали откуда он взялся
они просто думали что это всё про секс
шестьдесят четыре позиции восемь групп
по восемь позиций в каждой
типичные шестьдесят четыре буквы
разбитые на гласные и согласные
несогласные и полусогласные
потому что у любви и продолжения рода
очень сложный язык и Вселенная
говорит на нём мало думая о нас
любовь не спрашивает согласия
как и нашего согласия на рождение
никто не спрашивал никогда
посмотрите ещё раз на эти буквы
и скажите спасибо что пока нас не заставляли
учить этот алфавит до конца
на другой планете или в другой жизни
такого везения кто знает
у нас может и не быть
2017
Евгений Евтушенко. «Со мною вот что происходит»
перевод на английский
I miss the words, "Long time no see!"
A friend of mine is not seeing me.
Some others drop in at my haunt
but not the one I need and want.
I hate her being among those "ones".
"Stolen waters", as the proverb runs.
If willing, everything's explained,
but we both feel unjustly pained.
I hate the words "Long time no see!"
for it's not her who visits me.
She says, "Your love has gone to seed",
and steals me from the one I need.
Perhaps, we fell in love once only,
two hapless weavers of Fate's thread,
and she, I'm stolen from, unknowingly
will steal some other one instead.
No thought of stealing at short notice,
for she's yet fighting with herself,
now feeling sapphic like a poetess,
now like an old maid on the shelf.
Oh, there're so many wrong connections,
unhappy friendships, self-deceptions!
I see no way to hide from loneliness.
Oh, someone, please, come and destroy
all our estrangement and unholiness,
and freedom no one will enjoy.
Канал Россия 1. "Синяя птица"
2017
Стихи из нового перевода Алисы в Стране Чудес
ооо
Как восхитительны у лобстеров глаза!
Какие тонкие у них намёки и манеры!
Ах, что за прелесть были кавалеры!
Ах, лето красное! О, моря бирюза!
Теперь за ужином грустим порой, вы где?
Как упоительны бывали с вами танцы!
Пусть на тарелке хрустнет чей-то панцирь...
О, вальсы Шуберта и вкус к простой еде.
Пускай всё сон, пускай придёт гроза,
Пусть в жизни промотаем всё до нитки,
Но, как пескарь у домика улитки,
Мы вновь поверим в чьи-нибудь глаза.
Да, как пескарь у домика улитки,
Мы вновь полюбим чьи-нибудь глаза.
ооо
Как восхитительны у лобстеров хвосты!
Они у них махательны, как ласты,
А клешни так волнительно хватасты,
Что вырваться из них не можешь ты!
ооо
Раз я сидела одна на пруду.
Филин и Уж там ловили еду.
Сто лягушат натолкали в ушат.
Только ушат сам и съел лягушат.
ооо
Милый суп, нежный суп, я, как прежде, любя,
Каждый день за столом вспоминаю тебя.
Каждый день за столом я тебя так хочу,
Что невольно весь стол я солю и перчу.
ооо
Королева Червей напекла куличей
И таких, что текли уже слюнки.
А Червовый Валет — стыда-совести нет! —
Их украл и унёс в своей сумке.
ооо
Мне тут поведали, ты был
Там до утра среды,
И будто ты ей говорил,
Что я боюсь воды.
Да, не люблю я, это так,
Когда, пусть невзначай,
Прольёт какой-нибудь чудак
Мне на рубашку чай.
Чихнувшему за каждый чих
Желаю я тюрьмы!
Так нелегка жизнь у таких
Колодников, как мы.
Нас то сдают, а то берут,
То прикупают впрок,
А то вдруг не сочтут за труд
Загнуть нам уголок.
Тасуют так, что в голове
Сидит одно: "Не спать!"
Тот взял одну, а эта — две,
А тот вернул все пять.
То бьют тебя, то бьют тобой
То спорят, чей был ход.
И так истреплют… нервы… Ой!
О чём я? Ну, так вот.
Мне тут поведали, ты был
Там до утра среды,
И будто ты ей говорил,
Что я боюсь воды.
ооо
О, летучая ты мышь!
Ты летаешь, будто стриж.
Ночью с часа и до двух
Ловишь звёзды, словно мух.
М. Махаон, Азбука-Аттикус,
2018
духи с запахом свежеотпечатанных книг
женщина пахнет типографской краской
от женщины всегда пахнет
как от свежеотпечатанной книги
с её девственными страницами
ещё никем не
и никогда до
из-за этого книги тоже одуряюще пахнут постелью
той которой никто ещё не касался
не переворачивал не сминал
не нырял с головой под
не сгорал в огне над
не проливал кофе чернила слёзы пот кровь
не умирал
не рождался
не рождал
не
потому что от женщины всегда пахнет краской
той которая часто чёрная
а ещё чаще белая алая розовая голубая
матовая прозрачная с блёстками
белокурая крашеная рыжая
потому что от женщины всегда от
и от этого запаха часто книги летают как птицы
и безумно поют на ветках
и неслышно сидят на гнёздах
и высиживают
и собираются в стаи
а потом улетают на далёкие полки
но всегда возвращаются на подушку
засыпая обязательно вместе
засыпая перьями чтоб
перья с запахом женщины переносят себя на бумагу
день и ночь скрипят по бумаге
а ещё стучат клавиши
а ещё пик-пик-пик
это пикают буквы клавиатуры
и всё новые книги рождаются из
и род не прерывается
не
и
женщина пахнет типографской краской
и
2018
***
Прямитель берёз и родных осин,
кривитель дорог и рек,
и даже творитель болот и трясин,
ты русскому духу отец и сын,
и сын и отец вовек.
Там церковь и свечи, темны образа.
Тут день, мужики, гараж.
Неважно, где бог, кто был «против» и «за»,
пока дым отечества ест глаза
и дым этот, точно, наш!
Но вдуматься, жаль — что так тесен мир,
не скучен, а тесен, весь,
и что наши дети, глаза врастопыр,
пробьют горизонты всех чёрных дыр,
а мы вечно будем здесь.
2018
***
Напрасно не скажу, что небо голубое,
когда обрывки туч и ливень шёл с утра,
и зря не поклянусь, что всё у нас с тобою,
как будто в первый раз, любовная игра.
Тут за плечами жизнь, шикарна иль убога,
где был и звон монет, где был и звон монист.
Ещё не поклянусь, что вся любовь от бога,
а просто поклонюсь как материалист.
Слова порой — что плов без мяса и без риса,
иль даже сам казан, что в нём ни приготовь…
Была в СССР Дорошина-актриса,
сказавшая за всех за нас: «Кака любовь?»
Така. И взлёт орла, паденье роковое,
и путь змеи в ночи на запах и на звук.
А, в принципе, всё то, что знают только двое,
когда сцепившись спят в замке из ног и рук.
К цветенью хризантем и кабачки поспели.
Дождь к вечеру затих, колышется закат.
Таким, наверно, был последний час Помпеи,
мне жёлтые цветы с упрёком говорят.
2019
***
И снова закат империи:
горел Нотр-Дам, потух,
со шпиля, ерошась перьями,
слетает галльский петух.
В картинку глаза мы вперили,
вид сверху — сам ад отверст.
Отныне закат империи —
собора горящий крест.
Слегка на себя примерили
тот страх, что познал Нью-Йорк…
Доныне закат империи
невыученный урок.
Наутро дымками прелыми
весенний бульвар пропах…
Будь славен закат империи,
прости и спаси Аллах.
2019
***
Мне доктор подарил стекло.
Д. К.
