Пётр I. Император нового мира
**Роман**
**Автор: Константин Сандалов**
ПРОЛОГ
Он шёл, творя свой суд земной.
Без сна. Без жалости. Без срока.
Сжигал в груди живой покой
Во имя каменного Рока.
Он верил: жертва — это мост
К незримым, высшим оправданьям.
Что в миг, когда он встанет в рост,
Мир захлебнётся состраданьем.
Он строил храм из тел и лет,
Из клятв, из слёз, из отречений.
Любви — не знал. Пощады — нет.
Лишь долг, доведший до мучений.
Он стал один. И стал велик.
Как пик средь звёздного молчанья.
Он вытравил последний крик,
Преодолев предел страданья.
И вот вершина. Край и грань.
И шаг в последнее паденье.
Он ждёт: когда порвётся ткань,
Явив небесное знаменье.
Он ждёт.
Ни грома. Ни огня.
Ни тени гнева. Ни участья.
Лишь бездна — холодом звеня,
Стоит в космическом бесстрастье.
Ни «да», ни «нет». И нет суда.
Ни смысла, скрытого за твердью.
Ни высшей меры для труда,
Ни оправдания бессмертью.
И в этом — всё. Предел и суть.
Не кара. Не награда свыше.
А равнодушный, вечный путь
Пустот, которые не слышат.
Он понял: жертвы не нужны.
Никто не ждал его за гранью.
Вся эта боль, и эти сны —
Он сам придумал оправданье.
Он сам назначил небеса
Свидетелями гордой воли.
Но звёзд недвижные глаза
Не знают ни любви, ни боли.
И вдруг величье — как песок.
А храм — лишь пыль на камне мёртвом.
И весь его гигантский срок
Лежит под небом распростёртым.
Он не упал. Он стал как лёд.
Остывшая во тьме планета.
Забыл себя. Забыл народ.
Отвергнув дар тепла и света.
Остался космос. Тих и глух.
Без замысла и без привета.
И взгляд его — предельно сух:
Что не было и нет ответа.
Но тьма молчит. И пустота
Не знает ни имён, ни тронов.
И только вечность — как плита —
Лежит над прахом всех законов.
Пётр I. ИМПЕРАТОР НОВОГО МИРА
**Роман**
**Автор: Константин Сандалов**
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СЕМЯ ЖЕЛЕЗА (1672–1696)
Глава 1. Плод
**Москва, Кремль. Теремной дворец.
9 июня 1672 года. Полночь.**
В царской опочивальне пахло не святостью, как положено в доме Помазанника. Здесь пахло скотобойней.
Тяжелый, густой, сладковатый дух свежей крови смешивался с кислым запахом уксуса, которым кропили углы от сглаза, и горьким ароматом распаренного березового веника. Окна были наглухо, в три слоя, завешаны войлоком — чтобы ни один луч света, ни один сквозняк, ни один дурной взгляд не проник внутрь.
Здесь не было времени суток. Здесь была только Боль.
Царица Наталья Кирилловна больше не кричала.
Трое суток она металась по перине, кусала подушки, звала мать и Богородицу. Её крики, полные животного ужаса, просачивались сквозь дубовые двери, ползли по коридорам дворца, заставляя седых стольников креститься и шептать молитвы.
Но теперь она затихла.
Сил больше не было.
Она лежала на высокой, сбитой кровати, распластанная, как лягушка, приготовленная для анатомического опыта. Её лицо, когда-то круглое, румяное, смешливое — лицо «счастливой Нарышкиной» — превратилось в маску. Скулы заострились, обтянутые желтой, восковой кожей. Глаза запали в черные ямы. Губы были искусаны в кровавое месиво.
Она смотрела в потолок сухим, стеклянным взглядом. Она уже не ждала помощи. Она знала: она умирает.
Тот, кто сидел внутри, был слишком велик для неё. Слишком силен.
Он не хотел выходить. Он распирал ребра, давил на позвоночник, рвал её узкое девичье тело изнутри, как медведь, проснувшийся в тесной зимней берлоге.
В дальнем углу, под темными ликами икон, стоял Царь Алексей Михайлович.
Тишайший.
Ему было всего сорок три года, но в неверном свете лампад он выглядел глубоким стариком. Его грузное, рыхлое тело оплыло. Ноги, изъеденные водянкой, отекли так, что сафьяновые сапоги пришлось разрезать. Он стоял, опираясь на посох, и тяжело дышал.
Каждый вдох давался ему с присвистом.
В его руках были четки. Пальцы перебирали костяные бусины, но он не чувствовал их.
*Тук. Тук. Тук.*
Стук костяшек был единственным звуком в этой страшной тишине.
Он боялся подойти к кровати.
Он, повелитель огромной державы, боялся увидеть глаза собственной жены. Потому что знал, что там увидит.
Не любовь. И не мольбу о спасении.
Обвинение.
*«Это ты сделал, — говорили её молчащие, распухшие губы. — Ты, старый, больной мужчина, вложил в меня это семя. Я думала, это будет дитя. А это — железо. И оно режет меня».*
Вдруг тяжелый бархатный полог над кроватью дернулся.
Сквозь щель просунулась рука. Красная, мокрая по самый локоть. Она судорожно вцепилась в край золотой парчи, оставляя на дорогой ткани безобразные бурые пятна.
Полог отлетел в сторону.
Повитуха не вышла — она вывалилась оттуда, споткнувшись о край ковра.
Старая, грузная баба, с лицом, посеревшим от духоты и страха. Её передник был пропитан чужой болью насквозь, он лип к ногам.
Она проползла на коленях два метра и уткнулась лбом в сапог царя. Плечи её тряслись в беззвучном рыдании.
— Не губи, государь! — завыла она глухо, в пол. — Не идет он! Застрял! Плечи широки, а врата узки! Удушится младенец! И матушка преставится!
Царь отшатнулся. Запах крови ударил ему в нос сильнее ладана. Его замутило.
— Делай что-нибудь! — хрипнул он, хватаясь за сердце. — Ты ж опытная! Я тебя золотом осыплю! Спаси!
Баба подняла голову. В её глазах плескался животный ужас. Она знала, что за те слова, которые она сейчас скажет, её могут вздернуть на дыбу. Но страх перед смертью наследника был сильнее страха перед царем.
— Не выйдет он, надёжа-государь! Не выйдет живым! Матушка-царица уже холодеет... пульс ниточкой... Спасать надо... душу младенческую!
— Как? — Алексей Михайлович побелел. Он вцепился в нательный крест так, что цепочка врезалась в шею.
Повитуха оглянулась на образа, словно ища защиты, и зашептала быстро, захлебываясь:
— Грех на душу беру... Прости, Господи... **Вскрывать надо. Живот пороть. Иначе оба в гроб лягут. А так хоть царевича вынем... живого...**
Царя качнуло.
Вскрывать? Резать живую жену? Убить Наталью ножом, чтобы достать сына?
В его голове помутилось. Он представил, как лезвие вспарывает белый, натянутый до предела живот его любимой женщины. Как течет кровь. Как гаснет свет в её глазах.
Это был выбор Авраама. Но у него не было веры Авраама. У него была только любовь. Слабая, человеческая любовь.
— Прочь!!! — заорал он так, что пламя лампад метнулось в сторону. — Не сметь! Если тронешь её железом — на кол посажу! Тяни! Руками тяни! Зубами грызи, но спаси обоих!
Повитуха взвизгнула, вскочила, путаясь в юбках, и метнулась обратно к кровати, в душный, пахнущий смертью полумрак.
И в этот момент, словно услышав крик мужа, Наталья выгнулась дугой.
Её позвоночник хрустнул. Из горла вырвался звук — не крик, не стон, а рык. Низкий, утробный рык зверя, попавшего в капкан и отгрызающего себе лапу ради свободы.
— А-а-а-а!!!
Кровать жалобно заскрипела.
— Идет! — истерически взвизгнула повитуха, ныряя под простыни. — Голова! Господи, башка-то какая... Черная!
Царь сделал шаг вперед. Любопытство и ужас пересилили отвращение. Он должен был видеть.
Он увидел.
Из окровавленного, истерзанного лона появлялась голова.
Она была огромной. Непропорционально большой. Черные, мокрые волосы слиплись от слизи и крови.
Повитуха уперлась ногами в край кровати. Она тянула.
Послышался влажный, чавкающий звук. Потом хруст — казалось, лопаются кости таза.
— Давай, матушка! Давай! Последний раз!
Рывок.
Поток крови и мутных вод хлынул на персидский ковер.
И на руки бабки вывалилось Тело.
Это был не младенец. Это был мужик.
Огромный. Длинный. Красный, как ошпаренный рак.
Он не был сморщенным и жалким, как обычные дети. Он был налит силой. Его кулаки были сжаты, словно он уже был готов драться.
Секунда тишины.
Мир замер. Царь перестал дышать. Наталья рухнула на подушки, потеряв сознание.
А потом он закричал.
Это был не писк.
Это был бас.
Требовательный, злой, голодный рев.
Он орал так, словно был недоволен тем, что его вытащили из теплой тьмы в этот холодный мир. Он орал, заявляя свои права на воздух, на пространство, на жизнь.
Повитуха, привыкшая ко всему, чуть не уронила его. Руки её дрожали.
— Свят, свят... — зашептала она, перерезая пуповину. — Богатырь... Четыре гривенки весом, не меньше... Аршин ростом...
Алексей Михайлович подошел вплотную. Ноги его подкашивались.
Он смотрел на сына.
Младенец вдруг замолчал.
Он открыл глаза.
Черные. Абсолютно черные, бездонные глаза.
В них не было младенческой мути. В них была... Воля.
Он смотрел на отца. В упор. Не мигая.
И у Тишайшего царя, повелителя полумира, по спине побежали ледяные мурашки.
Ему вдруг показалось, что этот окровавленный кусок мяса сейчас встанет, оттолкнет повитуху и потребует корону. Прямо сейчас.
— Петр... — выдохнул царь. Имя само сорвалось с языка. Камень. Скала. Тяжесть.
А Петр, почувствовав холод воздуха на мокрой коже, снова заорал.
Громче прежнего.
Он требовал. Он хотел жить. Он хотел жрать.
И Алексей Михайлович, глядя на этот кричащий, беззубый, жадный рот, понял страшную вещь:
Этот мальчик сожрет всё.
Он сожрет покой этого дворца. Он сожрет старину. И, может быть, он сожрет саму Россию, чтобы построить на её костях что-то новое.
За окном, в душной летней московской ночи, раскололось небо.
Ударил гром. Гроза, которой не ждали, обрушилась на город.
Стены дворца дрогнули.
Природа салютовала своему новому, жестокому хозяину.
---
Глава 2. Судорога
**Москва, Кремль. Грановитая палата и Красное крыльцо.
15 мая 1682 года. Полдень.**
Воздух в Кремле в тот день был густым, как прокисший кисель. Им было трудно дышать. Казалось, он забивает легкие липкой ватой.
Пахло не майской свежестью, а горячим воском сотен свечей, старым потом дьяков, пылью вековых ковров и — главное — животным, потным страхом. Этот запах сочился из всех щелей, исходил от бледных лиц бояр, прятался в складках тяжелых парчовых одежд.
Десятилетний царь Петр Алексеевич стоял в Грановитой палате, вцепившись побелевшими пальцами в рукав материнского летника.
Царица Наталья Кирилловна внешне была спокойна — прямая спина, гордо поднятая голова в высоком кикаре. Но Петр, прижимаясь к её бедру, чувствовал, как по всему её телу проходит мелкая, частая, незатухающая дрожь. Так дрожит лошадь, почуявшая запах гари задолго до того, как увидит огонь.
Вдруг ударили колокола.
Не благостный перезвон к обедне. Ударил набат. Тревожный, рваный ритм, от которого сердце начинало биться в горле.
А потом пришел Звук.
Сначала это был далекий гул, похожий на шум весеннего паводока, ломающего лед. Но он быстро приближался, нарастал, превращаясь в рев тысячи глоток.
— Идут! — визгнул кто-то из стольников, и в палате началась паника. Бояре метались, крестились, искали, куда спрятаться.
Двери распахнулись. В палату вбежал князь Хованский, бледный, с трясущимися губами.
— Государыня! Стрельцы взбунтовались! В Кремль ворвались! Требуют выдать Нарышкиных! Кричат, что царя Ивана задушили!
Наталья Кирилловна пошатнулась, но устояла.
— Надо выйти к ним, — сказала она деревянным голосом. — Показать им обоих царей. Пусть видят, что живы.
Они пошли к выходу.
Петр шел, спотыкаясь. Его ноги стали ватными. Он был высок для своих лет, крепок, но сейчас он чувствовал себя маленьким и голым.
Они вышли на Красное крыльцо. Высокое, золоченое, вознесенное над площадью.
Внизу, в трех саженях под ними, бесновалось Море.
Соборная площадь была забита людьми в красных кафтанах.
Это были не те бравые солдаты, которых Петр видел на парадах. Это была биомасса.
Тысячи потных, багровых лиц. Тысячи раскрытых в крике ртов с гнилыми пеньками зубов. Тысячи глаз, налитых кровью и сивухой.
Оттуда, снизу, поднимался смрад.
Запах Зверя.
Густая смесь перегара, дешевого табака, чеснока, дегтя и застарелого, немытого мужского тела. Этот запах ударил Петру в нос, от него закружилась голова.
Увидев царицу и двух мальчиков-царей — Ивана и Петра, — толпа на секунду затихла. Но это была тишина перед взрывом.
— Вот они! Живые! — крикнул кто-то.
— Врут! Подменные! — заревел в ответ огромный, рыжий стрелец с перекошенным шрамом лицом, размахивая бердышом. — Выдай изменников! Нарышкиных давай! Матвеева давай! Крови хотим!
Боярин Артамон Матвеев, старый, грузный человек, воспитатель матери, шагнул вперед, к краю перил. Он был в богатом золотом кафтане, его длинная седая борода была тщательно расчесана. Он верил в силу своего авторитета, в святость седин.
Он поднял руку, призывая к тишине.
— Детки... — начал он дрожащим, но громким голосом. — Окститесь... Что ж вы творите? Мы же свои, православные... Нет измены...
Толпа заурчала. Тишина повисла на волоске. Казалось, еще чуть-чуть — и они послушают.
И в этот момент тот самый рыжий стрелец со шрамом прыгнул на нижние ступени крыльца.
Он не стал говорить. Он не стал слушать.
Он просто протянул огромную, грязную ручищу и схватил старого боярина за эту ухоженную, патриаршую бороду.
Рывок.
Голова старика мотнулась назад. Дорогая горлатная шапка слетела и покатилась по ступеням.
— Вот тебе "детки", пес боярский! — хрипнул стрелец.
И со всей силы толкнул Матвеева в грудь.
Боярин перевалился через резные перила и полетел вниз.
Время для Петра замедлилось. Он видел, как грузное тело в золотой парче летит медленно, нелепо размахивая руками и ногами, словно подстреленная огромная птица.
Он видел глаза дяди Артамона. В них застыл не страх смерти, а детское, безграничное удивление:
*«Разве так можно? Со мной? С боярином?»*
Внизу его ждали.
Лес бердышей, копий и алебард взметнулся навстречу падающему телу.
**Чвак.**
Звук был страшным. Мокрым, глухим, чавкающим. Так звучит топор мясника, входящий в сырую тушу.
Тело насадилось на острия пик.
Матвеев еще был жив. Он дергал ногами в воздухе, пытаясь найти опору, хрипел, из его рта потоком хлынула кровь, заливая седую бороду. Железо разрывало внутренности, выходило из спины.
— Рви!!! — взвыла толпа единым, сладострастным воплем.
Десятки рук потянулись к висящему, еще дергающемуся телу. Его сдернули с пик, как мешок, и бросили на каменную брусчатку.
Началась рубка.
Стрельцы били бердышами не чтобы убить — он уже был мертв. Они били, чтобы уничтожить образ человека. Чтобы превратить Человека в Мясо.
Они рубили золото кафтана, седую голову, руки, ноги. Кровь брызнула вверх, долетая до нижних ступеней крыльца, пятная сапоги тех, кто стоял наверху.
Петр смотрел.
Любой нормальный ребенок закрыл бы глаза, закричал, спрятался.
Но он не мог.
Его глаза, те самые, черные и бездонные, доставшиеся от отца, широко раскрылись. Они впитывали эту картину. Каждую деталь. Каждый звук. Каждый брызг крови.
Он видел, как сапог стрельца наступает на лицо дяди Афанасия Нарышкина, которого выволокли следом.
Он слышал сухой треск ломаемых ребер.
Он видел кишки, которые, как серые, скользкие змеи, вывалились из распоротого живота на брусчатку.
И в этот момент его тело не выдержало.
Его лицо предало его.
Где-то внутри головы, за ухом, натянулась невидимая струна и лопнула.
Левая щека дернулась.
Раз.
Два.
Мышца под глазом сократилась в дикой, болезненной судороге, потянув веко вниз, а угол рта — вверх, к уху, обнажая зубы в жутком подобии улыбки.
Лицо красивого мальчика превратилось в страшную, перекошенную маску.
Шея дернулась влево, словно он пытался увернуться от невидимого удара, который прилетел ему прямо в душу.
— А-а-ы-ы... — сдавленный, горловой звук вырвался из его перекошенного рта.
Мать, Наталья, наконец опомнилась от шока. Она схватила сына, прижала его лицом к своему животу, к мягкому бархату летника, пытаясь закрыть от этого ада.
— Не смотри! Петруша, ради Христа, не смотри!
Но было поздно.
Он уже увидел.
Там, в душной темноте материнских юбок, вдыхая запах её пота и страха, под аккомпанемент чавкающих ударов и пьяного рева, десятилетний царь понял главное.
Он понял, что такое Россия.
Это не благостные лики икон в соборах. Это не золото боярских одежд. Это не тихие молитвы отца.
Россия — это вот это пьяное, кровавое, потное рыло, которое разевает пасть внизу. Это Зверь, который жрет своих хозяев, если они дают слабину.
**С ними нельзя говорить. Их нельзя жалеть. Их нельзя увещевать сединами.**
**Их можно только бить. Ломать. Стричь им бороды вместе с мясом. Держать на цепи.**
**Иначе они сожрут тебя.**
Судорога на его лице медленно отпускала, но нерв теперь был оголен навсегда.
Этот тик станет его вечным спутником. Он будет дергать его лицо в моменты гнева, страха или радости.
Это была печать.
Печать того дня, когда на Красном крыльце умер мальчик Петруша и родился Император, который никогда и ничего не забудет.
