Поздняя мудрость. О стихах Юрия Ряшенцева
Юрия Ряшенцева «Душа распиленного клёна». Автору — девяносто четыре года.
Казалось бы, в этом возрасте поэзия должна превратиться в старческое брюзжание
или сентиментальные воспоминания. Но Ряшенцев опровергает стереотипы: его стихи
свежи, философичны и удивительно современны.
Поэт родился в 1931 году в Ленинграде, работал в журнале «Юность», писал для
театра и кино. То есть принадлежит к поколению, которое формировалось в эпоху
оттепели, дружило с Окуджавой, помнило последних свидетелей Серебряного века.
И эта живая связь времён ощущается в каждом стихотворении.
Открывающее цикл стихотворение (см. № 1) поражает философской ёмкостью.
Лирический герой наблюдает, как после спила дерева его душа «уходит в небо».
Казалось бы, банальная ситуация — срубили клён. Но Ряшенцев видит в этом
откровение о природе смерти:
Ему не жаль ни нас, ни сада,
ни конченных пилою лет.
И нам жалеть его не надо:
теперь он знает — смерти нет.
Эти строки написаны человеком, который прожил почти век и понял главное: смерть —
не исчезновение, а преображение. Никакого пафоса, никакого морализаторства —
простая, почти детская интонация, за которой скрывается глубочайшая мудрость.
Второе стихотворение (см. № 2) продолжает тему времени, но уже в личностном
ключе. «Нам не так много осталось» — констатирует поэт без трагизма, даже с
лёгкой иронией. И сразу добавляет: «Да, октябрь, ноябрь, декабрь. А зато — март,
апрель, а зато…» Это не отчаяние старости, а принятие циклической природы бытия.
Зима неизбежна, но после неё придёт весна.
Особенно интересно стихотворение, посвящённое памяти Пастернака (см. № 3).
Ряшенцев пишет:
Я читаю строфы Пастернака,
из немых торчащие кустов.
Образ поразительный по точности: стихи Пастернака действительно кажутся выросшими
из природы, они органичны, как деревья. Поэт вспоминает трагедию с Ивинской и
формулирует то, что мучило Пастернака: «жестокий дар — любить вторую, первую
ничуть не разлюбив». Это понимание изнутри — Ряшенцев знал людей той эпохи, видел
их драмы собственными глазами.
«Подвал на Итальянской» (см. № 4) — попытка реконструировать литературный быт 1910-х годов. Впрочем, здесь автор позволяет себе поэтическую вольность: под «подвалом на Итальянской» легко угадывается знаменитая «Бродячая собака» — кабаре, существовавшее в 1911-1915 годах в подвале дома Адамини на Итальянской улице, 4. Это легендарное место, где собиралась вся богема Серебряного века: Ахматова, Гумилёв, Мандельштам, Маяковский, художники Сапунов и Судейкин, композитор Кузмин. Это кафе я сейчас посещаю регулярно.
Ряшенцев создаёт анахронизм: сажает в одно кафе Есенина и Гумилёва, хотя «Бродячая собака» закрылась в 1915 году, а Есенин познакомился с Гумилёвым только в 1916-м. Но это не историческая ошибка, а сознательный художественный приём: поэт создаёт символическое пространство, где время сжимается и встречаются все поэты эпохи. «Бродячая собака» становится метафорой всего Серебряного века — места, где «судьба литературы решается нередко в тех местах, где среди умниц умники и дуры витийствуют за совесть — не за страх».
Стихотворение неровное — местами слишком описательное, местами спорное (антисемитские интонации в духе того времени). Но ценно оно как свидетельство поэта, который сам застал людей той эпохи, слышал их рассказы о «Бродячей собаке», понимал атмосферу богемного Петербурга изнутри.
Это стихотворение заслуживает отдельного разбора — там столько исторических и литературных загадок!
Больничная лирика представлена стихотворением «С больничного седьмого этажа» (см. № 5).
Здесь Ряшенцев вспоминает Булата Окуджаву через образ улетевшего шарика — деталь
трогательная и точная. Поэт размышляет о том, как его воспринимают окружающие:
«я для них — число с мудрёной дробью». Самоирония спасает от жалости к себе.
Завершает цикл стихотворение (см. № 6), где звучит главная мысль всей книги:
«смех уже не смерть». Это формула победы над временем. Поэт вспоминает друга
молодости, который когда-то тонул на Волге, и констатирует: «Почти ещё полвека мы
прожили смеясь». Юмор оказывается сильнее смерти, дружба — долговечнее жизни.
Язык Ряшенцева обманчиво прост. Никаких изысков, никакой игры со словом — чистая
разговорная речь, которая, однако, точно передаёт сложнейшие философские смыслы.
Это мастерство приходит только с возрастом, когда отпадает всё лишнее и остаётся
суть.
В современной поэзии, где молодые авторы часто грешат вычурностью и
претенциозностью, стихи Ряшенцева звучат как напоминание о том, что главное в
поэзии — не форма, а содержание. Не игра, а правда. Не эффект, а эффективность.
Конечно, не все стихотворения цикла равноценны. «Подвал на Итальянской» местами
описателен, больничная лирика иногда сентиментальна. Но в целом это редкий пример
того, как поздняя поэзия может быть не эпигонством, а откровением.
Публикация стихов Ряшенцева в «Новом мире» символична. Журнал, который когда-то
печатал «Доктора Живаго», сегодня даёт слово поэту, помнящему время Пастернака.
Это не ностальгия, а живая связь времён. Девяностолетний поэт напоминает нам:
литература — не развлечение, а способ постижения мира. И возраст здесь не помеха,
а преимущество.