мне доктор подарил стекло
чтоб жил я мудро и светло
простой прямоугольный лист
прозрачен холоден и чист
стекло во мне стоит стеной
во мне но между мной и мной
частично дверь всегда окно
и часто зеркало оно
когда стекла зеркален блеск
в ушах я слышу дальний плеск
и тихий смех и тонкий вскрик
и в пот меня бросает в миг
и я хочу в слезах любить
и я хочу стекло разбить
мне б камень камень хоть какой
но только сердце под рукой
а сердце чёткое оно
всегда одно везде одно
и опыт прожитых годин
мне долбит в мозг что я один
что зря я в тайне ото всех
годами слышу этот смех
что эти блики с двух сторон
лишь глубже делают мой сон
где двое нас в окне живут
два ветра ждут два солнца жгут
и доктор призрачный колдун
колышется в ночи двух лун
2019
***
Я не кропал стишки в тоске, с тоски,
и не кропил слезой свои тетради.
А если сердце боль брала в тиски,
так это, право, только рифмы ради.
Я жив, пока скрипит мой верный комп.
Мы с ним хандре не отдадим ни пяди.
И даже если доктор скажет «тромб»,
так это тоже только рифмы ради.
А комп возьмут, найду куда смотреть.
Есть в голове тетрадь в златом окладе,
где борются извечно жизнь и смерть
всего одной лишь точной рифмы ради.
2019
Стихи на юбилей Тарногской средней школы
Школы, как люди. Становятся старше.
Школы бывают совсем юбилярши.
Сто лет — солидно. Но в Тарноге милой
школе я дам восемнадцать от силы.
И никому в том не дам сомневаться:
в Тарноге школе всегда восемнадцать!
Сто лет бывает архивной печати,
штампу и подписи чей-то, и дате.
Сто лет бывает избе двухэтажной
с печкой и партами в горенке каждой.
Сто лет берёзам, что вдоль по Советской
вечно стоят, стражи памяти детской.
Школа — загадка иного творенья.
В ней хулиганят пространство и время.
В ней никогда не меняется возраст,
детство спешит ли, торопится взрослость.
В ней, как в музее, куда мы ходили,
учителя сами все молодые.
И даже те, что ушли, так бывает,
в добрых годах там всегда пребывают.
Школа никак не становится старше.
Пусть в ней гремели походные марши,
речи звучали и гимн раздавался,
кружится школа под музыку вальса
и — обновляется снова и снова
каждый год в возрасте выпускного.
Пусть к этим датам никто не привыкнет,
пусть каждый раз кто-то встанет и крикнет:
«Все на крыльцо, друзья! Всем сниматься!
В Тарноге школе всегда восемнадцать!»
2019
***
Ещё хотелось бы лет двести,
но даже двести долгих лет —
короткий срок набыться вместе
на этой лучшей из планет.
Не выйдет двести, ну так двадцать —
чтоб нежность в сердце пронести
и всей тобой налюбоваться
до полной невозможности.
2020
***
Не знаю, что сказать о самых сокровенных
мечтах или местах, в которых не бывал.
Я в жизни не мечтал о ригах и о венах
(и риг вовек не жёг, и вены не вскрывал).
Никак не обожал ни Хельсинки, ни Вильнюс,
ни йогурт с фуа гра, ни каберне с дор-блю.
Я век не разберусь, чего оттуда вынес
и что там полюбил, что здесь не полюблю.
Мой прадед не служил в Берлине кафешенком,
чтоб в кофе понимать и типа разливать.
Твой тоже большевик, из флотских, Матюшенко.
Он матюкался так, что «вс;» теряли ять.
Лишь мог бы рассказать про бывшие Бреслау,
Пиллау и Тильзит негромкий мой отец.
Но этот разговор про подвиги и славу
нам тоже предстоит закончить наконец.
Я больше не турист, тщеславием ведомый,
для лондонов и праг, для загребов и ницц.
Уж точно, не песец у нас гуляет дома,
и, точно, полный дзен не свойство заграниц.
Ведь родина всё то, чего всегда хватает:
в лесу пять-шесть грибниц, две ямы на реке...
А этот полный дзен, он даже не в Китае,
а выше, но туда летают налегке.
2020
Гений места
Заката рыжая лисица
на крыше топчет синий снег,
и дом в окне смешно косится,
как удивлённый человек.
А за окном в кормушке голубь,
бесклюв, взъерошен, полуслеп.
В холодный чёрный двор, как в прорубь,
он сыплет семечки и хлеб.
Темнеет быстро, звёзд не видно,
а космос, космос вот уж тут,
как будто жуть ему завидно,
что тут по-прежнему живут.
Пьют чай из толстой белой кружки,
коль водку пить не комильфо.
А на столе открытый Пушкин
и он, безвестный друг Сапфо.
Он местный гений, местночтимый.
Эстет. И том его стихов
в тиснёной коже ощутимей
по весу всех его грехов.
Он весь такой, на грани жеста,
в дешёвом стиле ар-нуво,
но он и есть мой гений места,
вернее, я есть у него.
Я сам продукт семи огрехов,
но гений места явный шут,
поскольку шар земной объехав,
он вдруг решил: останусь тут.
И, книжный чин себе состряпав,
стал фамильярен и игрив,
запойный критик всяких ляпов
в архитектуре строф и рифм.
К пустым загадкам равнодушный,
он строит стих наверняка,
где все слова единосущны
с первичным кодом ДНК.
Над рифмой дохнет целый вечер,
пока не выдаст эталон.
Он и меня увековечил
в строке с коротким словом «он».
Там сверху пафос напластован,
там Босх и Лютер, и Эразм,
и в каждом сдавлен Йеллоустоун,
вулкан, подспудный как оргазм.
Мы с ним приятели, конечно,
хоть он не ведает, подлец,
что это за из тьмы кромешной
всплыть просто к свету, наконец.
И дальше, не меняя румба,
плыть к очень смутному вдали,
как в ту эпоху, до Колумба,
при неизвестной пол-Земли.
Корабль скрипит, нос круто задран,
вот птиц приметили, и вот…
Жаль, нынче всё ещё не завтра,
и всё Колумб ещё плывёт.
В окно стучит бесклювый космос,
он говорит, фильтруй базар.
Спасибо, хоть обратный осмос
подрифмовать не обязал.
Есть рифма «осмысл». Да, я в курсе.
Не суть, куда она влечёт:
из пункта А, тут как ни хмурься,
все пункты Б наперечёт.
А потому, мой бедный гений,
все наши споры решены,
осталось лишь считать ступени
во тьму пространств и тишины.
Где наши лики и личины,
какими вместе были мы,
уже совсем неразличимы
и неугадываемы.
2020
***
Вся наша речь -- стихи,
напевность и повторы,
отсюда так легки
все наши разговоры.
Отсюда меж людьми
горит живая свечка.
Отсюда до любви
всего лишь два словечка.
А есть ли рифма, нет,
да помнит всякий школьник,
слова, сказал поэт,
неравностопный дольник.
Обманут был Журден
про говоренье прозой,
но в прозу жалкий крен
остался лишь угрозой.
А наша речь -- стихи.
Иное -- речь машины.
Отсюда так тихи
спят горные вершины.
Отсюда красота,
отсюда упованье,
и вся сверхпростота,
и всё сверхпониманье.
2020
***
Наше бывшее место. Грибной косогор.
Ниже Кашинка-речка, обрыв.
Круглый вкопанный стол, тишина и простор,
и "гитары обугленный гриф".
Отчего ж не жалеть и не помнить-то уж б,
что творилось тут будто вчера,
как беседы велись, сколько свадеб и дружб
зарождалось в кругу у костра.
