Воля
Там внутри – уголь и железная руда, бокситы и немного меди, серебра и золота. Снаружи – люди, которые это добывают и перерабатывают, тратя на неживое свои живые силы, лёгкие, нервы.
Тут моря нет. Зато есть горы и степь, и тайга, и холодные реки. Длинной зимой тут - за сорок морозов, коротким летом - под сорок жары, по краям – мелкие межсезонья весны и осени, крадущие у лета иногда по месяцу причитающегося на него тепла. В середине Сибири это обычная предсказуемость природы. В континентальном климате такое творится практически везде, но только не тут. Здесь люди ковырнули поглубже. И выбросили наружу вещи, которым по природе полагалось лежать внутри.
Пал Палычу было любопытно, как дворники на районе поднимают весной с газонов спёкшуюся за зиму корку грязи, превратившуюся под истаявшим снегом в струпья на бледных порослях травы, бессильной прорваться через неё к тихому солнцу. Один из дворников захватывал край корки граблями, приподнимал её над землёй, будто крышку колодца, другой лопатой аккуратно отрывал от неё травяные тонкие кудели, белые, полупрозрачные, будто поседевшие за зиму, и руками, аккуратно складывал пластинки спрессованной грязи из гари, шлака и угольной пыли на асфальт.
Эти пластинки в сантиметр толщиной были не такими хрупкими, как казалось. Палыч пробовал наступить на них ногой. Они прогибались, пружинили под подошвой и ломались не сразу. Да и дворники, складывая их в садовую тачку, предварительно дробили грязь на куски штыковой лопатой. Удары были достаточно сильными. На асфальте в таких местах ещё долго оставались отметины, которые были видны до самого сентября, пока дети не пойдут в школу. Потом полосы, покрываясь первым снегом в октябре, исчезали, а в конце мая появлялись вновь. Это дворники опять начинали отдирать с газонов струпья зимы, давая волю траве и добавляя к ранам на асфальте новые шрамы.
Пал Палычу нетрудно было догадаться, что столько же, если не больше, грязи скапливается в его и всяких других человеческих лёгких живущих по соседству людей, шахтёров, или работающих на металлургическом комбинате, или не работающих женщин и детей – просто дышащих мертвящим воздухом над газонами между многоэтажек.
Трёхслойные окна в домах мылись редко и практически не открывались. Шторы на окнах регулярно стирались от пыли вместе с постельным бельём. Трубы парового отопления были вмурованы в наружные стены. В трещинах тёплых стен жили неистребимые тараканы. К ним зимой подтягивались в обогреваемые подвалы и мусоропроводы мыши и крысы.
Откуда же бралась эта всепроникающая грязь?
Грамотному Палычу чудилось, что из расковырянной шахтёрами земли живность собирается в обогреваемые жилища людей точно в отместку за нарушение экологического равновесия. Это она издевается над горожанами, притаскивая с округи доступную насекомым и грызунам пыль, паутину и мусор. Вороны тут плетут гнёзда из алюминиевой проволоки, а для подстилки используют минеральную вату. Рыси на шлаковом отвале ловят и грызут бродячих собак и кошек. Медведи шарахаются по ночам у мусорных баков пригорода. Лоси, отученные плавать, выходят на Ильинский мост над Томью и перегораживают движение машин…
Приезжая к концу августа из месячного отпуска в наглухо закрытую квартиру, хозяйкам приходилось не раз мыть полы, прежде чем впустить туда детей, потому что вся поверхность линолеума покрывалась жёстким налётом сажи, колкой и жирной, цепляющейся к розовым пяткам ребятишек. Отмывать их приходилось горячей водой с хозяйственным мылом. Впрочем, как и носки, и тапочки. Да и ковры и мебель заодно.
Потолки оттирались и заново белились извёсткой дважды в год, потому что не только на кухне, а и в детской походили со временем на потолки предбанника в заведении, которое топилось «по-чёрному». Бумажные обои темнели на стенах не выгорая. Белые акриловые краски на дверях мутнели до цвета топлёного молока.
