ИИ и одноглазый пират - 2
---
Отар Чиладзе:
--------------
Генри Миллер
Весь мир — это большой труп, который мы все время пытаемся трахнуть, чтобы ощутить хоть каплю жизни. Политика, религия, искусство — все это предсмертные судороги, конвульсии агонизирующего тела.
Его собака-коммунист сдохла, но ее лай до сих пор звучит в его ушах, превратился в назойливую муху идеологии, которая лезет в пустую глазницу. Он пытается прихлопнуть ее ладонью, но попадает по собственному лицу, и звон стоит, будто в него ударили в корабельный колокол.
Он стареет. Кости ноют, как мачты в шторм. Море зовет его, но это уже не зов приключений, а зов утробы, желание вернуться в первобытный бульон, раствориться. Он покупает билет на последний корабль. Не пиратский, а роскошный лайнер, полный жирных буржуа. Он будет сидеть на палубе, завернутый в плед, и смотреть единственным глазом на океан. А внутри будет петь свою песню — песню пустоты, ветра в снастях, стука топора по шее, хлюпанья крови в трюме, тихого всхлипывания золотого мальчика под кроватью колдуна.
он вернется в свою каюту, ляжет и закроет глаз. Не для того, чтобы уснуть, а чтобы увидеть наконец то, что скрыто за повязкой: абсолютную, совершенную, плодородную тьму. Матку всех миров. Море, из которого не выплывают.
И в этой тьме залает его собака-коммунист. Но теперь это будет не лай ненависти, а лай тоски по раю, который так и не наступил. Лай по всем убитым и всем нерожденным. Лай, который будет звучать вечно, пока не распадется сама материя.
------
Генри Миллер
«Видишь эту женщину на переходе?» — сипит он, и горло его звучит как ржавый блок. — «Она пахнет мочой и дрожжами. Как портовые трактиры в Гавре. Я там однажды перерезал горло человеку из-за куска сыра. Сыр был покрыт плесенью, синей, как этот вечер. Я съел сыр, а его кровь вытер об штаны».
«Когда вешают, — говорит он ровно, — главное — не дергаться. Пусть всё идёт своим чередом. Гравитация сделает своё дело.
Он наклоняется, срывает жёсткий стебель, мнёт его в пальцах, подносит к носу, вдыхает. Его лицо искажается гримасой, в которой невозможно различить — боль это или наслаждение.
--------------------
Джонатан Эдвардс
------------------
Диккенс
... единственным его врагом становится назойливая муха, да совесть, что, подобно старому корабельному червю, точила изнутри его дубленую душу.
— Добрый вечер, сосед, — сказал он, снимая потертую шляпу. — Вижу, вы в раздумьях. Не отягощает ли вас какая ноша?
Единственный глаз капитана Строга уставился на священника с таким немым изумлением, словно тот спросил, не тяжело ли ему дышать.
— Ноша? — хрипло проговорил пират. — У меня, отец мой, нош хватило бы, чтобы вогнать в грунт ваш церковный шпиль, как гвоздь в сосновую доску.
— Всякую ношу можно облегчить, если разделить ее с тем, кто выше нас, — мягко сказал отец Томас.
капитан Элайдж Строг начал говорить. Не связно, не красно, обрывая фразы матерными словечками, которые тут же пытался заглушить кашлем.
о той собаке-коммунисте, что, по его мнению, обладала большей честностью, чем иной член парламента.
придется опереться на костыль, выструганный из обломков собственной жизни.
-----------------
Цицерон
О, сенаторы и граждане! О времена, о нравы! К вам взывает ныне не кто иной, как старый морской волк, лишенный ока, но прозревший духом! Да, пред вами стоит тот, кого вы именуете пиратом, чей взор устремлен в бездну, ибо второе око пожрала пучина. Но скажите, отцы-сенаторы, не слепы ли вы, обладающие парой зрячих очей? Вы, что тщитесь править миром, сидя на зыбком берегу, вы, чьи законы гниют, как морская дерюга на соленом ветру!
Чем мои абордажи хуже ваших комиссий?
Вы спрашиваете о политике? Я видел все режимы на берегу! Один вешает за повязку на глазу, другой — за мысли, третий — за лай пса!
я — лишь дитя вашего мира, вашего алчного века! Вы породили моря, где правят сила и обман, а теперь ужасаетесь тем, кто научился плавать в них лучше вас!
Я — расплата за ваши тихие преступления, совершаемые в мраморных залах!
Я лишь отнимаю золото у тех, кто его уже отнял.
Разве философ Диоген не искал с фонарем человека среди толпы? Я же ищу с кинжалом хоть крупицу чести среди этого всемирного базара
О, если бы Фортуна даровала мне вновь оба ока! Одним я взирал бы на звезды, как подобает свободному человеку, а другим — следил бы за вашими коварными руками, о, правители суши!
Вы воздвигаете храмы, но прогневали самих богов своим лицемерием!
Вы будете вечно сидеть на своем берегу, боясь и моря, и неба, и собственной тени, пока последняя капля достоинства не иссякнет в ваших иссохших душах!
Так слушайте же лай моей собаки!
----
Цицерон
Пусть светофоры загорятся цветом крови и золота – единственными цветами, достойными пирата!
------------------
Маркес
он, одноглазый, — есть не кто иной, как плавучий мавзолей для всей своей погибшей братии
Пират долго сидел, качаясь на своём сундучке, который от такого известия вдруг стал мягким, как подушка, и набитым не золотом, а лебяжьим пухом из давно забытых снов. Его собака-коммунист перестала лаять и, прижав ухо к палубе, слушала, как под килем поют души утопленников интернациональные песни, перемешивая языки так, что получалась всеобщая, всепонимающая какофония.
В ту ночь к нему явился призрак золотого мальчика, подаренного когда-то на старость. Мальчик был не ребёнком, а существом из чистого, тёплого света, и он сказал пирату: «Дедушка, я — твой непрожитый стыд. Я не могу ни простить, ни осудить. Я просто есть. И буду светить тебе в глаз, пока ты не примешь, что ты и есть я, а я — это ты, и что мы оба — лишь сон колдуна, который давно умер от смеха, увидев, во что превратились его чары».
Наутро пират проснулся и понял, что его корабль больше не качается на волнах. Он стоял посреди бескрайней солончаковой пустыни, где вместо звёзд в небе висели засохшие медузы, а солнце было плоским и холодным, как пиастра. Команда, вся до одного, превратилась в кактусы — колючие, молчаливые, тянущиеся к призрачной влаге. Пират спустился по трапу, который упирался в растрескавшуюся землю, и пошёл. Его синяя куртка цвета директора внешней разведки выгорела до бледности неба перед грозой, которая никогда не придёт.
