Страсти. Адам Нарушевич

Перевод с польского Даниил Лазько (2025) на русский язык:

 СТРАСТИ
Адам Нарушевич (1733-1796).

Какой ужасный сонм, из тьмы Эреба взятый,
В душе твоей гнездо свил, человек проклятый?
Под игом чьих тиранов — о, позор судьбе! —
Звенит железом сердце рабское в тебе!

Не в силах более сносить ярма кручину,
Оно рыдает, кляня горькую годину;
Стенает, тошное, слабеет с каждым днём, —
Ужели цепи разорвёт своим огнём?

В оковах уж смирясь, достойное мучений,
Мнит вольным быть в плену ленивых попечений,
И, вкус утративши, в бесчувствии слепом
Всё новым грузом чувств себя гнетёт притом.

Здесь в разных образах те явлены химеры:
Тут зрю кровавый зев неистовой пантеры —
То льва, что пеною от бешенства кипит,
То гриву дыбит, то, как молния, разит.

Здесь хитрый Змей, надутый ядом неисцельным,
Хвост вяжет узлием, по-мертвенному сильным;
И, чтоб не выдать тайных замыслов своих,
Скользит во чрево, гладкий, под покровом тих.

Всяк, скрасив мерзкий вид обманною парчой,
Ласкается к тебе и льстит наперебой,
И, чтоб не оскорбить очей своих уродом,
Добродетели личину носит перед родом.

Гордыня, жаждая жить гибелью племен,
Из бед чужих творит величие имен;
И к подвигам маня, вскипая, как вино,
В том сердце естество сжигает в прах она.

Что пользы в славе той? Меч острый погубил
Тьму душ и переправил в Стикса мутный ил.
Где грады высились и сёла процветали,
Лишь вихри с пеплом там играют на развали.

Исчез ремёсел дух, труд златородный сгинул;
Мир в хаос, в дикость пущ разрушенных низринул.
Всё вздор! Лишь бы разбойник, венчанный на престол,
На Капитольский холм с поклонами пришёл.

Приняв обличье, что превыше смертных видом,
Любовь нас ловит в сеть с невиданным ехидством:
Но тяжесть уз познать лишь тем из нас дано,
В ком силы разорвать их нет уже давно.

Напрасно разум тщится высказать сужденье,
Что воля любит то, в чём зрит своё паденье.
Бессильна мудрость книг, обманчива надежда:
Философ — разум наш, но воля в нас — невежда.

Всё промотал злодей: и честь, и дням продленье,
И то, что предков длань копила в сбереженье.
Не чует доли он, и в том заблудшем сне
Мнит корку хлеба благом высшим на земле.

Достойный плод такой же матери — Сомненье!
Схватив у фурий факел, сея помраченье,
Высвечивает углы, страхи громоздя,
Трусливою ошибкой ярость бередя.

Вредит ей светлый день и тень, что исчезает;
Пытливость хворию ей мысли разъедает.
Везде соперник мнится, враг мерещится вдали;
Сама стрелою хочет быть и целью всей земли.

Напрасно, Алчность, ты скрываешь зев драконий!
Сквозь полог искры глаз сверкают из бездоний:
Бросаешь хищный взор, когтями мир скребя,
Мня, будто всё вокруг взросло лишь для тебя.

Бредут по следу Ложь, Измена и Убийство;
Напрасно правда льёт слезу на то насильство.
Ты в сговор с человеком входишь в тот же час,
Чтоб он законом чтил лишь твой немой приказ.

Небесным гневом рок опутал в наказанье
Того, кто над металлом чахнет в издыханье.
Скупец, людей кляня, нутром неукротим,
Над собственным добром хлопочет, одержим.

В богатстве, как бедняк, на нищету пеняет.
Как тот, кому нутро горячка иссушает:
Пьёт воду без конца; хоть в топи погрузи —
Чем больше пьёт, тем пуще сохнет он в грязи.

Здесь Зависть, высохши от навыка злословья,
Марает чистоту, полна к добру нелюбовья;
Ей косу плёл клубок из ящериц пустынь,
А внутренность грызёт стервятник средь гордынь.

Всё хмурит ей чело, всё взору криво мнится;
Чужое счастье — яд, добром она томится.
Питаясь нищетой людской, в тот самый миг,
Когда смеётся мир, она испустит крик.

Кто ярости твоей, о Гнев, не знает меры?
Кто мести не вкусил от дикой сей химеры?
Та слёзы пьёт, та чернит, та копает ров;
Твоя же страсть крушит и хлещет людску кровь.

