Аптекарь
Они смотрели на его грубоватое, одутловатое лицо и видели только аптекаря. Не жреца. Не хранителя тайных, забытых миров. Просто человека за прилавком.
Его мечта — его личная «червоточина» — жила в подсобке, за стеллажами с аспирином и касторкой. Там, в сумраке, среди колб, реторт и сыпучих веществ, пахнущих то землёй, то небом, он был королём. Подданными его были не люди — запахи.
В десятках крошечных флаконов, запечатанных сургучом, дремали шедевры.
«Воспоминание о железной дороге, когда поезд уходит в ночь» — дым и прелые листья.
«Запах синего фарфора» — холодная, минеральная вещь: он растирал в пыль осколок чашки и часами вываривал из него упрямую синеву, пока та не начинала звучать.
«Последний вздох умирающего города» — пыль, влажный камень, выхлоп и что-то едва уловимое, как запах увядающих роз в заброшенном парке.
Никто никогда их не нюхал. Это были не духи.
Он не пил и не буйствовал, как набоковский Пильграм, не растворялся в трактирной ночи. Его суррогатом была алхимия: попытка поймать за хвост самую сердцевину мира и влить её в стеклянную клетку. Он был женат? Нет. От одной этой мысли он как будто увядал. Женщина стала бы препятствием, лишним весом в полёте фантазии. Жена спросила бы, куда деваются деньги, когда вместо очередной партии йода он выписывает эфирное масло редкого африканского дерева. Потянулась бы к его флаконам — и, возможно, опрокинула бы тот самый, где дремлет «Утро в тумане». И тогда туман рассеялся бы навсегда.
А потом пришла она.
Не пышная дама и не шпионка. Она вошла в аптеку в дождливый вторник, промочив полы простой накидкой, и лицо её напоминало бледную икону, которую веками протирали сухой тряпкой. Она не спросила ничего из того, что стояло на витрине. Она посмотрела ему прямо в глаза — и Грошев вдруг понял: она видит не аптекаря, а того, другого, из подсобки.
— У вас нет, — сказала она почти шёпотом, — запаха той минуты, когда ты ещё не знаешь, что тебя сейчас поцелуют?
Грошев уронил пипетку. Она разбилась сухим звоном — как ломается хрупкая игрушка, которую берегли слишком долго. Это был вызов. Приглашение на ту сторону, где живут смыслы, а не формулы.
Он кивнул, не в силах выговорить ни слова, и запер аптеку. Нахмурился — так хмурятся люди, решая не задачу, а судьбу, — и исчез в лаборатории.
Дни и ночи слились в один непрерывный процесс. Ему нужно было влить во флакон предвкушение: биение сердца под тонкой тканью платья, запах её нерешительности, его собственное сдержанное дыхание и, наконец, самую соль губ — ещё не соприкоснувшихся, но уже живущих этим касанием. Он тратил всё, что у него было: на редчайшие масла, на странные субстанции, на «воздух» из старых домов, добытый за баснословные деньги, на точный оттенок помады, превращённый в настой, — не ради красоты, а ради правды ощущений.
Это был его поход на Тенерифе. Его охота на редкую бабочку. Только в качестве джунглей у него была подсобка, а вместо сетки — терпение и безумная аккуратность.
Через три недели он вышел к ней — измождённый, с потемневшими глазами — и протянул ненадписанный флакон из дымчатого стекла. Она не стала пробовать. Просто взяла его, и её пальцы на мгновение коснулись его пальцев. Это было похоже на лёгкий удар током.
— Сколько?
Он назвал цену — абсурдную, немыслимую, цену своего бегства из этой жизни в любую другую. Она, не моргнув, отсчитала пачку хрустящих купюр. Грошев даже не посмотрел на деньги. Он смотрел на её удаляющуюся спину. И впервые за много лет почувствовал себя свободным.
Первым его побегом была покупка билета. Не на юг и не в солнечные края. Он купил билет в Дудинку — в вечную мерзлоту, туда, где воздух чист и холоден, где никто не попросит микстуру от кашля и не позовёт его: «Феликс Аркадьевич, вы уж помогите». Он думал: там, в тишине, он начнёт творить для себя.
С собой он брал только походную лабораторию и один-единственный флакон — личный, самый первый: «Запах домашней пыли в луче утреннего солнца». Это был его амулет. Его доказательство самому себе.
Вечер перед отъездом был странно спокоен. Он убрал всё и навёл в аптеке идеальный порядок — словно готовил помещение к приходу нового, призрачного владельца. Здесь больше не было тюрьмы. Только здание. Скорлупа.
Он подошёл к двери лаборатории. Что-то заставило его зайти туда в последний раз.
Он встал посреди своего храма. Колбы поблёскивали в тусклом свете. И вдруг его накрыла нестерпимая тоска — не по жизни, которую он покидал, а по своим созданиям, по пленённым духам. Он был их создателем и их надзирателем. И теперь собирался просто бросить их — как бросают животных, которых приручили неумышленно.
Он взял амулет — «Запах домашней пыли в луче утреннего солнца». Частицу чего-то невероятно дорогого, невосполнимого. Поднёс флакон к губам, чтобы в последний раз вдохнуть тёплое, уютное: детскую комнату, кошачью шерсть, летние каникулы — всё то, что держит человека на земле, когда ему хочется улететь.
Но когда он отвинтил колпачок, из флакона ударил не запах.
Это была сама вещь. Не её призрак, не воспоминание о ней — она сама, сгущённая до невыносимой плотности. Она вошла в лёгкие раскалённым грузом. Это был не аромат — это была реальность, настолько насыщенная, что вытеснила воздух из комнаты, из его груди, из его головы.
Он попытался вдохнуть — и не смог: в нём уже не было места для обычного воздуха. Он попытался выдохнуть, чтобы освободить пространство хоть для чего-то, но выдыхать было нечего. Он был полон этой пыли, этого света, этой вечности — до краёв.
Грошев опустился на пол, прижимая драгоценный флакон к груди. Лицо его оживила странная, восторженная улыбка. Так он и сидел, когда наутро, обеспокоенная тем, что ключ не подходит к замку, вошла соседка.
Она увидела Грошева на полу — среди разбросанных сокровищ, среди стекла и тёмных колб, — с выражением абсолютного, совершенного счастья на мёртвом лице.
Он не уехал в Дудинку. Он уехал дальше.
Мечта его была не побегом, а воплощением.
А чистое воплощение, понял он слишком поздно, не оставляет места тому, кто его создал.
Свидетельство о публикации №125121508809