Серо-коричневый смог над Новокузнецком висел иногда такой плотной стеной, что в тихую погоду в двадцати пяти километрах от него на аэродроме Прокопьевска откладывали посадку очередных рейсов и самолёты направлялись в сторону Новосибирска или Барнаула.
Открытое окно в купе поезда «Новокузнецк — Кемерово» гарантировало такой слой пыли в пустом стакане за десять часов пути, что, при разбавлении осевшего остатка кипятком, чайной заварки (для цвета) уже не требовалось.
Что их всех сюда привело? Юных и здоровых, поехавших в Кузбасс добровольно?
Длинный рубль? Романтика неизведанного? Возможность быстро получить хоть какое-то отдельное жильё, а не мотаться по общежитиям с ребёнком?
Нет.
Мечта о воле!
Удрать от произвола деканата, лишающего стипендии за одну тройку в сессии; уехать подальше от нудных родителей, не умеющих зарабатывать деньги; бежать от столицы, где жить сладко, но дорого, так дорого, что лучше и в Подмосковье не жить вовсе. Ну, не из-за близкой же колбасы к Москве липнуть? Не из-за какого-нибудь театра или консерватории? Не из-за одинакового на всех пайка телевидения и радио? Этого социалистического добра и в Сибири полно!
По крайней мере, Палыч тогда так думал.
Ему, молодому специалисту, прибывшему сюда из столицы с семьёй, и надо-то было проработать в этом «городе-(с)аде» всего три года. Но годы затянулись на долгие десять лет, и «воля» оказалась мечтой, облачённой в паутину неразрешимых повседневных проблем, окутывающих круг семейных забот, связанных с болезнями детей и жены, собственных болячек и тревогой за будущее: а хватит ли сил вырваться из этой засасывающей в себя воронки – куска денег, помноженных на сибирский коэффициент; уюта ведомственной трёхкомнатной квартиры от Запсибметкомбината, которую пришлось бы вернуть собственнику в случае увольнения; а, главное, - объятий крепких сибирских людей, объединённых с ним общей мыслью. Какой?..
А такой, что, вот ещё год или два, и они все или покинут это гиблое место в известном всем направлении, или заработают столько, что их детям не придётся тратить своё здоровье на то, чтобы жить нормально. Конечно, не тут. А там, где человеку жить и положено. На здоровой земле под ласковым солнцем и чистым небом. И не обязательно в Европейской части. Можно и южнее. И западнее. И в другом полушарии…
А пока воля обходилась всё дороже. И водка дорожала. А скоро начала и вовсе выдаваться только по талонам. И не только водка.
Но это никого не останавливало. Молодость брала своё в тех же количествах: никто радоваться жизни запретить не мог. Ни Генеральный секретарь, ни Президент, ни начальник смены…
В молодёжном микрорайоне большинство жителей были знакомы друг с другом: и родители, возраста до тридцати лет, и их дети – детсадовцы и младшие школьники. Новый год и каникулы все проводили на лыжах и санках у небольших сопок в полукилометре от многоэтажек, когда мороз и метель позволяли это делать. Молодые отцы установили здесь шесты с освещением и проложили по их линии лыжные трассы. Молодые мамы на санках и накаченных камерах от КАМАЗов раскатали спуски с горок. На недостаток снега тут никогда не жаловались. Оттепелей с ноября обычно не было. А к январю воздух остывал ниже тридцати.
Мороз под шубами и шапками ощущался как разве что горчица к холодцу, которым только что закусили стопочку водки перед выходом на улицу. С собой семейные брали алюминиевые фляжки с тем же напитком, китайские термосы со сладким горячим кофе и бутерброды с салом и колбой (таёжной черемшой), которую заготавливали по весне местные телеуты и продавали на рынке в неограниченных вонючих количествах.
Детям вынимались из родительских карманов баранки да сухари с шоколадом, потому что пирожки замерзали в ледышки и доставались обычно домашним питомцам – лохматым собакам неопределённой породы, чьи густошёрстые шкуры трудно было отличить от головных уборов людей и людской обуви: собачьи унты были у каждого, прожившего в Сибири хотя бы три зимы.