Не тронет осторожность пыл твой безутешный,
Злость гасит искры чувств во тьме своей кромешной:
Ты рад бы мир перевернуть до основанья — пусть
И сам погибнешь ты под грудой, сея грусть.

Вот следствия твои, страстей порочных стая!
Вы, сердце мучая и вечно истязая,
Земле велением фатальным принесли
Живой образчик ада на лице земли.

Преступен мир под скипетром твоим кровавым.
Напрасно жжёт Фемиду гнев судом неправым,
Напрасно меч блестит и верные весы;
Алкид срубил главу — сто новых у косы.

Плодовит мир на грех, и присно так и будет,
И кара лютая порока не остудит:
Ты ж, Разум, заключи меня в свои оковы,
Чтоб не прельстил меня соблазн греха суровый.

---

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА

Адам Станислав Нарушевич (1733-1796) — польский поэт, историк, епископ, один из крупнейших представителей польского Просвещения. "Namietnosci" ("Страсти", 1772) — философская ода в традиции барочной дидактической поэзии, исследующая природу человеческих пороков как "рабства души".

Текст написан тринадцатисложником — польским силлабическим размером с цезурой после седьмого слога, характерным для высокой поэзии XVII-XVIII веков. В переводе использован александрийский стих (шестистопный ямб с парной рифмовкой) — русский эквивалент польского размера, которым писали Ломоносов, Сумароков, Державин.

Стихотворение представляет галерею "страстей" (в терминологии эпохи — аффектов): Гордыню, Любовь, Алчность, Сомнение, Зависть, Гнев. Каждая персонифицирована в духе средневековой аллегории, но получает барочную живописность: образы восходят к эмблематике, католической проповеди, античной мифологии (Стикс, Эреб, Фемида, Алкид).

Центральная философская антитеза — разум и воля. Нарушевич следует схоластической традиции: разум (intellectus) — высшая способность, но воля (voluntas) — слепа и невежественна, влекома страстями. Этот конфликт унаследован от Фомы Аквинского и адаптирован эпохой Просвещения.

Насколько известно, это первая публикация полного поэтического перевода данного произведения на русский язык.

Декабрь 2025

---

КОММЕНТАРИИ

Строка 1: Эреб — в греческой мифологии первозданная тьма, олицетворение подземного мрака. Сын Хаоса, брат Ночи.

Строки 7-8: Образ "химер" — мифологических чудовищ с телами разных животных. Здесь: пантера, лев, змей — традиционные символы пороков в христианской иконографии.

Строка 30: Стикс — река в подземном царстве, через которую перевозчик Харон переправляет души умерших.

Строка 34: Капитолий — один из семи холмов Рима, где находился главный храм Юпитера. В контексте — символ языческого идолопоклонства, которому поклоняется тиран.

Строки 37-40: Центральная философская тема. Разум (лат. ratio) знает истину, но воля (voluntas) слепа к ней. Антитеза восходит к схоластике, но переосмыслена Просвещением: невежество воли — следствие отсутствия просвещения.

Строка 43: Фурии (Эринии) — богини мести в античной мифологии, с факелами и змеями в волосах.

Строки 65-68: Фемида — богиня правосудия с мечом и весами. Алкид (Геракл) — герой, отрубивший головы гидре, на месте которых вырастали новые. Метафора неискоренимости зла.

---

Оригинал:
(Польский текст приведен без диакритических знаков в связи с техническими ограничениями платформы)

Namietnosci
Autor: ADAM NARUSZEWICZ

Co za poczet, przepadszy grob Ereba ciemny,
Wije w twej duszy gniazdo, czlowiecze nikczemny?
Pod jak srogiemi, przebog! sp;tane tyrany,
Brzaka niewolniczemi serce twe kajdany!

Juz okrutnego jarzma zniesc nie mogac dalej,
Placze rzewnie i na swa niedole sie zali;
Jeczy, teskni, ostatnich sil prawie dobywa,
Aza gwaltem okrutne potarga ogniwa?

Juz w swych petach spokojne, srozszej kazni godne,
Mniema w gnusnym niewolstwie pedzic dni swobodne,
I smakujac w nieczuciu, coraz bardziej nowem
Zmamione slepo zmysly obarcza okowem.

W roznych mi sie te ksztaltach widziec daja dziwy:
Tu lew krwawa rozdziera paszcze zoltogrzywy,
I to wscieklemi piany rozsierdzony pryska,
To jezac kudly, wzrokiem piorunowym blyska.