А ещё на закате был вид от костра,
вид на Ластому между берёз:
вот деревня, считалось, где жить красота,
вот куда бы семью перевёз.
Но никто никуда. Рыжий где-то пропал,
те уехали, Санька погиб.
Чурки мхом поросли, стол подгнил и упал,
он стоял и упал, словно гриб.
И лежит на боку, как лесной шампиньон,
споры сыплются, будто он вот —
сыплет спорами памяти, стар и смешон,
и на этот свет, и на тот.
2020
Четыре ноты на снегу
Не в первый раз, не в первый раз, но первый снег
пленяет нас, меняет нас который век.
Который век опять зима,
который век белы дома,
и так негромок человек, сойти с ума.
На белый снег, на белый холст, на белый лист
ольховый лист ложится толст и неказист.
Но это вальс для одного,
ему сейчас трудней всего,
будь он кленовый, пожалели бы его.
Собачий бег, собачий след собачьих лап,
трусцой и вскачь, и красный мяч во рту, как кляп.
Душа грустит до немогу,
четыре ноты на снегу,
и я по ним всю жизнь бегу, бегу, бегу.
Но первый снег, но первый снег, как в первый раз,
доставит свет, оставит след всего на час.
Он так отчаянно идёт
и так нечаянно сойдёт,
а через год: я снова тут, я снова тот.
И в этом есть один зарок, один залог,
что до весны во сны заложен уголёк.
Он не потухнет, ну а там
есть место солнцу и цветам,
и, кто в берлогу не залёг, оценит сам
2020
***
Мы летаем на крыльях книг
каждый день, каждый час и миг.
Так у нас и Дедал-старик
не летал бы сейчас без книг.
2021
***
Знаете, что дальше будет
и зачем прогресс нам?
Чтобы мир азартным людям
вновь стал интересным.
В нём сыграют без напряга,
несмотря на ропот,
в камень-ножницы-бумага
Человек, Бог, Робот.
Или кто Другой сыграет
в человек-бог-робот
и, глядишь, свой мир исправит
или не угробит.
2021
***
Попрощалась — и всё, мол, конец тусы,
зря от счастья была ошалелой…
Я на правую руку надел часы,
что всегда носил лишь на левой.
Выпил кофе, ну всё, горький опыт испит.
Сам хотел, но и ты так хотела.
Лишь постель, как в конверте помятом, хранит
жгучий волос и запах тела.
Смерть напрасна в стихах. В них никто не умрёт.
Лёгкий пафос хорош для пародий.
Этим вечером вновь соберётся народ,
будет жарить шашлык на природе.
Млечный путь в темноте, словно спальный район,
где летают одни мышелёты,
где из тысяч окон лишь в одном растворён
жёлтый свет да и синее что-то.
2021
***
Заморочена, задремучена,
вперемешку берёза с осиною.
Не приманена, не приручена,
смотрит из лесу мордой лосиною.
В светлый день – вся с листвою весеннею,
в день печали – устелена хвоею,
не даётся ни в чём объяснению,
только ах, только ох, только ой-ёй-ёй.
Там потравлена, тут поржавлена,
на большие дела занаряжена.
То бела с утра, закуржавлена,
то в зарю на закате окрашена.
Разрумянится, затуманится,
всем дана и ни разу не отдана.
Раздаётся вширь, да не тянется,
вдаль уходит, но вот она, вот она.
Что посеяно – не посеется,
не забудется, всуе не вспомнится.
Кто уйдёт – лишь иначе поселится.
Что уйдёт – лишь полнее восполнится.
2021
А.Н.
***
Мы с ним рыбачили на Воложке,
на Старой Волге, в тех местах,
где половить хватало вволюшку
нам и на совесть и на страх.
Где по утрам зубами клацали,
а днём пеклись, как беляши,
когда сомы с тюленьей грацией
тянули в ямы и в корши*.
А ночью чай с густой заваркою,
сверчком кричащий козодой,
и Млечный путь высокой аркою
над бездыханною водой.
Сейчас и вспомнить не получится,
кем было сказано в тиши,
что жизнь — лишь скромная попутчица
надмирной странницы души.
Что жизнь душе необязательна,
что этот весь земной простор
та пролетает по касательной,
как рикошетом метеор.
Но жизнь с того и разгорается,
что верит в тот мелькнувший хвост,
пока сама не наиграется
с золою от сверхновых звёзд.
Пока за ней все пострадавшие
от нулевых и прочих сумм
не обретут в себе бесстрашие
сказать non fui – fui – sum.**
Мы с ним рыбачили на Воложке,
где знали каждый поворот.
Нам комары попили кровушки
на сто и двести лет вперёд.
Мы тоже не были непьющими,
но знали и иной родник... —
в квартире с головами щучьими
на книжных полках среди книг.
Где за окном лишь ТЭЦ с градирнею
да трасса с фурами вдали,
где пронеслась душа надмирная
и что-то забрала с Земли.
*корши = коряги
**non fui – fui – sum – sum (лат.) = не был – был – есть
2021
***
Зимою надо жить в Гоа,
имея статус иностранца,
ходить, как белый буржуа,
в одной футболке, шортах, сланцах.
Днём много плавать, пиво пить
в объятьях солнца шестируких
и к ночи в город выходить
пускай не в смокинге, но в брюках.
А утром вновь увидеть свет
в глазах единственно любимой,
и пусть работу интернет
шлёт только почтой голубиной!
Вот так и надо жить зимой
в краю до коликов знакомом
и в марте как-нибудь домой
лететь, затарясь чёрным ромом.
А после вспоминать Гоа
и не бухтеть, что жизнь тупая…
Бормочут куры «пуркуа»,
по снегу чинно выступая.
2022
***
Заела повседневщина,
с прижизненностью швах,
и тут зима, как женщина,
вся в белых кружевах.
Вся в белом-белом свадебном,
невеста и вдова,
не знаешь, что ей надобно,
какие ждёт слова.
Немы от удивления
опушки и луга,
седого убеления
лохматые стога.
Но средь оцепенения
вдруг радость для ушей:
как звук сердцебиения —
на кухне стук ножей.
А это значит праздники,
а это значит жить.
Хорош вам, сладострастники,
былое ворошить!
Когда зима как женщина
раскинулась, бела,
вся ваша достоевщина
была-была, сплыла.
2022
ТИПА ПОЭМА
1
Если есть на свете ангел
типа в жизни, не в кино,
прорицательнице Ванге
он известен был давно.
Но она об этом либо
промолчала вообще,
либо ангел — это глыба,
в смысле, человечищ;.
Лично мне встречался ангел
из ЦК ВЛКСМ.
Я общался с ней в Паланге
за бурбоном «Дядя Сэм».
Я ходил с ней, как Ромео,
хоть признав не без тоски:
государство охромело
идеологически.
В смысле, гонорар на бочку,
и - несись душа в райком!
Путешествие в Опочку,
фортепьяно вечерком.
Хулиганские частушки,
пьяный Гена-крокодил,
лишь поэт рязанский Пушкин
чистым Гоголем ходил.
Но с тех пор я стал прямее,
православный человек,
и в походы на ромеев
не хожу, как князь Олег.
Каждый божий свет-денёчек
выхожу колоть дрова.
Пролетит по небу лётчик,
вмиг прикину — ан их два.
Пробежит собачья свадьба,
вслед кобель едва живой,
тут же думаю позвать бы
в гости Игоря с женой.
За стеной скребут две мышки,
спят две щучки подо льдом.
В лунку сразу две мормышки
опускаю с мотылём.
В поле трактор на запчасти,
снег лежит аж с Покрова…
Сдохнуть без Советской власти!
И опять колоть дрова.