---
Глава 3. Заяц, который мяукал
**Москва. Красная площадь.
Декабрь 1686 года.**
Зима в тот год выдалась злая.
Мороз не щипал — он кусался, как голодная собака. Ветер с Москвы-реки нес ледяную крупу, которая секла лицо и забивалась в воротники, заставляя слезиться глаза.
Но торг на Красной площади гудел. Голод не тетка, мороз не барин — торговать надо.
Пахло навозом (сотни лошадей стояли в ряд, окутанные паром), жареным луком, прелой овчиной, дегтем и тем особым, кислым, тяжелым запахом московской толпы, который не выветривается даже на шквальном ветру.
Сквозь эту тесную, галдящую толчею шел Подросток.
Он был огромен для своих четырнадцати лет — уже почти сажень ростом, тощий, нескладный, с длинными, болтающимися руками.
Он был одет не по-царски. Кургузый немецкий кафтан, слишком легкий для такой погоды, треуголка сбита на затылок, сапоги в грязи.
Люди шарахались от него. Крестились в спину.
— Царь... — шелестело в толпе тревожным шепотом. — Младший идет... Не крестится, на соборы не глядит... Чудной...
Петр не замечал их.
Он шел быстро, дергано, выбрасывая ноги циркулем, перепрыгивая через кучи мусора.
Ему было тошно.
В Кремле было душно. Там пахло ладаном и интригами. Мать вечно плакала. Сестра Софья смотрела волком. Бояре кланялись в пояс, но в их глазах он видел только страх и жадность.
Ему нужен был кто-то живой.
Не слуга, не раб, не наставник с розгами.
Ему нужен был друг. Такой же бешеный, как он сам. Такой же голодный до жизни. Такой же одинокий в этой толпе.
Вдруг он услышал звонкий, наглый голос, перекрывающий гул рынка:
— А вот пироги! Горячие! С пылу, с жару! Покупай, боярин, не скупись, а то подавишься своей жадностью!
Петр поднял голову.
У деревянного лотка, приплясывая от холода в дырявых валенках, стоял парень.
Примерно его ровесник. Чуть пониже, но крепче в плечах.
Лицо круглое, нос картошкой, щеки горят огнем, а глаза...
Глаза были синими, наглыми и веселыми. В них плясали бесенята.
Он только что всучил какому-то толстому подьячему пирожок и теперь, пока тот жевал, строил ему рожи за спиной, подмигивая проходящим девкам.
Он не боялся. Ни мороза, ни дьяка, ни черта.
Петр остановился.
Этот парень был живым. Среди серых, испуганных, замороженных лиц он горел, как уголек в золе.
— Эй! — гаркнул Петр, и голос его дал петуха.
Парень замер. Обернулся.
Увидел Царя. (Петра в Москве знали все — такого дылду с дергающимся лицом ни с кем не спутаешь).
Любой другой на его месте упал бы в грязь. Снял бы шапку. Начал бы бить поклоны, стуча лбом о лед.
Этот — нет.
Он окинул Петра быстрым, оценивающим взглядом. Смерил его рост, его странную одежду, его нервные руки.
И улыбнулся.
Широко, во весь рот, показав крепкие белые зубы.
— Пироги, государь! — крикнул он звонко, ничуть не смутившись. — Самые лучшие в Москве! Сам пек, сам начинку клал! Бери пару — третьим угощу, как родного!
Петр подошел. От парня пахло тестом и тем самым «кукуйским» духом — свободой и авантюрой.
Царь протянул руку — огромную, с цыпками от холода. Схватил пирожок.
Он был теплым. Жирным. Масло потекло по пальцам.
Петр разломил его пополам. Пар пошел в морозный воздух.
Понюхал.
Пахло луком, черным перцем и чем-то подозрительным. Сладковатым.
— С чем? — спросил Петр, глядя парню прямо в бесстыжие глаза.
— С зайчатиной, мин херц! — выпалил парень, ловко ввернув модное немецкое словечко. — Знатный был заяц! Жирный, как архиерей! Сам ловил, сам свежевал, сам плакал, когда в печь сажал!
Петр смотрел на него.
Он видел, что парень врет. Врет вдохновенно. Врет красиво. Врет с наслаждением.
В Москве зайцев зимой не ловили. В Москве ловили...
— Врешь, — сказал Петр, и уголок его рта дернулся в улыбке. — Это кошка.
Толпа вокруг замерла. Подьячий, доедавший пирожок, поперхнулся, выпучил глаза и выплюнул кусок в снег. Бабы охнули.
Сейчас царь прикажет сечь наглеца. Или на дыбу.
А парень даже не моргнул.
Он прищурился, наклонился к самому лицу царя (неслыханная дерзость!) и шепнул заговорщически, так, чтобы слышал только Петр:
— Может и кошка, государь. Зато свежая. И бегала быстро. И дешевая — всего алтын! А вкус — как у кролика, если не думать, что оно мяукало!
Петр опешил.
Секунду он молчал, глядя на этого уличного наглеца.
А потом запрокинул голову и захохотал.
Громко. Раскатисто. Лающе.
Это был смех человека, который после долгих лет одиночества нашел родственную душу.
Ему понравилась эта наглость.
Ему понравилась эта готовность продать кошку за зайца.
Ему понравилась эта абсолютная беспринципность.
Это был идеальный материал. Глина. Из таких людей можно лепить что угодно. Они не задают вопросов про совесть. Им плевать на боярские традиции. Им нужно только выжить и подняться наверх.
Как и ему самому.
— Как звать? — спросил Петр, отсмеявшись и вытирая выступившие слезы (или это снежинки таяли на ресницах?).
— Алексашка. Меншиков. Сын конюха придворного Данилы.
— Алексашка... — Петр протянул руку и, вместо того чтобы дать поцеловать перстень, схватил парня за ухо. Больно дернул. — Бросай свой лоток.
— А пироги? — деловито спросил Алексашка, морщась, но не отстраняясь. — Денег стоят. Матушка заругает.
— Я куплю, — сказал Петр. Глаза его горели лихорадочным огнем. — Я куплю тебя всего. С потрохами. С твоими пирогами, с твоим враньем и с твоей наглой душой. Кошек пусть другие жрут. Ты мне нужен.
— Куда, государь? — в глазах парня вспыхнул огонек. Не страха. Азарта игрока, которому выпал козырный туз.
— Воровать. — Петр наклонился к нему, дыша паром. — И строить. И глотки грызть. И Россию на дыбы поднимать. Пойдешь?
Алексашка посмотрел на царя.
Он был умен, этот сын конюха. Уличный университет научил его чуять удачу за версту. Он понял: это его шанс. Шанс вырваться из грязи, из холода, из нищеты, из вечного запаха кошатины.
Он одним движением скинул ремень лотка с шеи.
Пирожки — с котятиной, с луком, с надеждой — с грохотом упали в грязный снег. Их тут же начали хватать нищие и бродячие собаки.
— За тобой — хоть к черту в пекло, мин херц, — сказал он, глядя на царя уже не как торговец, а как верный пес. — Лишь бы карманы были полны, а голова на плечах удержалась.
Петр обнял его за плечи. Тяжело, по-хозяйски, прижимая к своему кафтану.
— Пошли, — сказал он. — Нам еще целый мир перевернуть надо. И выпить.
И они пошли.
Огромный, страшный, дерганый царь и юркий, наглый пирожник.
Два хищника, которые нашли друг друга в зимнем лесу под названием Москва.
Они уходили в сторону Кремля, а за их спинами дрались собаки за упавший пирожок с «зайчатиной».
И никто на площади не знал, что сейчас, в эту минуту, родилась та страшная сила, которая через двадцать лет построит город на болоте и завалит Россию трупами ради величия.
---
Глава 4. Гнилая доска
**Село Преображенское. Потешный двор.
Май 1688 года.**
Здесь не пахло детством. И игрой здесь тоже не пахло.
Здесь пахло кислым солдатским потом, пылью, дешевым табаком и животным страхом.
«Потешный двор» был похож не на плац для забав царевича, а на разворошенный муравейник, в который плеснули кипятком.
Триста парней — конюхи, спальники, дворянские недоросли, собранные по окрестным деревням, — месили сапогами жирную весеннюю грязь.
Они не играли в войну. Они учились убивать, чтобы не быть убитыми.
Шестнадцатилетний Петр бежал вдоль неровного строя.
Он вымахал за эти два года невероятно. Длинный, тощий, нескладный, с неестественно маленькой головой на широких плечах. Его лицо дергалось. Левый глаз моргал в бешеном, рваном ритме, рот кривился, обнажая зубы.
В руках он сжимал тяжелую ореховую палку.
— Строй!!! — орал он, срывая ломающийся голос на визгливый, бабий фальцет. — Держать строй, сучьи дети! Равняйсь! Ногу! Ногу держи!
В строю, пыхтя от натуги, стоял Алексашка Меншиков.
Он теперь был не пирожником, а денщиком. Он носил мундир, который сидел на нем мешком, и сжимал тяжелый мушкет.
На очередном повороте он поскользнулся на глине. Замешкался на долю секунды. Строй сломался.
Петр подлетел к нему коршуном.
Свист палки.
**Хрясь!**
Удар пришелся по плечу. Глухой, жесткий звук. Алексашка охнул, но устоял.
Петр схватил его за грудки, приблизил свое перекошенное тиком лицо к лицу друга.
— Ты труп! — визжал царь, брызгая слюной. — Ты понимаешь, свинья?! Тебя уже насадили на пику! Если ты упал — тебя нет! Если ты отстал — тебя зарубили!
Он бил не со злости. Он бил от паники.
В его голове, в той самой, которая дергалась в конвульсиях, жила, не умирая, одна и та же картинка. Красное крыльцо. Матвеев летит вниз. Чвак. Кишки на брусчатке.
Петр знал: Софья не дремлет. Стрельцы в Кремле точат бердыши.
Если его «потешные» не научатся стоять стеной, если они не станут единым, железным организмом — их всех перережут.
Он строил не игрушечную армию. Он строил живой щит для своего тела. Бункер из мяса и костей.
— Прости, мин херц... — прохрипел Алексашка, потирая ушибленное плечо. В его глазах не было обиды. В них было понимание: царь боится. А когда царь боится, холопам больно.
— Встать! — рявкнул Петр, отпуская его. — Заряжай! Глиной заряжай!
Они стреляли друг в друга комьями сухой глины, горохом, репой. Но синяки оставались настоящие. И кровь из разбитых носов текла настоящая, густая и соленая.
Петру нравилась эта кровь. Она успокаивала. Она была... контролируемой.
---
К вечеру, устав от собственного крика и бесконечной муштры, он сбежал.
Ему нужно было спрятаться.
От матери, которая вечно плакала и крестила его в спину. От скучных дьяков, которые нудили про «государеву честь». От стен Кремля, которые давили на виски даже отсюда, за версту.
Он пошел бродить по Измайлову. С ним был только Франц Тиммерман, его учитель геометрии, молчаливый голландец.
Они забрели на Льняной двор. В дальний амбар, где сваливали всякий хлам.
Дверь висела на одной ржавой петле. Внутри было темно, тихо и прохладно. Пахло прелой соломой, мышиным пометом и старым, гнилым деревом.
Петр шагнул в темноту.
Он любил такие места. Здесь не было людей. Здесь было безопасно. Здесь никто не мог ударить в спину.
Он шел, пиная ногами мусор, и вдруг споткнулся обо что-то большое.
Чертыхнулся.
— Свети! — бросил он Тиммерману.
Голландец поднял фонарь. Желтый луч выхватил из тьмы кучу хлама: рваные сети, старые хомуты, дырявые бочки.
А среди них лежало Оно.
Судно.
Не русская плоскодонка, не рыбацкий струг. Что-то чужое. Изящное, но мертвое.
Оно лежало на боку, как выброшенное на берег животное, чей скелет обглодали вороны. Дерево рассохлось и почернело от времени. Сквозь щели в бортах виднелись ребра шпангоутов.
Оно выглядело как гроб. Изогнутый, странный, хищный гроб.
Петр провел ладонью по шершавому борту. Длинная, острая заноза впилась в палец. Выступила капля крови.
Он даже не поморщился. Он зачарованно смотрел на обводы корпуса.
— Что это, Франц?
Тиммерман прищурился, подошел ближе, потрогал нос судна, стряхнул паутину.
— Это английский бот, мин херц. Старый. Его, кажется, еще вашему двоюродному деду Никите Ивановичу привезли англичане. Но дед не любил воду. Забросили. Сгнил он.
— Зачем он такой? — Петр обошел лодку кругом, оглаживая её бока. — Киль глубокий. Борта круглые. На нем по реке не пройти, на мель сядет. Бесполезная вещь.
— Это не для реки, — улыбнулся голландец снисходительно. — Это для моря, мин херц. Видите мачту? На нем можно ставить паруса.
— И что? У нас на стругах тоже есть паруса. По ветру плыть.
— Нет, — Тиммерман покачал головой. — У этого судна есть секрет. Английская хитрость. Оно может ходить **против ветра**.
Петр замер.
Тик на его лице, который дергал щеку последние три часа, вдруг остановился. Мышцы расслабились.
Он медленно повернул голову к учителю.
— Против ветра? — переспросил он тихо, почти шепотом. — Как это?
— Галсами, мин херц. Зигзагом. Ветер дует тебе в лицо, хочет остановить, отбросить назад, а ты поворачиваешь парус, ставишь его косо, и ветер сам толкает тебя вперед. Ты обманываешь ветер. Ты используешь его силу против него самого.
В голове Петра что-то щелкнуло. Громко, как затвор мушкета.
Против ветра.
Вся его жизнь была ветром, который дул ему в лицо ураганом.
Стрельцы. Сестра Софья со своими интригами. Бояре с их бородами. Душная Москва. Традиции. Колокола.
Весь этот старый, вонючий, страшный мир хотел сдуть его, раздавить, загнать под лавку, сделать куклой.
А эта гнилая, черная деревяшка умела идти против.
Она умела быть свободной.
Он схватил Тиммермана за лацкан дорогого камзола, притянул к себе.
— Починишь?
— Мин херц, помилуйте... — голландец попятился. — Это дрова... Тут всё сгнило... Проще сжечь...
— Починишь!!! — заорал Петр, и глаза его снова стали безумными, выпуклыми, страшными. Эхо заметалось под сводами амбара. — Найди мастера! Карштена Бранта найди! Пусть заменит каждую доску! Пусть просмолит заново! Я хочу, чтобы оно плыло!
— Зачем вам это старье, государь? У вас есть лошади, кареты...
— Мне надо уйти, — прошептал Петр, снова гладя черный, мертвый борт, словно кожу любимой женщины. — Мне надо уплыть отсюда. Туда, где чисто. Туда, где ветер не ломает, а везет. Я хочу научиться обманывать ветер, Франц.
Он смотрел на ботик.
В полумраке амбара он видел не «дедушку русского флота», как напишут потом льстивые историки.
Он видел средство побега.
Единственную машину, которая могла вывезти его из этого кровавого московского тупика в открытое, холодное, чистое пространство.
— Чини, — бросил он коротко и резко вышел из амбара.
На улице снова пахло навозом и мокрой землей. Вечер опускался на Преображенское.
Вдали, над черной полосой леса, торчали золотые маковки кремлевских соборов. Они горели в лучах заката красным, как налитые густой кровью.
Петр посмотрел на них.
Левая щека снова прыгнула вверх. Шею свело судорогой так, что хрустнули позвонки.
Он отвернулся к Яузе. К воде.
Там, у воды, тик отпустил.
Он сплюнул на землю, в сторону далекой Москвы.
— Я построю свой корабль, — пробормотал он сквозь зубы. — И я уплыву от вас. Или утоплю вас всех.
На его руках остался запах гнилого дерева, пыли и старой парусины.
Для Петра это был запах Свободы.
---
Глава 5. Потная рубаха
**Село Преображенское.
Ночь на 8 августа 1689 года.**
Августовская ночь была душной, липкой. Пахло надвигающейся грозой и перезрелыми яблоками, которые гнили в саду.
Семнадцатилетний Петр спал в своей опочивальне.
Спал он плохо. Ему редко удавалось спать без кошмаров.
В эту ночь ему снова снилось Красное крыльцо. Снились бердыши. Снилось, как железо с хрустом входит в мягкий живот дяди Матвеева.
*Чвак.*
И дядя, падая, хватает Петра за руку ледяными пальцами: *«Ты следующий, Петруша...»*
Петр проснулся от того, что его трясли за плечо. Грубо. Не по-царски.
Он вскочил, инстинктивно закрываясь рукой от удара.
Над ним стояли двое стрельцов из его «потешных». Мельнов и Ладогин. Лица белые как мел, губы трясутся. Рядом, со свечой в руке, стоял заспанный Алексашка Меншиков.
— Беда, государь! — выдохнул Мельнов. — Из Москвы гонцы... Стрельцы идут! Шакловитый ведет! С гранатами! Хотят извести тебя под корень, и матушку, и всех!
Петр сел на постели.
В его голове что-то оборвалось. Тонкая струна, на которой держалось его «потешное» мужество.
Вместо того чтобы крикнуть «К оружию!», он заскулил.
Тонко, по-щенячьи.
— Опять... — выдохнул он, и зубы его застучали. — Опять они... Дядя... Кишки...
Паника накрыла его ледяной волной.
Он забыл про свои полки. Забыл про пушки, которыми так гордился. Забыл про беременную жену Евдокию, которая спала в соседней горнице. Забыл про мать.
В его мозгу пульсировала одна мысль: *«Бежать. Сейчас придут. Схватят за волосы. Потащат на пики»*.
Он не стал одеваться. Он не мог найти пуговицы — пальцы не слушались.
Он выпрыгнул в окно, прямо в сад.
Прямо как был — в одной длинной полотняной рубахе до колен. Без кафтана. Без штанов. Босой.
— Коня! — захрипел он, врываясь на конюшню.
Конюх спал на сене. Спросонья он не узнал царя. Какой-то длинный безумец в белом, трясется, слюна летит.
— Чего орешь, леший...
— Коня, сука!!! — Петр ударил его кулаком в лицо. Костяшки хрустнули.
Алексашка, бежавший следом с сапогами в руках, не успел.
— Мин херц, оденься! — кричал он. — Замерзнешь!
Но Петр его не слышал.
Он вскарабкался на первую попавшуюся лошадь. Неоседланную. Вцепился пальцами в жесткую гриву.
И погнал.
В лес. В темноту. Подальше от этого проклятого места, которое сейчас станет бойней.
**Троицкая дорога. Глухая ночь.**
Лес был бесконечным.
Петр скакал уже четвертый час.
