Гл. III. Простейшая математика Красной Пресни

.



ИГРА В БИСЕР НА ЧЕТЫРНАДЦАТИ НИТЯХ:
навязчивые мотивы одной биографии

Глава III. Простейшая математика Красной Пресни как прото-поэтика

Окидывая просвещённым – то есть отравленным знанием последующих лет, пропитанным горечью утрат и цинизмом выживания – взглядом пространство на карте мира и души, которое именовалось «малой Родиной», а попросту двором дома № 6/2 по   улице Красная Пресня, пытаясь отказаться от последующего наслоения метафор, от византийствования в строчках, к которому приучила взрослая жизнь в желании облагородить сырую материю прошлого, стремясь создать не художественный образ, а мгновенный слепок-срез, обнажается не живописная картина, а своего рода элементарная поэтическая клетка места, из которой, как из скромной споры, впоследствии вырастает причудливая грибница. Формула, первых лет моей жизни, была тройственной, основанной на магии числа три, которое структурировало  мир детства с пифагорейской строгостью. «Ещё вчера холодный квас из бочки…» – этот сонет-экспромт, написанный в 2024 году – попытка реконструкции того самого среза, попытка воскресить не событие, а его цвет и вкус, его органолептику и условный финансовый эквивалент.


Ещё вчера холодный квас из бочки
Я пил июньским днём на Пресне, у…
У дома шесть… Пил с пенкой по глоточку,
Мечталось так прожить и жизнь свою.
Раскатист смех гиен из зоопарка,
Прян с Волкова парнокопытных дух.
По-ассирийски старая весталка.
Предсказывала мне судьбу, но вслух
Произносила только: «Счастье, годы,
здоровье, дети, дом, достаток, мир…»
Но глаз бездонных чёрные колоды,
Расплёскивая осени чифирь,
Из дома солнца гнали на пустырь,
Процеживать сквозь беды непогоды.
 
20.01.2024


Пожалуй опишу и само действие-манёвр, повторявшееся каждое лето со знаковой точностью: трёхлитровый бидон в руке, стремительный спуск с третьего этажа квартиры № 33 (и здесь снова три, умноженное на одиннадцать, но это уже нумерология для параноиков). Дальше – короткий путь, промеренный детскими шагами, который был не перемещением в пространстве с изнанки фасадного великолепия, а последовательным прохождением сквозь три обонятельные сферы, три царства запаха, составлявших священную триаду моего двора. Первое: хвоя из цветочного магазина, в котором, среди герани и фикусов, плелись и похоронные венки, – запах одновременно праздничный и траурный, жизненный и смертный, острый, резкий, напоминающий об ином, вечном измерении бытия, прорывающемся в самый центр повседневности. Второе: едкая, густая вонь резины и кожи из обувной мастерской – запах труда, пота, ремесла, насильственного исправления изношенного, запах приземлённой, материальной борьбы за существование. И третье: благоуханный, сбивающий с ног, религиозный аромат свежего хлеба из булочной – запах базового утешения, фундаментальной сытости, простейшего, но абсолютного блага. Хвоя, резина, хлеб. Дух, материя, пища. Эсхатология, труд, евхаристия. Эта триада, встречавшаяся мне каждый раз, была готовой системой координат, прото-философией, впитанной не через книги, а через ноздри. Неудивительно, что позднее мои сонеты так часто строились на столкновении разнородных, казалось бы, понятий – они просто воспроизводили ту самую «смесь запахов», которая была воздухом моего детства.

Затем следовала экономическая часть ритуала: сорок копеек, зажатых в кулаке, – целое состояние. Тридцать шесть – на три литра эликсира жизни, три – на стаканчик, чтобы выпить его прямо там, на месте, немедленно, чтобы ощутить мгновенное, ни с чем не сравнимое наслаждение, и одна копейка – «на карманные расходы», то есть на чистую, абстрактную, ни к чему не обязывающую свободу. Эта микроскопическая финансовая операция была первым уроком соразмерности: всему есть своя цена, своя мера, своя доля; наслаждение требует малой, но обязательной жертвы (3 копейки), а за вожделенную свободу (пусть и в одну копейку) надо платить отдельно. Всё это, разумеется, осознаётся задним числом, но именно здесь, у бочки с квасом, закладывался будущий (как потом будет отмечено в литературных статьях) «гений формального эксперимента», знающий, что каждая строфа, каждая цезура, каждая рифма имеет свою «стоимость» и свою «сдачу» в виде эмоционального или смыслового эффекта.

И фон, вечный, неизменный фон: за забором – Московский зоопарк, откуда доносился «раскатистый смех гиен», а в воздухе витал «пряный парнокопытных дух». Зоопарк был мифологическим соседом, заповедником иного, дикого, неподконтрольного мира, чьи голоса и запахи постоянно напоминали о существовании инстинктивной, нецивилизованной жизни по ту сторону бетонной ограды. А над головой –  не открытое небо, а сложный рельеф крыш и чердаков близлежащих домов, создававший ощущение жизни под сводом, в ограниченном, но тщательно детализированном пространстве, в котором каждая форточка, каждый вентилятор, каждый голубь был частью личной, горизонтальной, а не вертикальной, вселенной. Это ощущение «свода» потом аукнется в любви к твёрдым, замкнутым формам, к сонету как к идеальной комнате со своим потолком-вольтой и стенами-катренами.

И, наконец, люди. «По-ассирийски старая весталка…» Ассирийцы –  эта маленькая, замкнутая диаспора – была органичной частью пейзажа. Их экзотичность (восточные черты лица, странноватая речь) не была туристической экзотикой; она была вплавлена в быт, как запах резины из их мастерской. Мама дружила с Галькой-Кащей, и это соседское общение, это растворение друг в друге разных миров – советского, рабочего, и древнего, кочевого – стало для меня первой моделью культурного синтеза. Не теории, а практики: жизнь в постоянном диалоге с иным, без пафоса, в масштабе одного двора. Отсюда, возможно, и поздний интерес к «восточным» циклам, но не как к ориентализму, а как к поиску того самого естественного, не натужного взаимопроникновения, которое я впитывал с детства, наблюдая, как ассирийская «весталка» предсказывает будущее, вплетая в него универсальные понятия «счастья, здоровья, дома», но её «чёрные колоды глаз» видят что-то иное, более тёмное и горькое, подобное «чифирю осени».

Всё это вместе – тройная этажность, тройной запах, медная монета, смесь звериного духа и человеческого ремесла, свод крыш вместо неба и древний народ у порога обувной мастерской – и создавало ту уникальную, плотную, многослойную среду, в которой не нужно было придумывать поэзию. Её нужно было только фильтровать, как фильтровал я сквозь себя тот самый квас с пенкой, «процеживая сквозь беды непогоды» будущего весь этот шершавый, шелестящий, шумливый и шарахающийся из стороны в сторону суповой набор реальности. И мои стихи, превратившиеся со временем в «дневниковые записи», в тайнопись для внутреннего употребления, стали именно этим фильтром – не способом украсить жизнь, а инструментом для её дистилляции, для держания удара и для того, чтобы, вопреки всему, продолжать слышать в гулком шуме времени тот самый «шелест, шуршание и шепелявенье» двора-вселенной, который научил меня главному: любая форма, даже самая жёсткая, как сонет, должна иметь трещину, щель, сквозь которую будет веять ветер с Волкова переулка и доноситься смех гиен из зоопарка. Иначе она – мертва.






.


Рецензии