Tu chytry smok, nabrzmialy jadem niezleczonem,
Sprosnym sine zadzierzgi zawija ogonem;
Wiec zeby sie tajeinna nie odkryla zdrada,
Ciszkiem sie do wnetrznosci sliskim grzbietem wkrada.

Kazdy zwodniczym rabkiem brzydka postac krasi,
Kazdy sie mi;ym wzrokiem pochlebia i ;asi,
A nie chcac oczu zrazic pozorem brzydoty,
Bierze na sie ob;udnej wierzchnia barwe cnoty.

Chciwa zyc przez smierc bliznich i krwi bratniej zgube,
Slepa zwyciezcow duma z kiesk buduje chlube;
A zadza bohatyrstwa w tymze sercu, ktore
Zazega do walecznych dziel, gasi nature.

Coz za zysk slawy owej? Juz bystry miecz strawil
Tyle dusz i za brudny met Stygu przeprawil.
Igraja z popiolami wichry niehamowne,
Gdzie wprzod liczne wsi staly i grody budowne.

Niknie przemysl, ustaje zlotoplodna praca;
Swiat do pierwotnych pustyn zburzony powraca:
Fraszka wszystko, by jedno zbojca uwienczony
Oddal swe w Kapitolu balwanom poklony.

W cudniejszej nad smiertelny ksztait dobie ukryta,
W okrutniejsze nas peta chytra milosc chwyta:
Lecz dopiero ich ciezar czuje czlek niewolny,
Gdy juz do przelamania nie ma sily zdolnej.

Prozno sie rozum silac, na wywody sadzi,
Ze sie w tym sporna wola kocha, co jej wadzi.
Nie pomoze wyssana z najmedrszych ksiag sztuka:
Rozum filozof, ale ma wola nieuka.

Wszystko stracil niecnota i honor i zdrowie
I co mu szczedr dlonia zebrali przodkowie.
Zna, nie czujac swej doli, i tak bledny trzyma,
Ze swiat wiekszych dostatkow nad kes chleba niema.

Godny takiej plod matki, zawis podejrzliwa,
Dopadszy z rak Megery dymnego luczywa,
Wyswieca wszystkie katy, a wsciekle zapedy
Karmi, z proznym poplochem, trozliwemi bledy.

Rownie jej cien znikomy, jak dzien jasny szkodzi;
Ciekawosc niespokojna tysiac mysli rodzi.
Wszedy widzi spolnika; sama przyjacielem,
Sama chce byc postrzalem i milosci celem.

Darmo, brzydka chciwosci! leb ukrywasz smoczy,
I pod zaslona twe sie ogniem iskrza oczy:
Rzucasz wszedy wzrok bystry, sciagasz ostre spony,
Mniemajac, ze swiat caly isc w twe winien plony.

Za toba w tropy chodzi falsz i zdrada krwawa:
Prozno sie na zgwalcone slusznosc zali prawa.
Wchodzisz w zmowe z czlowiekiem, by na twe skinienie
Sam sobie sprawiedliwosc, sam czynil sumnienie.

Slusznym gniewnego nieba uplatane losem
W stalny lancuch, nad kruszco nieuzytnym stosem
Schnie zarloczne lakomstwo, nienawidzac ludzi,
I wlasnym sie nabytkiem bez ustanku trudzi:

W najwiekszych sie bogactwach skarzy na chudobe.
Jak ow, co mu goraczka uschl zrze watrobe,
Zlopa wode ustawnie: i chocbys go w bagnie
Znurzyl, im wiecej pije, tym usilniej pragnie.

Tu zazdroc zwied;a szkodnym oszczerstwa nalogiem,
Kresli niewinne sprawy piekielnym ozogiem;
Na niej warkocz z libijskich jaszczurow uwity,
A sep wnatrz krwawemi pastwi sie jelity.

Wszystko jej czolo sepi, wszystko krzywym widzi,
Omdlewa cudzym szczesciem, a cnota sie brzydzi.
Karmi sie ludzk nedza; a gdy sie swiat smieje,
Ona sama z rozpaczy jeczy i lzy leje.

A ktoz twego szalenstwa, kto twej zemsty nie wie,
Na szkarady najsrozsze rozchelznany gniewie?
Ta lzy pije, ta czerni, tamta dolki kopie;
Twa bezecna namietnosc niszczy i krew zlopie.

Zadna cie bacznosc w tegim zapale nie wzrusza,
Zlosc wszystkie przyrodzenia iskierki zaglusza:
Radbys ca;y swiat z gruntu wywrocil; a potem
I sam runal, ogromnym zatarty wywrotem.