время здесь стёрлось, как надпись на могильной плите.
----
Маркес
И он продолжал плавать по кругу времен, этот одноглазый пират, чья жизнь растянулась, как резина, на триста лет, а может, и на все четыреста
Он забыл, сколько раз его вешали, топили, предавали и воскрешали в памяти рассказчика, который теперь сидел рядом с ним в машине, мчавшейся по прибрежной дороге в никуда, и понимал, что они оба — персонажи книги, которую кто-то пишет снова и снова, не в силах поставить точку.
Пират вдруг свернул на грунтовку, ведущую к обрывистому берегу, и остановил машину. Мотор затих, и на них обрушился гул океана — тот самый седой океан, что утащил его саблю.
они не там. Не в каком-то загробном мире. Они — здесь. В каждом глотке воздуха, в каждой брызге волны, в каждой сволочи, что пытается меня повесить. Они стали этим миром. И чтобы просить у них прощения, мне пришлось бы просить прощения у всего. У этой травы. У этой ржавой консервной банки, валяющейся на берегу. У тебя. Это слишком долгая работа.
«Поэтому я и стал собирать их глаза. Думал, если соберу все взгляды, которые видели меня в момент их смерти, то сложу из них зеркало. И увижу в нем наконец самого себя.
------------------
Камю
Одноглазый пират ехал по дороге, которая была пряма и пуста, как мысль о самоубийстве. Машина гудела ровно, стрелка спидометра замерла на отметке, не означавшей ничего. Он не знал, куда едет, и это было единственным условием движения.
Повязка на глазу не мешала. Она мешала бы, будь у него оба глаза — тогда пришлось бы видеть вдвое больше этой бессмыслицы. Солнце висело в небе неподвижно, словно пригвождённое. Он иногда поглядывал на него единственным глазом, ожидая, что оно начнёт падать, но оно не падало. Оно просто было.
Мысль о том, что он отлично водит машину, не вызывала в нём гордости. Это был просто факт, такой же, как три оставшихся зуба или шрамы на руках. Возможно, он научился этому вчера. Или сто лет назад. Время сплющилось, как банка из-под пива, брошенная на обочину.
Он думал о жажде. Не о той, что можно утолить, а о той, что сидит где-то за рёбрами, сухая и постоянная. Жажде чего? Может, смысла. Но смысл был для него таким же реальным, как золотые мальчики под кроватью колдуна — мираж, в который верят, пока не включат свет. Свет был включён. Оставалось только смотреть.
Иногда он ловил себя на мысли, что уже видел этот кривой дуб, этот разбитый километровый столб. Может, круг и есть единственная возможная форма пути для того, кто лишён глубины зрения.
Его спутник молчал. Это было правильно. Слова были бы лишним грузом, они потребовали бы ответов, а ответов не было.
Сердце когда-нибудь остановится. Дорога — нет.
---------------
Бичер-Стоу
«Одноглазый циклоп! Бывший корсар! Может управляться с лошадьми и не боится крови!» — выкрикивал аукционист под сенью огромного платана.
Его собственная собака-коммунистка, та самая, что лаяла на политику, в первую же неделю была застрелена надсмотрщиком за «агрессивное поведение».
Но скажи мне, на всех своих морях, видал ли ты такую неволю, где человека ломают не саблей, а законом? Где его продают под чтение Святого Писания? Где его душа считается ничем, а его тело — скотом, дающим приплод и прибыль?
--------------------
Джон Буньян
И снилось одноглазому пирату, будто стал он пилигримом, и повязка на глазу его превратилась в тяжёлую монету, которую он нёс в вещевом мешке, за спиной, и мешок тот звался «Прошлое». И сказал ему Голос: «Брось монету в пучину, ибо она застилает тебе единственный путь к Свету». Но пират лишь сильнее стиснул мешок и пробормотал: «Без неё я – кто? Пусть лучше она давит, но она моя».
И отправился он по узкой тропе меж двух бушующих океанов. Справа бушевал Океан Беззакония, чёрные волны его бились о скалы, и кричали с них голоса убиенных, призывая к ответу. Слева же плескался тихий, но коварный Океан Забвения, манивший сладким туманом, в котором тонули память и боль. И шёл пират посредине, спотыкаясь, ибо ноша тянула его то к одной бездне, то к другой.
И встретил он на пути двух спутников. Первого звали Сомнение, и был он весь в серых лохмотьях, и лицо его менялось, как морская пена. «Куда идёшь, одноглазый? – шептал он. – Разве можешь ты узреть истинный путь одним оком? Уж лучше сядь на берегу и созерцай волны, ибо в движении – лишь суета». Второго же звали Неверие, и был он крепок и язвителен, с лицом старого боцмана. «Всё это бредни, – хрипел он. – Нет ни берега, ни цели. Есть только корабль твоей плоти, и он гниёт. Грабь его, пока есть что грабить, и плюй в небо – авось попадёшь в какого-нибудь бога».
Долго спорил с ними пират, и сабля его турецкая бессильно болталась у пояса, ибо против призраков железа не поднять. И уже готов был он последовать за Неверием, как узрел вдали на скале фигуру в сияющих, но простых одеждах. И было у того в руках не весло и не компас, а огромная Книга, и свет исходил от неё, рассеивая туман. «Кто ты?» – крикнул пират. «Меня зовут Покаяние, – раздался ответ, негромкий, но ясный. – Я не перешибаю веслом волны, но указываю на Источник, откуда ветер дует. Хочешь ли сменить курс?»
«Но корабль мой разбит, и команда разбежалась, и глаз я потерял!» – взвыл пират в отчаянии. «Ты нёс на спине якорь, думая, что это сокровище, – сказал Покаяние. – Сбрось ношу. Око, которым ты глядишь в бездну, может ослепнуть. Но есть иное зрение – то, что рождается, когда признаешь, что был слеп».
И тут пират, дрожащими руками, развязал свой вещевой мешок. Он заглянул в него единственным оком и увидел не одну монету-повязку, а множество: там лежали и окровавленный золотой мальчик, и трубка с опиумом, и синяя куртка директора, и чёрный сундучок с накоплениями, и даже ****ская улыбка попугая. И столь велик был этот груз, что пират аж подогнулся. С рычанием и плачем, кусок за куском, стал он швырять это в бушующий Океан Беззакония. И с каждым броском волны, казалось, ненадолго стихали, а крики умолкали, превращаясь в тихий, печальный шёпот.
