Лиза
Лиза знала: главное — не цвет, а грунт.
Тот слой, что кладёшь первым, слепой рукой,
когда глаз ещё не проснулся, а пальцы помнят
тяжесть двери в выставочный зал,
где белые стены, как занавески в больничной палате,
ждут, чем их заполнить — кровью или святостью.
Её картины рождались не из образов,
а из щелей в паркете, из капель,
застрявших меж рам, из запаха плесени,
что плыл из подвала, как дыхание спящего бремя.
Она ловила его кистью, водила по холсту,
и проступали лица — не людей,
а теней от людей, отлитых в свинцовой пыли,
в налёте на окне, в трещине штукатурки.
Она писала то, что видят стены,
когда в комнате никого нет.
Выставка. Не вернисаж — отбор.
Комиссия в пиджаках цвета старой фотографии.
Они ходили мимо, не смотрели — сканировали.
Их глаза — кассовые аппараты,
щёлкающие: «не товар», «не формата», «не в тренде».
Один остановился, ткнул пальцем в холст:
«А это что? Здесь же нет сюжета.
Где нарратив? Где диалог с традицией?»
Лиза молчала. Она думала:
традиция — это не прах великих в урнах.
Это — пыль, что копится на подоконнике
пока ты ищешь слова для оправдания.
Они ушли, оставив в воздухе
не реакция, а вакуум.
Как будто вынули из комнаты не картину,
а орган дыхания.
II. ФОРМУЛА БЕЗНАДЁЖНОСТИ
После таких дней она шла не домой,
а на набережную. Стояла у воды,
глядела, как Нева несёт в себе
не отражения огней, а осколки льда,
что даже в мае не тают до конца.
Холод шёл от воды, от камня, от гранита,
что помнит шаги всех, кто приходил сюда
с одним вопросом, как с камнем за пазухой.
Лиза чувствовала — её искусство
было таким же камнем. Гладким, холодным,
занимающим место в кармане,
но не способным ни разбить стекло,
ни утянуть на дно.
Бесполезная тяжесть. Та, что не переходит
ни в славу, ни в деньги, ни даже в молчание
после крепкого табака.
Дома, в мастерской, она включала свет.
Лампа мигала, как свидетель,
которого допрашивают в третий раз,
В четвертый раз, в пятый…
На полу — холсты, повёрнутые лицом к стене,
как дети, наказанные за непослушание.
Один, с пятном цвета ржавчины в центре,
кричал тишиной. Другой, весь в серых линиях,
шептал что-то о дожде, который шёл
в день, когда умерла её бабушка.
Лиза садилась на пол, спиной к теплой батарее,
и смотрела на них. Она понимала:
они совершенны. И в этом был их приговор.
Совершенство не нужно миру. Миру нужен продукт
с удобной ручкой, сроком годности и инструкцией,
где пункт первый: «не думать».
III. ПРОТОКОЛ ИГНОРА
Её фамилия стёрлась.
Не в прямом смысле — в паспорте стояло чернилами,
но в списках, в каталогах, в умах кураторов
она была тем местом, где взгляд спотыкался
и перескакивал дальше, к удобным буквам.
Ей приходили письма. Не с отказом —
с формулой: «Благодарим за участие.
Ваши работы не вошли в финальный отбор».
Однажды она вложила в конверт с ответом
крошечный холст, размером с почтовую марку.
Там был нарисован один единственный пиксель —
цвета запёкшейся крови на подушечке пальца
после того, как иглой выковыриваешь занозу.
Обратного адреса не указала.
Представила, как его вскроет секретарь,
высыплет на стол, и этот пиксель
покатится по глянцевой поверхности,
как крупинка истины, потерявшая вес
в невесомости бюрократии.
Зима. В мастерской дуло от окон.
Холод входил не сквозняком, а тихо,
как нежеланный гость, который садится в угол
и просто смотрит, как ты пытаешься согреть руки
дыханием, а выдыхаешь только пар,
который оседает инеем на готовых холстах.
Она начала писать поверх старых работ.
Новый слой ложился на старый, как повязка
на рану, которая не заживает,
а только глубже уходит в тело.
