Гл II. Муза с булыжником

.






ПРОТОКОЛЫ СОНЕТИРА:
архив личных и поэтических метаморфоз

Глава II.  Муза с булыжником на Рочдельской

Место действия, как помнится, не обладало ни малейшим намёком на символическую значимость: обычная, серая, как ватник, школа номер восемьдесят семь на Рочдельской улице, затерянная где-то между фасадами сталинского ампира и рядами пятиэтажных «хрущоб», Краснопресненской набережной, Трёхгорой мануфактурой, Гидромедцентром с обсерваторией и садом с вечно недозревшими яблоками, парком им. Павлика Морозова. Время действия – та самая эпоха «развитого социализма», когда воздух казался насквозь пропитанным не столько идеологией, сколько её выхолощенным, ритуальным послевкусием, запахом промокашки, гуталина и дежурного пионерского горна, чей звук уже никого не звал на подвиг, а лишь отмечал начало очередного скучного мероприятия. Я был продуктом этой системы, этаким исправным «винтиком»: октябрёнок, пионер, комсомолец. На уроках литературы мы с пафосом, достойным лучшего применения, разбирали «Как закалялась сталь», а на уроках обществоведения зубрили тезисы о «моральном кодексе строителя коммунизма», который, как мне тогда представлялось, должен был обладать той же кристальной чистотой и бескомпромиссностью, что и формулы в учебнике геометрии.

И вот на одном из таких уроков литературы, посвящённом, героическому образу рабочего класса в советской литературе, учительница, молодая женщина с усталыми, проницательными глазами, дала задание: написать сочинение на тему «Рабочий, поднимающий булыжник». Тема эта, взятая, с какого-нибудь обязательного плаката или из утвержденной хрестоматии, висела в классе, как репродукция, – плоская, однозначная, лишённая теней. И вот тут во мне, образцовом советском школьнике с патлами, что-то случилось. Мне захотелось не написать «как надо», не воспроизвести правильный набор слов о, набирающей силу, революции и могучей руке пролетариата, а понять – что чувствует этот человек в момент, когда его рука смыкается не над хлебом, не над кузнечным молотом, а над холодным, тяжёлым, бездушным камнем, который в следующее мгновение станет орудием протеста. Мне захотелось увидеть не символ, а человека; не лозунг, а трагедию отдельной судьбы, сдавленной тисками истории. Это было первое, смутное и неосознанное, желание говорить правду в пространстве, где правдой считалась отлакированная версия реальности.

Сочинение, написанное стихами, рождённое тогда, кануло в Лету школьных тетрадок, но его судьба оказалась симптоматичной. Учительница, разрывавшаяся между программой и живым детским восприятием, поставила две оценки: за содержание – жирную, восторженную «пять с плюсом», а за грамотность  –  убийственную «два с минусом». Этот дуалистический вердикт стал для меня первой и, пожалуй, самой точной формулой собственного существования в мире: напряжение между тем, что хочешь сказать (содержание, мысль, правда), и тем, как это дозволено оформлять (грамотность, канон, правила игры). Плюс и минус сошлись на моей судьбе, как плюс и минус на клеммах аккумулятора, породив ток сомнения, который уже не утихал.

Потом, случился краткий, ослепительный, как вспышка магния, эпизод признания: моё стихотворение напечатали в журнале «Юность». Это был, без преувеличения, звёздный час, момент, когда казалось, что система готова принять тебя, услышать, что твой голос, пусть и юный, но идущий не как у всех, имеет право на существование. Это была иллюзия, и она рассеялась с жестокостью, на которую способна только реальность, когда ей указывают на её неприглядные изъяны.

Наступил «резкий жизненный слом» – событие, подробности которого не столь важны для истории литературы, сколь важен его итог: полное разочарование в самой возможности говорить правду открыто и быть услышанным. Правда, как я с изумлением и ужасом обнаружил, оказалась никому не нужна; более того, она была опасна, наказуема и вызывала не понимание, а панику, агрессию или слепое, растерянное сочувствие. Апофеозом этого открытия стал разговор с родной тётушкой, майором милиции, чья профессиональная жизнь была посвящена как раз наведению «порядка» и разбору детских «шалостей» вплоть до помещения в специнтернат. Как-то она нашла тетрадку с моими стихами, в которых уже не было ни намёка на мажорность «Юности», а была только горькая, выстраданная попытка понять собственную музу в мире, который эту музу начисто отрицает.