Первая лошадь пала еще под Мытищами — сердце не выдержало бешеной гонки. Он, рыдая и ругаясь, отобрал клячу у какого-то ночного обоза и погнал дальше.
Семьдесят верст страха.
Его голые ноги, стертые о жесткую шерсть и стремена до мяса, уже не чувствовали боли. Они онемели от холода.
Рубаха превратилась в грязную тряпку.
**Троице-Сергиева Лавра. Рассвет.**
Когда он увидел стены Лавры, солнце уже вставало.
Он не въехал в ворота — он свалился с лошади перед ними.
Архимандрит Викентий, которого подняли с постели, увидел не Царя. Он увидел полутруп.
Синий от холода, трясущийся, с безумными глазами, Петр вполз в ворота на четвереньках.
— Закрывайте... — хрипел он. — Пушки... на стены...
Его уложили в келье. Отпаивали.
И начался **Ад Ожидания**.
Прошел час. Два.
Никого.
Петр лежал, глядя в потолок.
«Не придут, — стучало в висках. — Они предали. Софья их перекупила. Сейчас здесь будут не мои потешные, а стрельцы Шакловитого».
Каждый скрип двери заставлял его вздрагивать и шарить рукой в поисках ножа.
Алексашка Меншиков прискакал только к вечеру.
Один. Грязный, как черт, на взмыленной лошади.
Он влетел в келью, упал на колени.
— Мин херц...
— Где полки?! — заорал Петр, хватая его за грудки. — Где солдаты, сука?!
— Идут, мин херц! — задыхаясь, кричал Алексашка. — Тяжело идут! Пушки в грязи вязнут! Но идут! Не предали! Сухарев полк идет! Преображенцы идут! Завтра будут!
Петр разжал пальцы.
Он откинулся на подушки и впервые за сутки закрыл глаза.
Завтра.
Надо пережить эту ночь.
Если они придут — он победил. Если нет — ему конец.
На следующий день, к полудню, под стенами Лавры забили барабаны.
Петр вышел на стену.
Внизу, в пыли, стояли ровные квадраты зеленых кафтанов.
«Потешные».
Они прошли эти семьдесят верст марш-броском, бросая отстающих, но дошли.
Они подняли головы и увидели своего царя.
— Ура! — рявкнули тысячи глоток.
Петр вцепился в камни стены.
По его щеке — той, что дергалась — текла слеза.
Страх ушел. Пришла Сила.
---
Глава 6. Клякса
**Троице-Сергиева Лавра. Келья архимандрита.
11 сентября 1689 года.**
В келье святого отца пахло не Богом.
Пахло паленой кожей, рвотой и кислым, концентрированным человеческим страхом. Этот запах принесли сюда из монастырских подвалов, где уже третьи сутки, не покладая рук и кнутов, работали заплечных дел мастера.
Святая обитель превратилась в штаб следствия.
Семнадцатилетний Петр сидел за тяжелым дубовым столом.
Он был уже одет как царь — в дорогом кафтане, при сабле, умытый и причесанный. Но под дорогим сукном его тело все еще помнило унизительный холод той ночи, когда он скакал лесом без штанов.
Его левая щека дергалась. Тик, родившийся на Красном крыльце, теперь стал его метрономом.
*Дерг. Дерг.*
Напротив, прямо на чистом, скобленым монахами полу, лежал мешок с костями.
Это был Федор Шакловитый. Глава Стрелецкого приказа. Человек, который еще неделю назад мог открыть пинком любую дверь в Кремле. Человек, которого Петр боялся до мокрых портков.
Сейчас у него не было ногтей. Вместо спины было сырое, дымящееся мясо. Язык распух и не помещался во рту. Ноги были вывернуты в суставах под неестественным углом.
Он не мог говорить. Он только булькал, выдувая розовые кровавые пузыри.
Петр смотрел на него сверху вниз.
Он хотел почувствовать торжество. Ведь это Враг. Это он гнал Петра, как зайца.
Но торжества не было. Была тошнота. И липкий страх.
Петр видел, что Шакловитый все еще смотрит на него. Один глаз заплыл гематомой, но второй — мутный, налитый кровью — смотрел. И в этом взгляде не было покаяния. Там была ненависть крысы, которую загнали в угол и сломали хребет.
— Подписывай, государь, — тихо, но настойчиво сказал Борис Голицын, дядька и воспитатель, стоявший за плечом. — Народ ждет. Эшафот у ворот готов. Палач топор наточил.
Петр взял перо.
Это было простое гусиное перо, очиненное монахом. Легкое.
Но в руке Петра оно весило пуд.
Он должен был убить человека. Не в бою, где горячая кровь и азарт. А здесь, в тишине, сидя на удобном стуле.
Это было подло. И это было необходимо.
— А сестра? — спросил Петр, не оборачиваясь. Голос его дал петуха, сорвался на визг. — Софья? Что с ней?
— Софья Алексеевна уже в Новодевичьем, — ответил Голицын равнодушно, как о решенном деле. — Плачет. Просит свидания. Говорит, что любит тебя, что это всё наветы.
Петр резко дернул головой. Шея хрустнула.
— Нет, — сказал он. — Не пущу. Если увижу её — задушу своими руками. Прямо за горло возьму. А это грех — сестру убивать. Пусть живет. Пусть смотрит.
Он снова опустил глаза на бумагу.
Слово «СМЕРТЬ» было написано писарем красиво, с каллиграфическими завитками. Осталось только поставить имя.
Рука Петра задрожала.
Мелкая, противная дрожь, идущая от самого локтя, передалась перу.
Он макнул перо в чернильницу. Глубоко. Слишком глубоко.
Набрал чернил.
Поднес к бумаге.
Перо ткнулось в лист. Рука предательски дернулась от спазма.
*Шмяк.*
Жирная, черная, уродливая клякса упала на бумагу. Она начала быстро расползаться мохнатым пауком, пожирая красивые буквы писаря.
Петр замер.
Он смотрел на эту кляксу. Ему казалось, что это его душа вытекла. Черная и грязная.
— Испортил... — прошептал он растерянно, как школьник, который посадил пятно в прописи.
И вдруг его накрыла ярость.
Бешеная, горячая ярость. На свою слабость. На дрожащую руку. На Шакловитого, который лежал и булькал. На Софью.
Петр вскочил. Опрокинул чернильницу.
Схватил перо в кулак, как нож.
И с силой, раздирая бумагу, прямо поверх кляксы, ломая перо, вывел:
**«Piter»**.
Не по-русски. Латиницей. Как учил голландец Тиммерман.
Чтобы даже подпись его была чужой для этой старой, страшной Москвы. Чтобы убивал не русский царь Петр Алексеевич, а европейский монарх Питер.
— Убрать! — визгнул он, швыряя сломанное перо в лицо Шакловитому. — На плаху его! Здесь же, за воротами! Голову долой!
Стражники подхватили тело. Шакловитый застонал — его сломанные кости терлись друг о друга. Его поволокли к выходу.
Петр остался один.
Он подошел к окну кельи.
Там, на монастырском дворе, возле Святых ворот, уже положили плаху. Блеснул топор.
Петр не отвернулся.
Он смотрел, как опускается железо.
**Хрясь.**
Голова главы Стрелецкого приказа откатилась в осеннюю грязь.
Петр выдохнул.
Он налил себе водки. Выпил залпом, не чувствуя вкуса.
Дрожь в руках прошла.
— Отвезите голову в Москву, — сказал он тихо вошедшему Меншикову. — Покажите сестре. Пусть знает, кто теперь Хозяин.
**Москва. Новодевичий монастырь. Вечер следующего дня.**
В келье царевны Софьи было тихо. Страшно тихо.
Её никто не тронул. Её просто заперли.
Все её стольники, все её верные стрельцы исчезли. Сбежали в Лавру, к Петру, спасать свои шкуры.
Она осталась одна в огромной, пустой тишине.
Дверь скрипнула.
Вошел гонец. Не кланяясь.
Он молча положил на стол перед царевной сверток, пропитанный бурыми пятнами. И вышел.
Софья медленно, немеющими пальцами развернула тряпицу.
На неё смотрели мертвые, остекленевшие глаза Федора Шакловитого. Того, кто обещал ей трон. Того, кто клялся убить "медвежонка".
Теперь он был просто куском мяса.
Софья не закричала. Романовы не кричат.
Она посмотрела на иконы в красном углу.
— Зверь... — прошептала она сухими губами. — Мы вырастили зверя.
Она накрыла голову тряпкой.
Власть кончилась. Началась тюрьма.
А за окном собирались тучи — те самые, из которых через девять лет прольется настоящий кровавый дождь, и тогда виселицы встанут уже прямо здесь, перед её окнами. Но это будет потом.
---
Глава 7. Дыра в заборе
**Москва. Немецкая слобода (Кукуй).
Октябрь 1690 года.**
Здесь воздух был другим.
В Кремле воздух был плотным, стоячим. Он пах воском, кислой капустой, немытыми боярскими шубами и древним, въевшимся в стены страхом. Им было трудно дышать. Казалось, он забивает легкие, как мокрая вата.
Здесь, за Яузой, воздух был прозрачным и острым. Он пах хмелем, жареными сосисками и — главное — **табаком**.
Горький, едкий, сизый дым «кнестера». Для православного москвича — запах ада. Для Петра — запах свободы.
Восемнадцатилетний царь ввалился в дом Франца Лефорта через заднее крыльцо.
Он сбежал из Кремля час назад. Пролез через дыру в заборе, чтобы не видели попы. Сбежал от жены Евдокии, которая нудила про пост и молилась на каждый угол. Сбежал от матери, которая смотрела на него с испугом. Сбежал от теней казненных стрельцов.
На нем было немецкое платье. Короткий кафтан, чулки, башмаки с пряжками.
Русская одежда бесила его. Длинные рукава лезли в суп, полы путались в ногах, мешали бежать. А он всегда бежал. Даже когда сидел.
— Франц! — гаркнул он с порога. Голос сорвался на визг. — Наливай! Мне нужно... смыть!
Франц Лефорт, женевский авантюрист с лицом хитрого лиса и вечной улыбкой, уже стоял с кувшином.
Он не кланялся в пол. Он не крестился на образа (их тут и не было).
— Мин херц! — воскликнул он весело. — Вы вовремя. Гусь зажарен. Рейнское открыто.
В зале было накурено так, что слезились глаза.
Но Петру это нравилось. Табачный дым выедал из памяти запах ладана и крови Шакловитого.
За длинным столом сидели офицеры, купцы, инженеры. Шотландцы, голландцы, немцы.
Они не вставали. Они не падали ниц. Они просто подняли кружки.
— Виват, Питер! — заорали они, стуча оловом по дубу.
Петр упал на стул. Его трясло. Левая щека дергалась в бешеном ритме.
— Пей, — Лефорт сунул ему в руку тяжелый бокал. — Это лекарство, мин херц. От русской тоски.
Петр выпил залпом. Кислое вино ударило в голову. Стало теплее.
В углу пиликала скрипка.
Не заунывный знаменный распев, от которого хотелось лезть в петлю. А живая, прыгающая мелодия.
Петр посмотрел в угол.
Там были женщины.
Не русские бабы, похожие на копны сена, укутанные в платки так, что видны одни носы.
Это были немки.
В корсетах, которые выжимали грудь вверх, как на подносе. С открытыми шеями. С кудряшками.
Они смеялись. Громко, заливисто, показывая зубы.
В России женщина не смеется. Она либо плачет, либо шепчет молитву.
А эти — жили.
— Кто та? — Петр ткнул грязным пальцем в девушку с золотыми локонами и полными, молочными плечами, на которых дрожала черная мушка.
— Анна, — шепнул Лефорт, наклоняясь к уху царя. — Дочь виноторговца Монса. Старик Монс разорился, денег нет, а дочка... Дочка — золото. Хочешь?
Петр встал. Его качнуло.
Он подошел к Анне.
Она не опустила глаза. Она не покраснела. Она посмотрела на него прямо, с вызовом и обещанием.
В её глазах не было страха перед Помазанником. В её глазах был калькулятор. Она видела высокого, нервного парня, у которого на пальце перстень стоимостью в три лавки её отца.
— Танцуй со мной, — буркнул он.
— Я не умею танцевать с царями, — ответила она с легким акцентом, кокетливо поправляя локон. — Я умею танцевать с мужчинами.
Петр захохотал. Впервые за месяц его смех был не лающим, а человеческим.
— А я не царь здесь, Анхен. Я — бомбардир Питер.
Он схватил её за талию. Жестко, по-медвежьи.
Она пахла вином, пудрой и немытым, но сладким женским телом.
Они закружились.
Петр наступал ей на ноги, но она терпела. Она прижималась к нему.
Петр чувствовал её тепло под тонким шелком. Это тело не сжималось от ужаса. Оно подавалось навстречу.
В её объятиях тик прошел. Мышцы лица расслабились.
Через час, когда они сидели в алькове, и Анна наливала ему еще вина, Петр уже был пьян.
Пьян не вином, а свободой.
Он положил тяжелую голову ей на колени. Она перебирала его жесткие, черные волосы.
— Знаешь, Анхен... — пробормотал он, глядя в потолок, где кружились тени. — Там, за рекой... Там склеп. Бояре. Попы. Они все смотрят на меня как на икону, которую надо разбить. Они хотят меня сожрать.
— Плюнь на них, Питер, — она провела пальцем по его губам. — Здесь нет бояр. Здесь только мы. И Европа.
— Европа... — повторил он. — Да. Я хочу сделать Россию такой. Как этот кабак. Веселой. Пьяной. Живой. Чтобы бабы не прятали лица. Чтобы мужики не чесали вшивые бороды. Чтобы не было этих... черных кафтанов.
Он вдруг сел. Глаза его загорелись фанатичным, страшным огнем.
— Я обрею их, Анхен. Я сорву с них эти шубы. Я вырву им ноздри, если они не захотят танцевать. Я заставлю их быть счастливыми, даже если придется бить их палками по хребту.
Он схватил со стола глиняную трубку Лефорта. Затянулся так, что зашелся кашлем. Дым повалил из ноздрей.
— Я построю здесь Голландию. На болоте, на костях, на чем угодно. Но здесь будет пахнуть табаком, а не ладаном.
Анна улыбнулась. Ей было все равно, что он построит. Главное, что этот медведь теперь у неё на поводке.
— Конечно, милый, — она поцеловала его в шрам на щеке. — Но сначала выпей.
Петр пил.
Он заливал в себя вино, как воду в пожар.
В эту ночь он понял: он ненавидит Москву. Он ненавидит Русь.
Он любит только этот маленький, прокуренный, развратный островок.
И он решил расширить этот островок до размеров Империи.
Любой ценой.
Алексашка Меншиков, сидевший в углу и обнимавший сразу двух служанок, смотрел на своего господина и ухмылялся.
Он понимал: пока царь пьет здесь вино, можно неплохо заработать.
Новая Россия рождалась не в молитвах, а в похмелье.
---
Глава 8. Левиафан
**Под стенами Азова (Первый поход).
8 июля 1695 года.**
Жара стояла такая, что степь звенела.
Русский лагерь задыхался. Воды не было. В траншеях, вырытых в сухой, как камень, земле, гнили люди.
Двадцатитрехлетний Петр сидел на барабане, обхватив голову руками.
Он плакал.
Не слезами — сухим, злым воем.
Перед ним высились стены турецкой крепости Азов. Они смеялись над ним.
Русские пушки долбили их две недели. Без толку.
Но самое страшное было за крепостью.
Море.
По синей глади, нагло развернув зеленые знамена с полумесяцами, шли турецкие корабли.
Они везли в осажденный Азов всё: порох, баранину, свежую воду, янычар.
Турки на стенах ели белый хлеб и кидали корки русским солдатам, которые дохли в степи от дизентерии.
Генерал Патрик Гордон, старый шотландец, подошел к царю. Он хромал.
— Не взять, государь, — сказал он прямо, не кланяясь. — Это как воду решетом носить. Пока море у них — Азов будет стоять вечно.
Петр поднял красные, воспаленные глаза.
— Почему у нас нет кораблей, Патрик?
— Потому что мы сухопутные крысы, государь. У нас есть струги, чтобы грабить купцов на Волге. А чтобы воевать с Султаном, нужны линкоры.
Петр вскочил. Пнул барабан. Кожа лопнула.
— Домой! — заорал он. — Снимать осаду! Это позор! Я не хочу здесь сдохнуть от поноса!
Он посмотрел на ненавистное море.
— Но я вернусь. И я приведу с собой чудовищ.
**Воронеж. Верфь.
Январь 1696 года.**
Здесь был Ад. Но Ад холодный.
Петр пригнал в воронежские леса двадцать пять тысяч мужиков.
Согнал всех: плотников, солдат, монахов.
Зима была лютая. Птицы замерзали на лету и падали камнями в снег.
Но лес стонал и выл.
Вековые дубы падали один за другим.
Петр решил сделать невозможное: построить морской флот за одну зиму. В лесу. За тысячу верст от моря.
Царь не жил во дворце. Он жил в землянке, крытой еловым лапником.
Он сам выбрал топор — тяжелый, с широким лезвием.
Он рубил с рассвета до заката.
Щепки летели, как брызги.
— Быстрее! — орал он, пиная ленивых или замерзших. — Весна скоро! Лед сойдет — мы должны плыть!
Плотники падали замертво. Их не хоронили — земля промерзла на сажень. Их складывали в штабеля, как дрова.
Но корабли росли.
Галеры «Принципиум», «Святой Марк», огромный корабль «Апостол Петр».
Они были страшными. Сбитые из сырого, мороженого дерева. Грубые. Кривые.
Европейские мастера, которых Петр выписал за бешеные деньги, крутили пальцем у виска.
— Это гробы, мин херц, — говорил голландец. — Они утонут. Дерево должно сохнуть три года!
— У меня нет трех лет! — рычал Петр, вгоняя гвоздь в борт. — У меня есть три месяца! Они поплывут. Или я вас всех повешу на мачтах.
Он строил Левиафана. Чудовище, рожденное из русской ярости и русского леса.
В апреле лед на Дону треснул и пошел.
Петр стоял на палубе галеры «Принципиум».
Его руки были черными от смолы, в мозолях и ссадинах.
Он посмотрел на армаду.
Тысяча триста стругов. Двадцать две галеры. Два корабля.
Лес мачт вырос посреди степи.
— С Богом! — крикнул он.
И Левиафан двинулся вниз по течению.
**Азов (Второй поход).
Май 1696 года.**
Турецкий паша проснулся от криков дозорных.
Он вышел на стену, потягиваясь, предвкушая очередной смешной штурм русских дикарей.
И замер.
Чашка с кофе выпала из его рук.
