Постоялый двор Глава шестая с продолжением

Глава шестая

Умственное развитие, в противоположность библейской красоте Мари-Анны, не обещало стать лучше ни ко времени позорной Русско-Японской войны, ни к трусливому царскому Манифесту 17 октября 1905 года, после которого карьера Константина Петровича Победоносцева завершилась, износившись в своём полувековом величии до пыли и потёртой до дыр репутации ретрограда и могильщика прогресса. Тощей спине русского мыслителя и педагога, той её согбенной частью, которой он был повёрнут к Европе, оставалось помаячить перед взорами депутатов Первой Государственной Думы и ****овитой революционной молодёжи каких-то пару лет. К восьмидесяти годам искрошившийся в самодержавных думах столп рухнул, передав бразды правления неуправляемому хаосу в Империи, движимой силами технического прогресса и связанного с ним научного атеизма – источника гражданских войн, разрухи, жестоких открытий и поискам погибшего в вихре революций или потерянного, выпавшего из кармана человечества и раздавленного им бога.

Ну и чёрт с ним, казалось бы! Строгих и благовоспитанных учителей никогда в России не полюбят. Думать в православной стране о таких серьёзных вещах, как смерть или совесть, долго не принято. К чему это русскому человеку? Незачем, да и некогда. Жизнь коротка. Надо успевать получать удовольствие и делать историю, а не копаться в богоискательстве. В конце концов, все ТАМ будем. А из Вечности и Забвения выхода нет…

Эти устные истины, словно божьи инстинкты, были посеяны в кудрявой головке Мари-Анны, во всём её облике, - навсегда, но прорастать на белый свет совсем не торопились. Она жила в своём райском мире всеобщего обожания и восхищения с неторопливой грацией золотой рыбки, фланирующей из угла в угол аквариума, не замечая посторонних глаз и тех усилий, что прикладывают люди для сохранения ей искусственного парадиза «а-ля натюрель» за толстым прозрачным стеклом.

Но тревожные семена доступной любви уже просились наружу, становясь всё более заметными окружающим. Не всякий, глядя сквозь стекло аквариума, оставался равнодушен к происходящему. Тихие светлые воды навевали на людей щемящую тоску желания, ту мечту о мечте, за которую смертные готовы были отдать последнюю каплю жизни.

Мари-Анна, сама того не осознавая, позволяла созерцающим её ослепительную прелесть забывать и о боге, и о дьяволе, которые её создали. Она была желанным воплощением той России, о которой подсознательно мечтали все страждущие, но не признавались друг другу в этом. И не князю Константину, не Константину Победоносцеву в голову не могло прийти, что происходило в доме на Миллионной…
   
Лев Львович Кручёных, увидев в первый раз прекрасную дочурку, сидящую на коленях у Катерины Мануиловны, почувствовал лёгкий щелчок внутри, словно услышал звук осечки своего «Смит-и-Вессона»: в животе гусара раздался странный холостой удар бойка старого пистолета, в барабане которого было ещё полным-полно неистраченных патронов. Выстрела не произошло. Понятно, что его никто и не собирался делать. Но Лев Львович оказался сражён наповал.

«Вот оно! – думал пятидесятилетний холостяк, до этого момента и в грош юбки не поставивший, проживший без любви столько, сколько другие и не живут на земле, а тут вдруг – на тебе: – Вот она!»

И Кручёных не надо было объяснять, откуда вспыхнула эта страсть к родной душе, (к сестре?), нет, - к воплощению девственности и, по его мнению, идеальной красоты и пропорциональности, единственной, неповторимой в его мирской жизни. Он ожил. Он возжелал! Возжаждал обладать этим неземным существом безраздельно и бессрочно!

Сознание Льва Львовича раскололось точно пополам: на материальную, исчислимую часть, в виде денег и их аналогов; и – часть неисчислимую, грешную: ненасытное желание быть рядом с предметом своей любви, владеть им и пестовать, пестовать, пестовать…

Первая мысль – купить! – рухнула в пропасть, как только он себе представил, с кем придётся торговаться о цене. Вторая – украсть! – была уже ближе к реальности, чем первая, но тоже маловероятна, косить под Печорина он явно опоздал. Третья – удочерить! – сказочная мечта, но вполне осуществимая в отношении сорокалетней вдовы с незаконнорождённым ангелом на руках. И он, движимый страстью, не теряя времени ляпнул:

- Катя, я прошу руки вашей, не откажите! А не то – сейчас же брошусь в окно! Я гусар! С меня дури станет!

