Поздняя мудрость. О стихах Юрия Ряшенцева

В декабрьском номере «Нового мира» за 2025 год опубликован цикл стихотворений
Юрия Ряшенцева «Душа распиленного клёна». Автору — девяносто четыре года.
Казалось бы, в этом возрасте поэзия должна превратиться в старческое брюзжание
или сентиментальные воспоминания. Но Ряшенцев опровергает стереотипы: его стихи
свежи, философичны и удивительно современны.

Поэт родился в 1931 году в Ленинграде, работал в журнале «Юность», писал для
театра и кино. То есть принадлежит к поколению, которое формировалось в эпоху
оттепели, дружило с Окуджавой, помнило последних свидетелей Серебряного века.
И эта живая связь времён ощущается в каждом стихотворении.

Открывающее цикл стихотворение (см. № 1) поражает философской ёмкостью.
Лирический герой наблюдает, как после спила дерева его душа «уходит в небо».
Казалось бы, банальная ситуация — срубили клён. Но Ряшенцев видит в этом
откровение о природе смерти:

Ему не жаль ни нас, ни сада,
ни конченных пилою лет.
И нам жалеть его не надо:
теперь он знает — смерти нет.

Эти строки написаны человеком, который прожил почти век и понял главное: смерть —
 не исчезновение, а преображение. Никакого пафоса, никакого морализаторства —
простая, почти детская интонация, за которой скрывается глубочайшая мудрость.

Второе стихотворение (см. № 2) продолжает тему времени, но уже в личностном
ключе. «Нам не так много осталось» — констатирует поэт без трагизма, даже с
лёгкой иронией. И сразу добавляет: «Да, октябрь, ноябрь, декабрь. А зато — март,
апрель, а зато…» Это не отчаяние старости, а принятие циклической природы бытия.
Зима неизбежна, но после неё придёт весна.

Особенно интересно стихотворение, посвящённое памяти Пастернака (см. № 3).
Ряшенцев пишет:

Я читаю строфы Пастернака,
из немых торчащие кустов.

Образ поразительный по точности: стихи Пастернака действительно кажутся выросшими
из природы, они органичны, как деревья. Поэт вспоминает трагедию с Ивинской и
формулирует то, что мучило Пастернака: «жестокий дар — любить вторую, первую
ничуть не разлюбив». Это понимание изнутри — Ряшенцев знал людей той эпохи, видел
 их драмы собственными глазами.

«Подвал на Итальянской» (см. № 4) — попытка реконструировать литературный быт 1910-х годов. Впрочем, здесь автор позволяет себе поэтическую вольность: под «подвалом на Итальянской» легко угадывается знаменитая «Бродячая собака» — кабаре, существовавшее в 1911-1915 годах в подвале дома Адамини на Итальянской улице, 4. Это легендарное место, где собиралась вся богема Серебряного века: Ахматова, Гумилёв, Мандельштам, Маяковский, художники Сапунов и Судейкин, композитор Кузмин. Это кафе я сейчас посещаю регулярно.
Ряшенцев создаёт анахронизм: сажает в одно кафе Есенина и Гумилёва, хотя «Бродячая собака» закрылась в 1915 году, а Есенин познакомился с Гумилёвым только в 1916-м. Но это не историческая ошибка, а сознательный художественный приём: поэт создаёт символическое пространство, где время сжимается и встречаются все поэты эпохи. «Бродячая собака» становится метафорой всего Серебряного века — места, где «судьба литературы решается нередко в тех местах, где среди умниц умники и дуры витийствуют за совесть — не за страх».
Стихотворение неровное — местами слишком описательное, местами спорное (антисемитские интонации в духе того времени). Но ценно оно как свидетельство поэта, который сам застал людей той эпохи, слышал их рассказы о «Бродячей собаке», понимал атмосферу богемного Петербурга изнутри.
Это стихотворение заслуживает отдельного разбора — там столько исторических и литературных загадок!


Больничная лирика представлена стихотворением «С больничного седьмого этажа» (см. № 5).
Здесь Ряшенцев вспоминает Булата Окуджаву через образ улетевшего шарика — деталь
трогательная и точная. Поэт размышляет о том, как его воспринимают окружающие:
«я для них — число с мудрёной дробью». Самоирония спасает от жалости к себе.

Завершает цикл стихотворение (см. № 6), где звучит главная мысль всей книги:
«смех уже не смерть». Это формула победы над временем. Поэт вспоминает друга
молодости, который когда-то тонул на Волге, и констатирует: «Почти ещё полвека мы
 прожили смеясь». Юмор оказывается сильнее смерти, дружба — долговечнее жизни.

Язык Ряшенцева обманчиво прост. Никаких изысков, никакой игры со словом — чистая
разговорная речь, которая, однако, точно передаёт сложнейшие философские смыслы.
Это мастерство приходит только с возрастом, когда отпадает всё лишнее и остаётся
суть.

В современной поэзии, где молодые авторы часто грешат вычурностью и
претенциозностью, стихи Ряшенцева звучат как напоминание о том, что главное в
поэзии — не форма, а содержание. Не игра, а правда. Не эффект, а эффективность.

Конечно, не все стихотворения цикла равноценны. «Подвал на Итальянской» местами
описателен, больничная лирика иногда сентиментальна. Но в целом это редкий пример
того, как поздняя поэзия может быть не эпигонством, а откровением.

Публикация стихов Ряшенцева в «Новом мире» символична. Журнал, который когда-то
печатал «Доктора Живаго», сегодня даёт слово поэту, помнящему время Пастернака.
Это не ностальгия, а живая связь времён. Девяностолетний поэт напоминает нам:
литература — не развлечение, а способ постижения мира. И возраст здесь не помеха,
 а преимущество.