Море исчезло.
Горизонт был забит парусами. Белыми, серыми, грязными парусами.
Русские корабли стояли в устье Дона, плотной стеной перекрыв выход в море.
Азов оказался в мешке.
— Откуда?! — прошептал паша, бледнея. — У них же не было ничего... Это джинны! Шайтаны построили им флот за одну ночь!
А потом заговорили пушки.
Теперь били с двух сторон: с суши и с моря.
Корабли Петра подошли вплотную. Галеры, построенные из сырого дуба, держали удары турецких ядер. Щепки летели, но корабли не тонули. Они огрызались огнем.
Турки поняли: помощи не будет. Еда кончилась. Порох кончился.
19 июля над Азовом поднялся белый флаг.
Петр въезжал в крепость.
Не на коне. Пешком.
В морском мундире, с пером на шляпе, с той самой черной от смолы рукой на эфесе шпаги.
Он прошел сквозь строй пленных янычар.
Он поднялся на самую высокую башню.
Перед ним лежало Азовское море. Теплое, блестящее, покорное.
Его море.
— Морским судам быть! — сказал он, и ветер подхватил эти слова, чтобы разнести их по всей истории. — Мы прорубили эту дверь.
Рядом стоял Меншиков.
— Мин херц, — шепнул он. — А что с флотом делать? Дерево-то сырое. Сгниет через год.
Петр усмехнулся.
— Сгниет — новые построим. Главное — мы доказали, Алексашка.
— Что доказали?
— Что из русского леса можно сделать всё. Даже крылья. Если бить по этому лесу топором достаточно сильно.
Он еще не знал, что через пятнадцать лет, на реке Прут, он сам отдаст приказ сжечь эти корабли. Что он будет выть от боли, глядя, как горит его «Апостол Петр».
Но сейчас, в 1696-м, он был победителем.
Он создал Флотилию из ничего.
И это было его первое настоящее чудо.
Принято.
Вот полный, монолитный текст **ВТОРОЙ ЧАСТИ** романа.
Хронология выстроена идеально: от поездки в Европу (1697) до основания Петербурга (1703).
Глава «Крепкий орех» (Орешек) стоит на своем законном историческом месте — перед основанием Петербурга.
---
# ИМПЕРАТОР НОВОГО МИРА
**Роман**
**Автор: Константин Сандалов**
## ЧАСТЬ ВТОРАЯ. АНАТОМИЯ (1697–1703)
### Глава 9. Мертвые младенцы
**Амстердам. Анатомический театр Фредерика Рюйша.
Осень 1697 года.**
В Амстердаме пахло мылом, соленой селедкой, специями и большими, очень большими деньгами.
Чистые, словно умытые молоком, кирпичные домики отражались в каналах. Женщины в накрахмаленных, хрустящих чепчиках мыли тротуары щетками с мылом. Здесь не было грязи. Здесь не было хаоса. Здесь даже собаки не лаяли попусту.
Двадцатипятилетний Петр ненавидел эту чистоту.
Она его раздражала. Она, как безжалостное зеркало, показывала ему, что он — дикарь. Что его Москва — это навозная куча.
Он ходил по городу в одежде плотника, с топором за поясом, огромный, дерганый, пугая местных бюргеров своим бешеным взглядом и ростом в два метра четыре сантиметра.
Сегодня он пришел туда, где ему было хорошо. В единственное место, где он чувствовал покой.
В дом профессора Фредерика Рюйша.
Здесь пахло спиртом, формалином и сладковатым тленом.
Вдоль стен, на дубовых полках, стояли сотни стеклянных банок. В прозрачной жидкости плавали *Они*.
Уродцы.
Младенцы с двумя головами. Сиамские близнецы, сросшиеся животами. Ручки, ножки, кишки, человеческие сердца, пронизанные цветным воском, чтобы показать сосуды.
Рюйш был мастером бальзамирования. Он превращал смерть в куклу. Мертвые младенцы в его банках были украшены кружевными чепчиками и манжетами, в маленьких восковых ручках они держали бусинки или засохшие цветы.
Петр замер перед большой банкой.
Там плавал ребенок с раскрытой грудной клеткой. Его сердце и легкие были видны как на ладони.
Тик на лице царя прошел. Глаза расширились, в них застыло детское, чистое восхищение.
— Красиво... — прошептал он. — Как чисто сделано... Как умно устроено...
Свита — Меншиков, Головин, Шафиров — жалась у дверей, зажимая носы надушенными платками. Их тошнило. Для русского человека резать трупы — это святотатство, это дьявольщина.
— Мин херц, пойдемте отсюда... — прогнусавил Алексашка, бледный как полотно. — Срам какой. Мертвечина. Грех это — в кишках копаться. Душа же там была...
Петр резко обернулся. Его лицо исказилось гневом.
— Дураки! — рявкнул он. Эхо ударило по банкам. — Это не срам. Это — машина!
Он ткнул грязным пальцем в стекло банки.
— Смотрите! Вот сердце. Это насос. Помпа! Вот легкие. Это кузнечные мехи. Вот жилы. Это канаты и блоки.
Человек — это механизм, Алексашка! Понимаешь? Как часы. Или как корабль. Если он сломался — его можно починить. Если деталь сгнила — её можно вырезать и заменить новой. Нет никакой тайны. Есть только механика!
Он схватил Меншикова за шиворот и подтащил к банке.
— Целуй! — приказал он.
— Что?.. — Меншиков вытаращил глаза, едва сдерживая рвотный позыв.
— Целуй его! — визгнул Петр, и слюна брызнула на стекло. — Это наука! Ты должен любить науку, сукин сын!
Алексашка, зажмурившись, давясь от ужаса и отвращения, прикоснулся губами к холодному стеклу, за которым скалился мертвый младенец.
Петр отпустил его и повернулся к профессору Рюйшу.
— Я хочу это. Всё.
— Что именно, Ваше Величество? — удивился старый голландец.
— Всё! — Петр обвел рукой полки. — Всех уродцев. Все трупы. Я покупаю твой секрет. Я хочу знать, как устроено мясо.
В тот день он купил коллекцию за тридцать тысяч гульденов. Золотом. Деньгами, которые содрали с русских мужиков, чтобы купить мертвых голландских уродцев.
И тогда же он понял главное про свой народ.
Народ — это биомасса. Это набор органов.
Если Россия болеет — её не надо отчитывать молитвами. Её надо резать. Вскрывать, как этот труп. Удалять гниль. Зашивать жилы.
Боли нет. Есть только хирургия.
И он будет главным Хирургом.
---
**Лондон. Дептфорд. Дом адмирала Джона Эвелина.
Зима 1698 года.**
Петр и его «Великое посольство» снимали дом у английского адмирала, пока царь учился корабельному делу на верфях.
Англичане думали, что пустили к себе европейского монарха.
Они ошиблись. Они пустили медведя.
Вечер перед отъездом.
В гостиной, украшенной шелковыми обоями и портретами предков адмирала, царил хаос.
Стол из красного дерева, которому было сто лет, был залит вином, жиром и завален объедками. На полу валялись обглоданные кости.
В углу Меншиков и Шафиров развлекались стрельбой.
Мишенями служили фамильные портреты Эвелина. Пули пробивали глаза чопорных английских леди, и русские гости ржали, как кони.
— В глаз! — орал Алексашка, перезаряжая пистолет. — Гляди, мин херц, прямо в монокль попал!
Но Петру это наскучило.
Ему было тесно в этих стенах.
— В сад! — скомандовал он. — Тачку мне!
Они вывалились в знаменитый сад адмирала Эвелина.
Гордость хозяина — живая изгородь из редкого остролиста. Четыреста футов идеального, стриженого кустарника, который садовники холили полвека. Английский порядок.
Петр увидел этот порядок и возненавидел его.
Он был слишком ровным. Слишком правильным. Слишком... нерусским.
— Садись! — приказал он Меншикову, указывая на садовую тачку, в которой возили навоз.
Алексашка, пьяный и веселый, плюхнулся в тачку, раскинув ноги.
Петр, гогоча, схватил ручки.
Он был огромен, его мышцы бугрились под рубахой. Он разогнался.
Двухметровый царь несся по английскому газону, толкая перед собой тачку с вопящим фаворитом.
— Берегись!!! — ревел Петр. — Абордаж!
И со всего размаха врезался в живую изгородь.
Треск сучьев. Вопли. Смех.
Они проломили кусты насквозь, оставив в идеальной зеленой стене уродливую, рваную дыру. Тачка перевернулась, Меншиков вылетел в грязь.
— Еще! — орал Петр, разворачивая тачку. — Разворачивай! Ломай!
Всю ночь они уничтожали сад. Они ломали яблони. Они вытоптали драгоценные тюльпаны. Они превратили шедевр садового искусства в грязное месиво.
Им просто было весело. Это была сила, которой некуда деться.
Утром, когда адмиральский дворецкий вошел в дом, он схватился за сердце.
Паркет был заблеван. Обои содраны. На дорогих персидских коврах лежали кучи человеческого дерьма.
А посреди разгромленной гостиной, на столе, спал русский царь. В обнимку с пустой бутылкой и грязным топором.
— Варвары... — прошептал англичанин, глядя на этот погром. — Это не люди. Это звери, которых научили носить кафтаны.
Петр открыл один глаз. Левый. Тот, который дергался.
Он услышал.
— Мы не звери, — прохрипел он по-голландски, поднимая тяжелую голову. — Мы — строители. Мы просто расчищаем место.
---
На корабле, уплывающем в Россию, Петр стоял на палубе.
В его кармане лежал чемоданчик с инструментами, купленный на ярмарке.
Там были не только компасы и астролябии.
Там лежали серебряные щипцы для вырывания зубов.
Петр достал их. Щелкнул клещами.
Металл хищно блеснул на солнце.
— Данилыч! — крикнул он Меншикову, который мучился похмельем у борта.
— Аю, мин херц?
— Готовь списки. Кого брить будем. И у кого зубы гнилые.
Петр улыбнулся. Жуткой улыбкой.
— Я везу им науку, Алексашка. Я вылечу эту страну. Даже если она сдохнет от боли.
Он ехал домой.
Там, в Москве, снова бунтовали стрельцы.
Но теперь он не боялся.
Теперь у него были инструменты.
---
Глава 10. Красные щепки
**Москва. Красная площадь.
Октябрь 1698 года.**
Утро было серым, колючим и страшным.
Над Москвой висел туман, смешанный с дымом костров. Иней лежал на бревнах, притащенных к Лобному месту.
Пахло сивухой и смертью.
Водку выкатили бочками. Пили все: и палачи, чтобы не дрожали руки, и приговоренные, чтобы не орали раньше времени, и солдаты преображенцев, оцепившие площадь.
Пил и Сам.
Петр стоял у свежеструганной плахи.
На нем не было царского платна, расшитого жемчугом. На нем не было короны.
Он был одет как портовый рабочий в Саардаме: простая голландская куртка из грубой шерсти, рукава закатаны по локоть, обнажая жилистые, волосатые руки. Поверх куртки — кожаный фартук, уже потемневший от влаги.
Его лицо дергалось так сильно, что казалось, оно живет отдельно от черепа. Левый глаз моргал, рот кривился к уху.
Он был пьян. Но не до беспамятства, а до того злого, стеклянного состояния, когда жалость отключается, как перерезанный нерв, а остается только голая, механическая злоба.
Перед ним стояли стрельцы. Те самые, что хотели вернуть Софью.
В белых рубахах, босые на мерзлой земле, с зажженными свечами в руках. Тени плясали на их осунувшихся, избитых лицах.
Они не просили пощады. Они знали: этот Длинный не помилует.
Они смотрели на царя как на Дьявола, который вылез из преисподней в немецком платье.
— Антихрист... — шепнул один, старый, с седой бородой, сплевывая кровь (зубы ему выбили на допросе). — Кровью умоешься, ирод.
Петр шагнул к нему.
— Кровь — это вода, — сказал он спокойно, вырывая свечу из рук старика и швыряя её в грязь. — Она моет землю. Ложись.
Стрельца уложили на бревно.
Петр взял топор.
Это был не тяжелый боевой бердыш. И не меч палача. Это был его личный, любимый плотницкий топор. Инструмент. Острый, как бритва, с удобной рукоятью, отполированной его ладонью.
Царь поплевал на руки.
Он не молился. Он примерился.
— Раз, — выдохнул он.
Удар.
**Хр-рясь!**
Звук был коротким и сухим. Как будто разрубили кочан капусты.
Голова отскочила и покатилась по мерзлой земле, оставляя красный дымящийся след. Тело дернулось и затихло.
Фонтан крови ударил в кожаный фартук Петра.
— Следующий! — рявкнул царь, вытирая лезвие о штанину мертвеца.
Второй.
Третий.
Пятый.
Это был конвейер. Петр работал ритмично, как на верфи. Поднял — опустил. *Хрясь.* Поднял — опустил. *Хрясь.*
Он не видел лиц. Он видел шеи. Жилы, позвонки, мышцы.
Он вспоминал анатомический театр Рюйша. «Человек — это механизм». Он просто разбирал этот механизм на части.
На десятом он устал. Рука заныла.
Он выпрямился, тяжело дыша. Пот заливал глаза, смешиваясь с чужой кровью.
Он оглянулся на бояр, стоявших поодаль.
Князь-кесарь Ромодановский, Борис Голицын, Лев Нарышкин... Цвет нации. Древние роды.
Они были зелеными. Их тошнило. Они отворачивались, крестились, прятали руки в собольи муфты.
Они думали, что пришли посмотреть. Как в театре.
— А ну иди сюда! — заорал Петр, и голос его сорвался на визг.
Он указал окровавленным топором на Бориса Голицына, своего воспитателя.
— Иди!
— Госу... государь... не вели... грех... кровь христианская... — заблеял боярин, пятясь назад.
— Иди!!! — взвизгнул Петр, и шея его надулась жилами. — Ты жрал мой хлеб? Жрал! Теперь жри мою кровь! Бери топор!
Алексашка Меншиков, который стоял рядом с мешком для голов, подскочил к боярину и сунул ему в трясущиеся руки тяжелый топор.
— Бери, князюшка, — ухмыльнулся он зло. — Государь велит.
Петр толкал их к плахам. Он пинал их сапогами.
— Руби! — орал он им в ухо. — Вяжись! Чтобы не было пути назад! Чтобы вы все были в крови, как я! Чтобы никто не сказал потом, что он чистенький!
Бояре рубили.
Неумело, криво, зажмурив глаза.
Голицын ударил стрельца не по шее, а по спине. Стрелец завыл страшным, нечеловеческим голосом, пытаясь встать с перебитым хребтом.
— Добей, сука! — ревел Петр, стоя над душой.
Боярин ударил снова. И снова. Он превращал человека в фарш, рыдая от ужаса.
Площадь превратилась в бойню.
Снег перестал быть белым. Он стал красным месивом, в котором скользили ноги.
Воздух звенел от криков, хрипов, ударов железа о кость и пьяного мата.
Петр ходил между плахами, как надсмотрщик на стройке.
Он смеялся.
Это был не веселый смех. Это был лай цепного пса, который порвал волка.
— Вот так! — кричал он, глядя на горы трупов. — Вот так мы строим новую Россию! Через кость! Через мясо! Лес рубят — щепки летят!
К вечеру всё стихло.
Тысяча двести тел.
Петр сидел на бревне, прямо посреди этого красного поля.
Ему было холодно. Озноб бил его крупной дрожью. Руки, черные от засохшей крови, лежали на коленях.
К нему подошел Меншиков. Алексашка тоже рубил — он был весь бурый, как будто искупался в чане с вином.
— Мин херц, — сказал он, протягивая царю ковш с водкой. — Кончились стрельцы. Всех порешили.
Петр взял ковш. Зубы стукнули о край. Выпил.
Вытер рот тыльной стороной ладони, размазывая чужую кровь по своему лицу.
Он посмотрел на кремлевскую стену.
На зубцах стены, на кольях, насаженные, как репа на грядке, чернели головы.
Сотни голов.
Они смотрели на Москву мертвыми глазами.
— Мало, — прошептал Петр глухо. — Мало, Данилыч.
Он встал. Ноги затекли.
— Завтра, — сказал он, глядя на свои руки, под ногтями которых запеклась чернота. — Завтра зови остальных. Бояр. Купцов.
— Зачем, мин херц? Опять рубить? — удивился Меншиков.
— Нет.
Петр улыбнулся. Это была страшная улыбка — белые зубы на грязном, кровавом лице.
— Завтра будем резать кафтаны. И бороды. Пока топоры не затупились. Мы отрезали гнилое мясо. Теперь будем сдирать старую шкуру.
Он пнул ближайшую отрубленную голову, как мяч.
— Я сделаю из вас людей. Или перебью всех, и заселю эту землю новыми.
В этот вечер Петр умер окончательно.
Вместо человека осталась Функция. Император.
Машина, которая поняла: чтобы построить Рай, нужно сначала устроить Ад.
---
Глава 11. Снег и позор
**Под стенами Нарвы. Русский лагерь.
18 ноября 1700 года.**
Здесь не пахло победой. Здесь пахло мокрой шерстью, прокисшей кашей и дизентерией.
Осень затянулась, а потом резко ударила морозом по жидкой грязи. Русский лагерь превратился в ледяной ад.
Земля стала твердой, как чугун. Лопаты гнулись, пытаясь вырыть апроши (траншеи). Солдаты — вчерашние крестьяне, которых Петр нарядил в непривычные немецкие кафтаны и треуголки — мерзли. Зеленое сукно намокло под дождем, а теперь замерзло, превратившись в ледяной панцирь.
В палатках выли от холода и «кровавого поноса». Люди умирали сотнями, не увидев ни одного шведа.
Петр сидел в шатре.
Ему было двадцать восемь. Он был огромен, но сейчас он сгорбился над столом, обхватив голову руками, и казался меньше.
Свеча чадила, отбрасывая дерганые тени на карту, которую никто толком не умел читать.
— Идут? — спросил он глухо.
Генерал-фельдмаршал Федор Головин, бледный, с трясущимися губами, кивнул.
— Идут, мин херц. Шведский король Карл.
— Сколько их?
— Говорят, мало. Тысяч восемь, не больше. Но... — Головин сглотнул. — Они идут без обозов. Сквозь метель. Как волки. Говорят, этот Карл — безумец. Ему восемнадцать лет, и он не чувствует холода. Завтра к утру будет здесь.
Петр вздрогнул.
Левая щека дернулась.
Раз. Два.
Он представил себе этого Карла. Мальчишка. Герой. Рыцарь.
А кто он, Петр? Палач, рубивший головы связанным?