Te sa skutki, obrzydla wscieklych chuci trzodo!
Ktore wieczny niepokoj w sercach ludzkich wioda:
Ziemia, za twych zapedow fatalnym rozkazem,
Zywym piekla w mych oczach stanie sie obrazem.

Pelno zbrodni na swiecie, pod twym berlem rdzawym.
Prozno sie Temis, zalem rozjatrzona prawym,
Do miecza swego ima i niechybnej szali;
Scial Alcyd Hydrze glowe, tysiac sie w niej wali.

Plodny jest swiat w wystepki, i poki go stanie,
Nie wyplewi ich nigdy najsrozsze karanie:
Ty jednak, moj rozumie, ujmij mie w swe peta,
By mie zaden blad, zadna nie zwiodla poneta.

1772, V, 285 — 295.

---

Источник польского текста: poezja.org

https://poezja.org/wz/Adam_Naruszewicz/29822/Namietnosci

---

ЛИТЕРАТУРНЫЙ АНАЛИЗ

"Namietnosci" ("Страсти") Адама Нарушевича — одна из вершин польской философской лирики XVIII века, соединяющая барочную аллегоричность с просветительским рационализмом. Произведение создано в 1772 году — год Первого раздела Речи Посполитой, что придает тексту дополнительное измерение: личные страсти становятся метафорой национальной катастрофы.

ЖАНР И ТРАДИЦИЯ

Текст относится к жанру философской оды с элементами дидактической поэмы. Генетически восходит к средневековым "плачам о человеческих пороках" (planctus), барочным "размышлениям о страстях" (passiones) и классицистическим одам Горация. Нарушевич синтезирует эти традиции: структура оды (торжественный зачин, галерея образов, дидактический финал) наполнена барочной образностью (химеры, змеи, фурии), но подчинена просветительской идее: разум должен победить невежество воли.

Жанр персонификации пороков уходит корнями в "Психомахию" Пруденция (V в.) — первую христианскую аллегорическую поэму о борьбе добродетелей и пороков. Средневековье развило эту традицию (Данте, "Роман о Розе"), барокко усложнило визуальной риторикой (эмблематика Андреа Альчато, проповеди Петра Скарги), классицизм рационализировал. Нарушевич стоит на стыке: у него есть барочная зримость (змей с узлом хвоста, стервятник, грызущий нутро Зависти), но и просветительская психология — страсти не внешние демоны, а рабство души, неспособной к самоконтролю.

КОМПОЗИЦИЯ

Текст делится на вступление (строфы 1-3), основную часть (строфы 4-21) и заключение (строфы 22-23). Вступление ставит центральный вопрос: кто эти чудовища, поработившие душу человека? Основная часть представляет галерею семи главных страстей. Заключение выносит приговор миру и содержит мольбу к Разуму как единственному спасителю.

Семь страстей соответствуют католической традиции "семи смертных грехов" (septem peccata mortalia), но Нарушевич существенно меняет акценты. Традиционный средневековый перечень: superbia (гордыня), avaritia (алчность), luxuria (похоть), invidia (зависть), gula (чревоугодие), ira (гнев), acedia (уныние). У Нарушевича: Гордыня, Любовь (не похоть, но страсть как рабство воли), Алчность, Сомнение (вместо уныния), Зависть, Гнев. Чревоугодие отсутствует — знаковая замена для эпохи, где грехи интеллектуальные (сомнение, гордыня ума) важнее телесных. Введение Сомнения (Podejrzliwosc) как самостоятельной страсти — новация Нарушевича: это уже не средневековая acedia (духовная лень), а просветительская проблема скептицизма, парализующего волю.

Каждая страсть получает портрет в 2-4 строфы. Структура единообразна: зачин-указание ("Здесь...", "Вот..."), описание внешнего облика, изображение действий, демонстрация разрушительных последствий. Это театральность барокко: страсти — актеры на сцене души, демонстрирующие свою сущность через жест и маску. Но за видимостью — психологический анализ: Гордыня гасит природу в сердце воина, превращая его в машину убийства; Алчность заставляет человека служить ее приказу как высшему закону, подменяя совесть выгодой; Зависть питается чужими страданиями, обращая радость мира в собственную пытку. Психологизм предвосхищает романтизм, но подан в просветительской парадигме: страсть — результат невежества, исправимый просвещением.

