Постоялый двор Глава седьмая с окончанием

Глава седьмая

Дикие места отличаются от обжитых человеком мест тем, что, попадая в них, каждый из людей чувствует себя ближе к богу. Как бы первым из людей, попавших в мир по собственной, а не по божьей воле. Ему тут всё незнакомо, непривычно, неправильно. Он смущается окружающего, как нашкодивший ребёнок, забравшийся в запрещённое место без присмотра взрослых, но не может его сразу покинуть, пока не удовлетворит своё любопытство. Он и страшится что-то нарушить, и одновременно хочет это сделать, чтобы оставить после себя хоть какую-то отметку в этом запретном месте, обозначить о себе память, что он первый тут побывал. Открыл его для всех. Сразу после творца.

И что создатель выбрал его первым для этого открытия наполняет человека гордостью своей избранности.

Грешат этой особенностью учёные, путешественники, художники. И другие просто любознательные, рисковые люди, которых новое не страшит, а, наоборот, манит. Им на самом деле кажется, что они попадают в такие места (и в пространстве, и у себя в голове) не зря, а «зачем-то». Некоторые до смерти мучатся догадками, но не понимают, что ответа на вопрос им найти не дано. И часто, заканчивая уже свою жизнь, вспоминают не никчёмную её протяжённость, а просто бокал шампанского, зарубку на дереве, вкус морошки, звук прибоя, чистое небо с облаками и горы, те лучшие горы, где не смог побывать…

Ивану Семенному нравилось время, в котором он родился. Начало века. Старый век кончился, потому что - старый. Новый родился вместе с его закатом – аэроплановый, электрический, автомобильный, миллиардный по людям и деньгам в своих исчислениях.

 Век джаза, пулемётов и свободных людей. Наука, сила и правда правят всем: от правительств до публичных и постоялых дворов. Манерных дворян и наглых буржуев оказалось быстрее перерезать, чем отучить любить сладкую жизнь и дармовые деньги. Грязных крестьян и рабочих проще заставить взять в руки оружие, чтобы отнять чужое себе, чем самим его заработать, вырастить и съесть. Наступило время голодных меняться местами с сытыми, чистых - с нечистыми, праведников-трусов – с отчаянными безбожниками.

Святая, не оспоримая когда-то, вера в неведомого всесильного бога, который успевал вмешиваться в любые человеческие мелочи от удара молотком по пальцу до случайного зачатия, чумы и неожиданной смерти, - та вера, которая выстраивала существование людей рядом друг с другом в цепь табу и разрешений, обещающих продолжение протяжённости поступательного времени в таком реальном, близком, ощутимом мире, - та вера рухнула, не выдержав напора сомнений просвещённого человека, с каждым днём находящим в природе всё новые и новые доказательства своей никчёмности. Бренность, бессмысленность усилий в достижении вечного рая для всех стала явью, о которой и спорить бы было глупо. Но свято место пусто не бывает! И бог, который везде, создал очередную подмену.

Он наделил людей верой в свою безнаказанность. Освободил от греха. И отошёл в сторону посмотреть, чем это закончится. Бог имеет на это право…

Иван, младший внук ветеринара Семенного, образование получил обрывочное. После смерти отца, Антона Антоновича, которого прирезали где-то на дороге лихие люди из-за четвертной, полученной им в качестве гонорара за осеменение голландских коров князя Однокурова, старший брат Феликс и сестра Матрёна нередко его постукивали. Ваня часто сбегал из дома, был дерзок и неуправляем. Младший Семенной не мог не знать, что брат с сестрой после смерти отца открыто стали жить в незаконном браке, и хоть полк Феликса расквартирован был в губернском городе, в пригород уездного города N, в дом ветеринаров-родителей, Феликс наведывался довольно часто. У них подрастала дочь Прасковья. Отцовских и дедовских накоплений хватало на то, чтобы вести безбедное хозяйство и даже на университет Ивану осталось.

 Он в Рязанской гимназии был на неплохом счету у барона фон Дервиза, знаменитого коннозаводчика и железнодорожного магната, поэтому основное время проводил не на занятиях, а на его конном заводе в Старожилово, где пристрастился к верховой езде и вольтижировке, а полученные в детстве ветеринарные навыки пошли ему на пользу: он небезвозмездно участвовал и в лечении животных и в увеличении поголовья племенного стада знаменитой русской верховой породы лошадей. Уже тогда Иван познакомился с молодежью из кавалергардов, приглядывающихся к породистым жеребцам и кобылам, тех богатых ценителей, среди которых были и Юсуповы с Шереметьевыми, нередко в сопровождении Карла Густава Маннергейма, зятя московского обер-полицмейстера генерала Арапова. Они к рекомендациям мальчишки Семенного нет-нет, да прислушивались. 

 По их протекции Матрёна, после гимназии сплавив младшего Ивана из Рязани ещё дальше, в столицу, перекрестилась и высылала ему в первые месяцы небольшое денежное вспомоществование, а потом будто бы и забыла об этом. Да и немудрено: подрастала Прасковья, надо было думать и о её будущем в столь неспокойное время. Иван был отрезанный ломоть.

В Петроградском университете Семенной тоже не кончил курса, всё чаще пропадая на скачках или на бирже. У юноши стали водиться деньги, знакомства его протянулись от эсэров и банкира Кручёных до княгини Двоекуровой-Дурново, и скоро это так далеко зашло, что он, пользуясь случаем, оказался в бегах от полицейского надзора на палубе «Лузитании», где, собственно, и произошло их знакомство с Мари-Анной.

Не стоит предаваться подробностям о том, чем они привлекли друг друга. О красоте и богатстве дочки Дурново и так звенела вся столица, а слухами о красавце-беглеце Жане Семенном, (прихватившем с собой из России полмиллиона рублей со спекуляций на акциях Русского общества пароходства и торговли (РОПиТ)), были пропитаны все салоны «Лузитании», стоило Ивану и Мари-Анне оказаться рядом на палубе: она – в прозрачной розовой тунике из виссона, а он - в своём роскошном белом костюме и клетчатой семиклинке на американский манер. В паре они гляделись образцом европейского новомодного шика. Держались вольно, если не вызывающе. Танцевали до утра, задавая тон всему танцполу. Тратили деньги и пили напропалую. А когда Жан устраивал метания столовых ножей в еврейский оркестр, скача на плечах у Микулы, восторгу пассажиров из «золотой молодёжи» не было предела…

Потому не странным для всех оказалось и то, что, улизнув из-под надзора Фотиньи и Катерины Мануиловны, Мари-Анна сбежала с Семенным в Чиуауа сразу по прибытии в круизный порт Манхэттен, оставив свои баулы с дорогими одеждами и обувью невостребованными в багажном отделении пароходства. Брошенная кладь Семенного на поверку оказалась контейнерами для контрабандного оружия, предназначенного для мексиканских повстанцев. Но при содействии Кручёных дело быстро замяли, и все три тысячи «Браунингов» с российским клеймом «О.К.Ж.» («Отдельного корпуса жандармов») были возвращены с помощью американского «Красного Креста» к апрелю семнадцатого года на родину в Петроград…

Во время подавления мятежа на Тамбовщине Иван Семенной получит из такого «Браунинга» ранение в ногу и, пользуясь неразберихой с санитарным поездом и суточной задержкой его отправления в Москву, наймёт на станции железной дороги мужичка с телегой и, погрузив на неё костыли и свой сидор, заглянет в родной дом уездного города N…

Дом встретил его заколоченными ставнями и прогнившими ступеньками крыльца, из-под которых к июньскому солнцу пробилась свежая крапива и по своей изумрудной яркости не уступала зелени одуванчиков, заполонивших в палисаднике заброшенные цветочные клумбы.

- А что, Данилка, в доме никто не живёт? Где хозяйки-то?

- Мне почём знать? – отвечал Ивану лохматый возница. – Я же вам говорил, товарищ комиссар, в болото подались или поближе к столице. А там: ищи-свищи… Сейчас многие от людей бегут, среди людей страшно бабам жить. Обидеть могут. А защищать-то их с дитями и некому… Голод не тётка…

- Ты лишнего не болтай, - предупредил Иван. – Давай, узнай-ка по соседям, где Матрёна с Прасковьей, а я телегу посторожу…

И похлопал себя по кобуре с парабеллумом.

Данилка вздохнул, нехотя слез с телеги и направился к ближайшему строению у дороги – то ли сараю, то ли риге. Побродив вокруг и прокричав несколько раз «эй!» в тёмные проёмы здания, он пошёл к следующему, оттуда – дальше… Никто ему не отвечал.

Как только возница исчез из вида, к Семенному из кустов бузины вылез оборванный мальчик и протянул к нему грязную руку:

- Дяденька-барин, дай хлебушка. Совсем кушать нечего… Дай, а?