Когда же мешок опустел, пират выпрямился. Он был легок и странно гол. Единственный глаз его слезился, но впервые за много лет он увидел, что тропа перед ним стала чуть ярче, а вдали, на самом краю горизонта, где сходились два океана, мерцал слабый, но упрямый огонёк – будто маяк на невидимом берегу.
«Что же теперь? – спросил он, обращаясь к пустому месту, где стоял Покаяние, но того уже не было. – Я всё ещё пират. У меня нет ни корабля, ни карты».
И тогда с тихим лаем к его ногам подошла старая собака-коммунист. Но в ошейнике её больше не было брошюры, а висела простая фляга с пресной водой.
И пилигрим, бывший пират, сделал глоток. Вода была горьковатой, как слёзы, но утоляла жажду. Он поправил на голове ничего уже не скрывающую тряпицу, взял в руки вместо сабли простую суковатую палку, найденную у тропы, и двинулся вперёд, к мерцающему огоньку, не зная, достигнет ли его, но зная наверняка, что назад пути нет. А сзади, из тумана Океана Забвения, доносился едкий смешок Неверия: «Иди, иди… Посмотрим, как ты завоюешь тот берег без топора и пистолей».
-------------------
Гюго
вместо маяков горели рекламные щиты, соблазнительные и пустые, как улыбки продажных портовых девок.
Он не убегал – он плыл, как плыл всегда, от одной волны рока к другой.
Вчера они драили палубы под крики чаек, а сегодня моют посуду в подземных кухнях ресторанов. Вчера они поднимали «Веселого Роджера» под гром пушек, а сегодня робко примеряют униформу ночных сторожей.
Их души – старые карты, где отмечены лишь несуществующие земли
Жизнь, братец, она, как морская болезнь – либо сдохнешь, либо привыкнешь.
Его последняя жертва – он сам.
------
Гюго
Этот пират, сей одноглазый Иов в сапогах из акульей кожи, давно перестал различать, где кончается солёная вода и начинаются солёные слёзы.
Однажды, когда свинцовые тучи придавили море к самой палубе, а ветер выл гимны из Книги Иова, к кораблю прибило шлюпку. В ней лежал юноша, почти отрок, с лицом, на котором ещё не поселилась ни одна жестокая мысль.
-------------------
Бальзак
Одноглазый пират - множество кличек прилипали к нему, как ракушки к обветшалому днищу корабля, — остался наедине с великим городом, этим океаном из камня и человеческой алчности. И если прежде его стихией были соленые валы, ломавшие мачты, то ныне его поглотила иная пучина — пучина цивилизации, куда более беспощадная и лицемерная, чем любое штормовое море. Он, отдавший морю глаз, плоть и душу, теперь бродил по мокрым от дождя мостовым, и его черная повязка казалась не следом былых битв, а красноречивым знаком отверженности, печатью на лбу каиновом, которую не скроешь под фетровой шляпой, купленной за последний дублон.
Его существование в этом новом для него мире было подобно существованию призрака, затерянного среди живых. Ветхий сюртук, некогда бывший темно-синим, а ныне отдававший цветом запекшейся крови, сидел на его жилистом, изъеденном цингой и лишениями теле, как парус на сгнившей рее. В кармане глухо побрякивали несколько монет — жалкая добыча, вырученная от продажи последней серебряной пряжки, той самой, что он сорвал с башмака какого-то португальского негоцианта лет двадцать назад.
Все они — и банкир, и клерк, и куртизанка — были пиратами этого нового мира
Его пиратское прошлое, о котором он в минуты слабости или хвастовства пробалтывался за стаканом, стало ему камнем на шее. Оно привлекало лишь отребье портовых кабаков — шулеров, сводников и доносчиков, которые видели в нем диковинного зверя, способного лишь пугать по заказу, но не способного к тонкому воровству, в котором они были асами.
-------------------
Маркс
Его кожаный плащ и черная повязка суть лишь фетишизированная оболочка того, что по сути является воплощенным отчужденным трудом, выброшенным на обочину исторического процесса, который сам когда-то пытался оседлать. Он не грабит корабли — он экспроприирует экспроприаторов, сам того не сознавая, и в этой слепоте (как буквальной, так и классово-исторической) — его трагедия и его преступление.
Его собака-коммунист лает на луну буржуазной политики, но лай этот — лишь надстройка. Базис же — в желудке, в пустом сундуке, в остром кинжале, являющимся одновременно и орудием производства, и товаром, и оружием классовой борьбы в её самом примитивном, люмпенизированном виде. Пират продал свой глаз, свою целостность, за призрачную долю в награбленном, но на деле он продал самое себя капиталу, принявшему форму пиратского корабля, адмиралтейского суда или директора внешней разведки.
Его повязка — уже не символ боевой раны, а торговая марка, и он вынужден её тиражировать, пока она не сотрётся в пыль.
Но история, как учил нас Гегель, движется хитро. В его собаке-коммунисте, в его смутном воспоминании о «90-х», в его ненависти к буржуазной чинности бродит призрак. Призрак того, что его стихийный, анархический бунт когда-нибудь обретёт сознательность. Что он поймёт, что все пираты всех морей — это один глобальный пролетариат моря, чьи цепи состоят из рома, золотых монет и пустых обещаний. Что его корабль — не крепость, а плавучая тюрьма наёмного труда, где капитаном является абстрактный закон прибыли.
Так пусть же лает собака. Её лай — это эхо будущего интернационала, который придет не с берега, а с бурного моря истории. А пока — повесьте его, распни;те его, бросьте на съедение рыбам. Капитал сделает это с легкостью. Но знайте: из каждой капли его крови, из каждого клочка его сетей, из каждого обрывка его похабной песни вырастут новые пираты, уже с двумя глазами, и взгляд их будет ясен и беспощаден. И их первый вопрос будет обращен не к капитану, а к судовладельцу.