2
Славно, поработав справно,
выпить правильной воды,
и над пищей православной
совершить обряд еды.
То же и с духовной пищей.
Тут обряд ещё важней.
Чтоб сказать бумаге писчей
всё, что думаешь о ней.
Чтоб пригладить попригоже
ворох слов от «я» до «ё»,
всё, что прожито, итожа;
в общем, планов громадьё.
Каждый текст зовёт к ответу,
но душа опять в тоске,
потому что главной нету
буквы в русском языке.
А без этой главной буквы,
переплётчицы сердец,
всё выходит типа клюквы —
«рубль», «дебилы» и «песец».
3
Коммунальные тарифы
задолбали пол-Земли.
Приутихли Тенерифе,
Доминика и Бали.
Позабылись все словечки
что Ченнаи, что Мадрас.
Покупаешь к русской печке
электрический матрас.
А ещё микроволновку
и ту штуку, где фритюр,
и кидаешь всё в кладовку,
вообще-то, какой-то сюр.
Видно, жить нам было скучно,
а ковид… ну что ковид?
Где ковидно, там фейсбучно,
где фейсбучно… – без обид .
Знает лишь земля сырая
то, что жизнь бежит бегом.
Выползаю из сарая
с пустотелым чурбаком.
Не в кадушку, не в подсвечник
и не в финскую свечу,
в буратиновый скворечник
превратить его хочу.
Чтоб сидел, как Буратино,
на берёзе, будто врос,
и законам карантина
он показывал бы нос .
И улыбкой озарённый,
он смотрел бы каждый час,
где он там, «ниссан» зелёный –
для апреля в самый раз.
А пока ж играет в жмурки
с солнцем месяц-колотун,
и берёзовые чурки
гулко тюкает колун.
Да ещё, такой мерзавец,
сверхнахальства фенотип,
в огороде скачет заяц
и чихает, типа грипп.
Да ещё дремуч, как леший,
бородат, как Бармалей,
местный лось кустами чешет;
и не знаешь, что милей:
застрелиться из травмата
или вечером с вином
начитаться Дюрренмата
и заснуть угрюмым сном.
4
Индекс счастья вроде вырос,
значит, доллар упадёт.
На планете хроновирус
время жрёт который год.
Хроновирусные ушки
из будильника торчат.
В понедельник из царь-пушки
не разбудишь их, сурчат.
Слава богу, что сегодня
календарная зима.
Говорят, что время – сводня,
вот и сводит всех с ума.
Умер друг, а те далече.
Телек тошен. Текст мельчит.
Мир увечен. Рим извечен.
Путин правит. Бог молчит.
5
Ничего нет постоянней,
чем «возьми да напиши».
В непонятном состоянье
остаётся крик души.
То картошечки отваришь,
то селёдку чистить влом,
то звонит с утра товарищ,
приглашает в Шефский дом.
Дом, конечно, очень шефский,
был запал, да весь потух.
И что делать? Чернышевский
к слову «явка» сам был глух.
Жаль, собраньем не восполнишь
многих, спящих пятым сном.
Веру Павловну вдруг вспомнишь
в ожиданьи «помянём».
Вера ж Пална, Вера ж Пална
по-учительски права.
Там, где надо, жжёт напалмом
за мудрёные слова.
«Кто мудрён-то, Верапална?»
«Кто с капустой в бороде!
Кто гундит высокопарно,
о писательском труде.
Труд твой – лишь в руке синица,
а поэзия – журавль!..
Кстати, кто тут на страницах
Заиндей и Закуржавль?»
Кто да кто? Гонцы непрухи.
К этим двум я сам суров.
Сам твержу им: «Вы же духи
из заснеженных миров.
Не про вас подснежник вылез,
чтобы встретиться с весной…
Впрочем, что я с вами, вы из
сказки ненаписанн;й».
6
Нет, за что мне, спросишь, ноша,
эта ноша-дребедень?
Утром вновь опять проснёшься,
а уже чего-то день.
И молчишь весь день, и ходишь,
шаг бездомен, мир безугл,
в сердце гул, в дыханьи «одышь» —
то, чего не знает гугл.
Но молчать гораздо лучше,
чем вздыхать на склоне дня,
ангел мой (вздыхал-то Тютчев)
типа слышишь ли меня?
Сё смиренье. Лишь две страсти
«испытай» и «не греши»,
рвут как прежде на две части
плоть и кровь земной души.
Что тут скажешь? Круг кавказский.
Вновь молчишь смирней овцы,
как вдруг скрипнет снег из сказки
и речёт так чётко: «Рцы!»
7
Снег скрипит, сухой с морозца:
рцы да рцы, да рцы, да рцы.
С февралём шёл март бороться,
да умаялись борцы.
К счастью, день уже длиннее,
солнце всмак целует в лоб,
и всё твёрже леденеет
у крыльца глухой сугроб.
И лыжня вся заскорузла,
провалились желоба,
будто два речные русла;
вместе в старость их судьба.
В поле цвета мешковины
уж проталины вот-вот,
но мороз сковал машины,
и колёса вмёрзли в лёд.
Круто сел аккумулятор,
сдох железный организм.
Кому — татор, кому — лятор,
всем огущим — пару клизм!
Кто ругается, кто лает,
кто цисгендерен, кто фрик.
Недотыкомка хиляет,
потому что недотык.
Всё мудрей и злободневней
выраженья русских баб.
Хорошо зимой в деревне!
Не уехал никогда б.
8
Если есть на свете праздник,
он бывает лишь весной
в час, когда в лесной заказник
льётся солнце, прямо зной.
В час когда, в мгновенье сжатом
вдруг вспоёшь, как певчий дрозд,
всем нутром, где каждый атом
унаследован от звёзд.
Всё искрит, и плоть, и кости,
бродит химия, аж дрожь!
Пусть те звёзды на погосте,
но ведь ты ещё живёшь.
Жизнь – не то, что жил и умер.
Жизнь – родился и воскрес.
Ну, причешет, типа грумер.
Ну, навесит лишний вес.
Ну, душа порой заноет,
мол, причудилось оно,
то созданье неземное,
внеземное тоже, но.
И в отеле, и в яранге,
и на яхте, и в избе,
только входишь, типа ангел
улыбается тебе.
Или вдруг в ночи приснится
безымянная звезда…
Впрочем, нет. В руке синица
никогда не вьёт гнезда.
Встреч случайных скоротечных
тоже выбран весь лимит...
Просто делаешь скворечник,
ты повесишь — он висит.
И душа опять запела,
в ожидании скворца.
Очень радостное дело
жить, оказывается.
А примеришься к простору
да прикинешь так, на глаз,
и планета вроде впору,
да и возраст в самый раз.
2022
***
Юное деревце прорастает внутри и старого дерева.
Детские пальчики нежные даже в самых грубых мозолях.
В мускулах рук столько птичьего, а в ногах – зверьего,
что человек всё никак не выйдет из кайнозоя.
Та же дикая шкура в виде волос и небритости.
Те же ловчие когти, пусть даже в маникюре...
В мире нет ничего, что не сумело бы из себя вырасти,
это де факто, чтоб в глубине оставаться собой, де юре.
Ибо таков закон, совершенный законище:
ахнет ли в море вулкан или падает астероид,
весь этот мир, в сотый раз полыхающий, тонущий,
вновь потом мало парится, что он много из себя строит.
Мечет икру человек разумный до одури,
машет жабрами у доски троечник лупоглазый…
Впрочем, чего нам предки реально не додали –
это с утра по чуть-чуть алкогольдегидрогеназы.
