2. Мир

Хайдеггеру, вдохновлённому боевым кличем и порывом своего учителя, было странно видеть эту остановку на полпути. Непроницаемое стекло стало ещё прозрачнее, а вещи мира за ним стали казаться ещё неприступнее! Однако молодой приват-доцент не поднял выпавшее из рук своего наставника копьё и не стал облачаться в броню – он уже переставал быть чьим-то учеником.

Он начал понимать не только то, что за стеклом ничего нет, но и, главное, — нет самого стекла!

Дело не в преграде, а в забвении, которому уже более две тысячи лет! Ещё Ницше догадался, что всё началось с Сократа — с того момента, когда взгляд человека отвели от лица прекрасной девушки и заставили искать красоту как таковую.
Платон довёл это до конца: всё видимое он назвал тенями, а невидимое — единственно истинным.  Но дело не в том, что более истинно — тени или нетленный свет, а в том, что и то, и другое стало восприниматься как то, что есть. А быть может лишь сущее - вопрос же о том, как само сущее возможно остался за скобками.
Посему Хайдеггер обратился напрямую к Пармениду и на всю жизнь остался его собеседником. Ведь именно у Парменида впервые прозвучало то слово, которое потом покрыли тысячелетние комментарии и переводы, — ;;;;;, быть. Новый фрайбургский отшельник услышал в нём древний зов, ещё не разложенный на категории логики и грамматики. «Одно и то же — мыслить и быть», — сказал Парменид, и с этих слов началась метафизика, но в них же она обретает свой конец.

Но чтобы услышать это слово — быть, — нужно было перестать понимать его как нечто, что «есть». Бытие не вещь, не субстанция, не свойство, не то, что можно обнаружить среди сущего. Напротив, бытие — это просвет, Lichtung, та открытость, в которой сущее впервые становится видимым. Не нужно, во что бы то ни стало пробиваться от мышления к протяжённости — нет ни того, ни другого как какого-то «есть»! Бытие не нужно искать - мы уже в нём! Но увидеть его также трудно как бабочке перестать биться об ярко освещённое окно!

Узники Платоновской пещеры обернувшись и переведя взгляд с теней предметов на источник света увидели лишь тень света. А те, кто вырвался из пещеры, уже ничего не могут нам поведать — они стали для нас немыми.

Читателя книги «Бытие и время» порой охватывает ощущение, что перед ним — не философский трактат, а отрывочные попытки немого говорить. Возможно, если бы мы видели жестикуляцию и мимику автора, силившемуся поделиться с нами мыслью – нам было бы легче. Но перед нами текст, который порой похож на нечленораздельное мычание. Энергичный порыв пробиться через текст к смыслу ничего не даст, остаётся стоять рядом с книгой ожидая настроения, настроя, которое не от нас, но взыскуется.

В начале книги Хайдеггер делится с нами методом, которым собирается воспользоваться, — это феноменология. Но его понятие феномена не тождественно понятию его бывшего учителя. У Гуссерля феномен — это то, как вещь дана сознанию, то есть явление, очищенное от всего, что не принадлежит опыту. У Хайдеггера же феномен — не то, что открывается сознанию, а то, что само открывает. Феномен — это не предмет видения, а свет, в котором возможно видеть. Это не просто метод описания, а путь возвращения к открытости, к тому, где сущее впервые выходит из сокрытия.

Но если феномен — это то, что открывает, то и логос не может оставаться только рассуждением. Хайдеггер возвращает слову логос его изначальный, ещё недиалектический смысл. ;;;;; — это не «речь» и не «понятие», а собирание — то, что собирает открывшееся и удерживает его в слове. Не разум толкует бытие, а бытие просвечивает через слово. Так феноменология перестаёт быть методом и становится слушанием того, как говорит бытие.

Феномен мышления, будучи событием мира, у Декарта стал сущностью. Это произошло оттого, что он позволил себе говорить там, где следовало бы помолчать. Там, где бытие ещё только собиралось проявиться, он уже поставил точку и сказал: я мыслю. Вместо того чтобы вслушаться в тишину мира, он возвестил о себе как о начале. Так молчание бытия было прервано голосом субъекта, который довольно громко стал что-то утверждать.

Хайдеггер приводит довольно объёмную цитату из Principia Philosophiae, в которой Декарт рассуждает о «твёрдости» тел, затем подробно пересказывает латинский текст на немецком: «Твердость ощущается в осязании. Что «говорит» нам чувство осязания о твердости? Части твердой вещи «противятся» движению руки, скажем желанию отодвинуть. Если бы напротив твердые, т.е. неподатливые тела меняли свое место с той же скоростью, с какой совершает смену места «набегающая» на тело рука, то до прикосновения никогда бы не дошло, твердость не ощущалась бы и потому никогда бы и не была». Видимо, его сильно задело это рассуждение, потому что в нём он почувствовал не просто ошибку, а уничтожение самой подручности вещи.

А Декарт даже особо и не пытался прикоснуться к телу этого мира — для него оно лишь протяжение, res extensa, длина, ширина и глубина. Его рука не поспевает за вещами – они уходят от её набегания чтобы ненароком не показать свою твёрдость, шершавость, гибкость или какие-либо иные атрибуты кроме протяжения. Чтобы вещи не исчезли в пространстве, потерявшем структуру и потому ставшем бесконечным во все стороны, Картезиус спешно набрасывает на них координатную сетку — предусмотрительно припасённую им незадолго до этого. Сразу пропадает «далеко», «близко», «вот-вот», «не за горами» как незадолго перед этим пропали цвет, вкус и запах.

Топос превращается в местоположение, выражаемое алгебраически. Так рождается язык науки — язык о мире, связанный внутри себя значимостью, но не значимостью самого мира.

Эта чуждая миру значимость стала прожектором, в котором этот мир истолковывался. Знания, полученные таким способом, перестали быть путём духа к истине, а стали функцией господства над природой, и в конце концов анонимной властью над человеком.


Рецензии