Испуганная предложением Катерина Мануиловна прикрыла ладонью глаза дочери, почувствовав, как та напряглась и задрожала от нетерпения, и едва вымолвила:

- Вы с ума сошли!

Кручёных сполз со стула и встал перед Катериной на колени, вытянув вперёд руки:
 
- Люблю! Жизнью клянусь, люблю!

И столько ненависти вспыхнуло в его глазах, столько неугасимой зависти к её рукам, держащим в объятьях дар господний, сидящий не у него, а у неё на коленях, что богородица похолодела и поняла, отчего замертво падали птицы за окном во время её беременности.

Под этим пламенным взглядом она вспомнила и дохлую «Чайку» Чехова, и глупую Катерину из «Грозы» Островского – которая «так бы и полетела». Куда, господи? В пьесе всё чётко прописано, несчастный театральный конец ей уготован автором заранее, и актриса на сцене знает финал изначально, - однако шлюшка способна лицедеить, потому как она женщина человеческого рода. Она может притвориться, хотя бы сделать вид, что не верит автору. А вот слабые сердцем и чистые душой пернатые падают при первой же догадке о своей смерти, о потере свободы как осознанной необходимости, ибо жить птице, ведая о том, что твой полёт в любой момент может окончиться падением и крахом, – фактически невозможно…

Когда тот же взгляд успел полоснуть по Мари-Анне, Катерина и не заметила. Она собрала обвисшую у неё на руках девочку в охапку и бросилась прочь из комнаты, ничего Кручёных не ответив. И только в детской, уложив дочь на тахту и расшнуровав ей платьице на спинке, подушечками пальцев прочувствовала, как колотится у неё бойкое сердце. Как она вздыхает глубоко, по-взрослому, стараясь уместить в себя не только впечатление, но и сам воздух вокруг него. Первое в её жизни ощущение власти над взрослым мужчиной, полной, беспрекословной, смертной власти, способной принести неземное наслаждение. И ей, и ему. Как это должно произойти, она ещё не понимала. Но от одной мечты об этом у неё мутилось в голове. И рассказать о том, что с ней происходит, матери она не могла. Детского запаса слов для определения любви ей ещё не хватало. Оставалось только тихо поскуливать в сладкой муке, да ловить в ладошку мамин палец – единственное тёплое, продолговатое и твёрдое, что попадалось под руку…

- Тебе плохо, дочка? – спрашивала мать.

- Нет. Не плохо. Мне нестерпимо хорошо, мама… - искренне отвечала Мари-Анна. – Можно, я закричу?

- Можно, - спокойно соглашалась Катерина. – Только иди в погреб… И накинь на себя что-нибудь. Там прохладно.

Мари-Анна в такие моменты ловко набрасывала на плечи беличью шубку и, сжав от нетерпения зубы, сбегала по ступеням вниз к винным стеллажам.

***

Дочь богородицы приложиться к бутылочке не отказывалась с младенчества. Собственно, как воспитанные на медвежьем молоке внутриутробные братья её, так и она, дитя винного подземелья и настоящая русская особь, со времён князя Владимира, завещавшего: «Руси есть веселие пити, не может без того быти», отказать себе в таком удовольствии не могла и строго придерживалась заповеди общего духовного предка.

Она пила вино с молоком и с водой, с квасом и с брагой. На цимлянском любила ставить окрошку, купалась только в тёплом шампанском, добавляла в жидкую пудру мозельского, а в румяна – нижне-бургундского. Крема‘ для ножек и ручек были замешаны на лимончелло и бейлисе. Ромом «Негро» ей Микула натирал сапожки, а Фотинья стирала трусики Мари-Анны в алиготе или уж на крайний случай в рислинге или савиньоне.