Может, поэтому, роясь в палитре оттенков серого,
то находя, то теряя свой пятый угол,
жизнь понимаешь сравнимую с цветом дерева –
пусть не зелёное, но ещё и не чёрный уголь.
2022
***
Осень – долгое терпенье,
лету кроткое "пока".
Пролетели в мыльной пене
кучевые облака.
И уже мочалкой тучи.
Солнце, что сухой репей.
Жизнь цепляется за лучик –
на, держи его скорей!
Осень-жизнь совсем не опыт,
лишь готовность ко всему.
Зря никто не поторопит
эту зимушку-зиму.
Но грибы всё солонее,
и капуста всё кислей,
и напрасно зеленеет
из-под снега клин полей.
И вот белый клин озимый.
Небо движется вдали.
И дома уходят в зиму,
словно в море корабли.
2022
***
Был на рассвете, спозаранку
в том октябре волшебный час:
берёзу, рыжую ирландку,
я видел с поля всякий раз.
Вся в ярком пышном листопаде,
открыта солнечным лучам,
она волос витые пряди,
встряхнув, пускала по плечам.
И конопушки мелких листьев,
веснушки, коим вышел срок,
бросала на ветер, очистив
от них сперва один висок.
Всё это было против правил,
но в чём — слова не шли на ум.
Я и в английском тупо плавал,
а уж в ирландском ни бум-бум.
И лишь мычал всё бессловесней,
ведь где Ирландия, где Русь,
и в оссиановские песни
вплетал есенинскую грусть.
Осенний день был сух и ветрен.
Потом я снова жал на газ
и от неё был в километре,
когда взглянул в последний раз.
С тех пор немой тоскою движим,
кляня себя за простоту,
я всё приглядываюсь к рыжим
и вижу вновь... но всё не ту.
2022
***
Солнце, санки и мороз.
Иней сыплется с берёз.
Иней в воздухе висит,
и танцует, и искрит.
И от санок длинный хвост —
тоже танец синих звёзд.
В день пушистой борозды.
В ночь Рождественской звезды.
2023
Ничоси и Фигасе
Ничоси и Фигасе
сидели на террасе
примерно в Арзамасе
в кафе «Седая ночь».
Вдруг им от некой фрау
письмо из Темиртау,
в нём просьба встретить Вау
и полюбить как дочь.
— Ничё, — сказал Ничоси, —
чего ещё нашлоси!
Кому там не жилоси
где-где-в-Караганде.
Ужель мы там, Фигасе,
в одном учились классе
и встретили на трассе
графиню де Гранде?
Ужели та графиня,
за всех нас парафиня,
тут подбивает клинья?..
Я слышал эту трель.
Мне ближе тётя Хая
с посылкой из Шанхая.
Посылка неплохая:
в ней были Чип и Дрель.
И дядя, что в Иране
пахал на автокране,
он нам прислал гераней
в Европу на окно.
Я уж ни в коем разе
не помяну о газе,
у нас на автобазе
и без него кино.
А тут приедет Вау,
страшна, как Кракатау,
и родственна, как тау
созвездия Кита.
Она ж не Санта-Клаус.
Она устроит хаос.
Отнимет наш пентхаус
на пятом без лифт;.
Дивясь такой угрозе,
Фигасе был серьёзен.
А вдруг подобна розе,
подумал он, она?
Казашка, а не немка,
не лесби и не фемка,
побьёт, но уж затем как
подруга, мать, жена.
Мы с ней слегка поквасим,
всех Джо заарзамасим,
G-7 поделим на семь
и спустим в унитаз.
Потом чего-то вынем
да как северодвинем!
Тряся, короче, вымем,
беги, буржуй, от нас!
И, знаешь, если честно,
нам на планете тесно,
мы и Луну, естессно,
вернём к себе домой.
И Марс мяукнет «мяу»…
Ну не пасти же с Вау
овечек на джейлау,
скажи ведь, братец мой.
Ничоси и Фигасе
стояли на террасе
примерно в Арзамасе
в районе ста рублей.
Уже и ночь спускалась,
седая, как казалась,
уже заката алость
касалась тополей.
— Хочу, — сказал Ничоси, —
чтоб мирно всем жилоси,
пускай бы и пришлоси
ругаться на словах.
Живём ведь, чай, не в тире,
а все в одной квартире,
в Чите и в Армавире…
Алло? Здор;во, Вах!
2023
23-е
Есть день волнительный для сердца:
без суеты, не взапыхах
поднять сто грамм — за тех, кто в берцах.
Как встарь: "За тех, кто в сапогах!"
2023
Баллада об оливье и окрошке
Она была в школе звездою, и он
в неё был однажды навеки влюблён
в районе девятого класса.
Тогда он не знал, синеокий балбес,
она не терпела в оливье майонез,
и окрошку она ела без кваса.
Потом годы шли, он снимался в кино,
её звали замуж пусть многие, но
не слышалось божьего гласа...
Свекровь возносила её до небес
и — не добавляла для неё майонез
и окрошку подавала без кваса.
Их дети росли, как цветы на окне,
они различали Мане и Моне
и были как высшая раса.
Она продолжала без лишних чудес
не класть им в своё оливье майонез
и окрошкой их кормила без кваса.
А он бунтовал и — да рушится мир! —
в окрошку лил пиво и даже кефир,
кефиром споил даже кошку.
И молча страдал, оттого что в семье
все без майонеза едят оливье
и без кваса потребляют окрошку.
Их внуки галдели, как стая сорок,
когда он вдруг смолк, а затем и не смог
за краткостью смертного часа
простить ей всё то, что она делала без —
она не клала в оливье майонез
и окрошку она ела без кваса.
2023
Ноябрь
Был из мира чудес --
стал из списка потерь:
разоктябренный лес
поноябрен теперь.
Что и явлено в том,
будто он поутру
весь прописан пером,
чернью по серебру.
Вот опушка в снегу,
а по снегу штрихи:
тут орешник в дугу,
там изломы ольхи.
А единственный цвет
взят от голых рябин --
словно в белый браслет
вставлен мелкий рубин.
Я тебе подарю
эту вещь в серебре,
может быть, к декабрю,
может быть, в январе.
Я ещё за октябрь
не допил свой стакан,
чтоб твой белый корабль
переплыл океан.
И назад твой корабль
я наверно не жду
и всей осени дрябль
загребаю в саду.
Свет — не крыша в снегу.
Тьма — не грязь на дворе.
Я ещё, как смогу,
проживу в ноябре.
2023
Боги буги-вуги
Жив на антресолях заводной патефон,
восемь грампластинок сохранил в себе он.
Рядом ноутбук фирмы «Завтра сто лет»,
вместе они славный дуэт.
Хрючит патефон, глючит маленький комп,
но весь мир их любит за их драйв и апломб —
от Москвы до Бреста и до Белых Столбов,
только Мальчик хочет в Тамбов.
Чтобы до сознанья доходил чистый звук,
жив на антресолях лучезарный паук,
он сумел настроить и блютус и си-ди
и качает звук из сети.
Вот за что я с ним так сердечно дружу
и всей той эпохой навсегда дорожу,
где ревёт Рамштайн, будто прорванный шлюз,
и рыдает Бенсонхёрст блюз.
Но ещё сильнее греют душу мою
те, за чьё здоровье я бога молю —
да продлит Господь их лучезарные дни! —
боги буги-вуги они.
Боги буги-вуги — это просто чума!
Их игра буквально сводит с ума,
их фоно буквально сходит с ума,
как и вся планета сама.
Боги буги-вуги, танец рук, танец ног.
Боги буги-вуги, что потом станет рок.
