40 Акын и осёл
(Сатирическая притча)
Кто слова не боится, тот меча достоин, но мудрый знает: смех острее булата.
Под сенью древней чинары, чьи корни помнят ещё походы Александра Македонского, восточном базаре, в бархатной прохладе чайханы, уставший акын искал вдохновение на дне пиалы с зелёным чаем. Чай был ядовит, как кураре, и сладок, как первая любовь, — он точил слух и распалял воображение.
В это время по базару, словно призрак забвения, бродил один облезлый ишак. Люди текли мимо него, как горная река мимо надоевшего камня, не замечая его присутствия. Он был для них пустым местом, тенью на солнцепёке. Эта вселенская пустота вокруг его ослиной персоны разъедала душу больше, чем колючки чертополоха. Злоба в нём вскипела, как молоко в глиняном кувшине, поставленном на угли.
Подумал-подумал этот ишак.
— Чем же он думал? — спросит дотошный читатель.
А как вам сказать… Иная мысль рождается не в голове, а в дрожащих ушах, иные замыслы зреют в кончике хвоста. Говорят, что тупая башка — худой сосуд для мыслей, но мудрецы знают: именно в худой сосуд чаще всего наливают кислое вино. К тому же, тупые мысли — они как осы: любят виться вокруг пустого места, будь то череп или тыква. И наш герой, страдая от чрезмерного усердия в поисках славы, думал именно такими мыслями.
Огляделся ишак по сторонам — зырк! — видит: стоит солидный, красивый стражник, словно минарет из меди и стали. Глаза у ишака разгорелись: «Вот она, судьба!»
Но только взгляд скользнул на саблю, блестящую на солнце острее луча самого солнца, как мысль эта — шмыг! — спряталась глубоко-глубоко, в самую темную нору подсознания. Не дай Аллах, выйдет такая мысль без спроса хозяина — это с ишаками частенько случается: язык вперёд ума бежит, да и ум-то не всегда за ним поспевает.
К счастью (или к несчастью) для него, рядом стоял другой ишак. Тот был хитер, как старый лис, но болел той же болезнью — зудом славы. Почуяв горе собрата, он нашел выход, который, впрочем, отвечал и его собственным интересам. Он молча кивнул на айван чайханы, где, словно статуя из плоти и вдохновения, восседал известный акын.
Внезапно тишина, густая, как патока, разорвалась в клочья. Пространство взорвалось натужным, дребезжащим рёвом, от которого даже голуби на куполе мечети вспорхнули, принимая этот звук за знак Судного дня.
Старый, плешивый осёл, чья гордыня раздулась до размеров Эльбруса, орал во всё ослиное горло.
Орал он протяжно и самозабвенно, будто базарный глашатай, силящийся перекричать шум толпы, но только призывал он не к торгу, а к склоке.
Он не просто кричал — он вещал, уставившись на акына тупым, самодовольным взглядом, жирным, как баранье сало. Он вытягивал жилистую шею колесом, будто каждым своим воплем выдирал из себя «сокровенные слабости» почтенного певца.
Смышлёные люди понимали его с полувзгляда. Но смышлёные — не его аудитория. Усердие осла было направлено не на них, а на самых тупых, каких везде хватает.
В этом рёве читалась простая ослиная философия:
«Если я ору на акына, значит, я выше его, ибо только смелый может лаять на льва, а не шакал на падаль».
Понятное дело, что любой осёл мечтает о такой славе, но не всякий на это решается, ибо нюхом чует своей ослиной шкурой, чем это пахнет. А пахнет это, как известно, кнутом или петлей. К несчастью, этот экземпляр был лишён такой интуиции: его нос забила пыль тщеславия.
Кровь ударила в лицо акыну, словно горный поток, прорвавший плотину. Рука сама потянулась к мечу, рукоятка которого выглядывала из-под халата, как язык гремучей змеи. Осёл, на свою беду, не знал, что у акына под халатом может быть меч. Он думал, что видит перед собой лишь беззащитную домбру. Заметив движение, ишак остолбенел. От испуга у него не то что язык отнялся — у него, кажется, сама душа прилипла к гортани, а ноги вросли в пыль, словно их свинцом залили. Собратья едва удержали его от позорного бегства, которое было бы краше любой победы.