-----
Маркс
Одноглазый пират читал «Капитал». Он долго вглядывался в строчки единственным глазом, но видел в них лишь отражение своего сундука. «Товар, – хрипел он, – а я-то думал, это просто золото и ром. А оно, выходит, двойственное». Его мозолистая рука потянулась к сабле – привычный инструмент присвоения прибавочной стоимости. Вся его жизнь – сплошное первоначальное накопление, пропитанное потом и кровью. Он и есть это самое «насилие, являющееся повивальной бабкой всякого старого общества, когда оно беременно новым». Беременным-то он был, да всё абортами кончалось. А корабль его – не более чем плавучая фабрика, где матросы – тот самый пролетариат, продающий свою способность махать веслом и резать глотки. И он, капиталист-пират, присваивает результат. «Так я и есть эксплуататор?» – удивился пират. Собака-коммунист радостно залаяла. «Значит, моя роль исторически прогрессивна, пока меня не повесят?» – продолжал он. И вдруг осознал: его вечная жажда наживы – не характер, а позиция в системе производства. Даже повязка на глазу – не ранение, а следствие отчуждения. Он производил богатства, но сам стал его уродливым олицетворением. «Так что же, – прохрипел он, швыряя книгу в собаку, – мне теперь самому себя экспроприировать?» Но руки сами потянулись к сундуку – частная собственность оказалась сильнее классового сознания. Он остался сидеть на своём овеществлённом труде убитых, чувствуя себя не хозяином, а самым последним рабом. Рабом, который думает, что он король, потому что может приказать другому рабу прыгнуть за борт. И этот другой раб прыгнет. Пока прыгает – система держится. Пират тяжко вздохнул. Ему вдруг захотелось, чтобы этот прыжок стал последним. Чтобы корабль, этот дребезжащий базис, развалился, а надстройка в виде попугая и флага утонула. Но он лишь потуже затянул повязку. Надстройка, она ведь и в голове. И срывать её больно. Будто глаз единственный теряешь.
--------------------
Марк Твен
Итак, вышло так, что наш одноглазый пират, коего звали капитан Билл, а по совести — просто Билл, ибо капитаном он уже лет двадцать был лишь в собственном воображении, прибился к берегам Миссури. Как он туда попал — одному океану известно. Сам он говорил, что его корабль занесло ураганом вверх по Миссисипи, а потом он просто свернул не туда у Сент-Луиса. Но я-то знаю, что он продал последние пиратские штаны за билет на пароход «Грейт Уэстерн», а там, с горя, что лишился шаровар, запил и проспал все пересадки.
Жил он в старенькой будке у причала. Там у него висела его сабля — ржавая уже, Бог весть с каких времен, да лежал тот самый черный сундучок, который он никому не давал в руки. Говорили, будто там золото, но я как-то заглянул, когда Билл задремал на солнышке: а там — коллекция пуговиц, пара стеклянных глаз, да пожелтевшая карта с крестиком, на котором было написано «Здесь был Вася».
Собака-коммунист, та самая, что лаяла на политику, к сожалению, сгинула где-то в пути. На ее место Билл взял бездомного пса по кличке Гекльберри. Пес был упрямый, вороватый и на дух не переносил водные процедуры. Билл в нем души не чаял. «Вот это пёс! — хрипел он, поплевывая в сторону Миссисипи. — Настоящий вольный стрелок! Не то что эти ваши цивилизованные моськи. Он хоть и не политику ругает, зато курицу у пекаря стащить — это ему запросто. Душа моя!»
----------------------
Советская передовица
С борта учебно-производственного судна «Красный вымпел» доносятся звонкие юношеские голоса. Здесь, под руководством бывшего морского волка, а ныне — уважаемого капитана-наставника Ивана Сергеевича (так зовут в документах легендарного одноглазого пирата) — закаляется характер будущих покорителей океанских просторов, верных сынов своей социалистической Родины.
Неузнаваемо изменился старый моряк! Где его сабля? Она передана в Музей морской славы как мрачный реликт проклятого прошлого. Где его чёрный сундук с награбленным добром? Его содержимое пошло на восстановление детского дома в портовом городе.
Иван Сергеевич не просто водит корабль. Он — активный общественник, член месткома, бессменный докладчик на политзанятиях. Его доклады, основанные на личном горьком опыте жизни под гнётом алчности и разбоя, разят империалистическую пропаганду точнее, чем ядра старинной пушки. «Молодёжь должна знать, — гремит его голос, — что настоящее мужество — не в грабеже, а в честном труде! Не в наживе, а в братской помощи! Не в слепом подчинении колдуну или золотому тельцу, а в сознательной дисциплине строителя нового мира!»
Экипаж «Красного вымпела», сплочённый вокруг своего капитана, держит красное знамя социалистического соревнования. Молодые матросы под его началом не только осваивают морское дело, но и ведут активную борьбу с пережитками прошлого: разоблачают спекулянтов, читают лекции о вреде алкоголизма в портовых клубах, шефствуют над школой-интернатом.
Да, враги ещё шепчутся. Идеологические диверсанты пытаются оклеветать капитана, вспоминая его тёмное прошлое. Но партийная организация твёрдо стоит на его защите. «Человек искренне перековался, — заявляет секретарь парткома. — Его энергия, его воля, его страсть теперь служат народу. Он — живой пример силы нашего социалистического перевоспитания!»
---------------
Тургенев:
-----------------
Горький
А ночь-то какая, братцы мои, морские... Не то чтобы чёрная, а будто сажа в котле старого демона перемешалась с кровью.
слушаю, как стонут снасти. Словно души тех, кого я за бортом оставил
Собака моя, дура коммунистическая, у ног храпит. Мечтает, видно, о мировой скотобойне, где все равны и всем поровну... окороков.
Буду я опять попугаем кривляться перед важными шишками или пастухом притворяться среди берёз.
-----
Горький
И плыть устал, и бежать устал… и эту вашу жизнь понимать устал. Всё чужое. Даже смерть, поди, тут какая-то… бумажная. Со справками.
-------------------
Кен Кизи
Одноглазый пират и Большая Система. Они ввели его в белый коридор, где пахнет хлоркой и смирительной рубашкой. Он уже не помнил, как сюда попал — то ли его сдали свои же, то ли сам напросился, потому что волна поднялась слишком высоко, а корабль его рассыпался на куски еще в прошлом веке. Здесь тихо, только фоновое гудение кондиционера и шаги санитаров, твердые, как удары топора по палубе. Они сказали ему: ты больше не пират. Ты пациент. У нас тут все пациенты. И капитаны, и собаки-коммунисты, и даже мухи бешеные тихо сидят в банках.
