Сасаки Кодзиро

Он не учился фехтовать. Он решил задачу.
Задачу о том, как заставить смерть лететь по прямой.
В детстве, на рисовых полях, он смотрел, как стебли гнутся под ветром, и не видел красоты. Он видел ошибку. Колебание. Несовершенство.

Его школа, Ган-рю, была не искусством. Это был трактат. Трактат, написанный телом. К семнадцати годам он знал:

1. Что расстояние между двумя точками — это клинок.
2. Что время, необходимое для преодоления этого расстояния, — это дыхание.
3. Что всё остальное — иллюзия.

Его знаменитый удар, Ласточкин хвост, был не подражанием. Это была критика. Критика полёта ласточки. Он считал её путь неоптимальным, петляющим, полным гордыни. Его удар был квинтэссенцией пути. От точки А к точке Б. Без колебаний. Без вопроса «зачем?».

Он жил в монастыре из собственных нервов. Дисциплина была его стенами. Каждое утро — три тысячи взмахов. Не для силы. Для памяти мышц. Чтобы тело забыло, что оно может двигаться иначе.
Он ел пресный рис, пил воду, спал три часа. Не для аскетизма. Чтобы сознание не затуманивалось вкусами, запахами, снами. Сон был ошибкой системы. Он старался избегать его.

Он не видел противников. Он видел задачи. Приходил самурай — он вычислял: рост, длина меча, вероятная школа, среднее время реакции. Решение находилось за несколько секунд до первого движения. Поединок был лишь демонстрацией доказательства. После он чувствовал не триумф, а раздражение. Как будто решил детскую головоломку в сотый раз. Его слава росла, а внутри — пустота расширялась, как трещина в идеально отполированном зеркале.

Иногда, глубокой ночью, его рука, держащая меч, начинала слегка дрожать. Не от усталости. Как будто само мясо и кость протестовали против этой геометрической жизни. Он смотрел на дрожь и думал: «Погрешность. Нужно больше тренировок».

---

Потом пришло известие. Миямото Мусаси. Дикарь. Бродяга. Побеждает не технику, а самих противников. Ломает правила, как сухие ветки.

Для Кодзиро это не был вызов. Это была новая задача. С новыми переменными: неизвестная школа, нестабильная психика, вероятно — использование грязных приёмов. Он начал готовиться. Не тренироваться — вычислять. Он изучал редкие отчеты о его боях, искал паттерны. Их почти не было. Это раздражало. Как уравнение с плавающими переменными.

Он прибыл на остров Ганрюдзима на рассвете. Чистый берег, правильный свет, ровный песок. Идеальные условия. Он медитировал, приводя ум в состояние белого шума. Ожидаемый противник в его расчётах был абстракцией: фактор Х, движущийся с вероятной скоростью, вооружённый вероятным оружием.

Мусаси опоздал.

Этого не было в уравнениях.

Кодзиро стоял под солнцем. Минута. Пять. Десять. Его безупречная концентрация, которую он копил как драгоценность, начала протекать сквозь пальцы. Мысль, не относящаяся к бою, прорвалась сквозь фильтры: «Он что, потерялся?». Потом другая: «Может, я неправильно понял место?». Тревога. Не страх смерти — страх ошибки в логике. Его идеальный мир дал первую трещину.

Когда Мусаси появился, Кодзиро увидел не воина. Нарушение.
Тот приплыл на лодке, вырубил весло и шёл по воде к берегу. Его одежда была грязной. Волосы — спутанными. В руках — не меч, а окровавленное, грубое дерево.

Кодзиро ждал мечника. Ему явился первобытный человек. Шахматист приготовился к сложной партии, а противник опрокинул доску.

Он всё ещё пытался вписать это в свою систему. «Весло. Длина — примерно три сяку. Ударная поверхность — широкая, сила удара будет больше, но скорость ниже. Нужно использовать скорость, атаковать первым…»

Но Мусаси не принял стойку. Он стоял, расслабившись, весло на плече. Смотрел не на меч Кодзиро, а ему в глаза. И в его взгляде не было расчёта. Было… любопытство. Как у ребёнка, который вот-вот разломает сложную игрушку, чтобы посмотреть, что внутри.

— Ты опоздал, — сказал Кодзиро. Голос прозвучал чужим.
— Солнце встало, — просто ответил Мусаси.

И тогда солнце, которое должно было быть нейтральным фоном, стало соучастником. Оно било Кодзиро прямо в зрачки. Физическая боль. Ещё одна переменная, выпавшая из-под контроля.

Он всё ещё мог победить. Его тело помнило всё. Тысячи повторений. Меч сам просился в движение. Но ум, тот самый отточенный инструмент, дал сбой. Он не мог выбрать алгоритм. Противник не вписывался ни в один.

Он сделал свой удар. Ласточкин хвост. Не потому что это было оптимально. Потому что это было единственное, что осталось. Единственная истина в рушащемся мире.

Удар был безупречным. По траектории. По скорости.

Но он был рассчитан на меч, который встретит его клинок в определённой точке, с определённым углом.

Весло не встретило клинок. Оно прошло сквозь.

Не было красивого звона стали. Был глухой, влажный стук по черепу. Звук не из мира кендзюцу. Звук из мира рубки дров. Или забоя скота.

Кодзиро не почувствовал боли. Он почувствовал удивление. Глубокое, детское, почти философское удивление.

«А… так можно?»

Это была его последняя мысль. Не о славе, не о школе, не о поражении. О внезапном, ошеломляющем открытии, что его идеальная система — лишь один из бесконечных возможных миров. И есть другие, где смерть приходит не по прямой, а по дуге из окровавленного дерева, брошенной рукой, которая, кажется, даже не целилась.

Он упал. Песок был тёплым.

Мусаси посмотрел на тело, потом на своё весло. На лезвии, которое он срубил наспех, остались волосы, кожа, кусок кости. Он сморщился. Не от отвращения. От досады. Как от досады на инструмент, который испортил чистоту работы.

Он бросил весло в песок и ушёл к лодке.

А Кодзиро остался лежать на идеально выбранном им самим месте. Его безупречный клинок, «Сухой прут», блестел на солнце рядом с ним. Совершенный, бесполезный. Как доказательство теоремы, которая вдруг перестала быть верной.


Рецензии