Он посмотрел на свои руки. Они все еще помнили тяжесть топора на Красной площади. Но здесь топор не поможет. Здесь пушки.
А русские пушки молчали. Порох отсырел, ядра не долетали до стен, лафеты сгнили и развалились при первом же залпе. Его «великая армия», его любимая игрушка, которую он так старательно одевал и муштровал, оказалась бумажным тигром.
Страх, старый знакомый с Красного крыльца и из ночного леса, снова взял его за горло ледяной рукой.
*«Если я останусь — меня возьмут в плен. Посадят в клетку. Повезут в Стокгольм как медведя на ярмарку. Вся Европа будет смеяться. "Русский варвар проиграл мальчишке". Нет. Я не дамся».*
Петр резко встал. Стул с грохотом упал.
— Я должен уехать, — сказал он. Голос звучал визгливо, неестественно.
Головин замер. Он не поверил ушам.
— Уехать? Государь... но завтра бой... Войско без царя... Как же солдаты? Они же на тебя смотрят...
— Я должен встретить обоз! — заорал Петр, и в его глазах плескалась паника. — Ты не понимаешь?! У нас нет пороха! Нет свинца! Я приведу помощь! Я должен лично... торопить обозы!
Он врал.
Головин знал, что он врет.
И Петр знал, что Головин знает.
Обозы были далеко. За день их не привести. Петр просто сбегал.
Но ему было плевать на правду. Ему нужно было спасти свою шкуру и свой символ.
— Командуй, — бросил он, натягивая епанчу дрожащими руками. — Герцог де Кроа будет главным. Пусть этот немец расхлебывает. А я... я вернусь. Скоро.
Он вышел из шатра в ночь.
Метель била в лицо колючим снегом. Ветер выл, как отпевание.
У входа стояла кибитка. Алексашка Меншиков уже сидел внутри, кутаясь в шубу. Он тоже всё понимал. Крысы бежали первыми.
— Гони! — крикнул Петр кучеру, прыгая внутрь. — В Новгород! Быстрее!
Кибитка рванула с места, прыгая по мерзлым ухабам.
Петр откинулся на спинку сиденья. Он достал флягу с водкой. Руки тряслись так, что он облил подбородок.
Он бросал тридцать пять тысяч своих солдат. Бросал своих генералов. Бросал пушки, которые отливал с такой любовью.
Он бежал.
Кибитка исчезла в белой мгле.
---
**Нарва. Утро следующего дня.
19 ноября 1700 года.**
Шведы вынырнули из метели как призраки.
Ветер дул в спину им и в лицо русским. Снег залеплял глаза, забивал запальные отверстия мушкетов.
Удар был страшным.
Синие мундиры — шведские каролинеры — шли молча, не стреляя, пока не увидели белки глаз. Потом залп. И штыки.
Русская армия, брошенная царем, растерянная, продрогшая, дрогнула.
Они увидели, как герцог де Кроа и иностранные офицеры, поняв, что дело табак, побежали к шведам сдаваться.
— Измена! — заорал кто-то в строю. — Немцы нас продали! Бей офицеров!
Это был конец.
Армия превратилась в стадо. Солдаты начали убивать своих командиров-иностранцев, а потом побежали.
Тысячи людей в панике ринулись к единственному пути спасения — мосту через реку Нарову.
Мост был узким. Деревянным.
На него хлынула лавина тел. Люди, лошади, повозки.
Они давили друг друга. Лошади топтали упавших. Люди цеплялись за колеса, за гривы, за чужие волосы.
Крик стоял такой, что заглушал грохот шведских пушек.
И мост не выдержал.
**Хрр-рясь!**
Бревна лопнули с треском, похожим на пушечный выстрел.
Сотни людей полетели в ледяную, черную воду.
Вода закипела от тел.
Люди барахтались в ледяной каше, утягивая друг друга на дно. Тяжелые кафтаны намокали и тянули вниз.
Шведы вышли на берег и начали расстреливать барахтающихся, как уток в тире.
Река стала красной.
Только два полка не побежали.
Преображенский и Семеновский. «Потешные».
Те самые, которых Петр бил палкой в Преображенском. Те самые, которые стояли под Лаврой.
Они окружили себя обозными телегами, встали каре и ощетинились штыками.
Они стояли по колено в трупах своих товарищей. Они знали, что умрут. Но они боялись Петра больше, чем шведов. Муштра въелась им в кровь глубже страха.
Они дрались до ночи, спасая честь царя, который их предал.
---
**Новгород. Две недели спустя.**
Петр сидел в теплой избе воеводы.
Он был пьян. Третьи сутки он не просыхал.
Гонец принес весть.
— Армии нет, государь. Вся артиллерия — сто сорок пять пушек — у шведов. Генералы в плену. Позор. Европа смеется. Медали выбили в Стокгольме: «Петр бегущий».
Петр слушал молча.
Он не рвал на себе волосы. Не бился головой об стену.
Страх прошел. На его место пришла холодная, злая, металлическая ясность.
Он проиграл битву. Он потерял лицо. Он — посмешище.
Всё, что он строил десять лет, рухнуло за один день.
Он встал. Подошел к зеркалу.
Потрогал щеку. Она дергалась.
— Смеетесь? — прошептал он своему отражению. — Смейтесь. Карл смеется. Европа смеется.
Он налил стакан водки до краев.
— Я им покажу смех.
Он выпил. Глаза его стали белыми, пустыми.
— Алексашка! — рявкнул он.
Меншиков, тихий и покорный, возник из тени.
— Пиши указ.
— Какой, мин херц? Денег нет, пушек нет...
— Будут! — Петр ударил кулаком по столу так, что столешница треснула. — Снимать колокола!
— Что?.. — Меншиков побледнел. — Государь, с церквей? Народ взбунтуется. Антихристом назовут. Грех великий...
— Плевать! — визгнул Петр. — Бог нам под Нарвой не помог! Значит, Бог с Карлом. А у нас будут пушки!
Он схватил Меншикова за грудки.
— Снимать колокола! Переливать на мортиры! Забрать последнего сына у каждой бабы в рекруты! Я завалю их трупами, я залью их бронзой, но я вернусь! И тогда они не будут смеяться. Они будут харкать кровью!
Он швырнул стакан в стену.
Осколки разлетелись по полу.
В этой избе, посреди новгородской зимы, умер «Ученик Европы». Умер романтик, который любил кораблики.
Родился Хозяин.
Тот, кто понял страшную истину: чтобы построить Великое, нужно сжечь Святое.
И начать нужно с голоса Бога — с колоколов.
---
Глава 12. Медь и слезы
**Россия. Зима — Весна 1701 года.**
В эту зиму Россия онемела.
Столетиями русское небо дышало звоном. Утром, в обед, вечером — над лесами, полями и городами плыл густой, медный гул. Это был голос Бога. Он утешал, он звал, он отпевал.
Теперь Бог замолчал.
Вместо звона стоял хруст и мат.
**Подмосковье. Саввино-Сторожевский монастырь.**
Сержант преображенцев, рыжий детина с обмороженным носом, пнул дверь колокольни сапогом.
За ним в винтовую лестницу, сопя и кашляя, лезли солдаты.
Наверху их ждал монах. Старый звонарь. Он вцепился в язык главного колокола, «Благовеста», как младенец в пуповину.
— Не дам! — хрипел он. — Ироды! Антихристы! Это ж голос ангельский! Не сметь касаться! Анафема!
Сержант не стал слушать. У него был приказ. И у него было мало времени.
Он просто ударил монаха прикладом в зубы.
Коротко. Деловито.
Старик рухнул, сплевывая красное на белое железо.
— Вяжи, — бросил сержант. — И канат давай.
Колокол весил двести пудов.
Его не спускали аккуратно. Его сбрасывали.
Солдаты перерубили балки крепления. Колокол качнулся, как пьяный, и, сорвавшись, полетел вниз.
**Бам-м-м!**
Звук удара о мерзлую землю был не звонким. Он был стонущим.
Колокол врезался в сугроб, пробил его до земли и раскололся. По бронзовому телу, украшенному ликами святых, побежала трещина.
— Тащи! — скомандовал сержант. — На сани его. Следующий!
В эту зиму по всем дорогам России, от Архангельска до Астрахани, ползли бесконечные обозы.
Сани скрипели под страшной тяжестью.
Они везли не хлеб. Не лес.
Они везли вырванные языки церквей. Разбитые, поруганные, молчащие.
Народ стоял вдоль дорог и выл. Бабы падали на колени в снег.
— Кончилась Русь... — шептали старухи. — Замолчал Господь. Пришли последние времена.
**Москва. Пушечный двор на Неглинной.**
Здесь был Ад.
В отличие от онемевшей страны, здесь стоял грохот, от которого лопались перепонки.
Дым из плавильных печей застилал небо черной пеленой. Снег вокруг был черным от сажи.
Здесь пахло серой, расплавленным металлом и паленой шерстью.
Петр был здесь.
Он не сидел в Кремле. Он жил на заводе.
В грязной, прожженной искрами рубахе, с лицом, черным от копоти, он бегал между печами.
— Раздувай! — орал он, перекрывая гул мехов. — Мало жару!
Мастер-литейщик, немец Яган, вытирал пот со лба.
— Мин херц, металл не идет! Сплав разный! Тут и серебро, и олово, и медь... Колокола старые, сплав вязкий!
— Плавь! — визжал Петр, хватая железный лом. — Плавь всё! Мне плевать на сплав! Мне нужны стволы!
В огромный тигель, кипящий оранжевой смертью, летели куски колоколов.
Там, в огне, исчезали надписи: *"Лит сей колокол во славу Живоначальной Троицы..."*
Металл плавился. Святость испарялась. Оставалась только физика.
Петр смотрел в глазок печи.
Его глаза отражали пламя. Тик дергал щеку в такт ударам молотов.
Он видел, как умирает старая вера и рождается новая сила.
— Выливай! — скомандовал он.
Раскаленная струя ударила в форму.
Через час, когда металл остыл, форму разбили.
На свет появилась пушка.
Черная. Страшная. Еще теплая, как новорожденный зверь.
На её боку, там, где раньше были лики святых, теперь клеймо: **«За Царя и Отечество. 1701»**.
Петр подошел. Положил руку на ствол.
Он обжег ладонь, но не отдернул руку.
— Вот мой новый Бог, — сказал он Меншикову, который стоял рядом, подсчитывая в уме расходы (и свою долю). — Этот Бог не молчит. Этот Бог бьет наповал.
**Деревня под Тулой. Март 1701 года.**
Но одной меди было мало.
Пушкам нужно мясо.
Рекрутский набор катился по стране, как чума.
В избу ввалились солдаты.
— Иванов? — рявкнул офицер. — Сына давай.
— Единственный он! — заголосила мать, закрывая собой парня. — Кормилец! Тятя помер, как же мы без него? С голоду сдохнем!
— Царю служить идет, — отрезал офицер. — Навечно.
Парня скрутили. Повалили на лавку.
— Брей лоб!
Цирюльник полоснул бритвой. Клок волос упал на пол.
Теперь он был меченый. Теперь он не принадлежал ни матери, ни себе, ни Богу.
Он принадлежал Петру.
Его заковали в колодки — чтобы не сбежал по дороге.
Обоз с рекрутами уходил из деревни под такой вой, какого не слышали даже на похоронах.
Матери бежали за санями, хватались за полозья, падали в грязь.
— На убой! — кричали они. — На съедение Антихристу!
---
**Москва. Кабинет Петра.**
Петр сидел за столом, заваленным чертежами.
Перед ним стоял Меншиков.
— Докладывай, Данилыч.
— Триста пушек отлили, мин херц. Медь еще есть. Но народ ропщет. Попы шепчутся, что ты продал душу дьяволу.
Петр усмехнулся. Он взял перо и макнул его в чернильницу.
— Пусть ропщут. Главное, чтобы боялись.
Он посмотрел на карту. Там, на севере, у Финского залива, было пустое место. Болота.
— Мы восстановили армию за зиму, — сказал он тихо. — Мы сделали невозможное. Мы переплавили их Бога в мое оружие.
Он ткнул пером в точку на карте.
— Теперь мы пойдем туда. К Неве. И мы останемся там навсегда.
— Там же болота, мин херц, — осторожно сказал Меншиков. — Гиблое место.
— Идеальное место, — глаза Петра блеснули фанатичным огнем. — Там нет прошлого. Там нет колоколов. Там будет только то, что я построю.
Он встал.
— Собирай полки, Алексашка. Мы идем брать Орешек. А потом... потом мы начнем главную стройку.
В эту весну Россия умылась слезами, чтобы Петр мог отлить свои пушки.
Цена была заплачена.
Товар получен.
Теперь предстояло пустить этот товар в дело.
---
Глава 13. Крепкий орех
**Исток Невы. Крепость Нотебург (Орешек).
Октябрь 1702 года.**
Здесь река Нева вытекала из Ладожского озера. Широкая, холодная, свинцовая вода.
Посреди потока, на острове, похожем на гроб, стояла крепость.
Древний русский Орешек, ставший шведским Нотебургом.
Высокие каменные стены. Башни, глядящие бойницами на все четыре стороны. Шведский гарнизон, уверенный в своей неприступности.
Это был замок на воротах Балтики. Ключ, который шведы спрятали в свой карман сто лет назад.
Петр стоял на левом берегу.
На нем был кожаный фартук артиллериста, черный от пороховой гари. Лицо было в саже, видны только белки глаз и красные, обветренные губы.
Он больше не был тем испуганным мальчиком, который бежал из-под Нарвы. Два года злости закалили его.
Он лично наводил мортиру.
— Прицел выше! — орал он, перекрикивая грохот канонады. — Клинья подбивай!
Рядом суетился Меншиков.
— Мин херц, стены крепкие! Ядра отскакивают как горох! Двенадцать дней долбим, а толку чуть!
— Долби! — рычал Петр, поднося фитиль к затравке.
**Ба-бах!**
Тяжелая мортира подпрыгнула на лафете. Бомба с шипением ушла в серое небо и рухнула внутри крепости. Столб огня и камней взметнулся над стеной.
Но крепость молчала огнем в ответ. Шведская картечь косила русскую пехоту, которая пыталась переправиться на лодках.
Вода вокруг острова кипела от пуль. Трупы в зеленых кафтанах плыли по течению в Ладогу.
К вечеру штурм захлебнулся.
Солдаты, высадившиеся под стенами, жались к камням. Лестницы были коротки. Сверху на них лили горящую смолу и кидали гранаты.
Гонец приплыл на лодке обратно.
— Государь! — кричал он, падая в грязь перед Петром. — Офицеры просят отхода! Людей положим зазря! Не взять Орешек! Отступать надо!
Петр вытер сажу со лба.
Его глаз дернулся.
— Отступать? — переспросил он тихо.
Он посмотрел на реку. На лодки, которые болтались у берега, готовые принять беглецов.
— Нет, — сказал он.
Он повернулся к Меншикову.
— Данилыч. Бери команду. Плыви туда. И передай мой приказ.
— Какой, мин херц? Отходить?
— Нет. Передай: **отступления не будет**. Лодки от берега — угнать. Сжечь. Пути назад нет.
— Мин херц... — Меншиков побледнел. — Ты их на убой... Они же взбунтуются!
— Если побегут — умрут в воде, — отрезал Петр. — Если полезут на стены — выживут. Выбора нет. Либо мы возьмем этот ключ, либо сдохнем здесь все. И я с вами.
Меншиков посмотрел в бешеные глаза царя и понял: спорить бесполезно.
Он прыгнул в лодку.
Через час солдаты, прижатые к стенам крепости, увидели, как их лодки, их единственная надежда на спасение, уходят пустыми на другой берег.
Они остались одни.
Между ледяной водой и горящей стеной.
Ими овладело отчаяние. Но это было не то паническое отчаяние, как под Нарвой. Это было злое, волчье отчаяние загнанных зверей.
— Ну, братцы, — сказал сержант преображенцев, сплевывая кровь. — Помирать, так с музыкой. Царь велел брать. Значит, берем.
И они полезли.
Они лезли по телам товарищей. Они втыкали штыки в щели между камнями. Они рвали шведов зубами, когда ломались шпаги.
Пожар в крепости разгорался.
Русская ярость, подогретая безысходностью, сломала шведскую дисциплину.
К утру над главной башней взвился белый флаг.
Комендант Шлиппенбах сдал крепость.
Петр вошел в пролом стены.
Он перешагивал через груды тел. Русские и шведы лежали вповалку, обнявшись в смертельной схватке.
В крепости пахло гарью и победой.
Петр поднялся на стену.
Перед ним лежала Нева. Широкая, свободная дорога к морю.
Он достал из кармана ключ — обычный железный ключ от своего кабинета — и подбросил его на ладони.
— Был Орешек, — сказал он громко, чтобы слышали солдаты. — А стал — Шлиссельбург. Ключ-город.
Он посмотрел на Меншикова, который стоял рядом, перевязывая раненую руку.
— Этим ключом мы откроем ворота в Европу, Данилыч. И больше никто их не захлопнет.
Он приказал прибить шведский ключ к главным воротам крепости.
Это была первая настоящая победа.
Кровавая. Тяжелая. Но — победа.
Россия перестала пятиться. Она сделала первый шаг на Запад.
---
Глава 14. Кости в болоте
**Устье Невы. Заячий остров.
Май 1703 года.**
Здесь не пахло морем. Здесь пахло гнилью.
Тяжелый, сернистый, удушливый дух стоячей воды, разлагающихся водорослей и тысяч немытых, больных человеческих тел висел над дельтой.
Над болотом дрожало облако гнуса. Мелкая, злая мошкара забивалась в ноздри, в уши, лезла в глаза, облепляла потные шеи. Люди сходили с ума от зуда. Расчесывали кожу до мяса, до язв, которые тут же начинали гнить.
Петр шел по гати — шаткому настилу из жердей, брошенному прямо в чвакающую, бурую жижу.
Он был огромен. Ботфорты выше колен заляпаны тиной, треуголка сбита на затылок, лицо в красных пятнах от укусов и азарта.
Он не шел — он летел. Свита, чапая по грязи, едва поспевала.
Они вышли к мысу.
Здесь, в серой, унылой пустоте, под низким свинцовым небом, копошились люди.
Мужики, согнанные из-под Вологды, Костромы, Рязани.
У них не было лопат — железа не хватало, всё ушло на пушки. Они рыли землю руками. Они носили мокрую, тяжелую глину в полах своих рубах, в шапках, в мешках из рогожи.
Они были похожи на червей, копошащихся в открытой ране земли.
— Сваи! — заорал Петр, перекрикивая шум ветра и кашель рабочих. — Почему стоим?!