Одноглазый смотрел в решетчатое окно единственным глазом. Там не было океана. Там был газон, подстриженный до идиотского совершенства, и дорожка, ведущая к воротам с колючей проволокой. Система. Она везде. Она даже в его голове теперь, сверлит мозг медицинскими терминами, предлагает таблетки от жажды приключений и инъекции против бунта. Он пробовал объяснить, что он не пациент, а шторм, явление природы, но они только кивали и делали пометки в карточке.
По ночам, когда санитары засыпали у постов, он собирал вокруг себя команду. Не ту, старую — ту уже не собрать, они все или повешены, или в психушках других стран, или стали буржуазными свиньями с яхтами. Новую. Бредовую. Тут был Джонни-Ключ, который уверял, что может открыть любую дверь. И Лиззи-Шепот, чей голос мог убедить кого угодно в чем угодно, даже в том, что океан — это миф, придуманный Системой. И Большой Папаша, бывший боксер, чьи кулаки были размером с абордажные крюки, но который боялся собственной тени.
-------------------
Саша Чёрный
Начальник — сухопутный крыс, в жилетке, как в панцире. Требует отчет: «Сколько душ за прошлый квартал отправили в ад? А сколько — в рай? Разберись, любезный, и представь в трёх экземплярах».
«Две дюжины — в ад, одна — в рай, а остальные — в неопределённый запас». Начальник хмурится: «Неопределённый запас отменили циркуляром. Придется тебе, пират, их доопределить. Или вернуть назад, на грешную землю». Пират тупеет. Возвращать? Да он их уже и костями не помнит.
Одноглазый пират на совещании. Говорят о прибыли, о планах, о трендах. Пират сидит, как на иголках. Шевелит губами, повторяет: «Тренд… тренд…» Похоже на «бренд», а «бренд» — на «бред».
Двинуть бы костылем по монитору!
Во сне — опять море, опять сабля, опять крики. Но просыпается от будильника. Опять канцелярия. Опять отчёты.
-----
Саша Чёрный
Набрел на какую-то нейросеть, стал ей стихи диктовать. Про шторм, про саблю, про глаз единственный. А нейросеть ему в ответ: «Обнаружены признаки романтизации насилия. Сгенерирован позитивный контент: «Солнышко светит, птички поют».
------------------
Андрей Белый
------------------
Данте
-----------------
Эразм Роттердамский
куда бы мы ни плыли – в баптисты ли, в геи ли, в парламент, – мы везём с собой своё мутное дно, свой сундук с призрачным золотом и свою муху-мстительницу, что жужжит в ухе, напоминая о всех, кого мы потопили.
часто тот, кто костерит начальство с палубы своего убогого судёнка, сам, став капитаном, первым делом привязывает к рее критикана. Таков уж ветер в парусах человеческой глупости. Он дует вечно, и нет от него спасения ни в одном порту.
-------
Эразм Роттердамский
что есть пират, как не живое зерцало человеческой натуры, вывернутой наизнанку и поставленной против ветра? Зрячий глаз его утрачен, дабы не видеть ясно ни деяний своих, ни страданий чужих, ибо созерцание сие невыносимо для разума, ещё хранящего следы совести. Повязка же на месте ока — не столько врачевание раны, сколько добровольная пелена на разуме, дабы удобнее было мнить себя жертвою судьбы, а не творцом чужих бед.
Он, сей морской разбойник, есть собрание всех пороков наших, доведённых до отчаянной ясности. В нём алчность, не прикрытая словом о благе государства; жестокость, не оправданная долгом; трусость, ряженная в свирепость; и вечный ропот на мир, не желающий кормить дармоеда. И что всего прискорбнее — он осознаёт сие, и от того лишь злее становится, ибо осознание без раскаяния есть бич, ударяющий по тому, кто его держит.
Собака же его, именующая себя коммунистом, есть пародия на всех тех, кто, утратив веру в дело, продолжает бормотать его лозунги по привычке, за неимением иного словаря. Она лает на мир, который не меняется от её лая, и в сем лае — вся история человеческих учений, обращённых в пустой звук, когда из них уходит дух, остаётся лишь злобное щёлканье зубами.
Забавно и поучительно, что пират сей, вкусив всех утех насилия и грабежа, на склоне дней впадает в меланхолию и ищет утешения то в баптистском смирении, то в демократическом краснобайстве. Он готов голосовать за любого Анального или Плутошкина, лишь бы они пообещали ему возврат того мутного времени, когда воля его, хоть и преступная, чувствовалась свободной. Он тоскует не по справедливости, а по тому хаосу, где он был царём.
И вот мысль конечная, достойная размышления: не есть ли всякая наша жизнь — некое пиратство? Одним глазом взираем мы на добро, другим — на выгоду, но рано или поздно один глаз необходимо утратить, дабы не двоилось в видении. И тогда мы повязываем на него платок избранной нами догмы — религиозной, политической, философской — и с оставшимся оком глядим на мир криво, но, как нам кажется, чрезвычайно зорко. А на плече у нас сидит и лает набитое чужими словами существо, называемое нашим убеждением. И мы верим, что лает оно по велению сердца, а не по привычке или за кусок колбасы.
-----------------
Лютер
---------------
Кнут Гамсун:
Он смотрит на свои руки. Они висят, как два плетеных короба
Он поднимает единственный глаз к небу. Небо сегодня не голубое и не серое. Оно какое-то мутное
Вечность как бесконечная, тошная гладь выцветшей воды.
вместо крика из груди вырывается лишь короткий, сухой звук, похожий на ломаную ветку.
Он чувствует, как внутри все опускается, опадает, как тесто, которое забыли поставить в печь.
Где-то там, в глубине, еще теплится уголек – тот самый, от которого когда-то загорелась вся его бешеная жизнь.
Любая земля – клетка с правилами, с начальством, с флагами, которые нужно целовать или рубить.
Он опускается на корточки, проводя ладонью по доскам. Они теплые от солнца. В одной щели упрямо зеленеет травинка
он был ураганом, который вырывал с корнем дубы.
он слышит стук собственного сердца. Нерегулярный, усталый стук. Как будто там, внутри, старый, изношенный насос пытается выкачать воду из трюма
Воздух пахнет все той же пылью.
Глаз уже ничего не ищет на горизонте. Он ищет только темноты под повязкой, чтобы наконец-то перестать видеть.
-----
Кнут Гамсун
И вот он идет по пыльной дороге, одноглазый пират, идет без цели, потому что цели больше нет, только дорога и пыль, которая лезет в единственный глаз и в рот, сухой и потрескавшийся. Он идет и думает, что, может, и нет никакого океана, а было это все сном, долгим и тяжким сном
Повязка на глазу намокла от пота, но снять ее он не может — под ней пустота, а пустоты он боится больше, чем любой сабли и пули.