Эти заснеженные компании, шумные, визжащие и лающие, скатывались со снежного склона и поднимались на склон, чтобы вновь с него скатиться ровно столько раз, на сколько хватало содержания жидкостей во флягах и термосах. Вновь прибывающие подливали, как водится, своего масла в огонь. И так как пить в одиночку в Сибири не принято, гуляния с приходом опоздавших приобретали дополнительный импульс к радости встречи оставшихся трезвыми знакомых и поводу выпить за ещё один прожитый здесь длинный год.
Всем казалось, что прощание с Сибирью исчисляется не только временем, измеряемым годами, но и количеством выпитого. И именно спиртное помогает это время ускорить.
На морозе в кассетных магнитофонах по очереди садились батарейки. Их согревали за пазухой, постукивали ими по полозьям санок. Но «Три белых коня» звучали всё реже, а «Есаул» всё чаще, но тише. И это призывало молодых людей к тёплому очагу, где можно было скинуть с себя валенки и оторваться в плясках «по полной», с горячими пельменями и сибирским винегретом с грибами, рыбой и квашеной капустой…
Темнело. На шестах зажигались гирлянды лампочек. Редкие лыжники брели по освещённой трассе за сопку. Это те, что проспали буйное общее новогоднее похмелье и теперь в меланхолическом одиночестве уходили из дома, чтобы освободить другим место для танцев… (Это были они, редкие бедные язвенники и трезвенники, оберегающие своё нутро от необходимой экологической промывки организма, в общем, полусумасшедшие, которые и в Сибири попадаются, как их судьба с пургой ни крути.)
Категорически непьющих по своей воле среди знакомых Пал Палыча не встречалось вовсе. Одни из друзей сидели на таблетках, чтобы когда-нибудь снова начать пить. Другие – чтобы в очередной раз пить бросить.
Пили помногу, часто, по любому поводу.
Здоровые – чтобы не заболеть, простудившиеся – чтобы выздороветь, сочувствующие и тем и другим – просто за общее здоровье.
Ели не меньше, а, выпивая, даже больше положенного.
Закусывали непременно солёным, перчёным, острым и жгучим. Заедали это горячим, жирным, наваристым и сытным. Переходя к чаю, водку со стола не убирали. На кухне постоянно кипела кастрюля под пельмени (на всякий случай), и сами пельмени брались из огромного фанерного чемодана на балконе, по девяносто штук «на рот». А в утятнице кипело подсолнечное масло под пончики, которые, раскатанные в колечки теста, расстаивались здесь же на газете «Социалистическая индустрия» и время от времени окунались кем-нибудь из взрослых в шкворчащий фритюр и складывались вилкой в тазик. Оттуда горячие колечки, осыпанные сахарной пудрой, ребятишки таскали к себе в детскую и уделывали жирными пятнами и одежду, и мебель, и новые шторы.
(Детей в Сибири любят по-особенному, им прощают все шалости в Новый год на первый раз, а на второй… Второго раза, после серьёзного разговора с родителями, обычно, не бывает. Как и Нового Нового года. Бывает только Старый Новый год. И детям об этом хорошо известно. И потому они остаются в такие дни вечно безнаказанными.)
Взрослым в январе дремать было некогда от слова «совсем». Помимо праздников приходилось ещё и ходить на работу по сменам, и в день, и в ночь, и собирать младших в садик и на «ёлку», встречать и провожать гостей и знакомых, которые могли остаться и заночевать, потому что на улице мороз, а дети уже спят вповалку в детской поперёк чужих кроватей.
Кто мог петь – пели, подыгрывая себе на гитаре или пианино. Кто хотел танцевать – танцевали. А курящие закрывались на кухне и отворяли форточку, чтобы выпустить пар в морозную ночь. И говорили, говорили…
О будущем. О воле. О справедливости.