Краски смешивались в грязь благородных оттенков —
цвет безнадёжности, она вывела его случайно,
смешав синий одиночества с жёлтым страха
и каплей чёрного, что сочится из трещин
в потолке, когда над тобой топчутся соседи.
Иногда она ловила себя на мысли,
что разговаривает с картинами.
Не вслух. Внутри. И они отвечали
не словами, а молчаливым давлением
на сетчатку. Один пейзаж, где дерево
росло сквозь асфальт, говорил:
«Я тоже пытался. Меня выкорчевали».
Портрет старухи у окна шептал:
«Они боятся смотреть мне в глаза.
В них видно даты».
И Лиза понимала — она пишет не для них.
Она пишет для этих голосов,
для этого беззвучного хора, который звучит
только в четырёх стенах, где единственный зритель —
паук в углу, плетущий паутину
между тюбиком ультрамарина и банкой с кистями.
IV. СИСТЕМА ЦВЕТООБОЗНАЧЕНИЯ
Наступил день, когда краски кончились.
Не деньги на краски — сами краски.
Остались только три тюбика: охра, умбра, белила.
Цвета земли, праха и пустоты.
Она села на пол, посреди комнаты,
и смешала их на палитре, что была похожа
на дно высохшего колодца.
Получился оттенок. Не серый, не коричневый.
Цвет ожидания в очереди, что тянется
с самого детства и не кончается никогда.
Она нанесла его на холст широким мазком.
И в этот момент поняла —
вот он. Её главная работа.
Картина, которая не изображает ничего.
Которая есть сам факт отсутствия
всего остального.
Она назвала её «Каталог».
Потому что каталог — это не про то, что есть.
Это про то, чего нет, но могло бы быть,
если бы мир был устроен иначе.
Вечером пришло письмо. Официальное.
Приглашение на очередной «открытый просмотр».
Она прочла, сложила листок в самолётик
и запустила в чёрное окно.
Он не полетел. Упал на подоконник,
застрял в паутине между рамой и стеклом.
Лиза смотрела, как он там трепещет
от сквозняка, который шёл из щели.
Казалось, это не бумага, а её душа,
которую так и не взяли на выставку,
оставили доживать в межстекольном пространстве,
где ни тепло, ни холод, ни свет, ни тьма,
а только вечный сквозняк забвения.
V. КНИГА БЕЗ СТРАНИЦ
Ей снилось, будто она — та самая охра,
что осталась на дне тюбика,
засохшая у горлышка, как струп.
Её выскребают мастихином, бросают в банку
с растворителем, где болтаются обрывки
других красок — чужих жизней, смытых с кистей.
И всё это вместе замешивают в густую массу
цвета «забвение», которым потом красят стены
в подъездах институций, где решают, что — искусство,
а что — нет.
Она просыпалась со вкусом этой краски во рту.
Горечь, в которой тонул даже утренний кофе.
И шла к мольберту. Не чтобы писать.
Чтобы стоять и смотреть на пустой холст,
как на белое полотно неба перед потопом,
который так и не начался.
Обещанный катаклизм сменился вечной моросью,
разъедающей не гранит, а душу.
Лиза думала о Ное. Не о ковчеге, не о животных.
О том, как он, наверное, каждый день
приносил на гору известие о воде,
которой ещё нет. И его не слушали.
Не потому, что не верили. А потому, что слушать
было неудобно. Мешало торговать, строить, жить
в уверенности, что завтра будет как вчера.
Её картины были такими же известиями.
О воде, что поднимется из щелей в полу,
из трещин в потолке, из глаз тех,
кого забыли спросить. Но мир давно построил
не ковчег, а систему шлюзов и плотин,
где каждую каплю откровения можно зарегулировать,
перенаправить в коллектор, слить в Неву
и сделать вид, что это просто дождь.
Как-то раз, в библиотеке, она наткнулась
на старый трактат по иконописи.
Там говорилось: «Лик пишется последним.