ФИЛОСОФСКАЯ ОСНОВА

Центральная антитеза текста — разум (rozum) против воли (wola). В схоластике Фомы Аквинского воля (voluntas) должна быть подчинена разуму (intellectus), ибо только разум познает истину и благо. Но грехопадение нарушило этот порядок: воля ослепла, увлекаясь кажущимися благами. Просвещение переосмыслило томистскую доктрину: воля невежественна (nieuka — буквально "неучёная", лишенная образования), но не греховна онтологически. Проблема не в поврежденности природы человека после грехопадения, а в недостатке просвещения и культуры. Отсюда знаменитое двустишие: "Rozum filozof, ale ma wola nieuka" ("Философ — разум наш, но воля в нас — невежда") — не приговор, а диагноз, допускающий лечение через образование.

Финал текста программен: "Ty jednak, moj rozumie, ujmij mie w swe peta" ("Ты ж, Разум, заключи меня в свои оковы") — добровольное подчинение разуму как парадоксальное освобождение от тирании страстей. Оковы разума — не тюрьма, а дисциплина, возвращающая человеку достоинство. Этот просветительский оптимизм отличает Нарушевича от барочных поэтов, для которых человек безнадежно падший и спасти может только божественная благодать. Просветитель верит: ratio способно победить passiones через воспитание и самоограничение.

Но текст амбивалентен. Мир описан как "плодовитый на грех" (plodny w wystepki), и даже разум оказывается лишь оковами, то есть внешним ограничителем, а не внутренним преображением. Pessimismus anthropologicus сквозит между строк, особенно в предпоследней строфе, где казнь пороков порождает новые пороки ("Алкид срубил главу — сто новых у косы"). Гидра зла неуничтожима. Просвещение предлагает не победу, а вечную бдительность.

ОБРАЗНАЯ СИСТЕМА

Барочная визуальность текста поразительна. Образы построены по принципу эмблемы: каждая страсть имеет иконографический атрибут, восходящий к средневековым бестиариям, библейской символике и античной мифологии.

Змей (Pycha — Гордыня в образе змея-искусителя) с узлом хвоста "по-мертвенному сильным" (sine — церковнославянизм, означающий "синий", "мертвенно-бледный") — образ из христианских бестиариев, где змея символизирует коварство и скрытое зло. "Скользит во чрево" (do wnetrznosci wkrada) — метафора интериоризации порока: зло не внешний враг, штурмующий крепость души, а внутренний обитатель, проникший обманом.

Гордыня "из бед чужих творит величие имен" (z klesk buduje chlube) — прямая отсылка к римским триумфам, где полководцы венчались лаврами, сплетенными из страданий побежденных народов. Образ актуализирован: это критика современных завоевательных войн (Семилетняя война закончилась за девять лет до написания текста, оставив Европу в руинах). Капитолий в следующей строфе — не центр славы, а место идолопоклонства: тиран-разбойник (zbojca uwienczony) приносит жертвы языческим идолам (balwany), предавая христианскую мораль ради власти. Аллюзия многослойна: это и римские императоры, обожествлявшие себя, и современные монархи-деспоты, и, возможно, намек на фаворитов польского короля, разоривших страну.

Любовь (Milosc) "в обличье, что превыше смертных видом" (w cudniejszej nad smiertelny ksztalt dobie ukryta) — интереснейший момент. Нарушевич не осуждает любовь как таковую (в отличие от средневековых моралистов, приравнивавших ее к похоти), но видит в ней "рабство": "тяжесть уз познать лишь тем из нас дано, в ком силы разорвать их нет уже давно" (Lecz dopiero ich ciezar czuje czlek niewolny, Gdy juz do przelamania nie ma sily zdolnej). Любовь — не грех, но западня для воли. Просветитель требует контроля чувств разумом, но честно признает, что любовь сильнее ratio. Здесь Нарушевич — предромантик, предвосхищая конфликт разума и чувства у Руссо ("Новая Элоиза", 1761) и Гете ("Страдания юного Вертера", 1774).

Алчность (Chciwosc) с "драконьим зевом" и "искрами глаз сквозь полог" (leb smoczy... twe sie ogniem iskrza oczy) — демонический образ, восходящий к Апокалипсису (дракон как воплощение сатаны). "Когтями мир скребя" (sciagasz ostre spony) — буквализация метафоры grabiez (грабеж), но и зримая картина хищника, разрывающего добычу. За Алчностью следуют ее свита: Ложь, Измена и Убийство (falsz i zdrada krwawa) — процессия пороков, как в "Божественной комедии" Данте или моралите XV века.