- Я вот сейчас тебе дам! – погрозил ему костылём с телеги Иван. – А ну, иди сюда, говори, куда люди пропали?

- Так постреляли всех… - растерялся испуганный пацанёнок. – Мы в заложниках сидели. Нам красные грозили, мол, будут расстреливать, если не скажем, где наши отцы-бандиты по лесам ховаются… А откуда же мы знаем? Ну, нас и постреляли…

- Всех, что ли?

- Так и всех… Мы с Дюней в лес за хворостом ходили, приходим – а тут в овраге всех и перестреляли. Стало быть, срок залога нашего вышел – надо было стрелять… Приказ же такой от Ленина пошёл: всех пособников бандитов убивать, «не шчадя»… А мы-то с Дюней сироты… У нас и батьки-то нет, в германскую сгинул.

- А вы из каких будете?

- Полусердечные мы… Вон там, в погребе живём… Только Дюня кашляет, лежит, выйти не может… Нам бы, товарищ-дяденька, хлебушка…

Иван, внимательно присмотревшись к мальчугану, вынул из мешка варёное яйцо и покрутил его в пальцах:

- Хочешь?

- А то! – сглотнул слюну мальчуган.

- Семенных тоже постреляли? Матрёну, Параську?

- Всех! И дитёнков их маленьких. И Мариванну… - торопился доложить мальчишка. – Никого нетути!

- Мари-Анну?! – поднял брови Семенной. – Она-то тут откуда?

Он поторопился слезть с телеги, сунув яйцо в карман. Встав на костыли, Иван поманил мальца к себе. Тот сделал к нему полшага и застыл, готовый убежать. Иван ловко ухватил мальчишку за волосы.

- Далеко тот овраг? Не покажешь? Я тебе полбуханки дам.

- Недалёко. С полверсты будет, в Смыгаловской лощине.

- Там, где пруд был?

- Ага. А ты, верно, и сам знаешь, - догадался паренёк.

Иван вновь взгромоздился на телегу, потянув мальца за собой.

- Тебя как звать?

- Влас.

- Садись, Влас. Поехали. На месте покажешь, - скомандовал Семенной.

- Не-е… Меня Данилка потом накажет… - жалился малец, пытаясь расцепить пальцы Ивана у себя на загривке. – Мне Дюню подлечить надо…

- Так Данилка знает, что их расстреляли?

- А то! Он сам и стрелял. Со своими братьями Дурневыми. Мы из кустов глядели, вот ей богу! – и Влас перекрестился левой рукой. – Отпусти, дяденька-товарищ, больно мне!..

Иван разжал пальцы и достал из фанерной кобуры парабеллум.

- Бери-ка вожжи, пацан. И правь в Смыгаловскую лощину.

- А Данилка?

- Считай, что его уже нет, твоего Данилки, - ответил Семенной и похлопал по магазину пистолета.*
 
 
*ПРИМЕЧАНИЕ.
/Из доклада председателя полномочной «пятерки» о карательных мерах против бандитов Тамбовской области.
*10.07.1921 года*
«Операции по очистке селений Курдюковской волости начались 27-го июня с деревни Осиновки, являвшейся ранее частым местом пребывания банд. Настроение крестьян к прибывшим для операции отрядам — недоверчиво выжидательное: банды не выдавали, на все задаваемые вопросы отвечали незнанием.
Было взято 40 заложников, селение объявлено на осадном положении, изданы приказы, устанавливающие 2-часовой срок для выдачи бандитов и оружия с предупреждением — за невыполнение будут расстреляны заложники. На общем собрании крестьяне заметно стали колебаться, но не решались принять активное участие в оказании помощи по изъятию бандитов. По-видимому, они мало верили в то, что приказы о расстреле будут приводиться в исполнение. По истечении установленного срока был расстрелян 21 заложник в присутствии схода крестьян. Публичный расстрел, обставленный со всеми формальностями, в присутствии всех членов «пятерки», уполномоченных, комсостава частей и пр., произвел потрясающее впечатление на крестьян (…).
Что касается д[еревни] Кареевки, где ввиду удобного территориального положения было удобное место для постоянного пребывания бандитов (…), «пятеркой» было решено уничтожить данное селение, выселив поголовно все население и конфисковав их имущество, за исключением семей красноармейцев, которые были переселены в село Курдюки и размещены в избах, изъятых у бандитских семей. Строго после изъятия ценных материалов — оконных рам, сеялок, срубов, и др. — деревня была зажжена (…).
3 июля приступили к операции в с. Богословка. Редко где приходилось видеть столь замкнутое и сорганизованное крестьянство. При беседе с крестьянами от малого до старика, убеленного сединами, все как один по вопросу о бандитах отговаривались полным незнанием и даже с вопрошающим удивлением отвечали: «У нас нет бандитов»; «Когда-то проезжали мимо, но даже хорошо не знаем, были ли то бандиты или кто другой, мы живем мирно, никого не беспокоим и никого не знаем».
Были повторены те же приемы, какие и в Осиновке, взяты заложники в количестве 58 человек. 4 июля была расстреляна первая партия в 21 человек, 5 июля — в 15 человек, изъято 60 семей бандитских — до 200 человек. В конечном результате перелом был достигнут, крестьянство бросилось ловить бандитов и отыскивать скрытое оружие (…).
Окончательная чистка упомянутых сел и деревень была закончена 6 июля, результаты каковой сказались не только на районе двух волостей, прилегающих к ним, — явка бандитского элемента продолжается.
Председатель полномочной «пятерки»
Усконин».

***
Фита, оглядываясь на сидящих в телеге людей, знала уже, куда их везти. Туда, где люди убивают друг друга.

 Новый её хозяин напомнил ей о прежнем, первом её седоке, давнем, горячем наезднике, говорившем голосом, похожим на речь этого хромого, что на трёх ногах. По её, кобыльему разумению, эти люди были с одного табуна. Возможно, и братья по крови. От раненого хромого, хоть и припахивающего кровью, дух был как от человека, который не боится выстрелов и пороха. И говорил он голосом, к которому любая лошадь проникается доверием, а не страхом. Конечно, к вожаку человеческой стаи, к богу, что расседлал Фиту от окровавленных вериг, спас её в лесу и пустил на волю, он имел отношение косвенное. Но вот на человека, который убил её первого седока и спустя годы запряг в телегу, а потом хлестал кнутом, хромой был совсем не похож. Он, как и Фита, был на убийцу очень зол.

«И правильно, - рассуждала пожившая среди людей кобыла. - Вот ему и надо показать, до чего люди могут докатиться, пока их бог далеко. Бог добрый. Но надо ведь кому-то побыть и злым. Хромой сможет. Я ему сейчас глаза на всё открою. И на мёртвую свою хозяйку, и богову сестру, и их молочных жеребят… А убийца-то, как его… Данилка… пусть по кустам за нами крадётся… Я-то всё вижу… Но хромой с ним справится.»
 
Фита, не торопясь, поворачивала в нужную сторону, не слушаясь повода глупого маленького возницы. Приостанавливалась перед ямами, медленно выкатывала телегу на бугор, а когда вышла по лугу и просёлочной дороге к лощине, постаралась держаться подальше от деревьев кладбища, куда юркнул незамеченный людьми Данилка.

Но зоркая кобыла ошибалась: Иван краем глаза уже наблюдал за преследователем, постукивая по ножу за голенищем. Подойди негодяй к телеге ближе десяти метров, пули на него не пришлось бы тратить…

Перед спуском в лощину Фита притормозила и замотала головой, будто отказываясь идти дальше несмотря на понукания мальчишки.

Иван слез с телеги и подошёл к голове лошади вплотную, понимая, что она хочет что-то ему сказать. Фита прислонилась мордой к его груди.

«У Данилки ружьё на кладбище припрятано. Будь осторожнее… А не то, погибнешь, как твой брат. Я узнала тебя, человек.»

Сердце у Ивана ёкнуло, но не от испуга.

«Так ты же Галатея, кобылица со Старожиловского завода! Я тебя жеребёнком ещё помню.»

В ответ ёкнуло сердце у Фиты.

«Они мёртвые… там, внизу… И Матрёна, и Параська, и Мари-Анна, и Пантюха, и маленький Вилен… - перебирала беззвучными губами лошадь. - Им уже не больно, и ты им уже ничем не поможешь… Не ходи туда на трёх ногах… Данилка тебя убьёт. И мальчика убьёт… Вы лучше меня распрягите и садитесь на спину вдвоём, я вас к лесному богу отвезу лощиной, в другую сторону, он нас не догонит… А пока спрячьтесь за мной. В меня он стрелять не станет. Я ему нужнее, чем вы.»
Иван, послушавшись, принялся рассупонивать хомут и позвал к себе Власа на помощь, но тот уже суетливо копался в его мешке в поисках хлеба. Найдя горбушку, мальчик принялся её жевать, будто не видя, что его зовут. А когда Семенной освободил Фиту от оглобель и хомута, паренёк скинул подальше с телеги его костыли, кобуру с парабеллумом запустил под откос лощины в некошеную траву, ухватил мешок и, соскочив на землю, задал стрекоча назад, к дому, сверкая по дороге стальными от грязи пятками. Крикнуть ему что-нибудь в догонку Иван не успел, со стороны кладбища раздался выстрел и беглец, не успевший отбежать и на сто метров, вскинул руки с вещмешком и упал замертво.