Десятник, рыжий детина с кнутом, подбежал, кланяясь и увязая сапогами.
— Не идут, мин херц! Дна нет! Болото бездонное! Бьем-бьем, а она уходит, как в масло!
Петр подошел к «копру» — примитивной машине для забивания свай. Тяжелая чугунная баба на блоках.
— Тяни! — рявкнул он, отпихивая изможденного рабочего и хватаясь за склизкий от грязи канат.
Десять человек навалились. Жилистые руки, синие от холода и натуги.
Баба поползла вверх.
— Бросай!
**Ух-х!**
Удар. Грязные брызги полетели в лицо царю.
Свая, толстое сосновое бревно, ушла в жижу по самую шляпку. И исчезла. Болото проглотило её и даже не чавкнуло.
— Еще! — ревел Петр, вытирая грязь с лица рукавом. — Еще одну! Вязать их в пучки! Пока не нащупаем твердь! Мы забьем этому болоту глотку деревом!
Рядом, у костра, где варили баланду из гнилой солонины, лежал человек.
Он был еще жив, но уже не здесь.
Цинга.
Рот его был черным, распухшие десны кровоточили. Зубы выпали и лежали рядом, на грязной тряпице, как белые камешки. Ноги распухли до толщины бревен и сочились сукровицей.
Он смотрел на царя мутными, невидящими глазами.
Петр прошел мимо.
Он перешагнул через гниющие ноги, даже не заметив.
Для него это был не человек. Это была **стружка**.
Когда строгаешь корабль — летит деревянная стружка. Когда строишь Империю — мрут мужики. Это закон механики. Ничего личного.
К Петру подбежал Меншиков. Алексашка. Грязный, веселый, но с тревожными глазами. Даже он, бывший пирожник, привыкший к грязи, чувствовал себя здесь неуютно.
— Мин херц, беда. Мор пошел. Вчера сотня преставилась, сегодня двести. Ямы копать не успеваем, вода заливает, гробы всплывают. Смрад стоит...
— В фундамент, — бросил Петр, не оборачиваясь.
— Что? — не понял Меншиков.
— Трупы. Кидайте в ров. Сверху камни. И землю. Крепче стоять будет.
Меншиков перекрестился.
— Государь, это же... христиане. Негоже так...
Петр резко повернулся к нему. Его левый глаз дернулся так сильно, что закрылся совсем.
— Это кирпичи! — взвизгнул он. — Ты не понимаешь, Данилыч?! Мы строим не город. Мы строим Рай! А в Рай входят через узкие врата! Кости — лучший камень, они не гниют в глине!
Он выхватил у солдата топор.
Подошел к самому краю острова, где серая невская вода лизала берег.
Взял две мокрые березовые палки. Сбил их крест-накрест. Небрежно, грубо, одним гвоздем.
Швырнул этот крест в грязь.
Крест чавкнул и начал медленно тонуть в бурой жиже.
— Здесь будет город, — сказал Петр. Голос его был глухим, низким и страшным. — Назло надменному соседу. Назло природе. Назло Богу, если понадобится.
Он смотрел на свинцовую воду Невы.
Он не видел болота. Он не видел трупов. Он не чувствовал укусов комаров.
В его воспаленном мозгу, там, за пеленой тика, вставали гранитные набережные, золотые шпили, пронзающие небо, и огромные корабли, входящие в порт.
Это была галлюцинация маньяка.
Но у этого маньяка была абсолютная власть, чтобы сделать галлюцинацию реальностью.
— Работать! — заорал он так, что чайки шарахнулись в небо. — Кто сдохнет — того в расход! Кто выживет — тому водка!
Застучали бабы.
*Ух. Ух. Ух.*
Сваи входили в болото, перемалывая кости тех, кого уже бросили на дно.
Земля дрожала.
Петербург начинался.
Город на костях. Самый красивый и самый страшный город на земле.
Призрак, который обрел плоть, пожрав тысячи живых людей.
---
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СТАЛЬНОЙ КУЛАК (1704–1721)
Глава 15. Месть
**Нарва.
9 августа 1704 года. Полдень.**
Четыре года назад здесь был ледяной ад, метель и паника.
Сегодня здесь стояло пекло.
Солнце, белое и беспощадное, висело над Нарвой, выжигая глаза. Воздух дрожал от жары, пыли и грохота сотен орудий.
Стены города, те самые серые, неприступные стены, которые видели позор Петра в 1700-м, теперь были изгрызаны русскими ядрами. В бастионах зияли проломы, похожие на рваные раны.
Петр стоял на холме.
Он не прятался в обозе. Он стоял в полный рост, опираясь на трость, и смотрел на город.
Его лицо было спокойным. Тик почти не дергал щеку. Это было спокойствие палача, который знает: топор наточен, плаха готова, клиент никуда не денется.
— Помнишь, Данилыч? — спросил он тихо, не оборачиваясь к Меншикову. — Помнишь тот мост? Как они тонули? Как кричали?
— Помню, мин херц, — Меншиков поежился, несмотря на жару. — Век не забуду.
— Сегодня мы вернем долг. С процентами.
В два часа пополудни ударил сигнал к штурму.
Это была не та толпа перепуганных мужиков в немецких кафтанах, что четыре года назад.
Это были волки, попробовавшие крови под Нотебургом и Ниеншанцем. Они шли на стены молча, деловито, таща штурмовые лестницы.
Ими двигал не приказ. Ими двигала Месть.
Каждый помнил товарища, утонувшего в ледяной Нарове. Каждый хотел расквитаться за четыре года унижений, когда вся Европа тыкала в них пальцем и называла «бегущими зайцами».
Они ворвались в проломы как лавина.
Шведский гарнизон коменданта Горна дрался отчаянно, но их просто смели. Рукопашная в проломе длилась полчаса. Это была мясорубка. В ход шли приклады, штыки, зубы.
А потом шведы побежали.
И начался Ад.
Русская армия ворвалась в город. И тут дисциплина, которую Петр вбивал палкой десять лет, лопнула.
Солдаты озверели.
Они врывались в дома. Вытаскивали бюргеров, женщин, стариков.
— За Нарву! — ревели они, насаживая детей на пики. — За 1700-й! Получай, немчура!
Город запылал.
Улицы превратились в реки крови. По мостовым тащили за волосы женщин. В церквях, где пытались спрятаться жители, шла резня.
Победители грабили винные подвалы. Пьяные, в крови по пояс, они плясали на трупах, обвешанные золотыми цепями и кусками парчи.
Это была не виктория. Это был погром. Русский бунт, только теперь направленный не против бояр, а против чужаков.
Петр въехал в город через главные ворота.
Его конь шарахнулся от горы трупов.
Царь увидел, во что превратилась его победа.
Он увидел, как трое преображенцев, солдат его любимого полка, тащат в подворотню молодую немку, срывая с нее платье. Она кричала.
Он увидел, как сержант, тот самый, которому он лично вручал медаль за Орешек, разбивает голову старику-аптекарю прикладом, требуя денег.
Лицо Петра исказилось. Тик вернулся, дернув щеку к самому уху.
Он хотел Европу. Он хотел регулярную армию. А получил пьяную орду мародеров.
— Стоять! — заревел он, перекрывая шум резни. — Прекратить!
Никто его не слушал. Кровь и вино ударили в голову сильнее страха перед царем.
Петр выхватил шпагу.
Он погнал коня прямо на своих солдат.
Он рубил направо и налево. Плашмя, а иногда и лезвием.
Он бил своих «детушек», своих героев, превратившихся в свиней.
— Назад, суки! — визжал он. — Я не давал приказа грабить! Я не давал приказа убивать баб! В строй, животные!
Он пробился к Ратушной площади.
Там, на крыльце ратуши, стоял комендант Горн, окруженный немногими выжившими офицерами. Они ждали смерти. Вокруг них бесновалась толпа пьяных русских солдат, готовых разорвать их на куски.
Петр спрыгнул с коня.
Он взлетел по ступеням ратуши, расталкивая своих солдат.
Какой-то драгун, пьяный в дым, с полными карманами награбленного серебра, не узнал царя и замахнулся на него тесаком.
Петр не остановился.
Одним коротким, точным ударом он пронзил драгуна насквозь.
Солдат охнул и осел к ногам царя, заливая ступени своей — русской — кровью.
Наступила тишина. Мертвая тишина посреди горящего города.
Солдаты протрезвели. Они увидели Царя. С окровавленной шпагой в руке. И мертвого товарища у его ног.
Петр вошел в ратушу.
Там, в зале совета, за длинным дубовым столом, стояли перепуганные шведские магистраты.
Петр подошел к столу.
Он с размаху швырнул на белую скатерть свою шпагу.
Она звякнула. С клинка на сукно потекла густая, темная кровь.
— Смотрите! — прохрипел Петр, тыча пальцем в лужу крови. Голос его был сорван.
Он посмотрел на коменданта Горна.
— Смотри, немец. Это не шведская кровь. Это русская кровь. Моих солдат кровь. Я пролил её, чтобы спасти вас, дураков.
Он тяжело дышал.
— Я хотел взять этот город как государь. А мои люди взяли его как разбойники.
Он обвел взглядом притихших шведов.
— Запомните этот день. Я учу их быть людьми. Но пока я держу этого зверя на цепи, вам лучше не злить меня. Потому что если цепь порвется — от вашей Европы не останется камня на камне.
Он вышел из ратуши.
На площади солдаты, побросав мешки с награбленным, строились в шеренги. Дрожащие, похмельные, испуганные.
Петр прошел вдоль строя.
Он смотрел им в глаза. И они опускали взгляд.
Они поняли: Нарва взята. Месть свершилась.
Но хозяин здесь по-прежнему один. И его рука тяжелее шведского ядра.
---
Глава 16. Мать Виктории
**Беларусь. Деревня Лесная.
28 сентября 1708 года.**
Осень раскисла.
Небо прорвало, и на землю обрушилась ледяная вода вперемешку с мокрым снегом. Дороги исчезли. Вместо них были черные, чавкающие реки грязи, в которых тонули колеса по ступицу.
По этой грязи полз огромный шведский удав — корпус генерала Адама Левенгаупта. Семь тысяч повозок.
Это была жизнь армии Карла XII. Порох, свинец, мука, золото, новые мундиры.
Удав полз медленно, тяжело переваривая русскую распутицу.
Петр сидел на мокрой лошади посреди леса.
На нем не было сухого места. Ботфорты хлюпали. Вода текла за шиворот. Треуголка превратилась в тряпку.
Но его лицо больше не дергалось от страха, как под Нарвой.
Восемь лет войны выбили из него «зайца».
Он смотрел на своих солдат. Корволант — «летучий корпус». Они загнали лошадей, они спали в седлах, они ели сухари на ходу, но они догнали шведов.
— Мин херц, — Меншиков подъехал к нему, вытирая грязь с лица рукавом. — Их шестнадцать тысяч. А нас двенадцать. И они заняли оборону. Лезем волку в пасть.
Петр сплюнул.
— Лезем, Данилыч. Если упустим обоз — Карл нас сожрет под Москвой. Здесь всё решится. Не в столицах, а здесь, в этом проклятом болоте.
Он вытащил шпагу.
Это была не парадная игрушка. Это была рабочая сталь, темная от влаги.
— Преображенцы! Семеновцы! — гаркнул он. Голос его был хриплым, простуженным, но в нем звенело железо. — Братушки! За мной! Не стрелять, пока белки глаз не увидите! В штыки!
Бой начался не по правилам.
Европейские генералы так не воевали. Они любили ровные поля, красивые линии, маневры.
Здесь была драка в лесу.
Стенка на стенку. Среди елок, телег и кустарника.
Строй рассыпался мгновенно. Начался хаос.
Русские солдаты — те самые мужики, которых восемь лет назад шведы гнали как овец, — теперь шли молча. Зло. Упрямо.
Они лезли через валежник, падали в грязь, вставали и били прикладами.
Дым от мушкетов не уходил в небо, он висел меж деревьев густой ватой, смешиваясь с туманом. Люди стреляли в упор, обжигая лица вспышками пороха.
Петр был в первом ряду.
Он забыл, что он Царь. Он был просто офицером, который не хочет умирать, но еще больше не хочет проигрывать.
Он рубил лозу, продираясь сквозь кустарник.
Шведская пуля сбила с него мокрую треуголку. Он даже не заметил, только тряхнул мокрыми волосами.
Другая пуля ударила в луку седла, выбив щепу.
Внезапно перед ним вырос шведский гренадер. Огромный, в синем мундире, с перекошенным от ярости лицом. Он замахнулся штыком, метя в грудь всадника.
Охрана отстала в чаще. Петр был один.
Времени на фехтование не было.
Петр выхватил из седельной кобуры пистолет.
**Бах!**
Выстрел в упор.
Швед рухнул, забрызгав царский кафтан мозгами и кровью.
Петр перешагнул через него конем.
К вечеру стало ясно: шведы сломались.
Непобедимая армия, которая прошла всю Европу, дрогнула перед русским лесом и русской злостью.
Левенгаупт понял, что обоз не спасти.
— Бросать всё! — кричал он. — Спасайте людей! Уходим в лес!
Начался пожар.
Шведы сами поджигали свои телеги.
Взрывались бочонки с порохом, разбрасывая горящие доски. Горела мука, распространяя странный запах печеного хлеба посреди бойни.
Тысячи повозок полыхали. Золото, мундиры, вино — всё, что ждал король Карл, превращалось в пепел.
Ночью, когда бой стих, Петр сидел у костра.
Он был страшен. Лицо в саже и крови. Мундир порван. Руки дрожали — не от страха, а от дикого напряжения, которое наконец отпустило.
Он жарил кусок конины на штыке.
К нему подошел сержант Бухвостов — первый русский солдат, записанный в потешные двадцать пять лет назад. Старый, седой, изрубленный.
— Ну что, государь? — спросил солдат, прикуривая от уголька. — Взяли обоз-то. И знамен набрали.
— Взяли, — кивнул Петр. Он откусил мясо, горячее, полусырое, с привкусом гари. — Знаешь, что это, Сергей?
— Победа, государь.
— Нет. Это «Мать».
— Какая мать?
— Мать Полтавской виктории.
Петр посмотрел на огонь, в котором догорали шведские надежды.
— Сегодня мы убили не Левенгаупта. Мы убили Карла. Через год мы встретим короля, и он будет голодным. У него не будет пороха. А мы...
Он усмехнулся.
— А мы теперь умеем их бить. Мы больше не ученики. Мы выпускники, Сергей.
Он поднял флягу.
— Наливай, Данилыч! — крикнул он Меншикову, который перевязывал простреленную ногу. — За тех, кто в этом лесу остался! И за тех, кто дойдет до конца!
В ту ночь в белорусском лесу Петр понял: он победит.
Не потому, что он гений. А потому, что он готов лезть в грязь, в кровь, в огонь, и тащить за собой всю Россию.
А Карл — нет. Карл слишком горд для этой грязи.
---
Глава 17. Серебро Иуды
**Борзна — Глухов.
Октябрь — Ноябрь 1708 года.**
Петр сидел в избе, глядя на огонь в печи.
В его руках было письмо. Бумага дрожала.
За окном выл осенний ветер, срывая последние листья с украинских вишен. Но Петру казалось, что земля уходит из-под ног.
— Не верю... — прошептал он. — Не может быть. Старик... Он же мне как отец был. Двадцать лет службы. Я ему орден Андрея Первозванного дал... Я Кочубея казнил, потому что он на него донес!
Меншиков стоял у двери, мрачный, как туча.
— Правда это, мин херц. Перешел Гетман. Ночью. Через Десну. С ним три тысячи казаков. Ушел к Карлу. Пишет, что Украина должна быть свободной, а ты — тиран.
Петр смял письмо.
Лицо его налилось кровью. Тик дернул щеку так, что глаз закрылся.
Мазепа. Иван Степанович.
Хитрый, умный, ласковый старик. Тот, кто держал юг в кулаке. Тот, кому Петр верил больше, чем себе.
Он предал.
В самый страшный момент, когда Карл уже занес меч над Россией, Мазепа открыл ворота.
Петр вскочил. Стул отлетел в сторону.
— Иуда! — заорал он так, что с потолка посыпалась штукатурка. — Старый пес! Я его на золоте кормил, а он меня продал!
Он схватил со стола тяжелый подсвечник и швырнул его в стену.
— Орден! Сделать ему орден! Данилыч, пиши указ! Сделать медаль! Серебряную! В тридцать пудов весом! С изображением Иуды, висящего на осине! И повесить ему на шею, когда поймаем!
**Город Глухов. Соборная площадь.
12 ноября 1708 года.**
Это было страшное представление.
Петр умел устраивать театр.
В Глухове, новой гетманской столице, собрали всех: казацких полковников, попов, народ.
Посреди площади построили эшафот.
На эшафоте стояла виселица.
Но вешали не человека.
Палач выволок на помост куклу. Чучело в полный рост, набитое соломой.
На кукле был гетманский жупан, дорогая шапка и лента ордена Андрея Первозванного. Это был Мазепа.
Петр смотрел на это с балкона магистрата.
Он был бледен. В его глазах была не ярость полководца, а обида обманутого сына.
Священники в черных ризах запели псалмы. Не за здравие.
— Анафема! — прогремел бас протодиакона. — Ивашке Мазепе, клятвопреступнику и вору — анафема!
— Анафема! — ответил хор.
Палач сорвал с куклы орденскую ленту. Ударил чучело по «лицу».
Сдернул кафтан.
И вздернул соломенного человека на веревке.
Толпа молчала. Казаки хмуро смотрели, как ветер раскачивает чучело их бывшего вождя.
Петр знал: они колеблются. Если бы он проявил слабость — они бы все ушли к Карлу.
Но он показал Силу. И Мистику.
Он проклял Мазепу именем Бога.
После казни Петр спустился к Меншикову.
— Батурин сжечь, — сказал он тихо, глядя на болтающуюся куклу. — Гнездо его. Всех, кто сопротивляется — на кол. Никого не жалеть. Пусть знают: у предательства цена — смерть.
**Ставка Карла XII. Тот же день.**
В шведском лагере было холодно и голодно.
Мазепа сидел в шатре короля.
Он был стар. Ему было 69 лет. Он был болен.
Он привел королю не 50 тысяч сабель, как обещал, а горстку казаков. Остальные испугались Анафемы и остались с Петром.
Он обещал провиант — но Меншиков сжег Батурин со всеми запасами.
Карл XII смотрел на старика холодными, голубыми глазами.
— Где ваша армия, гетман? — спросил король. — Где хлеб?
Мазепа кашлянул в платок.
— Судьба переменчива, Ваше Величество...