Зависть (Zazdrosc) "высохла от злословья" (zwiedla szkodnym oszczerstwa nalogiem) — телесность греха, характерная для барокко. Стервятник, грызущий нутро (sep wnatrz krwawemi pastwi sie jelity) — отсылка к наказанию Прометея, но инверсия смысла: не кара за благодеяние человечеству, а самоистязание злом. Образ ливийских ящериц в косе (warkocz z libijskich jaszczurow uwity) заимствован из античной иконографии: Медуза Горгона со змеями вместо волос — классический символ смертоносной зависти. "Питаясь нищетой людской, в тот самый миг, когда смеется мир, она испустит крик" (Karmi sie ludzka nedza; a gdy sie swiat smieje, Ona sama z rozpaczy jeczy i lzy leje) — психология ресентимента, описанная за полтора столетия до Ницше и за век до Достоевского ("Записки из подполья").

Гнев (Gniew) "гасит искры чувств во тьме кромешной" (zlosc wszystkie przyrodzenia iskierki zaglusza) — метафора тотального уничтожения человечности. "Рад бы мир перевернуть до основанья" (Radbys caly swiat z gruntu wywrocil) — образ революционера-разрушителя, поразительно актуальный для конца XVIII века. Текст написан за 17 лет до штурма Бастилии. Нарушевич, консерватор и легитимист, служивший королю, видит в гневе не праведный протест против тирании, а слепую деструктивность, которая, разрушив мир, погребет под обломками и самого разрушителя (I sam runal, ogromnym zatarty wywrotem). Это пророчество якобинского террора.

СТИЛИСТИКА

Язык поэмы архаичен даже для стандартов XVIII века: лексика сознательно ориентирована на "высокий штиль", соединяющий церковнославянизмы, полонизмы старопольского периода и неологизмы эпохи Просвещения. В русском переводе эта стратегия воссоздана через использование архаизмов ломоносовско-державинского круга: "кручина" (печаль, мука), "година" (время, час испытания), "притом" (к тому же), "узлие" (узел), "нутро" (внутренность), "златородный" (производящий золото, плодотворный). Это не стилизация под старину, а воссоздание живого языка русской поэзии 1770-х годов, синхронного оригиналу.

Лексика сочетает три пласта: церковнославянский (Эреб, Стикс, Алкид, Фемида), книжный (химеры, персонификация страстей), разговорный ("промотал", "хлопочет", "пенять"). Это барочная mixtio stylorum — смешение стилистических регистров для усиления экспрессии. Высокое и низкое сталкиваются в одной строфе, создавая эффект гротеска: тиран-разбойник молится идолам, скупец чахнет над золотом, философ-разум бессилен перед невеждой-волей.

Синтаксис сложный, periodus longus — длинный период с инверсиями ("В душе твоей гнездо свил", "Из бед чужих плетет"), причастными оборотами ("надутый ядом", "высохши от злословья", "венчанный на престол"), анафорами ("Всяк... всяк...", "Всё... всё...", "Напрасно... напрасно..."). Период длинный, ораторский — наследие барочной проповеди и классицистической риторики. Риторические вопросы ("Что пользы в славе той?", "Кто ярости твоей не знает меры?") создают иллюзию диалога с читателем, вовлекая его в моральный суд над страстями.

Ритм тринадцатисложника (13-сложный силлабический стих с цезурой после 7-го слога, 7+6) монотонен, что усиливает медитативность и создает эффект неумолимого приговора. В русском переводе использован александрийский стих (шестистопный ямб с парной рифмовкой, aabbcc...) — метрический эквивалент польского размера, канонический для русской высокой поэзии XVIII века (Ломоносов "Ода на день восшествия...", Сумароков, Державин "Фелица"). Парные рифмы афористичны: каждое двустишие — законченная сентенция, пригодная для цитирования. Но монотонность не скучна: варьируется цезура, используются enjambements — переносы ("Но тяжесть уз познать лишь тем из нас дано, В ком силы разорвать их нет уже давно"), создавая эффект захлебывающейся, прерывистой речи, имитирующей движение мысли.

ИСТОРИКО-КУЛЬТУРНЫЙ КОНТЕКСТ

1772 год — трагическая дата в польской истории. 5 августа был подписан договор о Первом разделе Речи Посполитой между Российской империей, Пруссией и Австрией. Польша лишилась трети территории (211 тыс. кв. км) и населения (4 миллиона подданных). Это был не военный захват, а юридически оформленное расчленение государства, ставшее возможным из-за внутреннего паралича: либерум вето блокировало реформы, магнаты вели гражданские войны (Барская конфедерация 1768-1772), шляхта продавалась иностранным дворам. Нарушевич, придворный историограф короля Станислава Августа Понятовского, работавший над "Историей польского народа", осознавал: причина катастрофы не только во внешней агрессии, но во внутреннем моральном разложении элиты.

