Ужас
Я попробую описать этот опыт иначе — не копируя его походку, не примеряя чужое пальто. Мне важнее другое: что происходит с сознанием, когда привычка перестаёт работать, и как спасает не умная мысль, а чужое дыхание рядом.
В тот день Арсений ехал в пригород читать лекцию про акустику в актовом зале техникума. Он не любил слово «лекция»: оно отдавало обязанностью. Он говорил с людьми про звук — как он огибает углы, как рождается дрожь в горле у певца, почему тишина в зале никогда не бывает полной. Директор техникума, сухая женщина с блестящей заколкой, обещала оплатить дорогу и обед.
Поездка была смешная: электричка, пластиковые сиденья, сумки, разговоры о ценах, на окнах — серые разводы. Арсений сидел у прохода и держал на коленях тонкую папку с распечатками. Внутри папки лежал лист, который он вчера для себя пометил: «Не рассказывать байки, держать темп». Пунктуальность и темп были его способами притворяться уверенным.
Он вышел на станции. До техникума — десять минут по улице с лавками и гаражами. Вдоль тротуара стояли голые липы. Он шёл, глядя на свои ботинки, и думал о том, что вечером надо будет заехать к сестре: у племянника день рождения, а он до сих пор не купил никакого подарка.
У ворот техникума его встретил охранник с лицом, в котором было слишком много терпения. Он пропустил Арсения.
— Там налево, — сказал охранник. — И не курите, пожалуйста.
Арсений усмехнулся, кивнул и пошёл.
Внутри было тепло, пахло краской и школьной столовой. По коридору бежали двое мальчишек, смеялись. Один, не тормозя, чуть не врезался в Арсения, извинился на ходу и исчез.
И вот здесь — не на пороге, не в одиночестве, не ночью — случилась первая крохотная неправильность.
Арсений вдруг увидел, что мальчишка бежит не «потому что спешит», не «потому что молод», не «потому что весело». Он увидел бегущие ноги, двигающиеся руки, раскрытый рот, из которого вылетает звук, похожий на смех. И всё это было так же бесспорно, как то, что на стене висит план эвакуации. Только план эвакуации никого не интересовал, а мальчишка почему-то пугал.
Пугал не сам мальчишка. Пугало то, что объяснения перестали быть клеем.
Арсений остановился. Он постарался вернуть привычное: «Дети бегают, люди живут». Но фраза прозвучала внутри него как чужая запись, включённая не в тот момент. Он попробовал сосредоточиться на мелочах: на блеске линолеума, на том, как свет из окна ложится прямоугольниками на пол. И тут он поймал себя на странном: прямоугольники света не «ложились» — они просто были.
Он дошёл до актового зала на автомате, как ходят во сне по хорошо знакомой квартире. Директор протянула ему руку, сказала что-то учтивое, и Арсений ответил, тоже что-то учтивое. Слова выходили правильно, но не касались смысла. Он почувствовал себя человеком, который наизусть читает инструкцию, не понимая, что именно собирает.
В зале сидели студенты. Они ждали, шуршали куртками, смотрели в телефоны, кто-то зевал. Арсений вышел на сцену, поставил папку на кафедру и увидел перед собой ряд лиц — не «лица», а поверхности с отверстиями для дыхания и еды, с влажными блестящими точками глаз. Он сразу же захотел уйти, но ноги не послушались.
Он начал говорить. Слова, к его удивлению, строились в предложения. Он рассказывал про частоты, про то, как голос «пробивает» зал, почему в некоторых комнатах хочется говорить тише. Он даже услышал пару смешков — значит, шутка сработала.
Но внутри его продолжало расти что-то, чему трудно подобрать название. Это было не «страшно», как бывает страшно в подъезде, где не горит лампа. Это было не «тревожно», как перед звонком врачу. Это было ближе к внезапному прозрению: будто кто-то без предупреждения показал ему, что пол под ковром — не пол, а тонкая доска над неизвестностью.
Его голос, звучащий в микрофон, показался ему бесконечно странным. Он говорил — а кто говорил? Почему в этом теле рождается звук, который другие люди воспринимают как смысл? Почему они кивают, будто смысл действительно существует между этими губами и их ушами? И почему всё это настолько необязательное — и, одновременно, неотменяемое?
Он сбился, замолчал на секунду. В зале стало тихо. Директор напряглась. Арсений заставил себя продолжить, но каждое слово теперь было как попытка удержать пальцами воду.
На очередной паузе он увидел в первом ряду девушку в сером свитере. Она не слушала — она смотрела на него как на человека. Не оценивая, не ожидая, не с любопытством. Просто смотрела — как смотрят, когда замечают: «ты сейчас тонешь». Это было так просто, что почти неприлично.
Арсений закончил быстрее, чем планировал. Он услышал хлопки — вежливые, рыхлые. Директор поблагодарила, вывела его за кулисы.
— Всё хорошо? — спросила она. — Вы как-то… побледнели.
Арсений хотел сказать «да», но вместо этого выдохнул:
— Можно воды?