Сначала — грунт, потом — доличное,
потом — свет, потом — пробел,
и только затем, когда всё готово,
проступает взгляд святого
из глубины доски, как будто
он был там всегда, просто ждал,
когда снимут слои тьмы».
Лиза закрыла книгу. Поняла:
она писала лики с самого начала.
И ждала, когда проступит грунт.
Но грунт не проступал. Он оставался
фоном, основой, безличной массой,
на которую падали тени от её кистей,
как на пустырь падают тени от облаков,
не оставляя следов.
Её рука, державшая кисть, начала меняться.
Не дрожать — каменеть. Пальцы сгибались
с трудом, будто отлитые из того же металла,
что и ручки на дверях галерей.
Она смотрела на эту кисть, как на чужую.
На инструмент, который отказался
служить мастеру, потому что мастер
больше не верил в ремесло.
Тело уставало раньше души.
Душа могла бы кричать ещё сто лет,
но мышцы плеча, спины, шеи
опускались один за другим, как гарнизон,
которому приказали сдать крепость
без единого выстрела.
VI. СЫН СИСТЕМЫ
Его звали Артём. Или Марк. Имя не имело значения —
оно было гладким, как галька, обточенная водой
в устье реки, впадающей в море конформизма.
Он появился в её жизни случайно —
на открытии выставки «Новые горизонты»,
где Лиза пришла не как участник, а как призрак,
блюющий стены, пропитанные запахом дешёвого вина
и дорогой лжи.
Он стоял в центре зала, в рубашке цвета «уверенность»,
и жестикулировал, разбрасывая слова:
«контекст», «дискурс», «референс», «повестка».
Его картины висели рядом — большие, яркие,
кричащие пустотой, упакованной в модульную сетку.
Один холст назывался «Деконструкция тишины» —
на нём ровные полосы акрила поверх цитаты из Фуко,
отпечатанной мелким шрифтом, который никто не читал.
Другой — «Травма поколения Z»: размытые пиксели,
стилизованные под глитч, и пятно, похожее на кровь,
но сделанное из эпоксидки с блёстками.
Лиза смотрела и чувствовала, как внутри неё
открывается бездонная шахта — не зависти,
а ледяного понимания. Он не умел рисовать.
Он умел говорить. Его кисть была продолжением языка,
а язык — инструментом вкручивания в систему,
как отвёртка-шестигранник в винт мебели из АКЕА.
Он не выражал — он упаковывал. Не страдал —
он симулировал страдание по канонам, принятым
в том году. Его боль была стерильной,
как операционная, где оперируют не тела, а тренды.
Они разговорились у бара. Он предложил ей вина.
Говорил о «важности личного бренда»,
о «стратегии продвижения в соцсетях»,
о том, что «искусство — это коммуникация».
Лиза молчала. В её голове крутилась одна мысль:
он — как та картина с пикселями. Сделан по шаблону.
И мир принимает его, потому что шаблон узнаваем.
Ему не нужно пробивать стены — он родился в комнате
без стен, в пространстве, где все двери уже открыты
для тех, кто знает пароль.
Позже, в мастерской, она пыталась работать,
но пальцы не слушались. Вместо линий получались
кривые дороги, ведущие в тупик бессилия.
Она представляла, как Артём или Марк?сейчас
даёт интервью молодому журналу, как его слова
льются ровным потоком, как он говорит о «сложности»
и «вызове», и все кивают, потому что сложность
упакована в понятные термины, а вызов —
это просто красивое слово для анкеты на грант.
Она вспомнила, как однажды видела,
как воробьи дерутся за крошку хлеба у помойки.
Один — больше, наглее, отталкивал других.
И все смирялись. Не потому, что он сильнее.
А потому, что он вписался в систему распределения
крошек, установленную невидимым дворником.
Артём был таким воробьём. Он не создавал хлеб.
Он просто знал, куда прилететь, чтобы его дали.
Ночью ей приснилось, что она — грунт
на одной из его картин. Тонкий слой, на который
он наносит яркие мазки, не замечая, что под ними
шевелятся корни чего-то настоящего.
