Узел Фаддея

Когда в те края приезжал Фаддей, это становилось событием не по весу, а по направлению. Словно не человек вошёл через зимнюю дверь, а вектор, указание. Появлялся он без предупреждений — и не как те, кто звонит в колокольчик, а как снег в октябре: непрошеный, но всегда в своё время. 
Возрастом он был ближе к шестидесяти, сутуловатый, с крупными венами на руках, как у плотников, хотя к дереву и гвоздям отношения не имел. Вернее — признавался, что и молоток в руках держал лишь однажды: когда гвоздём прибил дохлого варана к двери хижины в Малакке "ради приличия". Сам так сказал. “Ради приличия”. 

Говорил он медленно, как человек, закручивающий гайку, у которой нет резьбы. Но когда говорил — слушали. Даже Пелагея Филипповна, торговка утками, дремавшая в лавке с первой службы, вдруг расправляла плечи, как перед причастием. Потому что Фаддей привозил истории. 
Точнее, одну историю. Он всегда рассказывал одну — но каждый раз иную. Вот тебе и весь узел. 

— Вот вы, Григорий, читали, что на Востоке молятся линиями на песке? 
Григорий — худой школьный сторож с лицом бабули — кивнул осторожно, как будто в голову шмель заползал. 
— Ну так вот. Там, за глиняной стеной монастыря под Коуталом, я видел: монахи рисовали спираль. Только не на песке — на спинах друг друга. Старший водил пальцем от затылка младшего, описывая путь, — и тот начинал рыдать. Именно рыдать, а не плакать. Я тогда не понял. А потом, лет через восемь, в одной деревне близ Касимова, мне показали цепочку пропавших людей. Их было трое всего. Последний исчез в январе. 
— Люди иногда исчезают — вставил Григорий, стараясь быть уместным. 
— Не так. Этот человек ушёл по льду — а вернулся его сапог. Только один. Босой след вёл обратно через ёлки и — исчезал. Думали: волк стащил. А на подошве — спираль. Выжжена. И не абы как, а выписана с перерывами на вдох, как живопись, написанная дыханием. Я тогда впервые вспомнил те спины. 
Вот вам и связь. 

Он говорил таким тоном, как будто это не загадка, а хворост для костра, который ты можешь поджечь сам. 

Но самую сильную свою историю рассказал в четвёртый приезд. Он тогда принёс деревянную шкатулку. Простая, сосновая, с железной застёжкой в виде петельки. 

— Смотрите. 
Он открыл её — и внутри ничего. 

— Это? — спросил кто-то. 
— Именно. — Ответ прозвучал, как ключ к неназванной двери. И все замерли. 

— Эту штуку звали «петля Саломеи». Это не название, а скорее, поворот мысли. Много лет назад я купил её у старого сефарда под Яффой. Он держал лавку финиковых вин и говорил на латыни, когда злился. Продавал — не как реликвию, а как заразную вещь. Сказал: «Если кто прислушается — сам себя не забудет». Я решил: либо болтун, либо поэт. Купил. Дешево. Он отдал охотно, даже будто поспешно. 
С тех пор — началось. 

Я тогда работал переводчиком в археологических экспедициях в Сирии. Ну, и шкатулка — всегда со мной. И каждый вечер, глядя в неё, я начал понимать: что-то во мне начинает размыкаться. Как будто старая привычка думать — больше не держит форму. Начал забывать язык. Понимаете? Не слова, а саму сеть. 
Однажды ночью, я проснулся — а внутри неё был звук. Низкое и тихое гудение, словно губами касаешься стены. И в этом звуке я — вспомнил. 
Нет, не прошлую жизнь — то, что хотел узнать ещё до рождения, но не успел. Представьте: вас лечат от амнезии, которой никогда не было. Вам возвращают такого “тебя”, которого никто и не знал. И оно — не ты вовсе. 
С тех пор я знал: нельзя её отдавать. Но и держать — тоже нельзя. 

Это как держать осу за крылья, глядя, как её жало всё ищет кожу. 