Невероятный пьянящий дух винного погреба был её родным духом. Здесь девочка успокаивалась, мысли её приходили в порядок, налаживалось дыхание и восстанавливалось кровяное давление.

Гамак, подвешенный под каменным полукруглым потолком, служил ей ложем, освободившиеся от бутылок стеллажи – книжными полками со сказками Плиния Старшего из «Естественной истории» и эпиграммами Марциала, а также местом для игрушек, среди которых шахматы и оловянные солдатики занимали главенствующее место.

Свободный клавикорд, без ножек, стоящий в углу погреба, был присыпан сухими опилками, чтобы не рассыхался и не страдал от влаги. Заботившийся о нём Микула берёг девичий инструмент пуще своей балалайки. Выгнанного за пьянство учителя музыки бельгийца Ван Бастена, верхом на котором Мари-Анна выезжала обычно за двери погреба после каждого урока, Микула по-свойски жалел и предлагал воспитаннице свою спину. Но «шоколадник» категорически отказывался и заливался умилительными слезами, превознося уникальные музыкальные таланты девочки и предрекая ей великое будущее.

С трёх до пяти лет с Мари-Анной подобным образом попрощались ещё с десяток преподавателей разных учёных званий, и мэтров, и брезгливой молодёжи, собранных по университетам России и Европы. Случился даже новозеландец, некий Резерфорд, которого судьба по пьяни забросила в Петербург из канадского Монреаля (его, перепутав с каким-то матросом, погрузили на пароход и в трюме доставили в порт, а оттуда сразу на «Пряжку»), так тот утверждал, что якобы есть такие камни, которые излучают лучи, проходящие сквозь другие камни и меняют тем самым их химический состав.

 В течение нескольких месяцев он зарабатывал на Миллионной на обратный билет в Канаду в спорах с Мари-Анной о природе искусственной трансмутации элементов за счет облучения альфа-частицами ядер протонов. Но как только заканчивался «красностоп» или «саперави», заканчивались и занятия. Отсюда, говорят, и пошло мнение, что красное вино выводит из человеческого организма нуклиды и понижает радиоактивность тканей, но это просто бессовестная чушь. И ребёнку известно, что надо пить не вино, а односолодовый «Бонкхолл», который продаётся на Линсфлит-роуд в баре «Олд Асс» недалеко от Кавендишской лаборатории.  (Об этом вспомнит как-то Петр Капица, но последователи его скоро о хорошем виски вообще забудут…)
 
Раздвоенность личности Мари-Анны сопровождала не только данное ей имя, символизирующее библейскую богородицу и её мать, но и характер девочки, и её поведение на людях и без.

Мари любила подсматривать за Анной в зеркало: как та кривлялась, строя рожицы, но изменения божественного лица придавали Анне только лишнего достоинства и шарма, а отнюдь не скоморошьего дурачества (что в дальнейшем опыте человечества будет принято в телевизионном вещании).

Анна же глумилась над Мари за завтраком, промахиваясь ватрушкой мимо рта и пачкая кончик носа в твороге. Но Мария дотягивалась языком до носа, слизывая крошку, чем даже Микулу вводила в краску стыда, настолько плотоядно-эротично это выглядело со стороны его ослиного восприятия.

Хохма (с иврита - «мудрость»), несомненно, была наследственным даром от папаши Агасия и уживалась с очарованием простоты Катерины в равной и богоданной мере внутри Мари-Анны.

Собственно, она не причиняла хлопот окружающим, занимаясь сама с собой. Ей не было скучно. И все скоро привыкли к пониманию, что её, Мари-Анны, как минимум «две в одной».

Ей не нужны были партнёры в шахматах, в картах и даже в лаун-теннисе: не сразу, но она научилась с такой скоростью перепрыгивать через сетку и догонять посланный ею мяч на площадке соперницы, что у наблюдающего за её перемещениями кружилась голова и он просил сельтерской уже на втором гейме, будто сам гонялся полтора часа за мечом по площадке.