Валерий Нестеров 1 февраля 2026 г.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Юрий Ряшенцев. Душа распиленного клёна
«Новый мир» №12, 2025

СТИХОТВОРЕНИЯ:

№ 1. «Как медленно, но неуклонно...»
№ 2. «Не начавшись, кончилось лето...»
№ 3. «Дачный мир начитан...»
№ 4. Подвал на Итальянской
№ 5. «С больничного седьмого этажа»
№ 6. «И ты ещё не умер...»


* * *

 № 1

Как медленно, но неуклонно,

оставив память в виде пня,

душа распиленного клёна

уходит в небо от меня.

Её астральная повадка

ей тоже, чувствую, впервой —

ишь как потягивается сладко,

ещё качаясь над травой.

Костёр уже погас, торопкий,

уже порвал с растеньем связь,

а клён ещё живёт, над тропкой,

мной перехоженной, виясь.

Ему не жаль ни нас, ни сада,

ни конченных пилою лет.

И нам жалеть его не надо:

теперь он знает — смерти нет.

 

 

* * *

 № 2

Не начавшись, кончилось лето.

Затхлость вешнего винегрета:

мглу заката, болото рассвета —

подтверждают среда и четверг.

Ну а пятница или суббота —

это что-то предзимнее, что-то,

что содеять октябрь собирался

в прошлый год, но, подумав, отверг.

 

И спасибо ему за такое.

Он решил нас оставить в покое.

Тополь, древо почти что нагое,

мне кивнёт. Мы глупы и грубы.

Мир наш, может, и нищ, и бездарен,

но по бедности он благодарен

за любое нежданное благо,

за подарок нещедрой судьбы.

 

Потому нам нужна только малость:

одолеть вековую усталость.

Ах, да нам не так много осталось...

Что там дальше — не знает никто.

Да, конечно, сентябрь, да, конечно…

Что ж ты смотришь так грустно, так нежно?

Да, октябрь, ноябрь, декабрь.

А зато — март, апрель, а зато….

 

 

* * *

 № 3

Дачный мир начитан. Но, однако,

сопереживать вам не готов.

Я читаю строфы Пастернака,

из немых торчащие кустов.

Здесь следы любови исполинской

если и отыщешь, то с трудом,

словно иву на пути к Ивинской

за кривым измалковским прудом.

Пруд, который видел всё воочью,

прячет всё, что хочет, в тине дна.

А свеча, горевшая той ночью,

догореть давно уже должна.

Зависть, шустро шастая за славой,

поотстала, но, едрёна мать,

суд людской, заведомо неправый,

чай, найдёт он, чем себя занять…

И не дай Господь судьбу такую:

не влюблённость, не лихой порыв,

а жестокий дар — любить вторую,

первую ничуть не разлюбив.

 



 № 4

Подвал на Итальянской

 

Когда ещё бродячие собаки

бесстыжую облаивали фальшь,

и половой в подвальном полумраке,

заслушавшись, вонзал мизинец в фарш,

Есенин, сидя рядом с Гумилёвым,

ещё не понимал судьбу свою.

Зачем? Он гнутым, мятым русским словом

оправдывал присутствие в раю.

Бокалы чуть звенели. И казалось,

так будет ныне, присно и всегда.

Нева была спокойна: чуть касалась

камней прибрежных мирная вода.

Она была не той, что в близкой Волге

или в подшефной ей Москве-реке.

 

Две бывшие княжны-народоволки

растерянно ютились в уголке.

А им шептал вчера отшитый «Цехом»,

всё знавший, но неточно графоман

об этой Анне (с липовым успехом!),               

о как бы муже (всё один обман —

про Чад!). При мгле, при этих полусветах,

средь этой жидовни и татарвы,

болтать об этих розовых манжетах,

при этом не в своей — в чужой крови!..

 

Привыкните! Судьба литературы

решается нередко в тех местах,

где среди умниц умники и дуры

витийствуют за совесть — не за страх.

А неизвестный путь, болотный, плоский,

теперь найти довольно нелегко…

Там был и лес. Как будто — Ковалёвский.

От Итальянской стогны — далеко.

               

* * *

 № 5

С больничного седьмого этажа

природа сентября ещё свежа.

И шарик голубой,

гордясь самим собой,

с руки Булата улетел куда-то,

в астрал излишней верою греша.

 

Мне не хватает тех, кто был со мной.

Вот чувствую натруженной спиной,

что тем, кто рядом, здесь,

я нужен, но не весь,

а лишь частями:

для амбиций — даме,

гуляке — для подначки озорной.

 

А надо бы… Чего — не знаю сам.

Все доверяют собственным глазам,

и я для них — число с мудрёной дробью,

в её существованье, спорном, шатком,

с избытком то ли, то ли с недостатком:

не то герой античных паник — Пан,

не то пропивший Ржечь вельможный пан,

не то Улисс, так и не взявший Трою.

 



 

* * *

 № 6

И ты ещё не умер,

и я живой почти.

На что же дан нам юмор:

шути себе, шути.

Я помню, как на Волге,

когда ты шёл ко дну,

ты крикнул мне сквозь волны:

— Ступай домой — тону…

Почти ещё полвека

мы прожили смеясь.

Зато теперь аптека —

единственная связь,

чтоб отложить питомцам

купели ледяной

тот срок, когда придётся

изведать мир иной.

Цветёт свежо и разно

малиновая плеть.

Она со мной согласна,

что смех уже не смерть.

И шустрая, как шутка,

к которой не готов,

выпархивает утка

из водяных кустов.


Рецензии