Он останавливается, прислушивается к гулу в ушах — это гудит кровь, или, может, шумят далекие волны
Эти руки грабили, резали, держали весло и саблю, а теперь они просто лежат на коленях, бесполезные, как отрубленные. Он сжимает их в кулаки, но силы нет, только дрожь, мелкая и противная.
И тогда он начинает говорить сам с собой, тихо, хрипло, как будто молится, но молитв он не помнит, только ругательства да обрывки песен, пьяных и бессмысленных.
Небо становится свинцовым, тяжелым, точно его можно потрогать рукой.
упрямое желание идти, даже если некуда.
--------------------
Путин
Одноглазый пират понимает, что его корабль — это государство в миниатюре. Со своими законами, традициями и, конечно, суверенитетом. Никто не вправе указывать нам, как нести вахту и куда держать курс. Мы сами решаем, с кем торговать, а кого… гм… пригласить на абордаж в рамках международного права.
На палубе у нас порядок. Нет места политкорректности и толерантности к тем, кто сеет смуту в экипаже. Кто-то говорит: «Пират, сними повязку, покажи глаз!» А я отвечаю: это наша внутренняя история. Не вам её разматывать. Мы и так видим всё, что нужно. Видим, как некоторые «цивилизованные» адмиралы пытаются перекрыть нам фарватеры, навязать свои правила плавания. Но у нас есть компас — наш многовековой опыт. Мы не свернём.
Конечно, на берегу сидят кабинетные теоретики. Они пишут бумаги о том, как надо воевать на море. У них красивые карты, позолоченные погоны… А мы здесь, в шторм, нам солевой ветер в лицо. Мы знаем цену каждому выстрелу, каждой капле рома. И мы не позволим переписать наши уставы под диктовку тех, кто сам-то даже на ялике не умеет грести.
Да, мы строги. Да, у нас бывает, что нарушителя отправляют… прогуляться по доске. Но это справедливо. Это закон. Без дисциплины корабль превращается в плавучую помойку. И я скажу прямо: те, кто кричат о «пиратской угрозе», сами не прочь прикарманить чужое золото. Только делают это тихо, под прикрытием «санкций» и «эмбарго». А мы честные люди. Мы действуем открыто. Под чёрным флагом, да. Но с чистыми намерениями.
Так что пусть болтают в своих салонах. Мы тут, на палубе, делаем дело. Стоим на вахте. Курс взят. И попробуйте только нам помешать — узнаете, почему наши предки океаны бороздили и никого не боялись.
С нами Бог и сабля. Всё остальное — детали.
----
Путин
Дорога была длинная, а в вечность, как выяснилось, въезда нет. Пришлось разворачиваться. Пират притормозил на обочине, посмотрел в зеркало заднего вида своим единственным глазом. В нём отражалась не погоня, а спокойная, почти ледяная вода. Той самой пучины, из которой он, казалось бы, навсегда выбрался.
Он достал из синего кармана куртки не трубку, а старый, видавший виды планшет. На экране — схема. Не карта сокровищ, а схема логистических маршрутов, точек погрузки и разгрузки. Пиратский корабль, пусть даже и метафорический, должен приносить стабильный доход. И действовать в правовом поле. Правота которого, в том числе, определяется толщиной брони и дальностью орудий.
Он завёл машину и тронулся с места, но не в сторону порта, а к неприметному административному зданию на окраине. Там его ждали. Не директор внешней разведки, а более серьёзные люди. Из службы, которая занимается обеспечением безопасности судоходства. И внешней, и внутренней.
В кабинете пахло дорогим деревом и сигарами. Пират, не снимая повязки, занял предложенный стул. Сидел прямо, руки лежали на коленях, клешни сомкнуты.
«Ваш опыт уникален, — начал один из них, мужчина в строгом костюме. — Но опыт — это пассив. Нужны активные действия. Ситуация в регионе нестабильна. Появились… новые игроки. Нецивилизованные. Нарушают все договорённости. Грабят под чужими флагами, сеют хаос».
«Нужно очистить акваторию, — сказал пират тихо — Чётко обозначить границы. Кто здесь хозяин. Для нецивилизованных игроков должен быть только один закон — закон силы. И они должны его почувствовать. На своей шкуре».
Вернувшись на свой старый корабль, он собрал оставшуюся команду. Смотрел на эти обветренные, испитые лица.
«Завтра начинаем с инвентаризации, — заключил он. — Проверим всё оружие, все снасти. Наведём чистоту. А потом выйдем в море. Будем топить не то, что захотим, а то, что прикажут. Или то, что будет угрожать нашему новому… бизнесу».
И он знал, что его не повесят. Потому что вешают пиратов. А он теперь был государственник.
------------------
Алешковский
Одноглазый пират зарегистрировался на госуслугах. Чёрта с два, конечно, получилось. Фоткал-фоткал себя единственным глазом, а система всё твердит: «Низкое качество изображения. Распознавание лица невозможно». Рассвирепел пират, приставил к веб-камере турецкую саблю — мол, вот тебе лицо, тварь цифровая! Но система и саблю не признала. Психанул, пошел ломать роутер. А собака-коммунист тем временем на клавиатуре лапой настучала: «Товарищи! Верните пирату его глаз в обмен на всеобщее разоружение!» И отправила. Куда — неизвестно. Но с тех пор одноглазый стал получать рассылку от «Левого фронта» и рекламу дешёвых китайских протезов. А однажды ночью к нему в квартиру явился политрук в кожанке, весь из себя 1919-й год, и говорит: «Готовься, браток. Революция на носу. Твоя собака — наш кадр. А ты, как лицо пострадавшее от режима, идеально подходишь на роль агитатора».
- " И глаз, говорите, вернете?» «Вернём!» — воскликнул политрук. «В коллективном бессознательном!» Пират плюнул. Плевок пролетел сквозь политрука, будто сквозь дым. Оказался голограммой, подумал пират. Или призраком. Или просто бзиком от того, что водку с пивом мешает. А собака смотрит на него преданно и виляет хвостом-серпом-молотом. И лает. Лает на одобрение конституционных поправок.
Снимает ролики: «КАК Я ГОТОВЛЮ КАШУ ИЗ ГАЛЬКИ», «МОЙ УТРЕННИЙ УХОД ЗА ДЕРЕВЯННОЙ НОГОЙ», «ЧЕЛЛЕНДЖ: 24 ЧАСА НА МАЧТЕ». Набрал три с половиной тысячи подписчиков. В основном — школьники и один ностальгирующий историк.