 Она читала газеты и книги сразу с обеих сторон листа, плакала и смеялась одновременно с чтением, а однажды так высоко оторвалась от земли в своих мечтах, принимая ванну, что вместе с водой вылетела в окно и, если бы не январский мороз, превративший их симбиоз с водой в осколок айсберга и возвративший Мари-Анну с высоты в сотню саженей в Неву неподалёку от Петропавловки живой и невредимой, -  бродить бы Мари-Анне по небу в качестве созвездия в форме Вифлеемской звезды или другого какого-нибудь православного знака, столь далёкого от земных хлопот с потом и хлебом насущным, что при взгляде на небосвод мечта о его идеальной форме и абсолютной симметрии навевала бы русскому человеку надежду на дармовое богатство, любовь и преданность близких, чтение хороших книг в свободное от работы время и мир во всём мире.

В общем, что бы девочка не вытворяла, не любить её было невозможно.

Катерине казалось иногда, что сосредоточенность бога не на ней, а на дочери была несколько излишней. Что Создатель в заботах своих заходил несколько дальше положенного. Избыточность в дарах Мари-Анне, то изобилие, что бог сваливал на девочку в её нежном возрасте, могло и повредить детский разум наследнице святого семейства. Потому Катерина, готовясь к разговору с князем Константином о предполагаемом замужестве с Кручёных, находилась в весьма объяснимом смятении чувств.

Через семь лет плача по прошлому, зайдя к сыну, уставшему после четырехчасового выслушивания выступлений членов Государственной Думы и принявшего уже третий стакан чая с ромом, богородица начала сразу со своих сомнений.

- А не сломать ли вам иглу, князь? – предложила она. – Девочке уже тринадцать. Кручёных не унимается в домогательствах моей руки. А Россия катится к мировой войне и краху империи. Уж и Чехов, и Толстой умерли. Победоносцев отошёл в мир иной… Не пора ли и вам принять меры?

Князь Константин откинулся в кресле и потёр твёрдый лоб алебастровыми пальцами:

- Мама, обстоятельства сложились так, что иглу я ему продал, чтобы сбалансировать худой российский бюджет… И на бога бывает проруха, да и воруют православные так-таки безбожно… Иногда от людей зависит больше, чем от божественного предзнаменования! Ты мне веришь?

Катерина Мануиловна медленно опустилась на кожаный диван в кабинете сына и начала перебирать шёрстку на плюшевом медведе, забытом здесь Мари-Анной после посещения.

- Значит, мы обречены? – спросила она, не ответив на его вопрос.

- Пожалуй, да… - сказал князь. – Нужно пойти на временные уступки перед мировым злом. Идею единства и борьбы противоположностей отменять рано. Пусть себе передерутся, поистребляют друг друга, раз им так хочется. Умнее не станут, но хоть очередного опыта наберутся. Люди склонны забывать плохое быстрее, чем приятное. Когда-нибудь они покаются в совершённом. Но нам-то какое будет дело до этого? Наше дело – не отвечать за грехи, а спрашивать за них у людей на страшном суде. Или я не прав?

Катерина посадила плюшевого мишку себе на колени и чуть приобняла, вздохнув.

- Значит, всё-таки идти замуж за еврея… А как же любовь?

- Ой-и… мама… - поморщился князь Константин. – Какая вам разница? Будете по-прежнему любить, кого захотите! Чем вас Кручёных-Кайдановский не устраивает? Он давно уже импотент… К вам в постель не попросится… Ну, потискает Мари-Анну пару раз, пока она ему морду не набьёт, и притихнет, успокоится… Будет держаться от неё подальше да ручки ей целовать, а сам кинется шарахаться по миньетчицам на Литейном… Я же его знаю!.. Зато какое богатое наследство он ей оставит! Вы мне не верите?

- Какая проза жизни… - вздохнула ещё глубже Катерина Мануиловна. – А как же поэзия?