Боги буги-вуги, просто клавиш отрыв,
просто делай страйд, делай рифф.
Боги буги-вуги, сто загадок без тайн.
Боги буги-вуги, пусть икает Бернстайн.
Там, под океаном, трезвым или пьяным…
нет-нет-нет — кино-о!
Боги буги-вуги, это было давно.
Боги буги-вуги, выкинь ноги в окно.
Боги буги-вуги, вы фанаты фоно,
вы почти бессмертные, но.
Боги буги-вуги глухо дома бренчат.
Боги буги-вуги нынче нянчат внучат.
Боги буги-вуги только в чатах торчат,
а трава -- еда для крольчат.
Боги буги-буги, вы совсем старичьё,
но пацан послушал и сказал: «А ничё!»
Ах ты, рэпанутый раскрасавчик, юнец,
это далеко не конец.
Боги буги-вуги ещё режутся в бридж,
помнят все танцзалы от Парижа до Фидж
и всегда готовы расплескать свой грааль
там, где подвернётся рояль.
Жив на антресолях заводной патефон,
восемь грампластинок сохранил в себе он.
Рядом ноутбук фирмы «Завтра сто лет»,
вместе они славный дуэт.
Хрючит патефон, глючит маленький комп,
но весь мир их любит за их драйв и апломб —
от Москвы до Бреста и заезд в Люблино,
только Мальчик хочет фоно!
2023
Баллада о семи бобах
Жил-был на свете Красавчик Боб.
Был он ирландец -- подумал кто б! --
крепкая челюсть, нависший лоб,
не обделён был и силой.
Вот он однажды пошёл в поход,
и не один -- братьев целый взвод,
каждый готов положить живот
за честь Ирландии милой.
Вот на рассвете ввязались в бой,
братья рванули вперёд гурьбой.
Боб пробивал дорогу собой
и первым столкнулся с пулей.
Вскоре затих всякий шум борьбы.
Враг только кровь утирал с губы.
Боб не дышал, да и братья-бобы
все полегли, как уснули.
Вот их собрали по кучкам, чтоб
класть по семь штук в один длинный гроб --
шестеро братьев, Красавчик Боб --
хотя могли и по десять.
Так и лежали в гробу по семь.
Поп отслужил панихиду по всем.
Бог принял души: "Не бойтесь, не съем,
только ж грехи надо взвесить".
Так и лежали. Конечно, не час,
но и не вечно. О том и рассказ,
как вдруг потом все поднялись враз,
все семеро из длинного гроба.
Жил-был в Ирландии Билли Стручок,
правил страной, но об этом молчок.
Да, и его вспоминали чуток,
а всё больше Красавчика Боба.
2023
***
Потерь своих не оплакивал,
удачи искал — не фарта,
зря осень в беседке парковой
на стол мне бросает карты.
Метёт листопад над Волгою,
вдоль стен, где лечили нервы,
где липы играет вдолгую
и сразу заходят с червы.
Где храм за рекой отсвечивал,
был купол богат на злато,
да всё выпадал мне вечером
туз пик на фоне заката.
Где добрый при всей суровости,
лишь с виду недружелюбен,
мне ставил заплатку на совести
пречистенский король бубен.
А всё остальное — мистика,
где карту не назначают,
но трефы как знак трилистника
кресты на концах венчают.
Живу, зря людей не дёргаю,
у этой черты не первый.
А липы играют вдолгую
и снова заходят с червы.
2023
***
Ходят ноги босые
по земле, по воде.
Что бывает в России
не бывает нигде.
Даже кто забывает,
как всплывают ступни,
этим заболевает
на все лучшие дни.
Всё бывает, и можно
ошибаться в шагах,
только родину сложно
унести на ногах.
И напрасно просили
чьи-то ноги о том...
Что бывает в России,
не бывает потом.
2023
Эмархинон
нет вот прямо под Новый Год
вдруг приснилось имя
Эмархинон
а снилось будто ехал на лифте
и тот по ходу движения говорил
вот на этом этаже живёт тот-то и тот-то
а на этом – Эмархинон
я вышел из лифта и точно
она как раз открывала дверь
с лицом как будто знакомым
одной болгарской переводчицы
только в профиль
но ту всё же звали Наталья
и она была вегетарианка
а ведь всё-таки Новый Год
проснувшись
я схватил телефон
и заставил ИИ искать это имя тут
прямо тут
в паутине картинок и слов
ии
тсс
теперь ИИ совершенно лежит
и мучительно не может заснуть
чтобы снова попробовать увидеть во сне ту
что вначале появилась как имя
2023
***
Когда стихи не пишутся,
вот м;ка, согласись.
Напрасно эго пыжится
подняться тупо ввысь.
Напрасно мысли тужатся
великое создать.
Напрасно свет не тушится,
когда полезно спать.
2024
***
Что старость преходяща, как и юность —
о том сказал мудрейший Навои.
(Ах, чтоб ему в раю сто раз икнулось
за эти размышления свои!)
Но жизнь ещё жужжит в подлунном мире.
Ночная и не бабочка — пчела
в твоей рубашке ходит по квартире
оставшаяся на ночь со вчера.
В рубашке поло в жёлтую полоску,
скрывая, что положено скрывать,
так ходит — будто вся родная в доску,
то в ванную, а то опять в кровать.
То с глыбой льда сражается на кухне,
то вдруг в прихожей ищет сумку: где?
Ну что ж, уйдёт — мир с этого не рухнет;
мир верит в то, что на сковороде.
А кто был спец по ценностям и скрепам —
тот ест из холодильника шпинат.
Ей бог простит, что, кажется, с прицепом.
Ведь бог простил, что сам не раз женат.
2024
***
Ночь. Погода. Дождь в лицо.
Ветер. Стоны. Скрипы. Шелест.
Только входишь на крыльцо —
на крыльце сидит пришелец.
То ли щётка, может, пёс,
то ли домовой бездомный,
или беглый пылесос,
мойщик-тёрщик автономный.
Странный, как ни повернёшь.
Если гном, то в этом гноме
явно где-то спрятан ёж,
глюк в программе, сбой в геноме.
«Ну чего? Входи, живи».
И живёт. Хвостом молотит.
Весь в пришельческой любви
и в пришельческой работе.
Если спит, то тоже норм,
но толкается, пихает.
Вместе с мышью делит корм,
с комаром в носу — чихает.
Не халдей, не лиходей,
тихо бродит, зря не будит.
С точки зрения людей
все пришельцы тоже люди.
Им без дома ну хоть вой.
Жизнь кусача. Не с того ли,
самый честный домовой —
домовой, пришедший с воли.
Жизнь — такое долото.
Тупо долбит в мозг над ухом.
Очень сложно вспомнить то,
что никто ни сном ни духом.
Помнит разве что Мишель —
знай шур-шур и в ус не дует.
С точки зрения мышей
домовых не существует.
2024
***
Однажды как-то мышки
одни в глухом подвале
играли в кошки-мышки,
но скучно так играли.
И вдруг одна из мышек
захлопала в ладошки:
«Постойте, мыши, мы же
все мышки. Где же кошки?
Мы сделали оплошку,
у нас игра не в силе.
Нам хоть одну бы кошку!..»
И кошку пригласили.
Та сделала гримасу:
«Что от меня вам нужно?
Вы знаете, мы к мясу
давно уж равнодушны.
Нам что-нибудь из банки:
печёночки, паштета...
Мы ж вегетарианки
почти что, вообще-то.
И нет бы нам спасибо
пропел ваш хор писклявый,
так вы же хуже рыбы
сырой, речной, костлявой.
Какой нам смысл часами
играть тут с вами в жмурки?