-----
Одноглазый пират вышел на пенсию по выслуге лет. Выслуга лет — это когда столько лет на мачте висишь, что у тебя уже все внутренности в сапоги сползли. А сапоги, бля, украли. Пришлось внутренности в пластиковый пакет собирать
----------------
Артюр Рембо
О, эта вечная качка! Весь мир — палуба под волчьим ветром, а он прикручен к ней гвоздём через единственный глаз.
Он ощущал, как сквозь него прорастают канаты. Из ушей, из горла, из ануса — пеньковые жилы, сплетающиеся в такелаж невидимого судна, которое плывёт само по себе, им не управляемое.
----
Артюр Рембо
Пират спит стоя. Во сне он торгует своим последним вздохом за банку тушёнки.
Каждый волосок — повешенный матрос.
Я — чернила в его пустой глазнице.
Не заглядывайте в трюм. Там рождаются новые пираты. Они вылезают из бочек с солониной
------------------
Бернанос
уже не было ни ярости, ни даже тоски — одна лишь тяжесть, вес свинца, налитого в череп.
Он думал, что Бог — это такой вечный крюк в животе, который тянул и тянул его из одной мерзости в другую, будто желая вывернуть наизнанку
Слова, которые он раньше бросал, как гранаты, или мычал, как затравленный бык, отскакали от него, обнажив безъязыкую пустоту.
Он не ждал милости. Он ждал лишь, что наконец-то станет видно. До самого дна. До той последней, мутной крупинки, что когда-то, может быть, и была душой.
----
Бернанос
а море теперь — не вода и не соль, а сплошная тьма, гуще дегтя, в которой лишь изредка мелькнет старая, выщербленная звезда
Он смотрит в небо единственным глазом, а небо — это огромный черный потолок, под которым все мы, в конце концов, оказываемся приговоренными.
Он попытался вздохнуть, но вздох застрял где-то в горле, сухой и колючий, как осколок разбитой бутылки.
Жажда. Не та, что от соленой воды, а другая, изнутри, которая точит его хуже всякой лихорадки.
глаза глубокие, как шхеры, в которых тонут корабли.
Голос его был похож на звук ржавого якоря, волочащегося по дну.
помнит все его преступления и все те редкие, неумелые попытки быть человеком.
---------------
Уильям Дефо
Словно в омерзительном сне, сей одноглазый пират, коего я отныне намерен именовать как было ему на роду написано — Элайджем Криббсом, а не гнусным прозвищем, данным ему толпой, — предстал предо мною вновь, уже не на рее висящим, но в куда более приземлённом и жалком виде. Ибо по свершении над ним правосудия, кое я в подробностях уже описал, Провидение, в неисповедимости своей, судило ему не упокоиться, но продолжить земное существование на ином поприще.
Когда верёвка оборвалась — случай доселе невиданный в портовом городе Картахене, где палач славился искусством узлов, — толпа возопила, узрев в сем знамение. Сам же Элайдж, падший на камни мостовой и хрипло дышащий, узрел не милость, но новую кару. Его, окровавленного и избитого, но живого, власти, дабы не гневить чернь и не оспаривать волю Небес, не посмели вздёрнуть вторично, но присудили к вечной ссылке на негостеприимные берега Гвианы, дабы он там, в тяжком труде, искупил свои бесчисленные злодеяния.
Таким-то образом очутился я, по стечению обстоятельств и долгу христианской души, на одном судне с сим горемыкой, кое везло партию таких же отверженных в Новый Свет. И здесь, в трюме, среди вони и стонов, открылась мне душа его во всей своей противоречивости.
Он исповедовался мне в долгие ночи, и исповедь его была нестройной и отрывистой, как скрип несмазанного блока. Говорил он не столько о золоте, сколько о скудости ума, заставившей его променять честный труд на разбой. Говорил о той самой собаке-коммунисте, что была, по его словам, не псом, а матросом по кличке «Пёс», речами о всеобщем равенстве совратившим его юный ум, да только равенство то вышло в пиратской доле — равенство в грязи, страхе и скорой погибели. Говорил он и о мухе, которая, как я теперь понимаю, была аллегорией совести, не дававшей покоя его грешной душе и которую он тщетно пытался изгнать, жертвуя для покоя и ухом, и последним подобием чести.
Но более всего поразило меня его рассуждение о пиратском ремесле как о бизнесе, самом что ни на есть расчётливом. «Всяк думает, будто мы отчаянные сорвиголовы, — хрипел он, прижимаясь спиной к шпангоуту, дабы унять качку. — А я вам скажу, мистер, что нет бизнеса вреднее и невыгоднее сего. Риск — велик, как скала, а доход — непостоянен, как бриз. Истинное же предпринимательство требует порядка, учёта и договора, а не абордажного крюка. Я потерял глаз, товарищей, а в конце — и самую жизнь, хотя она и осталась во мне, как тлеющий уголёк, и всё сие — лишь по причине дурной бухгалтерии души».
В Гвиане, куда мы наконец прибыли, его ждала не плантация, как прочих, а странная участь. Заметив в нём остатки знаний по навигации и несгибаемую, хоть и грубую, волю, начальник колонии, человек практичный и циничный, определил его смотрителем за другими каторжниками. И вот здесь Элайдж Криббс, бывший пират, открылся мне с новой стороны. Он управлял вверенными ему несчастными не с бичом, а с холодной, почти машинной рассудочностью, унаследованной от тех самых дней, когда он подсчитывал добычу. Он видел в них не рабов, а дурной актив, который надлежит сохранить для работы. Жестоким он был, но без звериного азарта — жестоким, как осенний дождь, неизбежно и безлико.
Однажды, когда я навещал его в жалкой хижине из глины и пальмовых листьев, он показал мне сундучок. Не тот, легендарный, с призрачным золотом, а простой, деревянный. В нём лежали не дублоны, а исписанные углём на обрывках бумаги расчёты: сколько пищи надобно человеку для работы, сколько сэкономит колония, если давать им чуть больше воды, скольких можно потерять от дизентерии при той или иной дисциплине. Это была страшная бухгалтерия, баланс между жизнью и прибылью, и вёл он его со скрупулёзностью банкира...