К МУЗЕ

Мне жизни быт коверкал мысль в сознанье,
Наполнив мозг нелепостью идей.
Тебя я ждал в бессмысленном познанье
Несчастных судеб поживших людей.

Ты приходила в час ночной с тревогой,
Боясь рассвета шумной суеты,
Влекла меня с любовью и заботой
Свой идеал в своей душе найти,
Жить, наслаждаясь внутренней свободой,
Возвышенной печалью красоты.

И вот один, презревший и призренный,
Вкусивший кровь с растрескавшихся губ.
И если жду, покорный и смиренный,
То значит буду и жесток, и груб.

27.11.1978


Стихотворение «К музе», датированное 27 ноября 1978 года, – это и есть тот самый текст, который для брежневской застойной морали был чистым диссонансом. В нём нет ни строчки о коллективе, о светлом будущем, о трудовом энтузиазме. Вместо этого – исповедь одинокого, изломанного сознания подростка: «Мне жизни быт коверкал мысль в сознанье / Наполнив мозг нелепостью идей». Диагноз, вынесенный не обществу, а самому себе в том обществе, которое этот «быт» и породило. Муза в нём – не вдохновительница на подвиги, а ночная, тревожная гостья, «боящаяся рассвета шумной суеты», дневной, официозной, фальшивой жизни. Она зовёт не к борьбе, а к бегству – к «внутренней свободе» и «возвышенной печали красоты», понятиям абсолютно аполитичным и потому подозрительным.

Но кульминация, ради которой всё и затевалось, – в финальных строках, где происходит чудовищная, с точки зрения советской риторики, подмена: «И вот один, презревший и призренный, / Вкусивший кровь с растрескавшихся губ. / И если жду, покорный и смиренный, / То значит буду и жесток и груб». Это уже не образ рабочего-борца, а образ жертвы, изгоя, «призренного» (то есть того, кого приютили из милости), вкушающего собственную кровь. И самое страшное: ожидание («жду, покорный и смиренный») порождает не светлую надежду, а гарантию будущей жестокости. Это был приговор не только себе, но и всей логике системы, которая, требуя покорности, сеет в душе семена будущего насилия. Тётушка, человек системы до мозга костей, прочла это и заплакала. Не от гнева, а от беспомощности. Её вердикт, вынесенный сквозь слёзы: «Глупый гений». И в этих двух словах заключалась вся трагедия: «гений» – потому что видела, что это талантливо, небанально, пронзительно; «глупый» – потому что не понимала, зачем так писать, зачем выворачивать душу наизнанку, зачем говорить то, что говорить нельзя и не нужно, рискуя всем. Для неё это был акт не мужества, а бессмысленного, опасного ребячества.

Так, в стенах школы на Рочдельской, между «пятью с плюсом» за смелость мысли и «двойкой с минусом» за её неверное оформление, между публикацией в «Юности» и слезами майора милиции, и родился тот парадоксальный, раздвоенный голос, который уже никогда не будет ни чисто лирическим, ни чисто конформистским. Это был голос, усвоивший, что правду можно говорить только шифром, что муза боится рассвета, а подлинное чувство всегда балансирует на грани между «возвышенной печалью» и готовностью стать «жестоким и грубым». И булыжник, который когда-то поднимал рабочий как орудие борьбы, в моём сознании навсегда превратился в тяжёлый, неудобный камень правды, который не бросишь в витрину, но и выбросить из собственной души уже не сможешь. Он так и остался лежать где-то внутри, как вечное напоминание о том первом, школьном двоемирии, в котором за одно и то же действие можно получить и высший балл, и приговор.


Рецензии
Как же всё похоже!!!
Просвечивают и классные собрания, устраиваемые нашей классной руководительницей для моего перевоспитания, и грозные посылы нашего председателя совета дружины (ныне академика), формирующие "общественное мнение". Всё делалось без меня, мне потом рассказывали об этом друзья или соседка по парте. На выпускном вечере мне не разрешили сесть за стол нашего класса, сказав: "ты не наш". Я потом на всю ночь ушёл на Ленгоры.
Шестьдесят с лишним лет с тех пор прошло, а не заживает. Вот в то время написанное http://stihi.ru/2015/06/18/9316. Даже родители смеялись над моими стихами - пришлось таиться, я всюду был "посторонним"
С теплом,
Георгий

Георгий Булычев   22.12.2025 17:58     Заявить о нарушении
Поколение попало не в самый сложный исторический замес.. Но - попало.. Спасибо за отклик

Психоделика Или Три Де Поэзия   23.12.2025 10:06   Заявить о нарушении