- О-о! Это я вам, матушка, обещаю… - увлечённо подскочил с кресла князь Константин, закурил и зашагал по кабинету, размахивая левой рукой с сигарой. - Серебряный век! Поэты и поэтессы на любой вкус! К Матюшину в дом на Песочной загляните, там – кубо-футуристы; в «Подвал бродячей собаки» - там вам целый «Цех поэтов»: Гумилев, Мандельштам, Ахматова; в «Башню» к Вячеславу Иванову сходите, в «Вену» - там поприличней: Горький, Алексей Толстой, Шаляпин, Леонид Андреев… И все пьют, как сапожники… Кого вам ещё надо?.. В Москву езжайте к имажинистам, в «Стойло Пегаса», там - Есенин, Мариенгоф, Шершеневич… Нет, погодите, этот кабак только через шесть лет откроется… Ну, так и столичных мест пока хватит!.. Вам, матушка, рано ещё со счетов себя списывать!.. Вы, кстати, обратите внимание на Маяковского, он из компании футуристов, там с ними и Кручёных тусуется… Нет-нет, не наш, помоложе… Так вот Вовка Маяк, я вам скажу… Как бы это… Ну, вашего типа: весь из трапеций и углов, красавец, одним словом… А рост? А голос? А стихи?.. Любого за пояс заткнёт! Двадцать лет парню, а женщины как на бога смотрят и писаются от восторга…

Глаза у Катерины Мануиловны загорелись.

- Очень хорош?!

- Да не то слово!.. Вы просто мне не верите! – развёл в отчаянии руки князь. – А главное – с ним рядом кто? - Кручёных! Назовитесь его богатой тёткой. Позовите в гости. Они вам с Бурлюком тут такое устроят, что хоть чертей выноси!.. Право, матушка, вы рано себя хороните. Пятьдесят с небольшим лет для богородицы не возраст!.. А за Мари-Анну переживать не стоит, она сама за себя постоит!.. Как вам каламбурчик?.. Ну, улыбнитесь же, матушка! И отправляйтесь замуж, пока Лев Львович свою иглу где-нибудь не обронил… А сейчас ступайте-ка в погреб, что-то там тихо, как бы сестрёнка лишнего в очередной раз не перебрала…

Катерине Мануиловне пришлось грустно улыбнуться и, прихватив плюшевого мишку с собой, спуститься к дочери, чтобы объявить ей о решении брата…

К тринадцати годам Мари-Анна уже чувствовала себя богиней.

Пубертатный период закончился раньше, чем предполагали её близкие. Тело набрало достаточно тканей на кости, связало сухожилиями мышцы, обернуло их в гладкую кожу с жировой прослойкой, добавило, где полагалось, волос и ногтей, упаковало в животе и груди внутреннее содержание, согласно библейским законам, и, неустанно им следуя, завершило свой труд продуктивным страждущим лоном, чувственными губами и взглядом Медузы, превращающих половые органы мужчин в камень.

 Однако, готовность к деторождению, как оказалось, не стала главной её задачей. Именно работа мозга, не обещавшего в детстве ничего необычного, обернулась своей загадочной стороной в отношении к людям, и Мари-Анна своим поведением всё чаще ставила в тупик окружающих.

Она редко выходила из дома. Пришлых и гостей маменьки и брата своим вниманием не баловала. Ненавидела пустые разговоры. Отвечала на вопросы вопросами.
Здоровалась и прощалась с людьми жестами.

Но по воскресеньям, после визита в церковь, позволяла себе некоторые исключения из правил.

Установив на балконе подобие царского трона, она восседала на нём в дневное время, обычно после второго завтрака, с бокалом вина, карандашом и блокнотом и комментировала происходящее под ней на Миллионной с убойной силой русского слова. Причём записки свои отправляла со второго этажа по ветру, нимало не заботясь о том, кто их подберёт. И никто не мог определить, кому и зачем они предназначались.

Бойкие репортёры не сразу догадались о том, что из этого чудачества хорошенькой барыньки, о происхождении которой спорил весь Петербург, можно извлечь хоть какой-то толк. Обращались с её записками и к Аверченко, и к Тэффи, даже в Москву к Гиляровскому, но безрезультатно. Пьяный бред незаконнорождённой красавицы-миллионерши, опекаемой суровыми братьями Дурново, заклеивал шутникам рты незримым щитом. Попасть из-за шутки в лапы «гатчинским шатунам» даром никому не хотелось. Но был и другой способ: продать записки Мари-Анны банкиру Кручёных-Кайдановскому, который, вероятно, перепродавал их с наценкой старшему её брату, князю Константину, единственному в семье, который следил за общей репутацией и честью.