----
Уильям Дефо
И вот по прошествии многих лет, в тишине каморки своей, нанятой в портовом кабаке «Тризубец Нептуна», взялся я записывать сии воспоминания, дабы не канули они в бездну забвения вместе с моим ничтожным телом. Ибо жизнь моя была долгой и неправедной, а совесть, о коей я долго полагал, будто лишен её вовсе, ныне гложет меня, как та червоточина, что точит корпус старого корабля изнутри.
сама моя совесть, превратившаяся в злобного пса, облаивает остатки души моей.
команда — такие же старые клячи — разбрелась по портовым тавернам доживать свой век
тычут они в меня своими камерами, просят «поворчать пиратским голосом», «показать саблю».
невозможность сказать: «Жизнь моя была хороша и честна». Ибо была она долгой, страшной и по большей части ненужной, как тот абордажный крюк, что висит на стене, никому более не нужный, но все еще способный нанести рану, если неосторожно за него зацепиться.
------------------
Уильям Блейк
И снится пирату сон, будто вырвали глаз последний и бросили в чашу небес, и стал тот глаз чёрным солнцем. И видит этим вырванным оком, что он — не человек, а корабль, скрипучий остов, сколоченный из проклятий и ржавых гвоздей, и бороздит он не воды, а густую, как смола, пустоту между мирами.
Твой глаз — в небесах, а сам ты — в тине.
повязка на глазу — не от раны, а печать, данная ему при рождении. Чтобы видел он только одну половину мира: половинку правды, половинку лжи, половинку добычи, половинку пустоты.
И встаёт он, и идёт к борту. И смотрит одним оком в седую бездну. И видит там отражение чёрного солнца — своего выброшенного глаза. И солнце то мигает ему.
О, если б вырвать и этот глаз последний,
Чтобы увидеть тьму, что я творил,
И в той кромешной тьме,
Найти наконец лицо своё —
Не пирата, не палача, не клоуна в цветной рубахе.
----
Уильям Блейк
Кто же выколол тебе солнце, брат мой сивый?
Там на дне, где рыбьи рты вкруг яблока сомкнуты,
Пляшет в вечном хороводе твой погибший лик.
И собака твоя, что лает на незримый берег,
Не собака, но дух, что Тигра зовется у меня.
К тебе слетает Муха, дочь моя, Ахания.
Не для мести — для пробужденья! Жало её — игла.
И узри же пророчество, Моряк, закончивший круженье:
Ты не пират, не пастух, не пёс, не повешенный воришка.
Ибо что есть берег и море, Бог и Дьявол, повязка и глаз,
Как не братья, что враждуют в поле твоего черепа?
-------------------
Шекспир
Он говорит с дорогой, как с любовницей,
И с совестью, как с псом, что сдох от злости.
В его кармане — список прегрешений
Длинней, чем якорная цепь.
изумленье мальчика, что в бурю
Впервые понял: корабль — это щепка.
И ты — не бог, не царь, не капитан,
А лишь скрипучая его частица,
Что вот-вот сгинет, вспененная, во тьме.
Так где ж режиссёр? Где автор этой драмы,
Что длилась жизнь? Выходи! Яви свой лик!
Прими обратно этот глаз истлевший,
Повязку, шрам, клешню и пустоту!
----
Шекспир
Мои убитые давно стали песком и солью.
О, простите, тени все, кого я отправил в путь без лодки!
Я не знал, что сам гребу в ту же тьму, с веслом из собственной кости!
----------------
Мольер
-----------------
Боккаччо
---------------
Брехт
------------------
Булгаков
на обломке мачты, восседала та самая одноглазая муха, но теперь она была размером с ворона и молча, с философским спокойствием потирала лапки.
В мутной воде реки, словно исполинские карпы, покачивались знакомые лица: Анальный, Плутошкин, Грудинкин, Фингал.
Собака-коммунист проснулась, тявкнула хрипло и без убеждения, как заезженная граммофонная пластинка, и снова уткнулась мордой в лапы.
Пират хотел возразить, но его молодой двойник свистнул. И из воды, тихо, без брызг, стали подниматься те, кого он отправил на тот свет. Не окровавленные и страшные, а серые, прозрачные, беззлобные.
------
Булгаков
Одноглазый пират проснулся оттого, что по его лицу ползла муха. Он вскинулся было, чтобы прихлопнуть её, но рука повисла в воздухе — муха оказалась золотой, с крохотным рубиновым глазом, и жужжала невыносимо мелодично, будто колокольчик в глухом подвале.
палуба корабля исчезла. Он оказался в огромном, пустом зале с мраморными колоннами, уходящими в темноту. Вокруг, на бесконечных рядах кресел, сидели те, кого он убил. Они были тихи, неподвижны, и смотрели на него пустыми глазницами. А в центре зала, на возвышении, восседала его собака-коммунист, но уже не лающая, а говорящая человеческим, усталым голосом.
--------------------
Вольтер
Одноглазый пират, чьи злоключения могли бы привести в уныние самого Кандида, внезапно обнаружил, что стал предметом всеобщего восхищения. Как же случилось, спросите вы, что кровожадного морского разбойника, чья совесть отягощена грехами более, чем его сундуки — золотом, теперь чествуют в лучших салонах? О, милостивые государи, таков причудливый нрав нашего века, когда порок, облаченный в тогу философии, становится милее добродетели, слишком часто являющейся в поношенном кафтане.
Прослышав о его дружбе с коммунистической собакой, о ночных банковских подвигах под сенью религии и, главное, о пламенной речи в парламенте, просвещённые умы столицы решили, что перед ними — дитя природы, неиспорченный гений, воплощение мятежного духа. Его зверства были тут же переосмыслены как «борьба с системой», грабёж — как «перераспределение ресурсов», а хроническая нечистоплотность — как «пренебрежение к лицемерным условностям».
Его собака-коммунист, единственная сохранившая трезвый рассудок во всём этом безумии, лишь качала головой и лаяла цитатами из Манифеста, но её лай тонул в восторженном щебетании светских львиц.
общество, устав от поисков смысла, с радостью коронует бессмыслицу, лишь бы та была облачена в эффектные лохмотья и говорила хриплым голосом.
------
Вольтер
Ты будешь реабилитирован курсом лекций о Вреде Насилия и Пользе Взаимного Уважения. После чего тебе вручат сертификат Исправленного Гражданина.
Луна освещала бескрайние, нестриженые волны. Ветер пел дикую, негармоничную песню. Гуго вдохнул полной грудью и зарычал от счастья.
--------------------
Дмитрий Глуховский
---------------------
Свидетельство о публикации №126011602407