"Страсти" — диагноз болезни нации в форме универсальной моральной притчи. Каждая персонифицированная страсть имела конкретное историческое воплощение. Гордыня магнатов, мнивших себя "королями в своих латифундиях" и саботировавших центральную власть (либерум вето как оружие амбиций). Алчность шляхты, продававшей голоса на сеймах за золото Петербурга, Берлина, Вены. Зависть к реформаторам (король Станислав Август пытался модернизировать страну, но встречал яростное сопротивление консерваторов). Гнев конфедератов, развязавших гражданскую войну и призвавших иностранные войска. Сомнение интеллектуалов, парализованных скепсисом Просвещения и неспособных предложить действенную программу спасения.

Но текст универсален. Нарушевич пишет не только о Польше. "Живой образчик ада на лице земли" (Zywym piekla w mych oczach stanie sie obrazem) — формула любого общества, где страсти правят вместо разума. Просветитель верит: исправление начинается с индивидуального самосознания. "Разум, заключи меня в свои оковы" — не политическая программа (Нарушевич не революционер), а призыв к моральному самоограничению. Но именно это, по мысли автора, может спасти нацию: если каждый овладеет своими страстями, общество перестанет быть полем битвы эгоизмов.

Образ Капитолия особенно значим. В римской традиции это место триумфов, но и место, где сенат предавал республику, возводя диктаторов. Для поляка XVIII века Капитолий — символ языческого Рима, противопоставленного христианскому идеалу. Тиран-разбойник, приносящий жертвы идолам, — это и Нерон, и любой деспот, подменяющий служение Богу и отечеству культом собственной власти. Возможна и злободневная аллюзия: Станислав Август, ставленник Екатерины II, воспринимался частью шляхты как предатель, поклоняющийся чужим богам (России). Нарушевич, будучи лоялистом, вряд ли имел в виду короля, но двусмысленность образа позволяла читателям разные интерпретации.

МЕСТО В ТРАДИЦИИ И ВЛИЯНИЕ

"Страсти" занимают промежуточное положение между барокко и классицизмом, предвосхищая романтизм. От барокко — визуальная экспрессия, эмблематичность, театральность (страсти как маски на сцене души). От классицизма — дидактизм, вера в разум, строгая композиция. К романтизму — психологизм, трагическое мировосприятие, признание силы иррационального (любовь сильнее разума).

Текст не получил широкой известности при жизни автора — слишком мрачен для салонов, слишком архаичен для радикальных просветителей, увлеченных рационализмом Вольтера. Но поэты следующего поколения ценили Нарушевича. Францишек Карпиньский (1741-1825), крупнейший поэт-сентименталист, был лично знаком с Нарушевичем при дворе короля Станислава Августа и показывал ему свои стихи для оценки — об этом сохранились свидетельства в переписке. Адам Мицкевич (1798-1855), родившийся через два года после смерти Нарушевича (1796), не мог знать его лично, но несомненно изучал его поэзию: "Страсти" входили в круг чтения образованного поляка начала XIX века. В "Дзядах" (части III, 1832) есть сцена "Салон варшавский", где персонифицированные пороки польского общества (лицемерие, трусость, предательство) действуют подобно страстям у Нарушевича — галерея аллегорий, обличающих национальные грехи. Прямого заимствования нет, но типологическое сходство очевидно: оба поэта используют барочную аллегорию для диагноза современности.

Юлиуш Словацкий (1809-1849) в поэме "Беневский" (1841) выводит персонифицированную Гордыню как движущую силу истории — образ, восходящий к Нарушевичу через романтическое переосмысление: у Словацкого гордыня не только порок, но и титаническая энергия, двигатель прогресса. Это уже полемика с Просвещением, но полемика, предполагающая знание текста-источника.

В XX веке "Страсти" воспринимались как памятник эпохи, интересный историкам литературы, но не актуальный. Возрождение интереса связано с кризисом рационализма после Второй мировой войны. Чеслав Милош (1911-2004), Нобелевский лауреат, в эссе "Знакомство с историей" (1985) цитирует Нарушевича, говоря о моральной ответственности интеллектуала: "Философ — разум наш, но воля в нас — невежда" — формула, объясняющая, почему образованные люди совершают зло. Милош, переживший нацизм и сталинизм, видел в Нарушевиче диагноста вечной болезни: разум знает истину, но бессилен против страстей, если нет воли к добру.