Расстёгнутую подпругу чересседельника Фита, тряхнув корпусом, скинула с себя сама и припала на передние ноги. Семенной завалился к ней на спину, уцепившись за гриву, и лошадь на коленях сползла по откосу в лощину, пряча и себя и седока от следующего выстрела.

- Пистолет! Пистолет в траве… остался! – всё повторял Фите на ухо Иван, когда она неслась по влажному дну оврага к ближайшему осиннику.

«Успеете ещё друг в друга настреляться, люди-человеки…» - отвечала ему Фита, шире раздувая ноздри и прибавляя ходу.

Данилка с высоты склона прицелился было в них, удирающих к лесу, но стрелять не стал. Жалко было картечи. Да и лошади жалко. Хорошая досталась ему кобыла, справная. Не потеряется. Он знал, где их искать, если что…

***

Когда в продотряд прислали новую комиссаршу из Москвы, Данилка сразу её узнал по портрету, что отняли у него бандиты на станции в Серпухове (нечего было хвалиться ворованной иконкой случайным попутчикам!)
 
Он-то хотел сбыть дорогую вещицу в Москве подороже. Там братья могли помочь, у них, ломовых возчиков, было много богатых знакомых, имеющих и по три, и даже по пяти или десяти возов и лошадей. В Сокольниках, за фабрикой Абрикосовых и в районе улицы Старослободской, рязанские братья и дядья Дурневы жили отдельной колонией, содержа на своём попечении и ломовой извоз, и постоялые дворы у Рогожской заставы, и ремонт дорог начиная от Сокольнического вала до самой Преображенки.

Крестьянами они числились государственными, царскими. Были среди них и однодворцы. Эти за свои земли вообще особо не держались. Отдавали их то в найм, то в залог. А деньги зарабатывали отхожим промыслом. Поэтому, когда в голод гражданской войны большевики стали организовывать отряды по продразвёрстке, ушлые парни из Москвы подались на добычу продовольствия по родным деревням, наделённые на грабёж особым мандатом от Советской власти.

Но это уж потом, через четыре года было, только обиду на воров за потерю дорогого портрета Данилка не забыл, а вживую сразу Мари-Анну признал: вот она – богиня! С маузером на боку и папиросой в зубах.

Она прискакала к ним в отряд одна, красивая, крикливая, немного пьяная, в блестящей на солнце кожаной куртке, раздувшейся у неё на животе, и алой папахе, новой, намного краснее их отрядного знамени.

Это она сама объясняла ему после второго стакана самогона, чем её фригийский красный колпак отличается от колпака «петрушки», красноармейской  будёновки или петлюровской папахи с красным «тумаком», но Данилка перелива её голоса не слышал, он только глубже заглядывал ей в рот, любуясь, как розовый язык свободно выгуливается у неё между хрустальных зубов, как тонкие ноздри вздрагивают вместе с верхней влажной губой от смеха, как тёмные, без зрачков, радужки глаз Мари-Анны вспыхивают под огоньком папироски и обдают его искрами с ядовитым турецким дымом.

Данилка косился на братьев, видя, что и они все плотоядно рассматривают комиссаршу, стараясь каждый выделиться перед умницей и красавицей отдельным способом: кто слово московское озорное в разговор ввернёт, кто спичку о сапог зажжёт, кто сплюнет далеко и точно другому в кружку. И всякий из них думал только об одном – эх! если бы… Да куда там! Руки с кобуры парабеллума Мари-Анна не отнимала. И поздней своей беременности не смущалась вовсе. Она всё говорила да подсмеивалась карим глазом:

- Наша задача, товарищи, обеспечить город хлебом. Вы, красные бойцы, должны понимать, что революция не тётка, а дело всей вашей жизни. Жертвы неизбежны. Свобода требует места. Посторонние нам не попутчики. Пока на фронтах солдаты бьются за равенство и братство, их надо кормить. Добровольно хлеб никто не отдаст! И мы должны взять его, не щадя своей и чужой жизни… Понятно объясняю?!

- Хлеб отнять можно, - соглашался кто-то из старших. – А крестьян-то куда девать? Баб, стариков, детей… Что они есть тут будут, коли хлеба нет?

- Найдут, что поесть! – смеялась комиссарша. – Их тут много. И леса, и земли много. Помещиков прогнали. Мы их для безделья, что ли, от гнёта освободили? Пусть не спят, а работают. На себя пускай попашут, попотеют… Зря, что ли, за них красноармейцы кровь проливают?.. Вот прогоним буржуев, кулаков, недовольных подчистим, земли ещё больше на каждого станет. Живи, работай, обжирайся потом, ешь – не хочу! Красота! А там и другие народы за нами двинутся. Мировая революция и сплошная диктатура пролетариата наступят. Эти всю заразу передавят на раз! Вот увидите…

Сомневаться в словах Мари-Анны не приходилось. На прощание она одним выстрелом сбила шишку с высокой сосны и уехала на соловом жеребце в ночь одна, никого с собой не позвав. Смелая женщина.

Но Данилка тогда уже понял, куда она направлялась. На хутор однокуровский, к князю-отшельнику. К брату своему… Да и брат ли он ей? А что ж тогда не сторож её?

Запала комиссарша Данилке в душу. Не важно, что жидовских кровей, не важно, что беременная… А, может, как раз и важно? Дала ведь она кому-то, и справно дала, раз так округлела? А может, снасильничал кто, сволочь какая-нибудь… Жидовок-то часто силой берут. Чуть погром, чуть зазевается девка и – на тебе! С православного спросу никакого. Это пусть еврейские родственнички своих целок сами берегут. И детей их кормят потом. Наше дело сторона. Мы их к себе не звали. Жиды сами пришли. Вот пусть и живут на нашей земле, как мы им прикажем… А что хороша Мари-Анна, так и сама виновата! Никто не удержится… И пистолет здесь не спасет… Вот только выпить не дура девка… Но и это хорошо. Есть на что грех списать…

С этого и пошло. Как только очередной обоз с зерном снарядят братья на Москву, Данилка на хутор привык наведываться. Мари-Анна в сентябре родила, Параська ей с дитём помогала, князь Константин и Фита добирали последний урожай.

Данилка сразу повинился перед князем, что не вынес искушения с иконкой и за то был богом увечьем по голове наказан. Что отнятый у него насильем лик Мари-Анны не пропал, а в богоблагославенном месте теперь висит и пьющему народу верой служит и наказанием за грехи. И многих людей исцелил. И готов Данилка помогать князю во всём, только прощения просит.

А князь возьми ему и не поверь. Сказал, что в услужении не нуждается. Что воры должны сидеть в тюрьме, а горбатого только могила исправит, а волк, сколько его не корми, всё в лес смотрит. Данилка ничего не понял и пришёл на неделе ещё раз Мари-Анной полюбоваться.

Князь ему объяснил, что на чужой каравай рта не разевают, на чужую кучу нечего глаза пучить и шёл бы он лесом. Но Данилка всё извинялся. Мари-Анна смеялась ему в лицо и бесстыдно кормила ребёнка у него на глазах круглой белой грудью с алым соском, таким большим, что тот едва умещался у младенца во рту. А тут ещё Пантюха, малой княжонок, дёрнул Данилку за штанину и подсказал направление, куда ему лесом идти на русском матерном.

И тогда взяла Данилку великая обида на них. Чем Дурневы от Дурново отличаются объяснять было некому. Да и надо ли? Власть теперь его, Данилкина.

«…Одно-Двое-Троекуровы, кого ни возьми, классово опасный элемент. Зерно прячут. Строевую кобылу, ворованную, от демобилизации хоронят. Комиссаршу, дизертирку, привечают. Народную землю не по назначению фронта используют, а себе в угоду. И вообще, кто он такой, этот князь? С какого это такого неба свалился? Где его документы?
Советская власть постановила, что бога нет. Так и гнать его отсюда. Пусть ищет себе другое место, где в него верят. А нам тут такие боги, что трудовой народ на хер посылают, совсем не нужны.»

И прямо так всем им и заявил. И срок дал: не даст ему Мари-Анна, перестреляет их всех, как чуждый пролетариату классовый элемент и не следа, ни духа от них, таких богов, на его, рязанской земле, не останется.

Мари-Анна и за парабеллум не успела схватиться, как рассерженный Данилка уехал.
На другой день голубятня на доме сгорела. Да и дом сильно пострадал.