Ему принесли стакан. Вода была холодной. На секунду это помогло: горло отозвалось, желудок принял, жизнь согласилась продолжаться. Но затем ужас вернулся — не громко, а настойчиво. Он понял, что дело не в зале, не в людях, не в усталости. Дело в том, что он вдруг увидел существование как факт без договора. Как то, что не спрашивает согласия.
Он вышел на улицу, сославшись на срочный звонок. Ветер ударил в лицо, и это тоже оказалось «просто есть». Он шёл вдоль забора и чувствовал, что сейчас сделает что-то нелепое — сядет на асфальт, закричит, побежит не туда. Но он держался.
На лавочке возле входа сидела та самая девушка в сером свитере. Она курила, прикрывая ладонью огонёк. Увидев Арсения, она тут же потушила сигарету о край урны, как будто это было неважное дело.
— Вам плохо? — спросила она.
Арсений сел рядом, не спрашивая разрешения. Он смотрел на свои руки — и руки были чужие: слишком живые, слишком самостоятельные. Он сказал:
— Со мной что-то… странное. Я смотрю на вещи, и они перестают… быть моими.
Он хотел добавить умных слов, сослаться на стресс, на неврологию. Но умные слова опять показались ему фальшивой плёнкой.
Девушка кивнула так, будто услышала не исповедь, а описание погоды.
— Меня зовут Ира, — сказала она. — Я тут учусь. А вы Арсений, да?
Он кивнул.
— У меня было похожее прошлой зимой, — сказала Ира. — Я стояла в очереди за хлебом и вдруг поняла, что люди двигаются, потому что двигаются. И всё. Я думала, что сойду с ума.
Арсений резко поднял на неё глаза.
— И что вы сделали?
Ира пожала плечами.
— Ничего великого. Позвонила маме. Сказала: «Поговори со мной». Мы говорили про суп. Про кота. Про то, что в ванной течёт кран. И через час стало легче. Не потому что суп важнее… а потому что голос — как поручень.
Арсений слушал её и чувствовал, что в этой простоте есть спасение. Не объяснение — спасение. Он спросил:
— А сейчас… это может вернуться?
— Конечно, — сказала Ира спокойно. — Но вы же не один. С вами сейчас говорю я. Потом вы поедете к сестре. Купите подарок. Племянник будет орать, что хочет другой. Вы разозлитесь. Всё будет очень человеческое. И это… держит.
Ему стало стыдно: он хотел особой философской таблетки, а ему предлагают детскую истину — «позвони маме». Но именно в этой банальности было что-то точное: ужас не любит свидетелей. Он любит, когда ты заперт в собственной голове, где любая мысль превращается в закольцованную улицу.
— Можно я… — начал Арсений и запнулся. — Можно я просто посижу рядом?
— Можно, — сказала Ира.
Они сидели молча минут пять. Проходили студенты, хлопала дверь, у кого-то звенели ключи. Мир продолжал делать своё, не спрашивая разрешения. Но Арсений вдруг почувствовал, что в нём появилось место, где можно стоять. Не уверенность, не радость — опора.
Он сказал:
— Знаете, самое страшное не то, что всё может быть бессмысленным. А то, что оно и со смыслом — всё равно не обязано быть.
Ира посмотрела на него чуть внимательнее.
— Вы очень устали, — сказала она. — И вы слишком хорошо умеете думать.
Его вдруг осенило: «Ужас» — не враг смысла, а проверка на то, чем ты удерживаешься в мире. Одни держатся за систему идей, другие — за работу, третьи — за любовь, четвёртые — за ритуалы. И когда привычка вдруг перестаёт склеивать реальность, остаётся самое простое: другой человек, который не пытается тебя лечить словами, а присутствует.
Арсений поднялся.
— Спасибо, — сказал он. — Я… поеду.
— Купите что-нибудь племяннику, — сказала Ира. — И не выбирайте слишком умное. Пусть будет что-то, что можно уронить на пол.
Он засмеялся.
На станции он ждал электричку и вдруг заметил: всё снова стало «своим», но не прежним. Будто он увидел изнанку ткани и теперь знает, что шов может разойтись. Это знание не украшало, не делало мудрее. Оно делало осторожнее — и, странным образом, мягче к другим.
В вагоне напротив сидела женщина и читала новости. Рядом подросток ел чипсы. Кто-то говорил по телефону о работе. Всё было поразительно обыкновенно. И в этой обыкновенности Арсений услышал: мир не обязан быть понятным, чтобы в нём можно было жить. Иногда достаточно того, что тебя зовут по имени — и ты откликаешься.
Когда поезд тронулся, он достал телефон и написал сестре: «Я скоро. Какой подарок лучше — конструктор или мяч?» Потом добавил второе сообщение: «Я сегодня странно себя чувствовал. Но уже отпускает».
Он посмотрел в окно: мимо шли склады, заборы, редкие деревья. И вдруг ему захотелось — не объяснить, не оправдать, не победить — а просто бережно пережить этот день до конца, как переживают сильный ветер: пригибаясь, но не ломаясь. И, может быть, потом — рассказать кому-то так, чтобы у того, в похожую минуту, появился поручень.
Свидетельство о публикации №125122005284