Ну разве что вы сами
с себя сдерёте шкурки.
И разве что вы следом
займётесь и готовкой...
Пусть время за обедом
всем станет тренировкой».
С тех пор в глухом подвале
царит одно унынье.
Найдётся там едва ли
два-три мышонка ныне.
Плюс те, кто жить устали,
да кто умом не вышел.
Все остальные стали
жить этажом повыше.
Кто тяжести таскает,
кто в офисе ишачит,
за это их пускают
в прекрасный мир кошачий.
2024
ЛУНЬ НА ПАСЕКЕ
(современная притча)
1
Как писали классики,
месяц был июнь.
За лужком на пасеке
поселился лунь.
К пчёлам уважителен,
к месту как пришит,
захотел стать жителем —
рядышком кружит.
На зайчат пикирует,
мышь схватить готов,
воздух, как секирою,
рубит у стогов.
На закате вечером
сядет на свой сук,
взглядом недоверчивым
озирает луг.
Переполнен строгостью,
гонор затаён,
всех с четвероногостью
осуждает он.
Старый Тузик с пасеки,
пёс сторожевой,
в будке на матрасике
спал как неживой.
Старость не могла ещё
урезонить пса,
был он сильно лающим,
экая краса!
Из-за лая Тузика
лунь впадал в тоску
и считал уж музыкой
местное «ку-ку».
Ибо сам мог случаем
песнь пропеть свою —
резкое, скрипучее
«пиу-пиу-пью».
2
Раз от делать нечего,
будто с кем на спор,
влез он опрометчиво
прямо в птичий хор.
Да всё слушал въедчиво,
перья теребя,
да словечки вверчивал
едко, про себя:
— Что за голос, боже мой,
грубый, как сухарь,
как у растаможенной
птицы-секретарь.
— В клюве словно кашица,
в горле – танец игл!
Лучше спел бы, кажется,
всякий мотоцикл.
— Станешь тут калекою
умственным, боюсь:
эти кукарекают,
тот шипит, как гусь.
— На болоте хохотом
подавилась выпь.
Отчего ж всё плохо-то?
Аж по телу сыпь.
Так бухтел он до ночи,
весь надулся, вспух.
— Что за визг девчоночий?
Что за рыбий плюх?
Со своей-то лавочки
всяк судить умён.
Слышит вдруг, две славочки
говорят о нём.
Сели на отцветшую
белым бузину,
смотрят на взошедшую
круглую луну.
Славят полнолуние
да ещё в июнь.
Радуются юные:
— Ах, какая лунь!
Славят жизнь пернатую…
Лунь глядит сычом.
Ночь звучит сонатою
лунною причём.
3
Дело было полночью,
ночи было жмень,
и настал в день солнечный
следующий день.
На дубу развилистом
крики, стрекотня:
— Птицы! Что случилось-то?
— Не узнать луня!
Как он восхитителен,
важный и седой,
в строгом сером кителе
с круглой бородой!
На предмет экзотики
с перьями штаны.
Не свалился всё-таки —
прилетел с Луны.
Важный, но улыбчивый,
пусть слегка смущён,
пусть немного сбивчиво
так вещает он:
— Обращаюсь ныне я,
птицы, к вам ко всем.
Моей жизни линия
порвалась совсем.
А сказать мне хочется,
что всегда хотел.
Жизнь, она учётчица
всяких скверных дел.
Ничего нет гнилостней
быть в душе брюзгой.
Тут вчера приснилось мне,
будто я изгой.
Мои мысли куцые
были для тупиц.
Тайну эволюции
не познал я птиц.
А сейчас я ступоре.
В общем, на ваш суд,
был ли мне откупорен
истины сосуд.
Пусть иные бесятся,
но вы знать должны:
местные, вы с месяца,
а луни — с Луны!
4
Дуб качает кроною:
во даёт народ!
Спорит чиж с вороною,
с пеночкой — удод.
Вот трещат над вербами
сразу пять сорок,
чтоб никто ущербными
их назвать не мог.
Галкам быть отсталыми
тоже стыд до слёз.
Спорят сразу стаями
до птенцов из гнёзд.
Тех, что сразу по трое
лезут вверх, пищат.
Вот такое бодрое
утро у галчат.
В трансе, тем не менее,
певчая братва.
Отстоять крик-мнение
им как дважды два.
Трижды три троякое
мнение подчас!..
Аж кукушка крякает:
— Кто ку-ку у нас?
5
Суд так суд. Для общества
нет «да ладно, плюнь!»
Бледный, робко топчется
у порога лунь.
Дело не в отмщении
за сварливый нрав.
Дело в ущемлении
важных птичьих прав.
Дело не в суровости
а в признать вину.
Надо же по совести
поделить Луну!
Это лишь в Медведии
суд есть прокурор.
Нет смешней комедии,
чем в тайге забор.
Это лишь в Лошадии
суд сидит в пальто.
Без поржать не сладили —
прецедент зато.
Это лишь в Галчании
цирк без шапито,
но о том молчание,
кстати, судьи кто?
Две, во фраках, ласточки,
голубь в галифе,
да синичка в галстучке,
да зуёк в шарфе.
Длань закона — силище!
Лунь: — Не может быть.
Не прошу судилища,
просьба рассудить.
Круглою бородкою
мелко он трясёт.
Лунною походкою
ходит взад-вперёд.
Вдруг вдали послышался
характерный звук.
Будто леса крыша вся
задрожала вдруг.
И реки журчание
стихло в тот же миг.
И на луг с урчанием
въехал грузовик.
Вот родная пасека,
вот любимый пёс!
Дал тут "газик" газика —
чуть сарай не снёс.
Из кабины медленно
вылез человек.
На лице обветренном
жизни целый век.
Видел много красочных
мест он на веку.
А теперь вот пасечник,
любит лес, реку.
Всюду птицы певчие,
воздух голубой…
— Ваше Человечие! —
лунь к нему с мольбой.
6
В этот день загруженным
был старик, но смог
вечером за ужином
поболтать часок.
Смог при всей серьёзности
вникнуть что и как;
сам от птиц стервозности
жертва и маньяк.
— Пяточки-заплаточки,
счастье через край!
У меня две ласточки
заняли сарай.
Не смотри насмешливо,
я всё по уму,
обратился вежливо
к ней или к нему.
С речью краткой, разве что
из высоких сфер:
«Ваше Верхопрашество!
Мистер Ласточ, сэр!
Крылья ваши подняли
дух мой выше крыш.
Всё же не угодно ли
вам отсюда кыш?»
Так старик рассказывал,
в слёзы раз по сто,
на пальцах показывал...
Лунь спросил: — И что?
7
На лужке у пасеки
замерли стожки;
спят в реке карасики,
спят в траве жуки.
Эх, просторы вольные!
Эх, какая лунь!
На крыльце довольные
спят старик и лунь.
Словно шли сквозь тернии,
но себя нашли
в умиротворении
неба и земли.
Так со всей бесспорностью,
главное, к утру
мир вернулся полностью
к свету и добру.
2024
***
Я живу у леса и реки.
Лет ещё полста — и стану вечен.
Птичек разноцветные мелки
мне закат рисуют каждый вечер.
Их картины зыбки и легки,
быстро отгорают и темнеют,
тем сильней ночные мотыльки
на просвет от лампы пламенеют.
Так живу меж красок и огней,
сам себе раскольник и игумен.
Муза, я неравнодушен к ней,
но в стихах угрюм и многодумен.
Тёмный слог случался и допрежь,
всем не угодишь, куда уж больше,
хмур со мною ёж по кличке Ешь,
бесится енот по кличке Мойша.