Но, к счастью для осла и к мудрости для акына, руку певца остановила сухая и шершавая, как кора чинары, ладонь старца.
— Не торопись, сынок, — прошелестел голос, в котором скрипели века. — Ты опоздал. Он уже сказал своё слово. Если ты обнажишь клинок, ты возведёшь этого осла в мученики, а его крик — в пророчество. — Старик указал взглядом на инструмент. — А домбра… домбра может возвести его в шуты. Ибо есть старая поговорка: «Клинок казнит одного, а острое слово наказывает тысячу». И они сами, эти люди, будут повторять твоё слово, смакуя его, как изюм, до самой ночи.
Гнев в жилах акына ещё клокотал, подобно лаве в жерле вулкана, но слова мудреца, тяжёлые и гладкие, как речные валуны, легли на дно его души, проясняя муть. Он медленно отнял руку от эфеса. Взгляд его скользнул с ослиной морды на гладкий, звонкий корпус домбры. Что-то щёлкнуло внутри — не замок, а ключ, отпирающий ту самую дверь, за которой прячется не гнев, а истина.
Акын глубоко вздохнул, и этот вздох был подобен тому, что бывает перед бурей. Он взял в руки инструмент. Пальцы, только что сжимавшиеся в кулак, сами нашли знакомые лады, словно голуби, вернувшиеся домой. Он перебрал струны, и первый же аккорд прорезал воздух острее, чем мог бы свистнуть дамасский клинок.
Он посмотрел прямо в тупые, налитые кровью глаза осла и запел. Голос его был спокоен, словно гладь горного озера, и ядовит, как укус змеи. Слова текли плавно, но были просты, точны и беспощадны, как удар камчой по голой спине:
— О, вечный глашатай пустого колодца,
Чей разум так тесен, как щель под забором,
Кто в тупости гласно своей признаётся,
Чьё каждое слово объято позором!
Я видел и шаха в красивом уборе,
И видел на троне резном мудреца,
Но чтоб облачиться в отрепья позёра —
Впервые я вижу такого глупца!
Повсюду ревёшь с барабанною кожей,
Как будто бы в гости явился король,
Внемли же, народ: к нам с важною рожей
Припёрся горластый, седой балабол!
Слова падали в толпу, как сухие дрова в костёр. В чайхане на миг воцарилась тишина — та самая звонкая тишина, которая бывает перед взрывом хохота. И взрыв грянул. Весь базар сотрясся от хохота. Дюжины глаз сверкнули весельем, десятки голов, словно под ветром, повернулись к ослу, который, будто почуяв запах серы, притих и отступил на шаг, прижимая уши.
Остроты, которой не хватало мечу, оказалось с избытком в слове. И это слово уже подхватил бородатый торговец пряностями, давясь от смеха. Его сосед-кожевник громко повторил последнюю строчку, многозначительно кивая в сторону несчастного животного.
Старец, довольный, чуть заметно улыбнулся в седую бороду, и улыбка его была подобна трещине на высохшей земле — мудрой и древней.
Акын положил домбру на колени. Ярость его улетучилась, растворившись в смехе толпы, как соль в морской воде. Он понял урок.
Осла уже никто не боялся — над ним смеялись. Его крик превратился из оскорбления в повод для насмешки. К вечеру этот куплет разнесут по всему городу быстрее, чем весть о пожаре. И каждый, кто повторял слова акына, будет с ухмылкой указывать пальцем в сторону того самого ишака, даже не зная, за что именно, — просто потому, что народная молва уже наградила его вечным прозвищем.
А мудрый старец, допивая остывший чай, изрёк, глядя вслед уныло плетущемуся ослу:
— Не рой другому яму, осёл, сам в неё упадёшь, да ещё и станешь посмешищем. И добавил, обращаясь к акыну: — Запомни, сынок: смех — это кнут, который не оставляет шрамов, но убивает гордость навсегда.
Свидетельство о публикации №126020305708