Рубрика в «Петербургском листке» под грифом «Пророчества госпожи N» пользовалась неслыханным успехом. А так как содержание подлинных записок Мари-Анны держалось в секрете, любой репортёр мог написать её от себя, что приводило иногда к невероятной путанице. Но тем анонимка была и интересна! Глас народа доходил до общих ушей в несколько искажённом, скоморошьем стиле. А шутов и скоморохов на Руси чтят с незапамятных времён. «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке!» - как говорят в Петербурге.

Мы, пожалуй, не будем приводить примеры этих записок, потому как большая часть из них и сейчас бы не прошла цензуру, но вскользь скажем, что многие из них призывали к бунту, засвечивали номера конспиративных квартир или просто открывали пароли большевистских явок.

Например: «У вас продаётся славянский шкаф?», «По чём фунт лиха?» или непереводимое «Слыхали львы за рощей глас ночной?»

 И как бы вы ни гадали, сколько Лев Львович заплатил за последний шедевр и за какую сумму перепродал его князю Константину, фантазия вам изменит. Ибо тут вступают в игру силы потусторонние.

Шутовство длилось недолго.

В июне четырнадцатого года было объявлено о помолвке, а через месяц, в конце июля, в Казанском состоялось венчание вдовы Дурново и банкира Кручёных, которые на следующий же день отправились в Баден-Баден, а оттуда в свадебное турне по Европе и банковским домам на далёком Американском континенте. По суше Мари-Анна ехала в отдельном вагоне с Микулой, Фотиньей и запасом спиртного на неделю, а на трансатлантическом лайнере передвигалась в отдельной каюте (что зафиксировано помощником капитана Сноуденом в вахтенном журнале).

Катерина Мануиловна и Лев Львович не расставались ни на минуту, заказывая питьё и закуски в двуспальную кровать в каюте-люкс. Говорили, что от их борта шарахались даже акулы, завидев в запотевшем иллюминаторе алчные зрачки молодожёнов. И куски техасских стейков с кровью летели им вослед в открытое окно - в насмешку за трусость зубастых дьяволиц океана.

На палубе звучал джаз. В ресторане – струнный квартет. В игорном зале трещала рулетка.

Пахло свежеошпаренными омарами и цветной капустой вперемежку с беконом. В буфетах клубились ароматы мокко и марципанов. В барах нижняя публика глушила ром под жареные бобы.

На палубах повыше дорогое вино через желудки пассажиров непрерывно поступало в гальюн, а оттуда аммиачная пена вырывалась в море и смешивалась с морской, но красоты пышных бурунов за лайнером было не различить с десятиэтажной высоты крутого борта. 

Известие о войне и начале боевых действий в Европе застали путешественников уже на борту «Лузитании», когда рейс из Ливерпуля завершился в порту Нью-Йорка.
Мари-Анна за это время научилась в танцевальном салоне шимми и чарльстону, двум странным словам «куннилингус» и «фелляция» и познакомилась с молодым американцем с русской фамилией Семенной, который в качестве инструктора по поножовщине направлялся в Чиуауа на подготовку отрядов ополчения для победы Мексиканской революции. 

Чем две пары занимались целый год в Штатах, об этом официальная история умалчивает. Писем и телеграмм от них в Россию не приходило.

Весть о гибели лайнера, на котором счастливые путешественники должны были возвратиться в Европу в 1915 году (у берегов Британии, от поражения «Лузитании» торпедой немецкой подлодки U-20 судно ушло на дно с 1198 пассажирами), - новость о катастрофе дошла до князя Константина не скоро, но описана достаточно подробно в других исторических хрониках того времени.( Хотите, попробуйте найти их имена в списках погибших.)

Однако, не стоит верить тому, что пишут во вражеских газетах, и не верить тому, о чём в них умалчивают.

А о чём князю было точно известно, так это о том, что иголку свою Кручёных оставил перед отъездом в какой-то банковской ячейке в Петербурге. Катерина Мануиловна с дочерью и не в таких передрягах выживали. А уж о Фотинье с Микулой - и говорить нечего.

Они вернутся. Князь Константин был спокоен. И за братьев тоже.