Даже дрозд, такой был, белобров,
но ругаться с ним давно я бросил.
Нынче лес без ягод и грибов,
из съедобного одни лишь лоси.
Из насущного — один лишь час
на закате помечтать и вспомнить
всё, что вдруг признал своим, лишась,
и всё то, что сразу не восполнить.
И всё то, что видел лишь мельком,
и всё то, что вновь интересует,
что зима одним своим мелком
в красках никогда не нарисует.
2024
***
Собак и кошек знал я многих.
Любил и был в ответ, не вру.
А что касается двуногих —
раз целовался с кенгуру.
Да, беспринципен был и влюбчив,
сорил деньгами из прорех,
но хрупких я не делал хрупче
и крупных не вводил во грех.
А умных, словно плод запретный,
желал и обожал двойне.
«Мужчины любят так дискретно»,
одна пожаловалась мне.
Я, правда, тот ещё был кладезь,
но что-то знал от сих до сих,
зато в быту я был покладист
и редко вёл себя, как псих.
Но знать не знал, что так бывает,
когда в честь нас гремел салют,
что слёзы счастья нас сливают,
макнут в соль жизни и сольют.
«Зачем? Не гнал ведь из-под палки»,
я у психолога спросил.
А та вдруг голосом гадалки:
«Господь ещё дарует сил.
Вот как войдёте в возраст Гёте,
а ей всего семнадцать лет,
такой любви вы присягнёте,
какой ещё не видел свет».
Ну да. Легко. Не стать бы ветхим.
Хотя я всё ещё живу.
У Гёте музу звали Кэтхен.
Теперь я кошку так зову.
2025
***
Собак и кошек знал я многих.
Любил и сам был, не совру.
А что касается двуногих —
раз целовался с кенгуру.
Да, беспринципен был и влюбчив,
сорил деньгами из прорех,
но хрупких я не делал хрупче
и крупных не вводил во грех.
А умных, словно плод запретный,
желал и обожал двойне.
«Мужчины любят так дискретно»,
одна пожаловалась мне.
Я, правда, тот ещё был кладезь,
но что-то знал от сих до сих,
зато в быту я был покладист
и редко вёл себя, как псих.
Но знать не знал, что так бывает,
когда в честь нас гремел салют,
что слёзы счастья нас сливают,
макнут в соль жизни и сольют.
«За что? Не гнал ведь из-под палки»,
я у психолога спросил.
И та вдруг с нежностью гадалки:
«Господь ещё дарует сил.
Вот как войдёте в возраст Гёте,
а ей всего семнадцать лет,
такой любви вы присягнёте,
какой ещё не видел свет».
Ну да. Легко. Не стать бы ветхим.
Хотя я всё ещё живу.
У Гёте музу звали Кэтхен.
Теперь я кошку так зову.
2025
***
Было славное там местечко,
и вдруг чудом необъяснимым
синий кит бултыхнулся в речку,
объявил там себя налимом.
Вероятно, упавший с неба,
прямо с неба, а то откуда? –
с виду выглядел он нелепо,
безусловное чудо-юдо.
Но глядел он вокруг с доверьем
и лежал в реке, будто в ванне,
будто ванны ещё издревле
у китов вошли в бытованье.
Будто прямо с времён библейских
(с эоцена, есть точка зренья)
у китовых бывают всплески,
всплески памяти, озаренья.
Есть у них, что терзает душу,
что душой этой самой движет.
Есть мечта вновь пожить на суше,
но, конечно, к воде поближе.
Я не прочь жить с китами в мире,
сам дружу с местным кашалотом.
Я искал речку чуть пошире,
чтоб ловить рыбу с эхолотом.
Жаль, что кит мою речку занял,
расплескал всю её по лугу.
Этой глупости нет названья –
надо ж так замочить округу.
Но уж осень, закат багряный.
Я в последний раз снял картинку,
как ходил по киту с граблями
почесать, где просил он, спинку.
Он зевнул. Он сказал, что в речке
сон не сон, мол, признаюсь честно,
все киты спят в воде, как свечки,
вертикально, а здесь-то тесно.
И сказал ещё, подбородок
плавником подперев с усильем,
у него был друг-зимородок
тоже синий, судя по крыльям.
Улетел. Упрекнёшь ли птичку?
Взял и вдруг улетел пораньше.
На песке он забыл плотвичку,
каждый глаз у неё оранжев.
Время этот цвет обесцветит.
В цвете жизнь – лишь всего отсрочка.
Справедливости нет на свете
ни в каких пищевых цепочках.
Я никак не слыл баламутом,
только пульс считал в килогерцах,
но за всех болит почему-то
почему-то китовье сердце.
Как летают киты – тут спорят.
Сам не видел – берут завидки.
Заберу я плотвичку в город,
сохраню её в эпоксидке.
2025
Боб Дилан+.
Песня из кинофильма «Пэт Гарретт и Билли Кид»
Пуля по тебе летит и плачет.
Старый друг стоит и глаз не прячет.
Он шериф, и это много значит,
Билли, жаль, закон не про тебя.
И на гасиенде завтра ночью
ты увидишь зримо и воочью:
мало просто скинуть шкуру волчью,
люди убивают и любя.
То не конь в степи хрипит, но скачет,
пуля по тебе летит и плачет.
Жизнь сложилась так, а не иначе,
и ничья тут, собственно, вина.
И на гасиенде нынче ночью
чья-то дружба разлетится в клочья.
пули вечно склонны к многоточью,
но всегда находится одна.
Хмур шериф, всю ночь ему не спится.
Палец на курке – как коготь птицы.
Смерть сама решит поторопиться.
Билли, скажет, я ведь не шучу.
И на гасиенде каждый вечер
вечер с сеньоритой станет вечен,
звёзды вам свои затеплят свечи,
месяц – поминальную свечу.
1995-2025
***
Стынущая вода
цвета морской волны.
Чья-то вина всегда
лучше ничьей вины.
Липнет ноябрьский снег
к вязаному шарфу.
Рад, что не прожил век
вещью в чужом шкафу.
Призван был танцевать,
руку кладя на сгиб.
Вызван был целовать
твёрдые губы рыб.
Шарф, щекотанье губ...
памяти трюк дешёв.
Вывороченно груб
толстый сердечный шов.
Грех говорить пока,
стыд повторять ходы.
Стыло течёт река
цвета морской воды.
Имаши грех сугуб,
выйдешь к зиме на плёс.
Ветром снимаешь с губ
капли колючих слёз.
Веруешь не тая
в тех, кто вовлечены.
Чья-то вина – твоя
против ничьей вины.
2025
Спасибо, что русские
Солнце с полуночи бродит по северу,
справа и слева горит по заре…
Так и живём под одной полусферою –
ближнего космоса, ближе – к земле.
Что тут добавишь? За чаем с закускою
лишь пару слов о труде и любви.
Так и живём, и спасибо, что русские.
Есть сила в слове – не только в крови.
Было шутили да семечки лузгали.
Было дрались, как не снимут в кино.
Но и мирились: да что мы, не русские?
Кто не поймёт – ну тому не дано.
Пусть иногда, от чрезмерной нагрузки ли,
небо горело на разных концах,
мы шли вперёд, потому что мы русские
в каждом герое и в тех пацанах.
Формулы грызли, как яблочки хрусткие,
были последними из удэге.
Пели обнявшись, спасибо, что русские,
каждый, как мог, на своём языке.
Солнце с полуночи бродит по северу,
справа и слева горит по заре…
Бог нас подключит к небесному серверу.
Жизнь не кончается. Точка, тире!..
2025
\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\
Свидетельство о публикации №126021006784