- Мы, по сути, как были, так и остались крепостными, - вещал, покуривая, Володя Кныш, сталевар с высшим образованием, приехавший сюда из жаркого, но тесного для людей Донбасса. - Нас сюда загнали по распределению в качестве рабочей силы вместо тех, кто отсюда уже слинял. Пообещали деньги и жильё, и мы как бессловесная скотина попёрлись за четыре тысячи километров отрабатывать своё бесплатное образование… Это, мужики, при любой власти уже система! Столыпин людей в Сибирь гнал на освоение богатств для той же власти, Сталин гнал в лагеря, а для нас вот такое ещё придумали: хочешь мало-мальски пожить по-человечески, если тебе родители наследство не оставили, то придётся горбатиться на дядю «в местах не столь отдалённых» по распределению. Что, не так?
- Да кто тебя сюда гнал? – спрашивал у него, подсмеиваясь, Юра Кох, немец из пыльного казахстанского Кокчетава. – Оставался бы в своей Макеевке. Ждал бы лет десять очереди на квартиру, снимал угол у какого-нибудь куркуля, и письма писал в профком: «подайте, суки добрые, мне на сало с женой и двумя детьми». Тебе ж, хохлу, в долг взять и не отдать – как два пальца обоссать. Что, не так скажешь?.. Зато в Украйне дети твои летом свежие яблоки бы воровали из соседнего сада. А тут – одни ранетки, и то кислятина… Нет, Володь, себя нужно винить, а не власть. Галька-то твоя на жизнь не жалуется?
- А что ей жаловаться? Сидит в своей конторе, бумажки перебирает…
- Вот и хорошо. Здоровее будет. Зато ты пока стаж горячий заработаешь! На пенсию раньше выйдешь. Тогда и отдохнёшь, - успокаивал товарища Палыч и в который раз пытался поменять тему разговора, хотя мнение Коха было ему ближе: - Слушайте… Тут меня Нечаев, начальник смены, уговаривает заявление в партию подать, мол, в загранкомандировку, в Пакистан, специалистов только партийных набирают. Ты, говорит, комсомольские взносы никогда не задерживал. Вот выйдешь из комсомола, нужно в партию торопиться вступить. А то и опоздать можно, все билеты разберут, тебе места не достанется…
- Да врёт он всё! – перебил его Петя Клоков, АСУшник из конверторного, который припылил в Новокузнецк из самого Ленинграда. – Это ему на партбюро задание дали в горбачёвскую партию молодёжи побольше насобирать. А в Пакистан известно уже, кто поедет.
- И кто же? – спросил Пал Палыч.
- Сынок начальника коксохима, Арчил Жвания, ещё – мастер из КИПиА, Сёма Ашпин, племянник главного доменщика, ну, и сам Нечаев. Он уж третий год загранкомандировки ждёт. В Бхилаи, в Индию-то, его забраковали по несчастному случаю в смене… Ну, помните, дежурный электрик у него сгорел на контакторах мостового крана?.. Года два назад?.. Так Нечай теперь торопится в списки попасть, пока ещё чего-нибудь не случилось…
- Ну, не знаю… - промямлил Палыч.
- Ты жене своей не вздумай сказать! – тихо предупредил Петя. – Не выгорит загранкомандировка, сожрёт потом… Как моя…
Палычу ответить было нечего. Он уже проговорился. А жена, представив, что ей без Палыча придётся прожить здесь одной с детьми целый год, отвернулась к стенке и заплакала…
Кныш предложил ещё выпить. Выпили, закусив с одной вилки винегретом из большой общей миски на кухне. И, не прожевав, вновь закурили.
- Ты, Пал Палыч, пишешь там что-нибудь или бросил? Сейчас, в перестройку, тебя и печатать могут начать. Не то, что раньше… - посоветовал Кныш. – Ты про нас, крепостных идиотов, там напиши. Доброе что-нибудь. Может, память какая детям останется…
- А ты помирать собрался? – спросил Юра Кох, всё подсмеиваясь. – Язву свою лечи! Пей поменьше. Вон Виталик Готилов не пьёт. Худеет. На лыжах бегает.
- Он вольный человек. Мент. В ОБХСС по андроповскому призыву пошёл. Ему себя теперь беречь надо, добытчика! – парировал Володя. – Он знаете мне что недавно предлагал?.. У спекулянта одного они имущество конфисковывали, а там здоровый попугай был в клетке, «жако». Так вот попугай-то у него в форточку вылетел, а клетка осталась. Огромная, как собачья будка. И места много теперь, видите ли, эта пустая птичья тюрьма у Виталика в однокомнатной занимает… За четвертной мне её втюхать хотел.