А как снег выпал, отряд Дурневых изловил в лесу женщин с детьми и взял их в заложники, пока князя не выдадут. Самого Константина обнаружить не удалось. Видно, залёг князь в какой-то берлоге медведем по совету Фиты, пропал, да и уснул, скорее всего. Ему, отшельнику, такое не впервой было.

Всю зиму рыскали братья Дурневы по болотным чащам, но даже натасканные на медведя лайки не помогли: собаки останавливались у звериных троп, поднимали морды кверху и подвывали так протяжно и жалобно, что сразу было ясно – дальше ни им, ни людям ходу нет. Заповедные места. Опасные.

Только к лету, натешившись исхудавшими женщинами вдосталь за кусок хлеба, из которого те половину скармливали своим голодным сыновьям, отряд пустил их в расход в Смыгаловской лощине, так и не дождавшись от них признания.

Данилка, глядя в глаза расстрелянным женщинам и детям, поразился одинаковости их выражения: такое бывало на Рождественской ярмарке в его детстве, когда с оглушительным треском вдруг вспыхивали фейерверки по сторонам балагана и к небу уносились сверкающие ракеты, от которых было не отвести взгляда, настолько неожиданно яркими и стремительными они оказывались. И сердце тогда заходилось от неповторимости этого мига времени. И все взгляды замирали на одном – вспышке новой звезды…

Данилка не смог засыпать эти глаза землёй. Он бросил лопату и подумал про себя:
«А пусть смотрят. Подивятся напоследок, чего понатворили.»

А Константину, проснувшемуся к поздней весне, произошедшее с ним накануне зимы представилось страшным сном.

Он уж и не помнил сам, кто он и откуда. И что дала ему пожевать Фита перед берлогой, слабо себе представлял. Вроде какие-то грибы…

***   

Фита притащила Ивана Семенного к князю Константину поздним вечером. Тот, заслышав знакомый топот, оставил подземную молитву и показался наружу.

Щурясь на вечернее солнце, он посмотрел на пришлецов, приказал Фите сбросить Ивана у копны с сеном и, сняв с лошади уздечку, прикрутил ею крепкие руки хромого к ближайшему дереву. На раздражительный голос Ивана Константин не ответил. Подошёл к кобыле и, приложив ухо к её левой лопатке, выслушал правдивый, сердечный рассказ о случившемся. Выслушал молча. Вздохнул. Не глядя на Ивана, переступил через его ноги, задал кобыле овса и спустился в берлогу, чтобы завершить молитву.

С некоторых пор, как голубятня сгорела, князь таким образом общался с матерью Катериной Мануиловной.

Божественный мицелий к тому времени восстановил связь между московской и рязанской берлогами, дрожание гифов передавало информацию не хуже, чем трансатлантический телеграфный кабель, стоило лишь дождаться вечерней тишины в Мещере и парке Сокольники. А так как помимо них собеседников на связи не было и оба врать были не научены, в молитвах своих мать с сыном не по-божески редко щадили друг друга.

- Богоматерь моя, святая Катерина, - обращался к ней вслух Константин. – Не плачь о людях. Они твоих слёз не стоят.

И продолжал молча:

«Я теперь, потеряв своих близких и любимых, живу хорошо. Мне не о ком заботиться, не о ком беспокоиться и печалиться не о чем. Только о тебе, моя дорогая мама.
Спасибо тебе, что ты сберегла меня в любви и ненависти, в горе и радости, в бедности и в достатке. Дала познать себя и тех, кого мы сотворили. Я здесь многое понял о нас и о людях, о силах небесных и грехах человеческих. И достиг, наконец, того края сознания, что мне отведён тобой и богом, который везде. Он ещё держит меня на грани терпения и сил. Чего и тебе желаю всей душой, моя милая богоматерь.
Я, лелея в душе воспоминания о Прасковье и Пантюше, становлюсь слезлив и сентиментален почти по-человечески. Мне кажется, что мне удаётся прочувствовать, как люди переживают счастье любви и потерю её, как ощущают отцовство и сиротство. Мне, богу, не многое подвластно в этом, я вижу будущее, но и я начинаю понимать вдруг, на короткие мгновенья, сколько места в человеческой душе отведено именно для этих переживаний. И если люди большую часть своего времени посвящают труду и сну, то мне, выспавшемуся за зиму и способного добыть себе любую пищу прямо из-под ног, становится понятным, почему они не успевают в своей жизни быть счастливыми.
Всем просто не достаётся места для счастья на этой Земле. И как бы бог ни старался их распределить по поверхности, Земли для всех никогда не хватит. Так ведь, мам?
Помнишь, ты говорила мне, что движение состоит из причин и следствий? Так вот, к людям это не относится. Они до сих пор отказываются верить, что всё, родившееся на земле, когда-нибудь умрёт. И они готовы выдумать для себя ещё тысячу религий, предполагающих бессмертие в недалёком будущем, лишь бы оправдать труд своего существования. Ведь для того, чтобы выжить, им надобно только трудиться?.. Как бы не так!.. Люди в этом вопросе с богами не советовались, а решили, что можно отнять продукты труда у другого, просто убив его. Можно пригрозить, обмануть и заставить кого-то, менее хитрого и сильного, на себя работать.
Мама, о какой любви ты мечтала среди людей? О какой гармонии и симметрии чувств? О какой божественной морали и нравственности? Вернись на землю! Если от неё в этом веке что-то останется… Но ведь и боги умирают… Я сам видел…»

Князь Константин вздохнул, перекрестился на грибницу с мелкими жёлтыми опятами, вылезшими на стенке берлоги между бородавкой рубина и розовым сапфиром с голубиное яйцо, выбрался наружу и подошёл к связанному Семенному. Скрутил «козью ножку» из рисовой бумаги с мелкими буковками, набил её махоркой и предложил Ивану.

Тот отрицательно помотал головой.

- Ну и дурак! Больше предлагать не буду, – сказал ему князь, чиркнув кремнием по грани напильника в подсушенный мох. Искра возгорелась в пламя. Константин прикурил из пригоршни от раздутого им огонька и проводил взглядом струйку дума, потянувшуюся к траве.

- Дождь будет, - подсказал богу Иван. – Развяжи меня. Промокну здесь.

- У тебя нож за голенищем, - отозвался князь и выпустил изо рта никотиновое колечко.

- Так возьми его себе!

- Я чужого не беру, и тебе не советую… Мари-Анна советовала у других брать… И где она теперь?

- Ну как же? Как же так? – вдруг заворочался в отчаянии Семенной. – Она же дочь богоматери и вечного жида! Она сама говорила, что бессмертна! Я сам сколько раз видел, как пули мимо неё летали, ножи об неё ломались, крокодилы от одного её взгляда дохли по берегам Юкатана! Что случилось с нею здесь, в рязанских лесах?

- А вот так! – рассудительно проговорил Константин. – Связалась с безбожником и родила. И вся её сила ушла на революцию… Нейтрализовалась любовь ненавистью, а ненависть – любовью. Как сода уксусом. Помнишь, по химическим опытам в университете?.. Пшик! – и нету потомства у вождя мирового пролетариата. И самой нету. Кончилась Мари-Анна! Понял?.. А кто виноват? Кто её в Мексику позвал? А? Подсказать фамилию, осеменитель?

Князю Константину вдруг захотелось подойти к Ивану и пнуть его ногой в живот. Впервые в жизни он настолько ощутил себя человеком.

- Ты ведь этим судьбу России изменил, безбожник! Убить тебя мало…

Сдержав гнев, князь погасил у Ивана на лбу окурок и, не обращая внимания на его скулёж, вернулся в берлогу, чтобы выслушать богородицу. Информация, передавшаяся от неё по гифам мицелия, уже явно рвалась наружу.