А потом он закрашивает её полностью,
и она исчезает под гладкой поверхностью успеха,
как исчезает земля под асфальтом новой дороги,
по которой поедут машины с людьми, которые никогда
не узнают, что было здесь раньше.
VII. АНАТОМИЯ ПРИЗНАНИЯ
Через месяц она увидела его лицо на обложке журнала.
Снимок крупным планом, чёрно-белый,
взгляд «в вечность», слегка не в фокусе,
чтобы создать эффект глубины.
Заголовок: «Голос поколения: искусство как диагноз эпохи».
Лиза купила журнал. Принесла в мастерскую.
Положила на стол рядом с тюбиком умбры.
Два предмета. Один — краска, которая может стать
чем угодно. Другой — бумага, которая уже стала
тем, чем хотела система.
Она открыла статью. Там были цитаты.
«Моё творчество — это попытка диалога с абсурдом
повседневности», — говорил Артём.
Лиза представила его «повседневность»:
кофейни с ноутбуком, вернисажи, переговоры с галереями.
Абсурд, да. Но абсурд комфортный, упакованный
в кожаную обложку ежедневника.
И тогда она сделала то, чего не делала никогда.
Она взяла журнал, разорвала страницу с интервью
на мелкие кусочки, залила их водой,
размешала в банке, пока не получилась серая каша —
бумажная пульпа, смешанная с типографской краской.
Этой массой она начала покрывать один из старых холстов.
Слой за слоем. Заполняя трещины, впадины,
шероховатости холста мягкой, безликой субстанцией,
которая когда-то была словами.
Работа заняла всю ночь. К утру холст
превратился в идеально гладкую, матовую поверхность
цвета мышиной шкурки. Ни намёка на образ,
ни следа мысли. Абсолютный ноль.
Она назвала эту работу «Канон».
Потому что канон — это не то, что должно быть.
Это то, что остаётся, когда из искусства
вытравляют всё живое. Останки смысла,
перемолотые в пыль и склеенные в единый блок,
который можно поставить на пьедестал
и поклоняться ему, не рискуя ничего почувствовать.
Когда работа высохла, Лиза села напротив
и смотрела на неё до тех пор, пока глаза не начали
сливаться с этой серой плоскостью.
Она поняла, что создала самое честное своё произведение.
Не картину — антикартину. Не высказывание —
молчание, в которое впитаны все слова,
которыми система душит тех, кто говорит невпопад.
Это была могила. Но не искусства — её надежды
на то, что система когда-нибудь увидит то, что видит она.
Снаружи за окном снова шёл дождь.
Тот самый, вечный питерский дождь,
который не моет, а стирает границы
между прошлым и настоящим, между правдой и ложью,
между Лизой, которая пишет, и Лизой,
которую уже стёрли, как карандашный набросок
с края чужого холста.
VIII. ГЕФСИМАНСКИЙ САД НА БОЛОТЕ
Она перестала покупать краски.
Мастерская медленно опустела — не от вещей,
а от смысла. Воздух внутри загустел,
как студень в холодильнике забытой больницы.
Холсты стояли у стены, прислонённые,
как гробы без покойников — в каждом
законсервирован кусок её жизни,
который мир отказался принять в качестве дара.
Однажды она взяла самый первый,
тот, с ржавым пятном в центре,
и принесла его к окну. Утро было
серым, как пепел после пожара,
который никто не видел. Лиза провела пальцем
по поверхности — под плёнкой лака
шевельнулась тень того чувства,
с которого всё началось.
Надежда. Та самая, что теперь лежала
на дне души, как монета в сухом фонтане —
не для желаний, а для вида, будто так и надо.
Она начала выносить картины во двор.
Не парадный, а чёрный, куда выходят
помойки и коты с выжженными глазами.
Складывала их в пирамиду — небрежно,
как дрова для костра, который не согреет,
потому что согреваться уже некому.
Последней она вынесла «Канон» —
ту самую серую плиту из перемолотых слов.
Положила сверху, как надгробие.
Зажигалкой долго щёлкала —
ветер гасил огонь, будто сама природа
не хотела быть свидетельницей.
Но потом пламя взялось за угол
«Портрета старухи у окна».