- Почему – тебе?
- Да у меня хомяка Любка с Людкой выпросили. Я купил. Он в сумке от противогаза живёт. Умещается. А эта клетка ему – как хмарочёс…
- Что-что? – переспросил Кох.
- Ну, небоскрёб, по-вашему, по-немецки…
- Дэрфолькенкраце вообще-то… - обиделся Кох.
- Да ладно вам! – цыкнул на них Петя. – Чем дело-то кончилось?
- Так-таки втюхал! Девкам! За червонец, правда… Теперь можно десяток хомяков в неё посадить.
- А если девять этажей в клетке уделать, и на каждом по четыре квартиры решёткой разгородить, так это целый наш подъезд получится! – съязвил Юра. – Тюрьма народов! «Город-сад» по-новокузнецки…
И все дружно расхохотались.
(Когда тебе нет ещё и тридцати, можно смеяться даже над шишкой на собственном лбу, разглядывая её в зеркало. А жена заглянет через плечо и пошутит: «Надо, же! Ничего от бога не скроешь! Стоило к соседу за солью сходить, а у тебя уже рога прорезаются…»
И, конечно, заработает шлепок по заднице. Но весело так, непринуждённо.)
Зима и мороз вообще в Сибири время весёлое. А иначе и нельзя: сама природа двигает человека к действию и принятию быстрых решений, чтобы не замёрз случайно.
Вот топчутся на конечной остановке двадцать мужиков, трут уши и пальцы, смотрят на часы, как бы не опоздать на смену, и метров с двадцати поглядывают на водителей автобусов, которые играют в карты, забравшись в одну из тёплых кабин, и явно не торопятся с выездом на маршрут. Людей на остановке всё прибывает. Мужики терпят пять, семь минут, а потом тихо между собой договариваются: «Первого качнём». И когда подъезжает, наконец, первый пустой автобус, в него никто не заходит. Крепкие ребята раскачивают его и за пару минут кладут на бок вместе с водителем. Пусть, мол, помёрзнет немного, подумает тут о жизни, пока подъёмного крана дождётся. Зато следующие автобусы следуют точно по расписанию.
Вообще в Кузбассе не принято словесно угрожать или дожидаться от обидчиков извинения. Тут сначала бьют, а потом спрашивают: понял, за что? И, если человек не понимает, бьют больше и дольше, пока подлец не догадается, за что его лупят. Такая манера в мужских отношениях. Привнесённых, возможно, с многочисленных зон и лагерей, раскиданных по Кузбассу, и тех ссыльных и вольноотпущенных зеков, которые остаются тут на проживание, понимая после десяти-пятнадцати лет отсидки, что возвращаться убийцам, насильникам и бандитам в родные места незачем: а вдруг там остались живы люди, которые ещё помнят, что те в своё время с их родственниками сотворили? (Пал Палыч знавал одного невозвращенца, Кузяя, который жил под тёплыми бункерами на шихтоподаче и предпочитал отнимать у крыс остатки бутербродов из «тормозков» баб, машинисток конвейеров, чем ехать на свою Брянщину, где он по пьяни троих в деревне зарезал.)
Потому принятие и сдача смены при непрерывном производстве происходит на Запсибметкобинате так серьёзно и ответственно. Тут врать себе в убыток: нужно и должно говорить обо всём, что произошло у тебя за смену, и предупредить сменного товарища о том, что у него может произойти. И учиться доверять слову и своё слово держать, чтобы, простите, живу остаться и другим жизнь и здоровье продлить. В доменном цехе достаточно поскользнуться на графите, чтобы слететь в качающийся лоток или в канаву с расплавленным чугуном или шлаком… Не дай вам бог такое увидеть!
Так что ни на работе, ни на улице, ни на дороге к дому или из дому молодые специалисты от несчастий застрахованы не были. Так же, как их жёны и дети. Да и все живущие в молодёжном микрорайоне, на отшибе от властей и блюстителей правопорядка, в одиннадцати километрах от города. Но им, живым, самим об этом задумываться было некогда.