Едва сойдя вниз, князь Константин внял голосу Катерины:

«Сын мой, с коммунистическим приветом к тебе из Москвы рвётся сердце моё и печальные слёзы!
Сегодня хоронили у Кремлёвской стены лучших посланников Третьего конгресса Коммунистического Интернационала, погибших при катастрофе аэровагона инженера Абаковского, тоже погубленного своим детищем, этим железным чудищем – дрезиной с авиационным пропеллером, о котором мечтал ещё твой сумасшедший наставник Дурново.
Шестеро лучших умов мировой революции сгинули со свету в этом крушении под Серпуховом, на сто четвёртом километре от Москвы, когда делегация Коминтерна возвращалась из Тулы с конференции горнорабочих. Погиб и товарищ Артём, земля ему пухом.
Это случилось от происков Лейбы Троцкого, приревновавшего Артёма, основавшего самостоятельные профсоюзы горняков. (По доносам Дзержинскому железнодорожные пути у Серпухова были засыпаны камнями, а камни с неба, как ты знаешь, не падают).
Были и честные люди, отговаривавшие коминтерновцев от этой поездки.
На конгрессе Коллонтай познакомила меня с членом мексиканской делегации товарищем Эвелин, женой индийского коммуниста Манабендры Роя, которая и рассказала мне об «Аделите» Мари-Анне, героине мексиканской революции, с которой она была знакома с 1917 года. Именно она, Рой Эвелин, в ночь перед крушением аэровагона была на связи с Буддой, и он в своём пророчестве указал ей на серпуховской список иконы «Неупиваемой чаши», под которой было изображение девочки Мари-Анны, «Аделиты»-пьяницы, отвращающей пьющих от алкоголя.
Но пьяный Абаковский не внял её предупреждениям. Разогнал аэровагон до предельной скорости и тот сошёл с рельсов под взглядом Мари-Анны.
Девочка моя даже после смерти творила чудеса справедливости!
Погибли и Фёдор Сергеев (Артём), и немецкий коммунист Оскар Гельбрих и австралиец Джон Фриман, с которым Артём в Австралии и основывал коммунистическую партию.
Малолетнего сына Артёма взял на воспитание в свою семью сам товарищ Сталин.
Погибших похоронили в некрополе у Спасской башни, сынок. Мы поплакали с Надеждой Константиновной над братской могилой, а Эвелин Рой с Александрой Коллонтай даже слезы не проронили над прахом выпивших мужчин. Безбожные феминистки…
Сын мой, как видишь, дело Мари-Анны живёт и побеждает. Так будем верны её памяти!..
Вот Лев Львович, узнав о её смерти, не встаёт уже полгода с постели. И не разговаривает со мной и Надей. Шепчется о чём-то с Владимиром Ильичом, но темы их разговоров хранятся в строжайшем секрете.
Если тебе будет не трудно, передай мне что-нибудь из вещей покойной Мари-Анны. (Если они остались, конечно!) Пришли их с нарочным на адрес Надежды Константиновны: Кремль, Крупской Н.К.
Тут на Малой Бронной, в доме тридцать два у братьев Корешковых проводятся спиритические сеансы, наша общая знакомая Елена Шиловская, жена некоего литератора Булгакова, сына профессора богословия из Киева, грозится показать мне дух дочери в яви.
Если тебе самому будет недосуг, пошли Фиту, она что-нибудь из её вещей да найдёт.
Молись за Россию, сынок! У неё великое будущее.
«Коммунизм это советская власть плюс электрификация всей страны», —говорит Ильич. Включи это себе в молитву.
И готовь дрова на зиму. На бога надейся, а сам не плошай…»

 В лесу темнело. Заброшенный всеми Иван Антонович Семенной валялся под деревом в печальных думах о предстоящем. Об отшельнике он был наслышан и от Мари-Анны, и от Катерины Мануиловны, и от старика Кайдановского, хотя Фотинья с Микулой, лишь только речь заходила о князе Константине, смыкали губы и отвечали на любые вопросы фразой «Да бог его знает!»

Князь был всесилен, но, к сожалению, справедлив и милосерден. И этого стоило опасаться. Нож тут не поможет. Надо было выжить каким-нибудь иным, нечеловеческим способом. И от мыслей о сущем, боль в ноге затихала.
Вид князя Константина внушал Ивану доверие.

Он смахивал на молодого лешего из русских сказок: несуразного роста, лохматый, немытый, покрытый бесцветным тонким волосом с нежно-зелёной проседью, корявый, но не страшный – будто укрытый паутиной гриб, пахнущий бодрящей и лукавой кислинкой с хренком и лавровым листиком. Взгляд его отблёскивал бледностью малосольного огурца. Костистых углов в нём не наблюдалось. Во всём его крепком скелете проглядывался здоровый хрящ, увязанный в упругие сухожилия. А походка и жесты были подобны движению воды. Он стремился принять форму сосуда, куда его поместили. Но это было обманчивое впечатление. Такого сосуда в природе не существовало. На фоне леса он казался выше деревьев, а на опушке ниже травы. И глядел он сразу внутрь души огромными изумрудными глазами, словно видел тебя насквозь. Конечно, если было на что смотреть…

- Простите меня, князь, - произнёс Иван лишь только Константин высунулся из своей пещеры. – Молод был, озорничал, был любвеобилен не в меру.

Князь приподнял седые брови, присел на корточки и, вглядываясь в подпаленное пятно на лбу Ивана, чуть усмехнулся:

- Всё-то ты лукавишь, большевистское отродье! Выжить стараешься… Ты лучше признайся: а во что ты веришь? В победу мировой революции? В товарища Ленина или - кто там теперь на очереди? Товарищ Троцкий? Товарищ Сталин?.. Как вы их меняете быстро… Одному помолились, следующему… И каждый следующий больше прав, чем предыдущий… То есть, по-твоему, за одну человечью жизнь можно бога с десяток раз поменять? А зачем это тебе, ветеринару? Что, для ветеринаров, какие-то свои правила существуют?

Иван сделал вид, что задумался, и воздержался от ответа.

Насупившись, Константин продолжил:

- А совесть куда ты намерен деть? А память? Не всякое требует жертв… Жизнь человечья состоит не из страха, а из труда и терпения. Но это тебя и пугает. Работать на других ты не согласен. Надо, чтобы работали на тебя. Вот и все ваши правила. Отсюда и нож. Ты для других нож за голенищем прячешь. А они свой нож - для тебя! И какому богу вы будете такими нужны?.. Подумал?.. Вот на этом и кончилась вся ваша вера!

- Хочется… Хочется жить! – пролепетал Семенной, предчувствуя что-то недоброе.

- Я не сомневаюсь, что пожить всем хочется. Особенно вам, любопытным. Вот только как? И зачем? Вы ведь не в музей сюда пришли и не на выставку. Тут, в мире божьем, свой театр. Эволюционный. И тебе как ветеринару известно, что человек на Земле - тупиковая ветвь эволюции. Конечная. Ещё и потому, что он по своему образу и подобию себе богов создаёт. И в них же отказывается верить. А бог, он – везде… Понимаешь?

Фита, стоявшая неподалёку, подошла к связанному хромому и наступила ему передними копытами на грудь, стараясь выдавить из комиссара правдивый ответ.

В этот момент образ князя Константина начал густеть темнотой и туманом, пространство начало заполняться им во все стороны, оно обволакивало Семенного и сверху, и от корешков травы, в которой он лежал, заползало под веки, в нос, в рот, в самую голову с дыханием, чуть подсоленным, сгустившимся от насыщенного лесного воздуха. Понимая, что начинает задыхаться, Иван открыл рот для более широкого охвата божьего вещества, растворённого вокруг, и сам будто бы увеличился в размерах и чувствах, накачиваемый огромным насосом, как пузырь с телесной, безразмерной оболочкой. И вот уже внутри и по сторонам его были и лес, и берёзки, и рябины, и поле, и ракита над рекой, и железные дороги, и города с храмами и кладбищами, кремлями и крепостями. И всё это пахло и переливалось разными запахами и цветами, всеми одновременно. А следом хлынул такой яркий свет, сопровождаемый водопадом чистейшей влаги, что Иван мгновенно ощутил себя мельчайшей прозрачной песчинкой, столь далёкой от всего материального, предметного, что, казалось, выбраться обратно ему не случиться никогда. И от восторга происходящего Семенного охватило полное отчаяние в бренности собственного предназначения, в значимости своей мелкой судьбишки. И он принял себя в этом озарении раскаявшимся и смирившимся со своим грехом. От рождения до смерти. Но что это было: смерть ли, воскресение ли – Иван так и не понял. Время исчезло. Будто его никогда и не было…

***

ПРЕМЕЧАНИЕ*
*/Из "Серого блокнота" Зинаиды Гиппиус, 1919г.:
"А знаете, что такое «китайское мясо»? Это вот что такое: трупы расстрелянных, как известно, «Чрезвычайка» отдает зверям Зоологического сада. И у нас, и в Москве. Расстреливают же китайцы. И у нас, и в Москве. Но при убивании, как и при отправке трупов зверям, китайцы мародерничают. Не все трупы отдают, а какой помоложе — утаивают и продают под видом телятины. У нас — и в Москве. У нас — на Сенном рынке. Доктор N (имя знаю) купил «с косточкой» — узнал человечью. Понес в Ч.К. Ему там очень внушительно посоветовали не протестовать, чтобы самому не попасть на Сенную."/
________________________________________________________


Микула Скоробогатько с Фотиньей Дурневой пережили кошмарные месяцы революции и красного террора на Миллионной со стойкостью, не свойственной людям их семидесятилетнего возраста. Нимало способствовала тому китайская медицина, опыт общения с многонациональным составом нового постоялого двора и обслуживающим (в основном ханьским) его персоналом. Cодержание запущенного в смутные военные годы зоосада тоже требовало средств и сил. Деньги на глазах обесценивались. Винный погреб пришлось отдать под прачечную. Патио пустить под огород и курятник. Отлов бродячих собак поручить дворникам-татарам. Охрану – чекистам. И всем надо было чем-то платить…

С ослиным упрямством и соломенной лёгкостью чета вела свои дела и при царском режиме, и при временном правительстве, и при советской власти. 
Когда в апреле 1917 г. в Петрограде зарегистрировали «Союз китайских граждан в России» («Люй Э хуацяо ляньхэхуй»), руководителем его был избран выпускник физико-математического факультета Петербургского университета и преподаватель математики в одной из городских школ Лю Цзэжун. (Он еще 5-летним мальчиком приехал в Россию, когда его отца пригласили для организации чаеводства в Аджарии).