АКТУАЛЬНОСТЬ И ПЕРЕВОД

Для современного читателя "Страсти" — зеркало, в котором узнаешь не только XVIII век, но и сегодняшний день. Мир, где "порок в золоте славится, а добродетель в углу плачет", где "сильным все позволено", где "разум служит страстям", а не наоборот — это наш мир. Гордыня, строящая величие на чужих бедах (современные войны). Алчность, подменяющая закон своим приказом (коррупция как система). Зависть, питающаяся чужими страданиями (культура ненависти в социальных сетях). Гнев, готовый разрушить мир вместе с собой (политический радикализм). Сомнение, парализующее волю (нигилизм постмодерна).

Текст, написанный 250 лет назад, остается предупреждением: пока страсти правят душой, человек — раб. И освобождение — не в уничтожении чувств (стоическая апатия невозможна), не в их оправдании (романтический культ страсти разрушителен), а в их подчинении разуму через самодисциплину. Утопия Просвещения, может быть. Но утопия, без которой остается только ад. И ад этот, как показал XX век, вполне реализуем на земле.

Нарушевич не дает рецептов. Он ставит диагноз. Финал открыт: мольба к Разуму — это надежда, но не гарантия. Гидра зла неуничтожима (Алкид срубил главу — сто новых у косы), но борьба необходима, ибо альтернатива — капитуляция перед хаосом. "Живой образчик ада на лице земли" — не метафора, а предсказание, сбывшееся в Освенциме, ГУЛАГе, Руанде, Сребренице. Страсти, не укрощенные разумом, творят ад. Это знание — не повод для отчаяния, а призыв к бдительности. Просвещение не победило. Но отказ от Просвещения — это добровольный выбор тьмы.

Настоящий перевод — первая полная публикация поэтического текста "Страстей" на русском языке. Переводческая стратегия основана на принципе хронологического соответствия: текст переведен не на современный русский язык, а на язык русской поэзии 1770-х годов — синхронный оригиналу. Использован александрийский стих (шестистопный ямб с парной рифмовкой) — точный метрический эквивалент польского тринадцатисложника, которым в России писали торжественные оды. Лексика ориентирована на "высокий штиль" ломоносовской триады: церковнославянизмы ("Эреб", "узлие", "нутро"), архаизмы ("година", "кручина", "притом"), мифологизмы ("Стикс", "Алкид", "Фемида"). Это не стилизация под старину, а воссоздание живого поэтического языка эпохи, когда был написан оригинал.

Задача переводчика осложнялась тем, что польский барочно-просветительский синтез не имеет прямого аналога в русской традиции. Русское барокко (Симеон Полоцкий, Сильвестр Медведев) — это XVII век, силлабика, школьная поэтика. Русское Просвещение (Ломоносов, Сумароков) — это силлабо-тоника, классицизм, рационализм. Нарушевич соединяет барочную образность (химеры, эмблемы, персонификации) с просветительской философией (культ разума, дидактизм) в рамках силлабики — жанровой формы, чуждой русской поэзии после реформы Тредиаковского-Ломоносова 1735-1739 годов. Перевод решает проблему через выбор александрийского стиха, который в России функционально эквивалентен польскому тринадцатисложнику (высокий жанр, торжественность, афористичность парных рифм), и через насыщение текста барочными образами в классицистической оболочке — синтез, который в русской поэзии осуществит Державин в 1780-1790-х годах, то есть на десятилетие позже Нарушевича.

Ключевые переводческие решения: сохранение всех мифологических и библейских образов без модернизации и пояснений в тексте (комментарии вынесены отдельно). Сохранение барочной метафорики ("величие имен", "триумф", "змей с узлом хвоста", "стервятник, грызущий нутро"). Сохранение философской терминологии эпохи ("разум-философ", "воля-невежда", "страсти как рабство души"). Отказ от модернизации синтаксиса: инверсии, длинные периоды, риторические вопросы переданы с максимальной точностью, даже если это затрудняет восприятие современному читателю. Цель — не адаптация, а реконструкция: читатель должен услышать не современный пересказ, а голос XVIII века.

Перевод возвращает "Страстям" голос в русской культуре — не как трофей, а как общее наследие славянского Просвещения. Нарушевич писал о страстях, разрушающих нации. Его текст, прочитанный по-русски, напоминает: моральный диагноз не знает границ. Ад, созданный необузданными страстями, универсален. И разум, призванный их обуздать, — тоже.


(c) Даниил Лазько, перевод, примечания, литературный анализ, 2025

Теги: философская_поэзия XVIII_век польская_литература Нарушевич александрийский_стих Просвещение барокко перевод


Рецензии