Дети росли с поразительной скоростью. Зарплаты родителей за их ростом и потребностями просто не успевали. Как и по всей забродившей по «воле» стране, в широком смысле этого слова…
Уже скоро в Кузбассе грянули первые шахтёрские забастовки. Оживилась новая власть, которая приучила металлургов получать зарплату японскими вещами и просроченными пайками от бундесвера. Их меняли на рубли, а рубли - на доллары. Сберегательные кассы с валютой переместились в трёхлитровые банки в каждой квартире. За ними, взламывая дверные замки, охотились бывшие зеки и будущие наркоманы, которые торговали по тёмным углам талонами на водку, чужими и своими тёплыми вещами (обычно - меховыми шапками, воротниками, реже - пуховыми платками или унтами). На таких стихийных распродажах люди не раз находили и свои вещи. И тогда продавцу краденого доставалось от всех и «от всей души».
Заработки милиции стали зависеть не от количества раскрытых преступлений, а от «откатов» и размеров содержания «крыши» преступников и спекулянтов или, как их теперь называли, людей предприимчивых, держащих нос по ветру, знающих, что и кому перепродать.
Гласность разрывала прессу на куски многочисленных жёлтых газет, которые выискивали в людях самые гадкие качества и вываливали их наружу публично. Привыкшие доверять официальной печати люди верили тому, над чем пять лет назад готовы были посмеяться: многочисленные гадалки и экстрасенсы гребли деньги как директора заводов.
Безголосые подростки и раскрашенные полуголые девки с эстрады пищали под фонограммы подъездные песни-нескладушки, в которых восхвалялись профессии бухгалтера и бандюка, кричащего подельникам «атас!»; «американ-бой» в вишнёвой «девятке» ехал к «девочке своей синеглазой», а «злые морозы» были нипочём всем «ласковым маям» из детдомовских подворотен.
Им подпевала вся страна. Их показывали по центральным каналам телевидения. Лабухи кичились друг перед другом, кто сколько срубил бабла с лохов, а лохи с удовольствием бросали деньги им под тощие ноги, а также разным жирным «МММ» и новым депутатам-пророкам, сулящим свободу слова, вероисповеданий и всеобщих забастовок, где «воля» заключалась в том, что любого можно было бить по роже. Хоть мать, хоть родного отца, если они поперёк этой «воли» стояли.
Пал Палыч, почитывая очередные гадости в прессе, всё больше грустил о милом продажном комсомоле, где всё было понятно: кто и зачем в него попал и какую карьеру собирался делать по административной части. В среде прикладников, инженеров-производственников, чаще получающих оклады меньше, чем зарабатывал квалифицированный рабочий, карьеристы уважением не пользовались. Мало того, над ними посмеивались, зная наперёд, что ни у доменной печи, ни в партии карьеры они не сделают по причине своего скудоумия.
Учились и работали комсомольские вожаки спустя рукава, выезжая в люди на авторитете папаш, готовых шпаргалках и чужом опыте и смекалке. Они знали, что их, раздолбаев, взрослые горновые к горячему металлу не подпустят во избежание несчастного случая, да и сами вожаки в жаркие и грязные цеха не шибко-то рвались. Сидели после аспирантуры по конторам и проектным институтам, искали места почище и поспокойнее, берегли здоровье для общественной работы. Писали время от времени рационализаторские предложения, диссертации, любились с москвичками ради прописки и квартиры, ездили в тёплом метро без головных уборов, замотав шею мохеровым шарфом, по-жениховски, а, женившись, детей заводили после тридцати, когда уже подойдет очередь у родителей невесты на кооперативную квартиру с дополнительными десятью квадратными метрами под кабинет новоиспечённому кандидату технических наук.