Лю снимал с товарищем Чань Фучэнем меблированную комнату на третьем этаже и как-то подсказал Фотинье, что кладовки в доме можно сдавать под курительные кабинеты для принятия дымов оздоровительного опиума, интернационального средства, примиряющего людей друг с другом. И намекнул, что в данный исторический момент на первом этапе победы мировой революции пролетариату это просто необходимо.

- Затрат фактически никаких: лавка, пару тряпок, курительница и вода. Правда, плевать всё равно будут на пол, так что нужно будет кому-то за выздоравливающими подтирать, - говорил Лю Фотинье.

- Это Микула справится, ему не впервой за пьяными убирать… А вот сам… этот, как его… опиум-то где брать будем? – спрашивала шелестящим шёпотом госпожа Дурнева.

- Поверьте, это не проблема. Я вам товарища Чань отрекомендую, – просто отвечал Лю. - Он и опиум достанет, и к «коанам» воскурящих приобщит.

- К чему, к чему?.. – переспрашивала Фотинья.

Товарищ Лю терпеливо объяснял:

 - Бабушка Фо, для чань-буддистов «коан» (какой-нибудь вопрос из анекдота про классиков чань-буддизма) — это «место, время и событие, в которых проявляется истина», не ограниченная противопоставлениями и дифференциацией языка. Чтобы ответить на «коан», курящий должен отказаться от концептуального мышления и логического подхода к упорядочиванию мира, чтобы, подобно творческому процессу в искусстве, в его сознании естественным и спонтанным образом возникли соответствующие понимание и реакция. Понятно?

- Понятно… - рассеянно отвечала хозяйка. - А гостю-то это зачем? Не уж-то он не только за дым заплатит?

- Вот об этом с Чань Фучэнем и договоритесь, - ответил ей он с улыбкой. - Я подаю идеи, а Чань воплощает их в жизнь.

 И Лю Цзэжун поклонился в пояс и ушёл на очередное совещание по китайскому вопросу.

Фотинья поняла так, что действие опия на человеческое сознание схоже с действием кокаина или морфия, с которыми она была уже знакома по заключению в «Пряжке».  Вспомнила, что сама не раз задумывалась об этой услуге для гостей постоялого двора, как только запасы в винном погребе кончились, а поэтому предложение товарища Лю приняла с большой охотой.

Через неделю она освободила от барахла две кладовки в доме, получила мешковину в виде торбы с тёмными шариками, три курительницы и инструкцию к услуге. Пробный «закур» акционеры в лице Лю Цзэжуна и Чань Фученя производили самостоятельно, чтобы определить время, которое понадобится для оказания услуги в полном объёме.
Ещё через неделю они получили чистой прибыли столько, что платить ханьцам за комнату из этой суммы не имело смысла, и помимо такой форы в коммерции договорились, что товарищи по партии будут заглядывать к бабушке Фо в кладовку, когда захотят.

Фотинья прикупила ещё три торбы волшебных шариков. А китайцы обещали ей поставить за бесценок несколько пудов мяса-мертвечины бродячих собак и кошек, ну, и то из мясного, что ещё найдут на улицах, чердаках и в подвалах голодного Петрограда, чтобы звери в зоосаде не похудели.

  С тех пор дым на Миллионной стоял коромыслом. А когда во дворе дома 30 августа 1918 года пытался скрыться на своём велосипеде Леонид Иоакимович Каннегисер, (застреливший перед этим в здании бывшего Министерства иностранных дел председателя Петроградской ЧК Моисея Соломоновича Урицкого), но был настигнут погоней ханьских чекистов и схвачен, Феликс Эдмундович лично отблагодарил деда Микулу Скоробогатько красными шароварами и мандатом на пропуск в свой кабинет в любое удобное для него время.

В гражданскую десятки тысяч китайских наёмников, гастарбайтеров, которые построили в первую мировую войну железную дорогу от Петрограда до Мурманска, мурманский порт, да и сам город, вырыли половину окопов и укреплений на северо-западном направлении, вдруг - оказались без работы.

Они сотнями нанимались в ЧОН (части особого назначения), карательные отряды. Выступали в роли палачей при массовых расстрелах. Нанимались наряду с латышскими стрелками для охраны большевистской верхушки. («Первым отрядом, принявшим китайцев на военную службу, стал интернациональный отряд при 1-м корпусе – личная ленинская гвардия. Самый первый круг охраны Владимира Ленина состоял из 70 китайских телохранителей. Правда, это были не обычные мигранты, а бывшие военные и члены китайских революционных отрядов партии Гоминьдан доктора Сунь Ятсена, бежавшие из страны после провала китайской революции в 1912 году.» - писали позже в газетах. Существует версия, что именно натренированные боевики Сунь Ятсена руководили в октябре 1917 года стремительным захватом Телеграфа, банков, разводных мостов и складов с оружием и спиртом.)
   
Китайцы бились за деньги на фронтах гражданской от Дальнего Востока до Одессы с обеих воюющих сторон, нередко и друг с другом, а потом отсылали эти деньги в Китай, на свою бедную родину, семьям погибших кормильцев (нередко в одном конверте).

После Гражданской войны в Петрограде всё ещё оставалось несколько тысяч китайцев. Грамотные работали на заводах, большинство оставались безработными. Но и они с помощью Скоробогатько неплохо вписались в НЭП. В двадцатые годы в обеих столицах стали очень популярны китайские прачечные. Мужчины-прачки отличались высоким качеством обслуживания и даже использовали китайские ополаскиватели, настоянные на восточных травах, отдушки из цветочных лепестков. Ханьцы возвращали клиентам белье необыкновенно чистым, выглаженным и ароматным. (Такое популярное у состоятельных горожан заведение, как китайская «Прачечная мадам Птичкиной» располагалась, к примеру, на Гончарной, 13.)

Было немало в городе и китайских магазинчиков. Именно китайцы завезли в Россию и ныне распространённую игрушку, получившую тогда у питерцев название «тещин язык» (выдувавшаяся длинная полоска цветной бумаги). Пока мужчины стирали, китаянки в лавчонках торговали всякими зонтиками, мячиками на резинке, волчками, колокольчиками, веерами и прочей мелочью. (Китайцев тогда называли «ходя-ходя», смесь от русского «ходить» и китайского «хоцзи» (приказчик, продавец.)

Но за всей этой внешней мишурой пряталось главное: опиум, гашиш, кокаин…

Бабушка Фо с пожелтевшим от времени лицом, спрятанным в чёрную кружевную мантилью, уже не пела по вечерам из Моцарта, а дедушка Ми забросил балалайку и осваивал уже китайские струнные: пипу и гуджень. Под их хрустальные звуки Фотинья готовила очередную «чанду» к курению и пересчитывала совзнаки, понимая, что увеличивающееся количество их требует немедленного вложения во что-то более существенное, чем раскрашенная бумага.

Переписка её с Кручёных-Кайдановским была прервана ещё в 1919 году, после того как старик слёг в постель и к ним в Петроград за лекарствами и документами заезжал его посыльный Иван Семенной, который закрыл в банке последний вклад и даже освободил банковскую ячейку от ценных бумаг и личных вещей Лейбы Лейбовича.
 
Иван спросил у бабушки Фо: не осталось ли что-нибудь в доме от вещей Мари-Анны? Какого-то, может быть, детского портрета или туфельки, например? Что сентиментальный вождь мирового пролетариата желал бы иметь этот предмет на своём рабочем столе в Кремле в качестве памяти о пламенной революционерке. Его просьба выглядела как тайный приказ. Тогда Фотинья пробовала ему всучить деревянную чернильницу в виде головы медведя с надписью «Jenewe» на боку, которую Микула спёр у какого-то банкира в Швейцарии, но Иван отказался. Пришлось ей вручить ему обгоревшую статуэтку с обезьяной, которая рассматривает человеческий череп, сидя на куче книг Чарльза Дарвина. Семенной статуэтку взял и спросил у старухи:

- У вас пожар был, что ли? Дымом пахнет.

- Был, всё погорело, ничего не осталось, - прошамкала Фотинья. – Беспорядки кругом, разруха и беззаконие. Ну, ты иди, иди… Ступай подобру-поздорову!

На этом и разошлись.