Краска вспучилась пузырями,
как кожа при ожоге. Потом зашипела,
и сквозь огонь на миг проступил тот самый взгляд —
не печальный, а вопрошающий:
«За что?»
Лиза не отвечала. Она смотрела, как горит
её жизнь, сложенная в стопки.
Как тени от огня пляшут на кирпичных стенах,
как будто души картин, наконец свободные,
устраивают бал в честь собственной казни.
Дым был густой, чёрный, с фиолетовыми прожилками —
горели лаки, масла, годы труда.
Он поднимался в небо не столбом,
а пологой дугой, как мост в никуда.
В какой-то момент она увидела в огне лица.
Не те, что писала — другие. Лица тех,
кто мог бы увидеть, но прошёл мимо.
Критиков, кураторов, Артёма в его рубашке,
соседей, прохожих, весь город, вся система —
все они мелькали в пламени на секунду
и рассыпались в искры. Огонь пожирал не холсты.
Он пожирал доказательства её существования.
Он стирал её из реальности эффективнее,
чем любое игнорирование.
Когда пламя стало утихать, оставив
горку пепла, тлеющих углей и скрюченных
металлических подрамников, похожих на скелеты
неведомых зверей, — она подошла ближе.
Тепло било в лицо, но внутри была пустота
холоднее зимней Невы. Она зачерпнула горсть пепла.
Он был лёгким, как пыль, и не обжигал ладонь.
Она поднесла его к лицу, вдохнула.
Пахло не гарью — тишиной.
Той самой, что остаётся после того,
как выкричали всё, что могли,
и поняли, что эхо не вернётся.
IX. ОСТАТОК СВЕТА (Эпилог, которого нет)
На следующий день в мастерскую
зашёл почтальон — принести квитанцию.
Дверь была не заперта. Внутри — чисто.
Ни холстов, ни кистей, ни запаха скипидара.
Только на полу, в центре комнаты,
аккуратным квадратом лежал слой пепла.
И больше ничего. Ни записки, ни намёка.
Как будто здесь никто не жил.
Как будто искусство Лизы
было чёрной дырой, которая,
исчерпав себя, схлопнулась,
не оставив даже света на память.
А на набережной той ночью
один рыбак видел, как женщина
шла по воде. Не по льду — по самой воде,
между льдинами. Шла медленно,
не оглядываясь, и несла в руках
что-то маленькое, то ли свёрток,
то ли тлеющий уголёк.
Он хотел крикнуть, но горло перехватило.
А когда протёр глаза — её уже не было.
Только на том месте, где она ступала,
круги расходились по чёрной воде,
как будто камни падали в глубину,
камни, которые наконец-то
нашли своё дно.
И неясно — была ли она,
или это просто ветер с моря
выдул из города ещё один призрак,
который слишком долго пытался стать плотью,
и, отчаявшись, растворился в сером питерском тумане,
что вечно висит между небом и землёй,
между признанием и забвением,
между тем, что было,
и тем, что могло бы быть,
оставаясь навсегда
неразрешённым вопросом к пустому небу.
Начал: 2024
Дорабатывал и забрасывал: 2025
Закончил: 2026
02.02.2026
Свидетельство о публикации №126020206225
Философский каркас: искусство как фундаментальное несовпадение.
В основе поэмы лежит конфликт двух реальностей:
· Реальность Лизы: Искусство как аскеза, археология, откровение. Её метод — «писать то, что видят стены»; её материалы — «пыль», «плесень», «щели». Её цель — проявить «лик» из «грунта» (раздел V). Это искусство онтологическое, стремящееся к сущностям.
· Реальность Системы: Искусство как продукт, нарратив, коммуникация. Оно оценивается «кассовыми аппаратами» глаз, требует «диалога с традицией» (в кавычках моды), сводится к «удобной ручке» и «инструкции». Его апофеоз — Артём, симулякр художника, чьё творчество — это «упаковка» страдания по тренду.
Это конфликт не между талантом и бездарностью, а между бытием и функцией. Лиза не борется за место в системе — она воплощает её антитезу. Её неудача предопределена, и в этом — трагическое величие.