«Боже мой, как им теперь тяжело, безруким! – жалел их Палыч. - Ушли кто в «челночники», по Польшам и Турциям шмотки дешёвые собирают на продажу; кто «видеосалоны» в подвалах пооткрывал, за деньги порнуху подросткам крутит; кто ворованными запчастями и радиодеталями на рынке торгует, а их местные бандюки чмырят и оброк с продаж трясут публично. А у непослушных киоски и палатки жгут и жгут. Каждый день что-то горит. Иногда и с товаром, а иногда и с людьми… А у них дети маленькие… Эх!»
Газета отбрасывалась в сторону. А где-то Ходорковский с Рабиновичем уже потирали руки…
И принимался Палыч писать о счастье и любви, благо накопилось в нём много всего такого, и рассылал свои добрые творения в газеты и журналы, а те неизменно возвращали рукописи назад, ссылаясь на новую моду в романтической литературе. В сопроводительных письмах редакции отвечали, что счастье теперь не в чести, любовь вредна последствиями, а про деньги уже всё написано до нас на Западе, но в СССР ещё эти книги не успели перевести. Советовали писать детективы, околонаучную фантастику или смешные байки типа анекдотов. И чем короче, тем круче. Поменьше прилагательных. А в остальном – полная свобода воли!
Палыч слушался. И дело двигалось. К тридцати годам вышла первая книжка, следом - вторая. Тогда и гонорары ещё выплачивали, как ни странно…
Но самое главное, что Палыч приватизировал свою квартиру, вышел из крепостных. Выкупил себе волю грязной работой и холодами. Заплатил госпошлину и обменял сибирское жильё, как свою собственность, на домик в чернозёмной полосе России.
Заработанные за десять лет длинные деньги превратились за пару лет в пшик. Спас Палыча и детей от голода чернозёмный огород, который оделял их корнеплодами каждым долгим летом в девяностых. И, собирая урожай на зиму в глубокий погреб, Палыч нередко вспоминал своих сибирских друзей. Чем там они своих детей кормят? Хватает ли им на картошку?
Но Сибирь никого себе в залог не оставила.
Юра Кох переместился в Дрезден к своим дальним родственникам, потратив на переезд большой семьи из Казахстана в Германию все личные накопления и часть денег от приватизированного жилья.
Володя Кныш вернулся в Макеевку, а за проданные в Новокузнецке квадратные метры приобрёл хату на окраине и сад с яблоками и грушами.
Петя Клоков возвратился в Питер. На сибирские рубли они с отцом и братом открыли небольшую реставрационную мастерскую и трудятся краснодеревщиками себе в удовольствие и людям на радость по сей день.
Из общих знакомых в Новокузнецке остался только Виталик Готилов. Его повысили в звании после окончания высшей милицейской школы, и он, говорят, дослужился до полковничьих погон. Впрочем, Виталик трактовал «волю» весьма своеобразно, не как свободу выбора, а как стремление к достижению цели. Да и зачем наша «вольность» была ему нужна? Он и так не пыльно зарабатывал.
Из сибирских воспоминаний Пал Палычу в наследство достались не доменный цех и лихое время, а лица молодых друзей, весёлый снег да цепкий мороз, и ещё эта крепкая весенняя корка на газонах, из-под которой торчат спутанные бесцветные кудели новой травы, тянущейся к солнцу. Надо только её аккуратно сорвать с нежных ростков, трава зазеленеет, вырвавшись на волю, и даст семена. И разлетятся они всё дальше от дымного Кузбасса.
Внуки Палыча не вспомнят о той Сибири. И правильно сделают.
Свидетельство о публикации №126020801459
Весомо.
Плотно.
Вкусно.
А Палыч, я так понимаю, отчасти несет автопортретную нагрузку?
Серж Пименов 12.02.2026 21:25 Заявить о нарушении
А Палыч иногда такую чушь несёт! Заслушаешься.
Геннадий Руднев 13.02.2026 06:55 Заявить о нарушении
Серж Пименов 13.02.2026 07:23 Заявить о нарушении
Серж Пименов 13.02.2026 10:42 Заявить о нарушении
Новсибирск, Томск. У меня там коллеги-керамисты.
Серж Пименов 13.02.2026 10:44 Заявить о нарушении
Геннадий Руднев 13.02.2026 11:21 Заявить о нарушении