Валерий Нестеров 1 февраля 2026 г.
ПРИЛОЖЕНИЕ
Юрий Ряшенцев. Душа распиленного клёна
«Новый мир» №12, 2025
СТИХОТВОРЕНИЯ:
№ 1. «Как медленно, но неуклонно...»
№ 2. «Не начавшись, кончилось лето...»
№ 3. «Дачный мир начитан...»
№ 4. Подвал на Итальянской
№ 5. «С больничного седьмого этажа»
№ 6. «И ты ещё не умер...»
* * *
№ 1
Как медленно, но неуклонно,
оставив память в виде пня,
душа распиленного клёна
уходит в небо от меня.
Её астральная повадка
ей тоже, чувствую, впервой —
ишь как потягивается сладко,
ещё качаясь над травой.
Костёр уже погас, торопкий,
уже порвал с растеньем связь,
а клён ещё живёт, над тропкой,
мной перехоженной, виясь.
Ему не жаль ни нас, ни сада,
ни конченных пилою лет.
И нам жалеть его не надо:
теперь он знает — смерти нет.
* * *
№ 2
Не начавшись, кончилось лето.
Затхлость вешнего винегрета:
мглу заката, болото рассвета —
подтверждают среда и четверг.
Ну а пятница или суббота —
это что-то предзимнее, что-то,
что содеять октябрь собирался
в прошлый год, но, подумав, отверг.
И спасибо ему за такое.
Он решил нас оставить в покое.
Тополь, древо почти что нагое,
мне кивнёт. Мы глупы и грубы.
Мир наш, может, и нищ, и бездарен,
но по бедности он благодарен
за любое нежданное благо,
за подарок нещедрой судьбы.
Потому нам нужна только малость:
одолеть вековую усталость.
Ах, да нам не так много осталось...
Что там дальше — не знает никто.
Да, конечно, сентябрь, да, конечно…
Что ж ты смотришь так грустно, так нежно?
Да, октябрь, ноябрь, декабрь.
А зато — март, апрель, а зато….
* * *
№ 3
Дачный мир начитан. Но, однако,
сопереживать вам не готов.
Я читаю строфы Пастернака,
из немых торчащие кустов.
Здесь следы любови исполинской
если и отыщешь, то с трудом,
словно иву на пути к Ивинской
за кривым измалковским прудом.
Пруд, который видел всё воочью,
прячет всё, что хочет, в тине дна.
А свеча, горевшая той ночью,
догореть давно уже должна.
Зависть, шустро шастая за славой,
поотстала, но, едрёна мать,
суд людской, заведомо неправый,
чай, найдёт он, чем себя занять…
И не дай Господь судьбу такую:
не влюблённость, не лихой порыв,
а жестокий дар — любить вторую,
первую ничуть не разлюбив.
№ 4
Подвал на Итальянской
Когда ещё бродячие собаки
бесстыжую облаивали фальшь,
и половой в подвальном полумраке,
заслушавшись, вонзал мизинец в фарш,
Есенин, сидя рядом с Гумилёвым,
ещё не понимал судьбу свою.
Зачем? Он гнутым, мятым русским словом
оправдывал присутствие в раю.
Бокалы чуть звенели. И казалось,
так будет ныне, присно и всегда.
Нева была спокойна: чуть касалась
камней прибрежных мирная вода.
Она была не той, что в близкой Волге
или в подшефной ей Москве-реке.
Две бывшие княжны-народоволки
растерянно ютились в уголке.
А им шептал вчера отшитый «Цехом»,
всё знавший, но неточно графоман
об этой Анне (с липовым успехом!),
о как бы муже (всё один обман —
про Чад!). При мгле, при этих полусветах,
средь этой жидовни и татарвы,
болтать об этих розовых манжетах,
при этом не в своей — в чужой крови!..
Привыкните! Судьба литературы
решается нередко в тех местах,
где среди умниц умники и дуры
витийствуют за совесть — не за страх.
А неизвестный путь, болотный, плоский,
теперь найти довольно нелегко…
Там был и лес. Как будто — Ковалёвский.
От Итальянской стогны — далеко.
* * *
№ 5
С больничного седьмого этажа
природа сентября ещё свежа.
И шарик голубой,
гордясь самим собой,
с руки Булата улетел куда-то,
в астрал излишней верою греша.
Мне не хватает тех, кто был со мной.
Вот чувствую натруженной спиной,
что тем, кто рядом, здесь,
я нужен, но не весь,
а лишь частями:
для амбиций — даме,
гуляке — для подначки озорной.
А надо бы… Чего — не знаю сам.
Все доверяют собственным глазам,
и я для них — число с мудрёной дробью,
в её существованье, спорном, шатком,
с избытком то ли, то ли с недостатком:
не то герой античных паник — Пан,
не то пропивший Ржечь вельможный пан,
не то Улисс, так и не взявший Трою.
* * *
№ 6
И ты ещё не умер,
и я живой почти.
На что же дан нам юмор:
шути себе, шути.
Я помню, как на Волге,
когда ты шёл ко дну,
ты крикнул мне сквозь волны:
— Ступай домой — тону…
Почти ещё полвека
мы прожили смеясь.
Зато теперь аптека —
единственная связь,
чтоб отложить питомцам
купели ледяной
тот срок, когда придётся
изведать мир иной.
Цветёт свежо и разно
малиновая плеть.
Она со мной согласна,
что смех уже не смерть.
И шустрая, как шутка,
к которой не готов,
выпархивает утка
из водяных кустов.
Свидетельство о публикации №126020101370