Известия о гибели Аскольда или Дира он получал через месяц, и все они оказывались ложью. Близнецы по очереди выезжали из Гатчины на фронт со своими «шатунами», но и царскую семью успевали охранять, и на Северо-Западном направлении в составе Особой армии принимать участие в военных действиях не забывали.

 Их часто путали. Их большие израненные тела, прикрывая друг друга, принимали на себя удары мин и осколков снарядов. Но даже при тяжёлом ранении близнецы могли вновь обрасти шерстью, уйти в лес медведями и отлежаться в любой берлоге, зализывая себе раны. Да, на это уходило какое-то время, но братья неизменно возвращались в расположение своей части несмотря ни на что.

Елена и Клитемнестра встречали их в берлогах с распростёртыми объятиями и ровно через два года награждали Аскольда и Дира очередными тройнями мужеского и женского рода, имена которым давали уже их братья и сёстры, становясь к тому времени сами взрослыми топтыгинами и топтыжками, со своими медвежатами и медведицами.

В псковские леса и чащи немцы с австрийцами заходить боялись. Один вид русского мишки с винтовкой Мосина, выглядывающего из-за берёзового ствола, приводил иноземцев в ужас. Поэтому в разведку чаще посылали чухонцев, а те, падкие на мёд, возвращались из леса под хмельком, дышали в сторону от фельдфебеля и крестились на левую сторону, признаваясь, что «ей-богу, никого не видали!»
Лохматых вояк заметили и под Верденом, а потом через двадцать лет на линии Мажино. «Шатуны» или «шатены» (по-французски «каштаны») прижились в Эльзасе и Лотарингии в качестве сурков, измельчившись вне родных мест и недостатка питания до грызунов, но оставив по своей природе зимний сон до весны. (Точно по учению пьяницы Резерфорда, когда тело под воздействием немецких газовых атак принимает другое, иноземное внутреннее содержание, переходя в питании с мёда на низкокалорийные каштаны.)

Некоторые из потерянных Аскольдом и Диром ручных медведей во время позиционных боёв использовались также для поиска трюфелей, взамен обученных этому свиней, (в большей части пошедших на провиант баварским «колбасникам»), но опыт оказался неудачным.

В отличие от картавых хрюшек русские мишки отказывались отдавать хозяевам найденное в их земле, анархически считая землю общим достоянием, и поедали трюфели в сыром виде без ведома владельцев грабовых лесов и вековых дубрав, тем самым нанеся непоправимый ущерб собственникам.

За непослушание французским законам они были отданы под суд, сосланы на каторжные работы во Французскую Гвиану и окончили свои счастливые дни в Южной Америке на плантациях сахарного тростника, объедаясь сладкими стеблями и запивая их ромом. (Предки «шатенов» до сих пор проживают там в берлогах из красного дерева, владеют золотыми приисками и являются главными акционерами «Национального центра Франции по космическим исследованиям», на Атлантическом побережье, в районе космодрома Куру).

Но не всем так повезло. Большинство из них погибло в окопах от испанки, собственной неповоротливости и крыс, которые выедали им мягкие ткани на ногах. Сапоги для мишек научились тачать намного позже…

В столице война угадывалась в утренних безногих попрошайках на паперти у церкви, а вечерами – громом пробок шампанского и визгами проституток на Литейном, где интенданты пропивали шальные деньги за проданные военному ведомству гнилые сапоги и шинели.

По отчётам Священного Синода сбор средств в провинции на военные нужды истаивал на глазах. Редкие приходы набирали по алтыну со двора, и то по двунадесятым праздникам только. Подозрительный к переменам мужик попридерживал карман, чуя недоброе. Бойня обещала стать затяжной. Отмазаться от армии становилось всё сложнее. Урядники и капитан-исправники на местах неистовствали, вылавливая на службу цыган из лесов, а из погребов – последних евреев. Количество солдат в российской армии превышало семь миллионов человек. Но и этого было мало. Войне всегда мало людей. А людям – одной войны, чтобы перебить остатки человечества и спокойно ждать, когда кто-то из диких обезьян смутирует до сапиенса, или проспавший очередную цивилизацию боженька очнётся, почешет лысину и примется замешивать новую глину для очередного Адама…

 Во время Брусиловского прорыва, в августе шестнадцатого, первыми в дом на Миллионной возвратились Микула с Фотиньей.