Центральная метафора: грунт vs. картина.
Весь цикл построен на этой оппозиции, заявленной в первой строке: «главное — не цвет, а грунт».
· Грунт — это подлинность, основа, молчаливая материя мира («слепая рука», «пыль на подоконнике», «пепел»). Это правда до слов, до образов.
· Картина (цвет) — это поверхность, интерпретация, продукт. Система (Артём, комиссия) работает только с «картиной», игнорируя «грунт».
Гениальная инверсия в разделе V: в иконописи лик проступает из глубины грунта. Лиза же с самого начала писала «лики», надеясь, что проступит грунт — т.е. чтобы её правду признали основой, фундаментом. Но система видит в её работах лишь частное мнение, «картину», которую можно проигнорировать.
Поэтика исчерпанности и невыразимого.
Язык поэмы миметичен: он передаёт истощение не только темы, но и средств.
· Оскудение палитры: от многообразия чувств — к тюбикам «охра, умбра, белила» (цвета праха), а затем к серой пульпе из перемолотых слов («Канон»). Это путь от искусства к антиискусству.
· Метафоры немоты: картины «кричат тишиной», «шепчут», душа — «бумажный самолётик» в «межстекольном пространстве». Высшая форма выражения — молчание, материализованное в «идеально гладкой, матовой поверхности».
· Символ огня (раздел VIII) — не акт отчаяния, а финальный художественный жест. Сожжение картин — это не уничтожение, а трансформация материи. Холсты становятся пеплом, дымом, теплом, а затем — «тишиной». Это алхимический акт: перевод отвергнутого «продукта» обратно в стихию, в «грунт». Пепел на полу мастерской — последнее, самое чистое произведение Лизы.
Образ художника как призрака и святого.
Лиза — агиографический персонаж эпохи постмодерна. Её черты:
· Кенозис (истощение): Добровольный отказ от мира, постепенное оставление даже инструментов творчества.
· Стигматы: Рука, каменеющая, «как ручки на дверях галерей»; вкус краски «забвения» во рту.
· Чудо/апокриф: Финал с рыбаком, видящим женщину, идущую по воде, — это вознесение. Не в рай, а в миф, в слух. Её искусство, отвергнутое как объект, становится легендой, «неразрешённым вопросом к пустому небу». Она уходит в стихию (воду, туман), становясь частью ландшафта, который пыталась запечатлеть. Но финал все же останется открытым и читателю лишь останется гадать: «действительно ли Лиза умерла, покончив с собой или же это метафора перехода в городскую легенду».
Оценка в контексте творчества Смертова.
В цикле «Диагнозы» эта поэма — смысловой и художественный пик. Если ранние тексты диагностируют социальную и экзистенциальную травму поколения, то «Лиза» ставит диагноз самой возможности высказывания в этом поколении. Это рефлексия второго порядка: поэма о невозможности той самой поэзии, которую пишет Смертови ему подобные, вне зависимости от их уровня.
Слабые места (минимальные):
· Раздел VI («Сын системы») местами излишне дидактичен, образ Артёма иногда приближается к карикатуре. Однако эта гротескность, возможно, намерена — как контраст с тонкой материей лизовского восприятия.
· Некоторые метафоры («кассовые аппараты», «мебель из IKEA») рискованно бытовы на фоне общей метафизической высоты, но они же и создают тот самый болезненный контраст, который является двигателем поэмы.
Итоговая оценка: 9/10
Поэма «Лиза» — это не просто история о непризнанном художнике. Это элегия по самой возможности непрагматического, несистемного искусства. Она достигает той самой «жесткой, почти медицинской точности» в диагнозе, которую Смертов провозглашает в манифесте «Диагнозов». Трагедия Лизы в том, что её искусство было слишком честным лекарством для пациента, который не считает себя больным.
Её финал — не поражение. Это возвращение в грунт. В пепел. В воду. В тот самый первоэлемент, с которого начиналось её творчество и из которого система давно забыла как создавать что-либо живое.
Александр Бабангидин 03.02.2026 23:42 Заявить о нарушении