Исповедь палача
НЕИСПОВЕДИМЫЙ СУД.
О ЧЁМ КРИЧАЛ ПАЛАЧ ЦАРСКОЙ СЕМЬИ ПЕРЕД СВОЕЙ СМЕРТЬЮ.
В 1952 году в свердловской больнице умирал Пётр Ермаков. Пётр Ермаков - это один из тех, кто расстрелял всю семью Романовых. То, что он кричал в своём предсмертном бреду, это заставило замолчать даже партийных врачей и вошло в тайные летописи XX века.
Этого старика Ермакова боялся весь коридор четвёртого, «безнадёжного» отделения свердловской больницы. Не то чтобы он был буйный. Напротив, днём это была гранитная глыба, а не человек. Бывший краском, герой Гражданской войны, персональный пенсионер союзного значения, всё это был Петр Захарович Ермаков. Всё лицо этого человека, оно было будто бы из камня вытесанное. Его глаза – это были два уголька, в которых давно выгорел всякий огонь. Он ни с кем не говорил, он просто молча отворачивался к стене и так молчал часами.
Но, когда спускались ночные сумерки, а весь больничный корпус затихал и лишь скрипела под окнами старая ель, вот начиналось страшное.
Из палаты Ермакова доносился сперва тихий, сдавленный стон, похожий на скулёж затравленного зверя. А потом раздавался крик. Да такой, что у молоденькой медсестры Анечки кровь стыла в жилах. Это был не крик боли. Так кричит душа, заглянувшая в бездну.
— Уберите их! Уберите! — хрипел старик, мечась в липком поту. — Что вам надо?! Я всё сделал, как приказали!
Анечка, сжав в руке шприц с успокоительным, опасливо заглядывала в палату. Ермаков сидел на койке, исхудавший, страшный, и указывал трясущимся перстом в пустой угол.
— Они смотрят… Не мигая… Дети! Всё смотрят… Скажите им, чтоб ушли!
Но, в пустом углу никого не было. И лишь лунный свет чертил на обшарпанном полу бледный квадрат. Но, старик, он всё же кого-то там видел. Он видел то, от чего седеют за одну ночь.
Опытный врач, прошедший всю финскую и Великую Отечественную, седой Семён Борисович, он лишь разводил руками и говорил: «Предсмертный бред, деточка. Деменция на фоне атеросклероза. Что ты хочешь, вся жизнь – сплошной стресс, наганы да расстрелы. Вот нервная система и не выдержала».
Анечка кивала, но сердцем чувствовала: дело не в медицине. Она видела бред у других стариков – те звали матерей, возвращались в детство, что-то бормотали о коровах и сенокосе. А Ермаков, он был другим. Он не бредил. Он оборонялся.
А однажды ночью его крик стал невыносимым. Старик рыдал – горько, по-детски, вцепившись пальцами в казённое одеяло. Анечка вбежала в палату. И Ермаков вперился в неё своим мутным, и умоляющим взглядом.
— Попа… Зови… — выдохнул он.
Анечка замерла. На дворе был 1952 год. Город Свердловск. И вызвать священника в советскую больницу к «герою революции»? Это был верный путь в кабинет товарища майора из соседнего здания с решётками на окнах.
— Петр Захарович, успокойтесь, — залепетала она, — какой священник? Вы же коммунист. Вам отдохнуть надо.
Но старик будто бы её и не слышал. Он силился что-то вспомнить, его лоб покрылся испариной, губы беззвучно шевелились, складываясь в незнакомое, будто чужое слово.
— Прости… — прошептал он, и вдруг крикнул, чётко и ясно, на весь этаж: — Иоанн! Кронштадтский! Прости!
Тишина, наступившая после этого крика, была оглушительной. Даже дежурный врач, и тот застыл в дверях. А санитарка, она выронила из рук своё ведро. Имя, которое они сейчас услышали, оно уже давно было вычеркнуто из всех книг, и произнесённое здесь, в цитадели победившего атеизма, оно прозвучало, как выстрел из другого мира.
Ермаков затих. Он больше не кричал. Он лишь шептал это имя, как заклинание, как последнюю соломинку, брошенную утопающему: «Иоанн… Кронштадтский…»
А утром он умер.
Анечка, которая заполняла бумаги покойного Ермакова, она всё никак не могла взять в толк: а кто это такой, этот Иоанн Кронштадтский? И она тогда спросила у старой нянечки тёти Паши, которая ещё помнила «ту» жизнь. Кто это такой? Тётя Паша, лишь перекрестилась украдкой и зашептала:… «Святой был, доченька. К нему вся страна за молитвой ехала. Великий молитвенник и провидец был… Только помер он ещё до революции, в тысяча девятьсот восьмом».
У Анечки всё внутри похолодело.
Палач, который дожил до глубокой старости, человек, который десятилетиями хвалился своей ролью в «историческом событии» и читал лекции пионерам о «справедливом возмездии», в свой смертный час не звал ни Ленина, ни Сталина. Он не взывал к партии, которой служил всю жизнь.
Его душа, освобождаясь от каменной оболочки идеологии, в ужасе металась в поисках защиты. И в этом последнем, отчаянном поиске, она не нашла ничего, кроме имени святого из той самой страны , которую он собственноручно и с такой ненавистью расстрелял в подвале Ипатьевского дома. Святого, который умер за десять лет до его страшного преступления.
Почему именно его? Может быть, потому, что на невидимом суде, который начинается в сердце человека ещё до Страшного Суда Господня, душа безошибочно знает, где истинная власть. И где единственное возможное заступничество. Этот крик был не просто предсмертным бредом. Это было страшное и невольное признание. Свидетельство, услышанное стенами советской больницы: можно убить Царя, но нельзя отменить Царство Небесное.
Эта история, затерянная в больничных архивах и устных преданиях, не о мести, а о тайне человеческой совести. Можно выжечь веру из книг и взорвать храмы, но нельзя отменить Божий суд, который начинается не за гробом, а в последнем вздохе человека, когда слетают все маски.
Свидетельство о публикации №126020407436