К началу двадцать четвёртого года совзнаков скопилось столько, что третью, нижнюю кладовку в доме пришлось освободить для их содержания. Прачечная теперь ежедневно отмывала деньги от плевков в огромном чане, сушила и гладила, складывая их в двухкилограммовые кирпичи, увязанные бечёвкой по номиналам. Кирпичи укладывались дедушкой Ми вплотную к стене кладовой, на которую пришлось навесить стальную дверь с хитрым замком, а окошко, выходящее во двор на уровне отмостки, закрыть чугунной решёткой и стекло в раме покрыть толстым слоем гудрона, чтобы снаружи никто не мог подглядеть на творившийся порядок внутри помещения.

Из-за бесконечной девальвации рубля сумму капитала бабушки Фо вычислить было невозможно, но, когда с двадцать второго года в оборот пошли первые золотые червонцы, столь схожие со старыми полуимпериалами, вести подсчёты стало значительно легче, сравнивая их курс с фунтом стерлингов, который колебался весьма незначительно, в отличие от доллара и немецкой марки.

Червонцы складывались стопками по двадцати штук в пошитые в прачечной кожаные кошельки из шагрени, (кожи куланов из зверинца в Гатчине), которые добывалась для неё дезертирами-«шатунами», оставшимися там по берлогам после побега к финнам армии Юденича. Ханьцы весьма искусно выделывали кожу диких ослов на сюэцзы (мужские сапоги) и сянсэ (женские туфли), а из остатков шили дамские сумочки и первые ремешки для наручных часов Картье, которые были новомодным шиком среди офицеров Гатчинской авиашколы.

Дедушка Ми (Скоробогатько) при этом принимал убийство своих собратьев на шагрень так близко к сердцу, что никак не мог надолго расстаться с их бренными останками, в которые было обёрнуто советское золото, и от стен и дверей их хранилища на Миллионной далеко не отходил.

В первое время при доме располагался особый отряд охраны китайских интернационалистов, несших там круглосуточное дежурство, но знаменитое ленинградское наводнение в апреле 1924 года, свело на нет все усилия по спасению подвального хранилища, и сокровища кладовой были потеряны в водах Невы безвозвратно, но не бесследно.

Впрочем, как и история самих китайцев в будущем Ленинграде, да и в Москве. С окончанием гражданской войны потребность в их услугах революции была сведена к нулю. По негласному приказу Сталина сотни тысяч ханьцев были возвращены в качестве коллаборационистов назад в Китай для поддержки борьбы Коммунистической партии Китая в борьбе против Гоминьдана. Закалённые Гражданской войной в России части китайской армии участвовали и в Шанхайской резне, и в Великом походе Мао, и в освобождении обширной территории Китая от японских захватчиков армией Чан Кайши.

В экспорте революции золотые червонцы из подвала на Миллионной сыграли немалую роль. Хотя бы в качестве транспортных расходов. Без них большинству китайцев преодолеть шесть-семь тысяч километров до родины не представлялось возможным…

А бабушка Фо и дедушка Ми под своими старыми именами были вынуждены вернуться к старым хозяевам в Москву, в Сокольники, застав на месте их дела в весьма плачевном состоянии.

***

С началом болезни Владимира Ильича (после первого инсульта в мае двадцать третьего года) и окончательного переезда Ленина в Горки в дневнике врачей Василия Васильевича Крамера, собравшего анамнез пациента; Алексея Михайловича Кожевникова, который начал его лечить; и Виктора Петровича Осипова, закончившего лечение, ни слова не было о странном поведении Ленина в быту и в отношении изменений его к религиозным обрядам и ритуалам, связанным с его ближайшим московским окружением: банкиром Л.Л.Кручёных-Кайдановским, иудейского вероисповедания (банкиром); его супругой К.М. Кайдановской-Дурново (княгиней, членом Женотдела ЦК ВКП(б)), православной; её сыном К.А.Двоекуровым, (князем, бывшим управляющим канцелярией при Священном Правительствующем Синоде РПЦ), циником-арианином и отшельником; и их общим воспитанником И.А. Семенным (полковым комиссаром 35-ой стрелковой дивизии), манихействующим анархистом, членом РСДРП(б) с 1918 года и КИМ (Коммунистического Интернационала Молодёжи) с 1919.

Из предсмертной записки комсомольца Данилы Дурнева, солдата рязанского ЧОНа, (наложившего на себя руки в результате потусторонних видений в виде убиенных им женщин и детей), всем стало известно, что именно членами этой секты в Советскую Россию было завезено учение о культе «Аделиты», в девичестве Мари-Анны, богине ненависти, революции и террора, страсти и дьявольской любви, поклонение которой широко распространено в Латинской Америке и странах Карибского бассейна, а также в Африке под знаком анималистических вуду (по факту - русских медведей).

Суть идолопоклонничества заключалась в слепой вере в женскую красоту богини, рождённой от Богородицы и Вечного Жида путём непорочного зачатия, и спиртосодержащие жидкости и наркотические вещества, вводящие поклонников культа в революционный транс и последующий за ним катарсис.

Чекисты выяснили, что на спиритических сеансах в Кривоколенном или Армянском переулках (всего в двух десятках мест в Москве, включающих и Марьину рощу с её семитским прошлым), список иконы «Неупиваемая чаша» (из Высоцкого монастыря в Серпухове) ставился на средину круглого стола. Ближе к краю столешницы расставлялись восемь литровых ёмкостей с фалернским красным цвета крови и от них к иконе насыпались белые кокаиновые дорожки в виде лучей Вифлеемской звезды. Адепты рассаживались по кругу, каждый у своего кубка, с завязанными глазами и сомкнутыми, как в хороводе, руками, образующими живую цепь вокруг стола.

Лысоватый и картавый гуру медленно вертел стол на хорошо смазанном подшипнике, стараясь при его остановке попасть кубком напротив сидящего, и называл по номеру того, кто должен пить из очереди.

Сидящий, не разнимая рук, пытался губами, наощупь, найти край своей чаши и, найдя её и вцепившись в неё зубами, пригубить хотя бы глоток вина. Стол вертелся в очередной раз, и так, раз от раза, вино выпивалось до капли.

Далее совзнаком рубля, скрученным в трубочку и вставленном в ноздрю участника шабаша, со стола по очереди без помощи рук вынюхивался весь кокаин с дорожек.
После этого начинались камлания. Адепты, не снимая красных повязок с глаз и не размыкая рук, поднимались и становились на стулья, помогая друг другу держать равновесие. Гуру запевал «Вы жертвою пали в борьбе роковой…», а молящиеся, стоя на стульях, после каждого куплета выкрикивали: «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!»

Эти действия продолжались всю ночь. К утру сектанты или пускались в пляс, сорвав с лиц красные повязки и приходя в неистовство от восторга, или так и расходились, не познакомившись друг с другом, в отдельные кабинеты, где предавались дьявольским страстям только наощупь.

Некоторые, по сведению доносчиков, умудрялись затыкать ещё и уши. Редкие адепты заставляли себя связывать по рукам и ногам для полноты погружения в революционный экстаз. Отчаянные, из самых способных, являлись на сектантские сборища в одежде и обуви, но такое было категорически запрещено Уставом «аделитов», потому как считалось, что чистота восприятия учения подобна божественной всё очищающей бане, куда приходить одетыми откровенно постыдно.
Ильич, оставаясь неузнанным и сам никого не узнавший, являлся на эти сборища и в гриме – париках, которыми был увлечён ещё в пору своей конспиративной молодости, со слоем помады на лице, в очках или пенсне, также весьма многочисленных ещё со времён шалаша в Разливе.

   Где Ленин мог подхватить сифилис, нейросифилидолог Алексей Михайлович Кожевников определить не смог. То ли в 22 года в Самаре, где он жил в 1992 году отдельно от маменьки? То ли из эмиграции в Париже? То ли от Мари-Анны, которая привезла ему этот подарок из Мексики… Тем не менее «в процессе исследования дневника выяснилось, что пациента лечили только от сифилиса нейроваскулярной формы. Лечение было стандартным, схематичным. Лечили с помощью препаратов ртути, которые втирали в ноги.

Было 7 курсов арсенобензольных препаратов, препаратов висмута и большие дозировки йода — до 50 граммов в месяц. Это колоссальные количества.»

Но пенициллина ещё не изобрели. И камлания со ртутью и морфием пациента не выручили.

Тогда, зная о решении ЦК сохранить тело вождя для потомков, Кручёных принял решение войти с Ильичом в сговор и попросить у него разрешения оставить ему свою заветную иглу на память. Пусть, мол, лежит у него за щекой в будущем Мавзолее гуру до поры-до времени. И сам Ильич целее сохранится, и Лейбе Лейбовичу бессмертие сохранит.