Он понимал: он проиграл.
Он поставил на Карла, думая, что Петр слаб.
Но Петр оказался страшнее. Петр превратил имя Мазепы в проклятие, от которого шарахались даже собственные казаки.
Старый лис попал в капкан.
Теперь ему оставалось только одно — умереть на чужбине, проклятым своей землей.
А Петр в Глухове пил водку, не пьянея.
Он выжег из сердца привязанность.
Теперь, когда спина была прикрыта страхом и виселицами, он мог идти на Полтаву.
Предательство сделало его стальным.
---
Глава 18. Полтава
**Поле под Полтавой.
27 июня 1709 года. Раннее утро.**
Утро началось не с солнца. Оно началось с грома.
Русские пушки — те самые, отлитые из монастырских колоколов, черные, хищные, — заговорили хором.
Сотня стволов выплюнула чугун в сторону шведских колонн, выходящих из лесу.
Это был не просто залп. Это был голос новой Империи. Громкий, басистый, страшный.
Петр стоял на бруствере редута.
Это была его личная выдумка. Земляные крепости, расставленные буквой «Т» перед русским лагерем.
Шведские генералы, привыкшие к правильным европейским линейным битвам, не поняли, что это. Они бросили своих солдат прямо в эти земляные мешки.
И попали в мясорубку.
Петр видел, как синие мундиры — лучшие солдаты мира, голодные, оборванные после суровой зимы (спасибо битве при Лесной!), но все еще гордые — лезут на валы.
Они шли в штыковую. У них почти не было пороха. Они шли молча, как мертвецы.
А русские расстреливали их в упор.
— Огонь! — кричали офицеры в зеленых кафтанах.
Залп.
Синяя волна откатывалась, оставляя на траве груды тел.
— Они ломаются, Данилыч, — сказал Петр, не отрывая подзорной трубы от глаз. — Видишь? Они застряли. Пора.
Он спустился к своей лошади. Лизетта, его любимая кобыла, грызла удила.
Петр вскочил в седло.
Он выехал перед строем.
Сорок тысяч глаз смотрели на него.
Вчера он написал приказ: *«Воины! Вот пришел час, который решит судьбу Отечества. И так не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру врученное...»*
Но сейчас слова были не нужны.
Он просто вынул шпагу.
— За мной, братцы! — рявкнул он. — За Россию! Бог с нами!
И лавина пошла.
Две армии столкнулись с хрустом, который, казалось, расколол небо.
Петр был в центре.
Он искал смерти. Или смерть искала его.
Воздух гудел от свинца.
Одна пуля ударила в его треуголку, пробив тулью. Шляпа слетела.
Вторая ударила в седельную луку, разнеся дерево в щепки.
Третья ударила прямо в грудь.
Петр пошатнулся в седле.
Меншиков, скакавший рядом, вскрикнул:
— Мин херц!
Но Петр выпрямился.
Пуля расплющилась о золотой нательный крест — тот самый, которым его крестили в день рождения.
Он захохотал.
— Не берет! — заорал он, поднимая шпагу. — Не берет меня шведский свинец! Дави их!
К полудню все было кончено.
Непобедимая армия Карла XII перестала существовать.
Король Карл — тот самый «мальчишка», которого Петр так боялся девять лет назад, — лежал на носилках с простреленной ногой. Когда он увидел, как бегут его гвардейцы, как падают знамена, он понял: это конец.
Его погрузили в коляску и увезли. Он бежал к туркам, бросив свою армию умирать.
**Штабной шатер Петра. Вечер того же дня.**
Жара спала. Над полем, усеянным девятью тысячами трупов, кружило воронье.
А в шатре царя гремел пир.
Столы ломились от еды и вина.
Победители — Петр, Меншиков, Шереметев — сидели, расстегнув мундиры, потные, грязные, счастливые.
А напротив сидели побежденные.
Фельдмаршал Реншильд. Первый министр граф Пипер. Генералы Шлиппенбах, Роос, Гамильтон.
Вся верхушка Швеции. Те, кто десять лет держал в страхе Европу.
Теперь они сидели, опустив головы, ожидая приговора.
Петр встал.
Он держал в руках кубок. На голове его не было шляпы (она валялась где-то на поле), черные волосы слиплись от пота.
Глаза его горели. Но не злобой. А странным, холодным торжеством.
Он посмотрел на шведов.
— Налейте господам, — приказал он тихо.
Денщики наполнили бокалы пленных.
Шведы переглянулись. Руки у них дрожали.
Петр поднял свой кубок.
— Я пью... — его голос загремел в тишине шатра. — За здоровье моих учителей!
Фельдмаршал Реншильд медленно поднял глаза.
— За кого вы изволите пить, Ваше Величество?
— За вас, господа! — Петр поклонился им. Низко. Искренне.
— Вы учили меня под Нарвой. Вы били меня, как щенка. Вы заставили меня плавить колокола. Вы заставили меня строить этот флот, эти заводы, эту армию. Вы гоняли меня по лесам и болотам десять лет.
Он усмехнулся.
— Спасибо вам. Хорошо вы меня выучили. Если бы не вы — я бы так и остался московским царем в шубе. А теперь...
Он обвел рукой пространство вокруг, показывая на поле битвы, на свою армию, на новую карту мира, которая рождалась в этот момент.
— ...А теперь урок окончен. Экзамен сдан.
Он выпил залпом. И швырнул кубок об землю.
Звон серебра прозвучал как точка.
Реншильд горько усмехнулся.
— Хорошо же вы, Ваше Величество, отплатили своим учителям...
— Как учили, так и отплатил, — отрезал Петр.
Он вышел из шатра.
Солнце садилось за горизонт. Красное, огромное солнце.
Петр смотрел на Запад.
Там, за дымом пожарищ, лежала Европа.
Она больше не смеялась.
В Париже, в Лондоне, в Вене — везде скоро узнают: на Востоке родился Гигант.
И этот Гигант стоит на горах трупов, в руке у него дымящаяся пушка, а в глазах — холодная решимость перекроить этот мир под себя.
Петр I перестал быть человеком.
В этот вечер, на Полтавском поле, он окончательно превратился в Памятник. В Бронзового Всадника, который раздавит любого, кто встанет у него на пути.
Даже собственного сына.
---
Глава 19. Капкан
**Молдавия. Река Прут.
Июль 1711 года.**
Здесь был Ад. Но не ледяной, как под Нарвой, и не грязный, как под Лесной.
Это был Ад раскаленный.
Степь выгорела добела. Температура была такой, что металл пушек обжигал руки. Пыль стояла столбом, забивая легкие цементом.
И самое страшное — жажда.
Река Прут была рядом. В двухстах метрах. Но подойти к ней было нельзя.
Берег простреливали янычары.
Петр сидел в шатре.
Он был похож на загнанного зверя. Лицо серое, покрытое коркой пыли и пота. Губы потрескались до крови. Глаза воспаленные, безумные.
Вокруг его маленькой армии (38 тысяч измученных солдат) сомкнулось море.
Сто девяносто тысяч турок и татар.
Визирь Балтаджи Мехмед-паша захлопнул мышеловку.
— Воды... — прохрипел раненый солдат за пологом шатра.
Воды не было. Последнюю бочку выпили вчера. Лошади падали и умирали, и их трупы мгновенно раздувались на жаре, источая тошнотворный смрад.
Петр схватился за голову.
Снова. Опять этот кошмар.
Он думал, что Полтава сделала его неуязвимым. Он пошел на турок, думая, что христиане Балкан восстанут и помогут.
Никто не восстал. Он пришел в пустыню и привел свою армию на бойню.
Если турки пойдут в атаку — через час от России не останется ничего. Самого Петра закуют в цепи и поведут по Стамбулу как раба. А Екатерину... Он даже боялся представить, что сделают с ней в гареме.
У него начался припадок.
Тот самый, страшный, детский.
Тело выгнуло дугой. Изо рта пошла пена. Он упал на ковер, судорожно скребя ногтями ворс.
— Конец... — хрипел он. — Всё прахом... Пишите...
Шафиров, вице-канцлер, склонился над ним с пером.
— Что писать, государь?
— Сенату... В Москву... — Петр говорил с трудом, проглатывая слова. — Если попаду в плен... царем меня не считать... Приказов моих не слушать... Выбрать достойнейшего... А меня... меня забыть...
Он подписывал свое отречение. Он хоронил себя заживо.
В этот момент в шатер вошла Она.
Екатерина.
Бывшая Марта Скавронская. Прачка, служанка, любовница.
Она была на седьмом месяце беременности. Тяжелая, грузная, но спокойная, как скала.
Она увидела бьющегося в конвульсиях мужа.
Она не закричала. Она не заплакала.
Она подошла, села на пол, положила его дергающуюся голову себе на колени.
Её руки, мягкие и сильные, начали массировать ему виски.
— Тише, Петруша... Тише, мин херц...
Судорога отступала. Петр затих, уткнувшись лицом в её живот.
— Катька... — прошептал он. — Мы умрем здесь.
— Дурак ты, — сказала она ласково, как ребенку. — Воевать ты умеешь, а торговаться — нет. Турки воевать не любят. Они золото любят.
Она подняла голову и посмотрела на Шафирова и генералов. В её глазах, обычно веселых и простых, сейчас был стальной блеск. Императрица проснулась в ней раньше, чем на её голову надели корону.
— Несите всё, — приказала она.
— Что «всё», матушка?
— Всё! — она сорвала с шеи ожерелье. Сняла перстни. — Мои драгоценности. Золото из казны. Соберите у офицеров всё серебро. Каждую ложку, каждую монету. Мы купим этого Визиря.
Всю ночь в русском лагере собирали выкуп.
Телеги нагружали золотом. Екатерина лично проверяла мешки.
На рассвете Шафиров с «подарками» поехал в турецкий лагерь.
Петр ждал.
Это были самые длинные часы в его жизни. Он сидел, сжимая пистолет. Он решил: в плен он не сдастся. Последняя пуля — себе.
Екатерина сидела рядом, держала его за руку и молчала.
В полдень вернулся Шафиров.
Живой.
— Государь! — крикнул он, спрыгивая с коня. — Взял! Визирь взял золото! Мир! Он дает нам уйти!
Петр выронил пистолет.
— Уйти? Со знаменами?
— Со знаменами и оружием! Но...
— Что «но»?
— Азов отдать. Флот южный — сжечь. Таганрог — срыть. Всё, что завоевали на юге за пятнадцать лет — отдать туркам.
Петр закрыл глаза.
Азов. Его первая победа. Его любимые корабли в Воронеже, которые он строил в лесу, ломая топоры. Его мечта о Черном море.
Всё в пепел.
Он сжал зубы так, что они скрипнули.
— Жги, — сказал он глухо. — Плевать на Азов. Плевать на корабли. Новые построим. Главное — я живой. Армия живая. Россия живая.
Он повернулся к Екатерине.
Он смотрел на неё, как на икону.
Эта женщина только что купила ему жизнь. Она отдала свои побрякушки, чтобы спасти Империю.
— Ты... — он коснулся её щеки грубой ладонью. — Ты теперь настоящая царица, Катька. Я тебе орден сделаю. «За любовь и Отечество».
**Река Прут. Вечер.**
Русская армия уходила.
Они шли сквозь строй турок. Янычары смотрели на них с ненавистью, сжимая ятаганы, но приказ Визиря держал их.
Солдаты шли, не поднимая глаз. Они были живы, но им было стыдно.
Петр ехал в карете, задернув шторы.
Он не хотел видеть этот позор.
Он знал: он совершил ошибку. Он возомнил себя Богом. И Бог щелкнул его по носу.
Но он также знал: он выжил.
А зверь, который выжил в капкане, становится вдвое опаснее и умнее.
Он потерял Юг.
Значит, он заберет весь Север. И он заберет Балтийское море целиком.
А рядом с ним спала Екатерина. Усталая, беременная женщина, которая оказалась сильнее всей турецкой армии.
---
Глава 20. Абордаж
**Балтийское море. Мыс Гангут.
27 июля 1714 года. Утро.**
Море умерло.
Балтика, обычно серая, злая и пенная, сегодня превратилась в зеркало. Ни ряби. Ни ветерка.
Полный, абсолютный штиль.
Солнце жарило так, что смола на палубах плавилась и текла черными слезами.
Посреди этой маслянистой глади стоял шведский флот.
Огромные линейные корабли. Красавцы. Горы парусины, сотни пушек, высокие борта.
«Элефант» («Слон») — флагман адмирала Эреншёльда — возвышался над водой как неприступный замок.
Но сегодня эти замки были беспомощны.
Без ветра паруса висели как мокрые тряпки. Грозные корабли не могли повернуться, не могли маневрировать. Они застыли, как мухи в янтаре.
Петр стоял на корме своей галеры.
На нем был мундир шаутбенахта (контр-адмирала). В руках — абордажный топор.
Он улыбался.
Он смотрел на шведских великанов и видел не угрозу, а добычу.
Его флот был другим. У него не было парусов. У него были мышцы.
Девяносто девять галер. Тысячи гребцов.
— Весла! — скомандовал он.
**Р-раз!**
Тысячи лопастей одновременно ударили в воду. Море вспенилось.
Русский флот, похожий на гигантскую деревянную сороконожку, дернулся и пополз вперед.
Быстро. Ритмично. Неумолимо.
Шведы на «Элефанте» увидели это.
Они увидели, как на них идет рой.
Они попытались стрелять.
**Ба-бах!**
Шведские пушки рявкнули, окутавшись дымом. Ядра полетели в сторону галер.
Но галеры были низкими, юркими. Они шли зигзагами, проскальзывая под зоной огня.
Они обошли шведский флот с флангов, где у линейных кораблей почти не было пушек.
— Сближение! — заорал Петр. Его лицо было мокрым от брызг и пота. — Крючья готовь!
Русские галеры облепили огромный «Элефант», как стая пираний облепляет кита.
Стук бортов. Скрежет железа.
Абордажные кошки взлетел вверх, впиваясь в лакированные борта шведского флагмана.
— Пошел! — визгнул Петр.
И он полез первым.
Не как царь. Как матрос.
Он карабкался по канату, зажав топор в зубах.
Сверху, с палубы «Элефанта», стреляли шведские мушкетеры.
Солдат, лезший рядом с Петром, охнул и сорвался в воду с простреленной головой.
Петр не оглянулся.
Он перемахнул через планшир и спрыгнул на палубу врага.
Здесь был ад в тесной коробке.
Дым, крики, звон стали.
Шведы, зажатые на собственной палубе, дрались отчаянно.
Петр выхватил топор изо рта.
Перед ним был шведский офицер со шпагой. Изящный, в напудренном парике.
Петр не стал фехтовать. Он просто ударил топором.
Грубо. По-плотницки.
Лезвие перерубило шпагу и вошло шведу в плечо, разрубая ключицу.
Офицер рухнул.
— Дави их! — ревел Царь, вращая окровавленным топором. — В трюм загоняй!
Русские солдаты лезли изо всех щелей. Они были злее. Они помнили сожженные верфи Азова. Они знали: если не возьмут этот корабль — назад пути нет.
Через час палуба «Элефанта» стала скользкой от крови.
Адмирал Эреншёльд, израненный, окруженный, отдал шпагу.
Петр стоял посреди завоеванного корабля.
Он тяжело дышал. Мундир был порван. На щеке — свежий порез.
Он подошел к борту и посмотрел вниз.
Вода вокруг «Элефанта» была красной.
Но там, дальше, она была синей. И свободной.
Балтика.
Теперь это было его озеро.
К нему подошел Меншиков, тоже в копоти и крови.
— Взяли, мин херц. Десять кораблей. Пять тысяч пленных. Никогда такого не было. Русские взяли шведскую эскадру на абордаж!
Петр вытер топор о камзол убитого шведа.
— Это тебе не Азов, Данилыч, — сказал он хрипло. — Азов мы сожгли. А это... это мы оставим.
Он поднял глаза к небу, где так и не появилось ни облачка.
— Природа сегодня за нас. Бог дал нам тишину, чтобы мы могли говорить громко.
В Петербурге в тот день был праздник.
Петр въехал в Неву на захваченном «Элефанте».
Над городом гремел салют.
Петр прошел по улицам пешком, в том же рваном мундире.
Он чувствовал: теперь его город в безопасности.
Окно в Европу распахнуто настежь, и никто больше не посмеет его закрыть.
У России появились не только клыки (армия), но и плавники (флот).
Левиафан родился.
---
Глава 21. Империя
**Санкт-Петербург. Троицкий собор.
22 октября 1721 года.**
В этот день в Петербурге шел снег. Мокрый, липкий, балтийский снег, который таял, едва коснувшись черных мундиров.
Но городу было жарко.
Троицкий собор был набит битком. Сенаторы, генералы, адмиралы, послы. Золото, парча, орденские ленты.
Воздух был спертым. Пахло воском, дорогими духами и напряженным ожиданием.
Петр стоял у алтаря.
Ему было сорок девять лет.
Он постарел. Его лицо, изъеденное ветрами Азова, Балтики и Прута, покрылось глубокими морщинами. Тик стал реже, но сильнее — теперь при каждом волнении его голову дергало вправо, словно от невидимой пощечины.
Он был в мундире полковника Преображенского полка.
Он не любил пышных нарядов. Но сегодня он знал: придется терпеть.
Канцлер Головкин, старый дипломат, вышел вперед. Он дрожал. В его руках был свиток.
Голос канцлера дрожал, отражаясь от сводов собора:
— ...В знак благодарности за труды Ваши... за спасение и возвеличение Отечества... Сенат и Синод всенижайше просят Вас принять титулы: **Отца Отечества, Петра Великого и ИМПЕРАТОРА Всероссийского!**
Тишина.
Тысяча человек замерли.
Слово было произнесено.
**Император.**
Не царь. Не великий князь. Император.
Латинское слово. Римское слово. Слово, которое ставило Россию вровень с единственной империей Европы — Священной Римской.
Петр молчал.
Он смотрел на этих людей.
Он вспоминал.
Вспоминал грязь под Нарвой. Вспоминал виселицы на Красной площади. Вспоминал горящие корабли на Пруте. Вспоминал кости в болоте, на которых стоит этот собор.
Двадцать один год.
Он взял эту страну деревянной, а сделал её железной. Он взял её бородатой, а сделал её бритой. Он взял её молящейся, а сделал её стреляющей.
— Зело жестоко было сие учение... — произнес он глухо. Голос его был скрипучим, как старые петли. — Троекратное время длилась наша школа. Но слава Богу, окончилась так, как никто не чаял.
Он взял протянутый акт.