Спал я тогда плохо. Бывали ночи, когда мне казалось, что коробка приоткрыта — хотя я точно помнил, что закрыл. Я даже начал оставлять на крышке волосок — такой тонкий, что его не заметит тот, кто не знает. И утром — волосок лежал так же. Значит, никто не трогал. Значит, что-то происходило не снаружи. А это оказалось куда страшнее.

Один раз я отправился на поиски этого сефарда. Всё бросил и пошёл. Лавки не было. На её месте — точильная мастерская. Старик-точильщик выслушал меня и сказал: "Если он продал тебе петлю, ты — не покупатель. Ты — её ход. Её шаг. Она через тебя делает круг". 
Я спросил, что это значит. Он улыбнулся без зубов и велел принести коробку. Я пришёл на следующий день — с мешком, в котором лежала шкатулка завернутая в ткань. Он развернул её, поглядел, аж выдохнул, и говорит: 
— Всё ясно. Её узел не замкнулся. Её несут, пока не вспомнит, кто её несёт. 
— Что в ней? — спросил я. 
— Вопрос. 
— Какой? 
Он не ответил. Только завернул шкатулку в лоскут и больше со мной не говорил.

С тех пор я уехал из Сирии. Потом ездил в Ригу, Кутаиси, Бадахшан. Я нигде не оставался дольше года. Коробка всё время была при мне. Не потому что боялся — а потому что чувствовал: если её оставить, она поспешит за мной. Через других.
Так я однажды понял — время в коробке движется. Не внутри неё (там по-прежнему "ничего"), а от неё. События начинали множиться, расходясь мелкой чешуёй по дням. Люди забывали, куда шли. Женщины теряли слух на левое ухо, старики начинали звать себя чужими именами. А я — я слышал в себе… не голос. Скорее, это был образ того, кто уже знал итог и смотрел на меня со стороны, с терпением хирурга, который ждёт, когда пациент наконец сдастся. 

Вы — слушающие, — спрашивал тогда Фаддей у деревенских, — скажите мне: если у тебя в руках вещь, которая способна задать тебе твой вопрос, тот самый, который ты никогда не решался произнести, — выбросишь ли ты её?

Никто не ответил. Даже Пелагея прикусила язык, словно съела слишком острое. Потому что сами тогда ощутили — что это за вопрос. У каждого свой. И что страшней: ответ, или то, кем ты станешь, узнав его?

Потом Фаддей сделал странную вещь. Он поставил коробку на стол и спросил: 
— Кто возьмёт?

Наступило молчание. Как перед глубокой водой, запах которой ты узнаёшь из прошлого сна. Люди не отводили взгляда, но и не тянулись.

Фаддей вздохнул. 
— Вот поэтому я пришёл именно сюда. Потому что, может, только тут коробка поймёт, что её маршрут окончен. Всё, что ещё нужно, — чтобы кто-то прикасался не из жадности, не из жажды, даже не из глупости, а из… желания быть. 

И тут Петя, сын молочницы, пятнадцатилетний мальчишка с ясными глазами, встал и подошёл. Не робко, а будто бы всегда знал, что это именно он.

Фаддей отдал шкатулку молча. Петя улыбнулся в ответ. Потом ушёл, неслышно растворившись, словно ничего важного не произошло.

С тех пор коробку больше никто не видел. Но кое-что изменилось.

На церковной ограде стало меньше нарисованных крестов — тех, что ставят за падших духом. Старушка Варя, девять лет не разговаривавшая, однажды начала петь на греческом — и никто не понял почему. А к Матроне, глухонемой бабе, приехал человек из Латвии и назвал её "дочкой".

Фаддей больше не возвращался. В селе говорили, что он теперь живёт где-то у ручья, без названия — "как сама дорога". Никто не видел, как он уходил. Только Григорий, тот сторож, однажды заметил, будто под утро прошёл кто-то, чья походка не оставила следов, но в воздухе над тропой осталось лёгкое свечение — как будто свет вечернего солнца там задержался, устав.

Так это и осталось здесь — не история, а узел. Не назидание, а путь. 
И каждый, кто её помнит, знает: внутри пустоты может скрываться не ответ — а вопрос, ради  которого ты когда-то решишься быть.


Рецензии