Владимир Ильич, которому терять было уже нечего, похихикал над Кручёных своим издевательским смехом, но через неделю, как только услышал правду о смерти Мари-Анны и сына Вилена, неожиданно согласился. Надежда Константиновна, посвящённая во все дела обеих семей, рассказывала Катерине Мануиловне о звонке Ильича Троцкому:

- «Нет, нет, товарищ Троцкий, никаких расстрелов и виселиц с этими Дурневыми не позволять! Пусть сами себя порешат! Непременно, батенька, сами! Запереть их в комнату без окон и приговор им публично объявить. Дать каждому по пистолету! И ждать, пока друг друга не пристрелят!» - А Троцкий ему: «Славно придумали, товарищ Ленин.» - А Володя ему: «Учитесь, Лев Давыдович, как надо поступать с врагами революции! Учиться, учиться и ещё раз учиться – на то мы и большевики!»

На этих словах Надежда Константиновна протирала запотевшие от волнения очки:

- Так и сказал: «Пусть сами стреляются!» Вот он какой у меня. Принципиальный…

Катерина Мануиловна с нею согласилась.

***

«Могила Ленина - колыбель свободы всего человечества!» Этот лозунг (белым на чёрном) князь Константин увидел на рисунке в «Красной ниве» от 3 февраля 1924 года. Над лозунгом в траурном венке был изображён гроб, располагавшийся на полукружье земного шара, обрамлённого лучами трёх вифлеемских звёзд.

Вырезка из обложки журнала стояла в дорогой рамке (знакомой князю по недавнему прошлому, правда уже без драгоценных камней) на столе председателя уездного комитета ЧК по борьбе с контрреволюцией Архипа Вышколева, бывшего приказчика «Торгового дома братьев Каштановых» в Серпухове, активиста, комсомольца, внучатого племянника покойного надворного советника Евлампия Христофоровича Вышколева-старшего.

Архип с завистью посмотрел за окно, где стояла перед перевязью разнузданная Фита под щегольским кавалерийским седлом и неспеша жевала привезённый с собою овёс из полотняной торбы, лощеная, сытая скотина, не чета уездным клячам, и задал первый вопрос явившемуся по повестке подозреваемому несколько нервно:

- Как добрались, Константин Амвросиевич?

Князь Константин не удостоил его ответа. Он, насупив седые брови, смотрел на рамку и силился восстановить причинно-следственные связи, приведшие его сюда добровольно из своей берлоги.

«Ну, конечно, знакомая с детства фамилия…»

Константин перевёл взгляд на чекиста. Взгляд наглый. Сидит нога на ногу. Чувствует себя хозяином положения.

Несомненно, этот молодой человек приходится ему дальним родственником. Тот же благородный профиль, породистые алебастровые руки, зубы с отливающей розовым эмалью, а главное – голос! Им бы с матушкой запеть вместе – какой бы дуэт получился…

- Простите, не расслышал… - поднял подбородок Константин. – Не изволите повторить?

- Как доехал, спрашиваю?! – огрызнулся чекист. – На вопросы отвечать будем?

- Благодарю. Без неожиданностей… Чем обязан?

Константину было забавно опережать допрашивающего, озадачивая его следующим вопросом и запаздывая с ответом. Он уже понимал, что сбить юного чекиста с толку ему не составит труда.

Архип проглотил не вырвавшееся наружу слово и заглянул в бумагу на столе.

- Катерина Мануиловна Панюшкина, она же урождённая Тараканова-Филистимлянская, она же Двоекурова, она же Дурново, она же Кручёных-Кайдановская и прочая… Кем вам приходится?

- Богоматерью... Устраивает?

- Кем, кем?!

- Я ответил на ваш вопрос. Что-нибудь не понятно?

Архип скрипнул зубами и что-то записал себе карандашом на бланке.

- Лейба Лейбович Кайдановский ваш отчим?

- Это со стороны какой религии растолковывать… Вот вы какого исповедания придерживаетесь? Католического или православного? Как относитесь к разводам и последующим бракам разведённых? К повторному венчанию в церкви?

- Я атеист!

- Да ла-адно… - протянул князь Константин. – Что у вас там, в Серпухове, детей не крестят?

- А… А откуда вы знаете про Серпухов? Я только неделю как назначен… Кто вам доносит?

- Вот она. Фита, - кивнул князь за окно. - Она с вашими меринами из ЧеКа общается вечерами, там, за Смыгаловской лощиной… Откуда у вас эта рамка, Архип? Это моя рамка. Она у меня Данилкой Дурневым ворованная… А камни из неё кто-то вынул… В Серпухове и вынули. Вы со своими подельниками… Так ведь?

- Какие камни? – растерялся Вышколев.

- Драгоценные. Двадцать один рубин и девять сапфиров чистейшей воды весом в два с четвертью фунтов. Сейчас на них два паровоза можно в Британии купить. Где они, гражданин чекист? Не у вас ли? Или всё на кокаин просадили сотоварищи?

- Как вы… Как вы смеете! – задохнулся от ярости Архип и запустил руку в ящик стола за револьвером. – Да я вас!..

Но достать оружие из ящика не успел: князь поднял стол одной рукой вместе с чекистом и прижал столешницу к потолку. Архип взвыл, застряв прищемленной рукой в столе, и повис в воздухе.

- Охрана! Охрана!! – прокричал он.

Вошедший на зов боец увидел его под потолком, перекрестился и, гремя прикладом винтовки по полу, предпочёл ретироваться назад, на крыльцо, предусмотрительно прикрыв дверь за собой.

- Довольно? – спросил князь.

- Хватит! – откликнулся сверху Вышколев.

Тогда князь Константин резко опустил руку, и конструкция из чекиста и его стола грохнулась на пол. При этом пистолет внутри ящика выстрелил в неизвестную сторону, но за входной дверью в кабинет кто-то охнул, и из-за двери вывалился раненый боец охраны. Винтовка упала поперёк его тела, уставившись стволом в стену, как раз в то место, где висел портрет Дзержинского, и явно угрожала ему своим недавно смазанным, готовым к пальбе видом.

- Будут ещё вопросы? – сочувственно произнёс князь, склонившись над распростёртым и придавленным столом телом Архипа с неестественно выгнутой рукой на отлёте. – Или позволите вас покинуть?

- Ты-ы-ы… - простонал в злости и бессилии чекист, не в силах пошевелиться. – Я-а-а…

- Ну, вот и славно, - прервал его Константин. – Рамочку свою я у вас реквизирую, как вы изволите выражаться… Ручная работа! Акинф Гайдин, знаменитый краснодеревщик, восемнадцатый век!.. А вырезку из «Красной нивы», пожалуй, оставлю… Надо же! И кому это только в голову пришло, что «могила – колыбель свободы» ?..

Князь выпростал бумагу из рамки и положил на стол.

Развернулся к двери, чтобы выйти.

Солдат, лежащий у порога, зашевелился.

- Что, болезный? Живой? – спросил у него князь.

- Ранетый… В ногу, вашевысокобогородь… - ответил солдат, будто извиняясь.

- Хорошо, что не в живот, служивый… Ты дуй из этой ЧеКи куда подальше, милок, а то, глядишь, свои же невзначай и пристрелят! – посоветовал ему Константин и вышел на свежеотремонтированное крыльцо дома Семенных, пошедшего под комитетскую контору.

Фита, чувствуя себя здесь как в родной конюшне, неторопливо жевала зерно и на грохот и выстрел отозвалась лишь поворотом ушей и глаз в разные стороны, отслеживая посторонних людей вокруг, готовая в любой момент прийти на помощь хозяину. Но, видно, выстрелами тут мало кого можно было удивить. Какая-то баба у колодца слегка расплескала воду из ведра и заметно прибавила ходу к своей избе. Мальчишка высунулся из-за плетня и тут же исчез за ним и опутавшей его повиликой. Гуси, щипавшие траву у большой лужи на дороге, даже не прервали своего занятия. А свинья, дремавшая в тени ветлы у дома, лишь коротко вздохнула и дрыгнула ногой, уподобившись крупной бабе, которая, услышав сколь громко муж пускает ветры во сне, поддаёт ему по заднице коленом, и тут же засыпает, не успев поворчать.

Заметив князя, кобыла проводила его взглядом по ступенькам крыльца к рукомойнику, где Константин окропил пальцы и не торопясь приблизился к ней.

«Ну, как тут?» - спросил он взглядом.

«Всё спокойно,» - ответила взглядом Фита. – «Домой поедем?»

Князь кивнул. Отвязал от её морды торбу. Фита подогнула передние ноги, предлагая ему спину, чтобы удобнее забраться в седло…

Утром следующего дня отряд ЧОНа, посланный по следам Фиты, ушел на поиски князя вдоль Смыгаловской лощины к дальнему лесу и ржавым болотам, где на старом пожарище они не обнаружили ничего, кроме безымянной могилы с деревянной звездой. Звезда была восьмиконечная. А на куске бересты под ней ножом накорябано: «Иван, не помнящий родства».
    


Рецензии