В этот момент за окнами собора, на палубах кораблей, стоявших в Неве, и на бастионах крепости, грянули пушки.
Залп тысячи орудий.
Стекла в соборе задребезжали. Снег с крыши посыпался лавиной.
Мир вздрогнул.
Родилась Российская Империя.
**Дворец Меншикова. Вечер того же дня.**
Бал был в разгаре.
Фейерверки разрывали черное небо над Невой огненными цветами. Вино лилось рекой.
Петр стоял на балконе. Один.
Ему было душно внутри.
К нему вышел Меншиков. Светлейший князь, генералиссимус, первый вор и первый друг.
Они оба были седые. Оба больные. У Петра болели почки, у Меншикова — легкие.
— Ну что, Данилыч? — спросил Петр, глядя на огни своего города. — Сделали?
— Сделали, мин херц, — Алексашка прислонился к холодной колонне. — Шведа побили. Море взяли. Империю построили. Теперь и помирать не страшно.
Петр усмехнулся. Улыбка вышла кривой.
— Помирать... Рано, Данилыч. Стены мы возвели. Крышу покрыли. А внутри...
Он постучал себя кулаком по груди.
— А внутри гниль.
— О чем ты, государь?
— О будущем. Кому я это оставлю?
Петр повернулся к другу. Глаза его, обычно горящие, сейчас были темными и пустыми, как невская вода.
— Алешка... Сын.
Меншиков опустил глаза.
— Он в Европе, мин херц. Сбежал. В Вене прячется.
— Я знаю, — голос Петра стал ледяным. — Он ждет, когда я сдохну. Чтобы вернуть всё назад. Чтобы сжечь флот, распустить армию, вернуть Москву и бороды.
Петр сжал перила балкона так, что дерево хрустнуло.
— Я построил Великий Дом, Данилыч. Но у меня нет наследника. У меня есть враг. И этот враг носит мою фамилию.
— Что делать будем? — тихо спросил Меншиков.
— Возвращать, — отрезал Император. — Любой ценой. Хитростью, лаской, угрозой. Вернуть в Россию.
— А потом?
Петр помолчал.
Очередная ракета взвилась в небо, осветив его лицо мертвенно-бледным светом.
— А потом я буду делать то, что должен делать садовник. Отрезать гнилую ветвь. Даже если это моя плоть и кровь.
Он отвернулся от праздника.
— Империя дороже сына, Алексашка. Империя — это миллионы. А сын — один.
Он ушел в зал, в шум и свет.
Но Меншиков остался на балконе. Ему стало холодно.
Он понял: война со шведами была страшной. Но то, что грядет сейчас, будет страшнее.
Отец пойдет войной на сына.
---
ИМПЕРАТОР НОВОГО МИРА
**Роман**
**Автор: Константин Сандалов**
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ЦЕНА ВЕЛИЧИЯ (1718–1725)
Глава 22. Инквизитор
**Санкт-Петербург. Петропавловская крепость. Трубецкой бастион.
24 июня 1718 года.**
В застенке было сыро. Каменный мешок, уходящий в невскую воду.
Сюда не проникало солнце. Здесь горели только факелы, чадя черной, жирной копотью.
Пахло ржавым железом, крысами и запекшейся кровью.
На дыбе висел человек.
Тощий, с редкой бороденкой, с белым, как творог, рыхлым телом. Его руки были вывернуты за спину и привязаны к блоку под потолком. Суставы вышли из сумок, кожа натянулась до синевы.
Это был Алексей Петрович. Царевич. Наследник престола.
Ему было двадцать восемь лет.
В углу, на табурете, сидел Петр.
Он был страшен.
Он сидел, широко расставив ноги в грязных ботфортах, положив огромные руки на колени. Его лицо не дергалось. Оно окаменело.
Он смотрел на сына не как отец. Он смотрел как Инквизитор.
— Опусти, — сказал он тихо.
Палач крутанул ворот. Веревка ослабла. Тело царевича мешком рухнуло на мокрую солому.
Алексей заскулил. Он не мог поднять рук — они висели плетьми.
Он пополз к сапогам отца. Пытался поцеловать их, размазывая кровавые сопли по коже.
— Тятенька... — шептал он, давясь слезами. — Прости... Не губи... Я все сказал... Я все подписал... Я отрекся...
Петр отпихнул его ногой. Не сильно. Брезгливо. Как пинают шелудивого пса.
— Встань, — приказал он. — Не позорь род.
Алексей кое-как сел, привалившись спиной к влажной стене.
Петр наклонился к нему. Тень от его фигуры накрыла сына целиком.
— Ты хотел моей смерти, Алешка?
— Нет! — вскрикнул царевич. — Видит Бог, нет! Я просто хотел покоя! Я не хотел твоей войны! Я не хотел твоих кораблей!
— Чего же ты хотел?
— Жить... — прошептал Алексей. — В деревне. С Ефросиньей. Тихо. Книги читать. В церковь ходить. Чтобы никто не трогал.
Петр усмехнулся.
— Тихо...
Он встал и начал ходить по камере. Три шага — стена. Три шага — стена.
— Я тридцать лет не знал тишины! — рявкнул он вдруг, и эхо ударило по сводам. — Я спал в седле! Я жрал сырую конину! Я тонул в ледяной воде! Я построил этот город на костях! Зачем?! Для кого?!
Он подскочил к сыну, схватил его за мокрые волосы и запрокинул голову, глядя в глаза.
— Для тебя, щенок! Я думал: я умру, а ты подхватишь! Я строил Дом, чтобы ты в нем жил!
Алексей затрясся.
— Тяжело мне в твоем Доме, тятенька! — выкрикнул он с отчаянием обреченного. — Душно мне! Твоя Империя — это каторга! Ты всех загнал! Ты железом дышишь, а я — человек! Я не могу как ты! Не могу!
Петр отпустил его.
Рука царевича безвольно упала на солому.
Петр выпрямился.
В его глазах погас гнев. Осталась только холодная, мертвая пустота.
Он понял.
Это правда. Алексей — не предатель. Он просто — другой.
Он — та самая старая Русь. Ленивая, богомольная, тихая. Та Русь, которую Петр ненавидел и ломал через колено всю жизнь.
И эта Русь проросла в его собственном сыне. Победила в нем.
— Если ты станешь царем, — сказал Петр тихо, — ты все развалишь.
— Я не хочу быть царем! — зарыдал Алексей. — Я в монахи уйду! Отпусти! В монастырь!
— Врешь. — Петр покачал головой. — Попы тебя найдут. Бояре тебя найдут. Они наденут на тебя шапку Мономаха и скажут: «Ломай флот. Жги Петербург. Возвращай Москву». И ты сделаешь это. Потому что ты слаб.
Петр подошел к столу, где лежали бумаги с признанием.
Взял перо.
— Я садовник, Алешка, — сказал он, глядя на пламя свечи. — Если ветвь гнилая — её отрезают. Даже если дереву больно. Иначе сгниет весь сад.
— Тятенька... — Алексей понял. Он перестал плакать. Он завыл.
Петр не слушал.
Он вышел из камеры.
Тяжелая железная дверь захлопнулась с лязгом.
В темном коридоре стоял Петр Толстой, начальник Тайной канцелярии.
— Что делать, государь? — спросил он шепотом.
Петр прошел мимо, не глядя на него.
— Кончайте, — бросил он в темноту. — Только без крови. Чтобы выглядело как удар. Сердце не выдержало.
На следующий день народу объявили: царевич Алексей Петрович скончался от апоплексического удара.
Петр был на похоронах. Он стоял у гроба с каменным лицом. Он не плакал.
В его руке горела свеча.
Он смотрел на мертвого сына и думал:
*«Я убил свое будущее, чтобы спасти свое настоящее. Я заплатил цену. Но кто теперь будет любить меня?»*
В этот день у Петра случился первый приступ.
Мочевой пузырь скрутило так, что он упал прямо в соборе.
Камень внутри него зашевелился.
---
Глава 23. Камень
**Санкт-Петербург. Зимний дворец.
Ноябрь 1724 года.**
Петр умирал.
Он не признавался в этом даже себе, но тело не обманешь.
Внутри него, внизу живота, жил Камень.
Тяжелый, острый, злой булыжник. Он ворочался, перекрывал ток мочи, рвал внутренности.
Когда приступ накатывал, царь — двухметровый гигант, который гнул подковы — падал на ковер и грыз ворс, чтобы не орать.
— А-а-а... — хрипел он, катаясь по полу. — Режьте! Выньте его!
В эти минуты спасти его могла только Она.
Екатерина. Катенька. Друг сердешный.
Она приходила, садилась рядом, клала его потную, седую голову себе на грудь. Её руки — те самые, которые когда-то стирали белье в обозе, а теперь были унизаны бриллиантами — гладили его виски.
И боль отступала. Камень затихал.
Петр боготворил её.
В мае он собственноручно надел на неё корону Императрицы. Впервые в истории России женщина была коронована.
— Она спасла меня на Пруте, — говорил он всем. — Она — моя опора. Если я умру, она будет править.
**Кабинет Петра. 8 ноября.**
На столе лежал донос.
Петр читал его уже десятый раз. Буквы прыгали перед глазами.
*«Камергер Виллим Монс... с Государыней Императрицей... в любовной связи... берут взятки...»*
Петр поднял глаза.
Виллим Монс. Брат Анны. Той самой Анны Монс с Кукуя, его первой любви, которая изменила ему двадцать лет назад.
Проклятая фамилия. Проклятая кровь.
— Опять... — прошептал Петр. — Опять Монс. Опять измена.
Он не верил. Не хотел верить.
Катька? Его Катька? Та, которая спала с ним в палатках, которая рожала ему детей, которая знала про него всё?
Изменила? С этим хлыщом?
В кабинет вошел Меншиков. Он постарел, осунулся, но глаза бегали всё так же хищно.
— Правда? — спросил Петр только одно слово.
Меншиков отвел взгляд.
— Правда, мин херц. Весь двор знает. Монс через царицу дела решает. Взятки берет. И... в спальню к ней ходит. Пока ты болен.
Петр встал.
Камень внутри шевельнулся, кольнул острой иглой, но Петр не заметил боли. Душевная боль была страшнее.
Он подошел к огромному венецианскому зеркалу.
Увидел там себя. Старика с одутловатым лицом, с жидкими седыми волосами, с безумными глазами.
Конечно. Зачем ей старик? Ей сорок лет. Она еще полна соков. А он — развалина, пахнущая лекарствами и мочой.
Петр схватил тяжелую трость.
**Бам!**
Удар.
Зеркало брызнуло осколками. Звон осыпающегося стекла наполнил комнату.
— Я создал её! — зарычал он, и пена выступила на губах. — Я поднял её из грязи! Я сделал её Императрицей! И я могу разбить её обратно в пыль! Вот так!
**Троицкая площадь. 16 ноября 1724 года.**
Казнь была быстрой.
Виллима Монса не пытали долго. Петр не хотел знать подробностей. Ему было противно.
Монса обезглавили.
Екатерина в этот день танцевала.
Она знала: Петр следит за ней. Если она заплачет, если она побледнеет, если у неё дрогнет хоть один мускул — она следующая.
Она надела лучшее платье. Она улыбалась. Она учила дочерей менуэту.
Она была ученицей Петра. Железной.
**Следующий день. 17 ноября.**
Утром к крыльцу царицына дворца подали открытые сани.
Петр вошел в её спальню.
Он был холоден и вежлив.
— Поедем, Катенька, — сказал он. — Погода чудесная. Свежо. Прокатимся.
Екатерина поняла всё.
Она накинула соболью шубу.
— Как прикажешь, мин херц.
Они ехали по Петербургу молча.
Снег скрипел под полозьями. Ветер с Невы бил в лицо.
Петр смотрел прямо перед собой. Екатерина смотрела на его профиль. Она видела, как дергается его щека.
Сани остановились на Троицкой площади.
Прямо у эшафота.
Там стоял высокий столб.
На столбе, насаженная на железную пику, торчала голова.
Виллим Монс.
Его глаза были открыты и подернуты ледяной коркой. Рот искривлен. На щеке застыла снежинка.
Петр вышел из саней. Подал руку жене.
— Прошу, сударыня. Посмотрите. Каков красавец.
Он подвел её к самой голове. Вплотную.
— Узнаете? — спросил он вкрадчиво. — Ваш камергер. Хорош был собой. Жаль, голову потерял.
Он сверлил её взглядом. Он ждал.
Ждал, что она закричит. Упадет в обморок. Зарыдает. Покается.
Ему нужно было, чтобы она сломалась. Чтобы она снова стала той Мартой-прачкой, которая молит о пощаде.
Но Екатерина стояла прямо.
Она смотрела в мертвые глаза своего любовника.
И на её лице не дрогнул ни один мускул. Она даже не побледнела.
Она повернулась к Петру и улыбнулась. Спокойной, ледяной улыбкой.
— Печально, государь, — сказала она ровным голосом. — Виллим был хорошим слугой. Но государственные дела требуют жестокости. Вы правы. Гниль надо отрезать.
Петр отшатнулся.
Как будто она ударила его хлыстом.
Он увидел перед собой не женщину. Он увидел Зеркало.
Она стала такой же, как он. Чудовищем, у которого вместо сердца — камень.
Он научил её слишком хорошо.
— В сани! — рявкнул он, отворачиваясь.
Они ехали обратно.
Петр ссутулился. Камень внутри грыз его с удвоенной силой.
Но теперь он знал: он один.
Совсем один.
Рядом с ним сидела чужая женщина в дорогой шубе.
Он больше никогда не заговорит с ней. Он запретит пускать её к себе.
Он будет умирать в одиночестве.
Вечером того же дня голову Монса увезли в Кунсткамеру.
Её положили в большую стеклянную банку и залили спиртом.
Она встала на полку рядом с теми самыми младенцами, которых Петр купил в Амстердаме двадцать семь лет назад.
Круг замкнулся.
Анатомия любви закончилась. Осталась только анатомия смерти.
---
Глава 24. Агония
**Санкт-Петербург. Зимний дворец (Малые палаты).
Январь 1725 года.**
Зима в этом году была беспощадной.
Нева промерзла до дна. Ветер с залива выл в трубах дворца, как отпевание. Окна затянуло узорами льда толщиной в палец.
Но в маленькой спальне царя было жарко.
Там топили печи докрасна. Там пахло лекарствами, гноем, мочой и уксусом.
Петр лежал на походной кровати.
Он ненавидел большие, мягкие перины. Он умирал так же, как жил — по-солдатски, в тесноте, под низким потолком.
Его тело, когда-то могучее, двухметровое тело гиганта, превратилось в руину.
Камень победил.
Тот самый камень в мочевом пузыре, который мучил его годы, теперь перекрыл всё. Моча не шла. Внутри начался пожар. Гангрена пожирала его внутренности заживо.
Он кричал.
Это был не крик боли. Это был рев раненого мамонта, который провалился в яму.
Он кричал три дня и три ночи. Не переставая.
Этот звук просачивался сквозь дубовые двери, полз по коридорам дворца, заставляя гвардейцев на часах бледнеть и креститься.
Придворные затыкали уши воском. Императрица Екатерина сидела у дверей и плакала, но войти боялась. Она помнила голову Монса. Она помнила взгляд мужа.
**27 января.**
Крик стих.
Внезапно.
Петр замолчал.
Доктора — Блюментрост и Горн — переглянулись. Они поняли: это конец. Нервы сгорели. Боль ушла, потому что тело умерло раньше, чем мозг. Началась агония.
Петр открыл глаза.
Они были мутными, затянутыми пеленой, но на секунду в них вернулась та самая, страшная, черная ясность.
Он увидел Меншикова, который стоял у изголовья, жадно ловя каждый вздох. Алексашка ждал. Он хотел знать, кому достанется власть.
Он увидел Екатерину. Она все-таки вошла. Она стояла на коленях, уткнувшись лицом в его холодную руку.
Петр попытался сказать.
Губы шевелились, но звука не было. Язык распух.
Он поднял руку. Слабую, синюю, с черными ногтями.
Показал пальцем на стол.
— Писать... — прохрипел он.
Ему сунули грифельную доску. Вложили в пальцы кусок мела.
Рука дрожала. Та самая рука, которая рубила головы стрельцам, которая конопатила корабли, которая душила сына. Теперь она не могла удержать мелок.
Он начал писать.
Скрежет мела по доске звучал в тишине как выстрелы.
Два слова.
**«ОТДАЙТЕ ВСЁ...»**
Рука остановилась.
Он забыл.
Или не успел.
Или вдруг понял, что отдавать некому.
Сына нет — он убил его. Внук — маленький. Жена — предательница. Меншиков — вор. Дочери — бабы.
Кому отдать эту махину? Этот флот? Эту армию? Этот город?
Никому.
Никто не сможет удержать этот вес.
Мелок выпал из пальцев. Покатился по полу.
Голова Петра упала на подушку.
— Анну... — прошептал он. — Позовите Анну...
Любимая дочь. Может быть, она?
Гонцы побежали. Но было поздно.
**28 января. Рассвет.**
Петр Великий умер в начале шестого утра.
Когда он сделал последний вздох, во дворце наступила Тишина.
Такая плотная, такая тяжелая, что, казалось, лопнут перепонки.
Это остановился мотор Империи.
Сердце, которое качало кровь по жилам огромной страны, встало.
Меншиков первым нарушил молчание.
Он подошел к окну. Распахнул шторы.
В комнату ворвался холодный, серый свет зимнего утра.
— Всё, — сказал он. И непонятно было, чего в этом голосе больше: горя или облегчения. — Кончилась гроза.
Екатерина закрыла мужу глаза.
Она знала: сейчас начнется грызня за трон. Сейчас Меншиков начнет делить власть. Сейчас полетит все кувырком.
Но это будет потом.
А сейчас...
Она посмотрела на тело.
Лицо Петра разгладилось. Тик исчез. Боль ушла. Морщины расправились.
В смерти он снова стал красивым.
Огромным. Величественным. Страшным.
Он лежал, как бронзовая статуя, которую повалили на землю.
За окном, в ледяной мгле, просыпался Санкт-Петербург.
Город, которого не должно было быть.
Город, построенный вопреки природе, здравому смыслу и Богу.
Город стоял.
Флот качался на невской волне, скованный льдом, но готовый к весне.
Полки чистили ружья в казармах.
Заводы на Урале лили чугун.
Школяры учили навигацию.
Петр умер.
Но Механизм, который он собрал из мяса, костей и железа, продолжал работать.
Левиафан жил.
Император Нового Мира ушел, оставив нас жить в этом мире.
В мире, где лес рубят, а щепки летят.
**КОНЕЦ.**
Свидетельство о публикации №126020608642