Их было не узнать. Николай Тарасович обрядился в шелковый цилиндр времён президента Улисса Гранта, который вкупе с кашемировым пальто и лаковыми ботинками сидел на его непарнокопытном торсе как цирковая попона поверх старой клячи, вышедшей на пыльный манеж.

Фотинья в черной гишпанской накидке с вуалью больше походила на древнюю дуэнью, сведшую в могилу своего синьора за то, что тот изменял ей с законной женой чаще, чем с приёмной дочерью. Манерность дворни была особо заметна, когда они, командуя разгрузкой своих фургонов, подгоняли чухонцев, будто индийских кули, заставляя грузчиков кланяться им с мешками на плечах.

Князь Константин смотрел в открытое окно на суету с лошадьми и авто, перегородившими половину проезжей части Миллионной, и думал, как минует её рота новобранцев, направляющаяся колонной к казармам Павловского полка.

Толкучка была разогнана достаточно быстро верховыми казаками на дончаках и с нагайками, которые прошлись по спинам нарушителей разных званий вполне демократично, с одинаковой силой. Солдаты выстроились в шеренгу вдоль тротуара, пропуская грузчиков к парадному. Авто перестали гудеть и терпеливо пыхтели в стороне. Микула вынул из кармана и протянул свесившемуся к нему из седла есаулу какие-то иностранные деньги. Тот, приняв мзду, отдал экс-ефрейтору честь и скомандовал новобранцам:

- Ну-ка, братишки! Поможем ветерану крымской войны! По полтине на брата!

Побросав винтовки, крестьянская молодёжь бросилась помогать чухонцам. Не прошло и часа, как всё было разгружено и перетащено на первый и второй этажи особняка.
И только когда движение по Миллионной было окончательно восстановлено, на лестнице послышались лёгкие шаги соломенной Фотиньи.

Она вошла в дверь без стука и с порога объявила:

- Добрый день. Вам придётся немного потесниться, князь. Вот бумаги. Вот тут дарственная от Катерины Мануиловны. Тут купчая от Льва Львовича. Вот мои векселя. А вот свидетельство о собственности на Николая Тарасовича Скоробогатько. Дом наш. Будьте любезны покинуть его как можно скорее. У нас завтра заселение. Люди на улице ждать не будут…

- Неужто постоялый двор тут хотите обустроить? – спросил князь Константин с лёгким удивлением.

- Именно так! – ответила своим высоким голосом Фотинья. – Только вам-то что с этого?

- Vae soli… Горе одинокому, - промолвил князь, глядя в её бесцветные глаза под вуалью мантильи. – Ну, раз так мама решила, ничего не поделать… Как она там? Жива ли? Как Мари-Анна? Где пьёт?

- Они вернутся. В апреле семнадцатого…

- О!.. А не на Финский ли вокзал в бронированном вагоне?

- Что?!

- Простите, шучу… А как Кручёных? Лейба Лейбович остался крутить за нос Союз Американских Штатов?

- Он в Трансваале. Откапывает какие-то камни. Очень дорогие.

- Зато земля там дешева… Так позволите начать выметаться из родного дома?

- Поторопитесь, - отчеканила Фотинья и, мотнув кружевным шлейфом, вышла из комнаты.

Князь Константин осмотрел углы своего кабинета. Книги, бумаги, дерево и тряпки тут же превратил в пепел. Вещи истлели на его глазах, как клочок салфетки в пепельнице, с привкусом знакомой еды, тронутой белёсой плесенью, - никому не нужные, чуждые теперь этому дому. Пепел князь столкнул кочергой в жерло большого камина, открыв вьюшку, сдунул с решётки всё в печную трубу: прах вещей покорно вознесся к далёкому небу.

 Из не сгоревшего на полу остались валяться ручки и замочки письменного стола, медные клёпки от кожаного дивана и кресел, подсвечник и стойкий механизм часов с боем. Подобрав металлические мелочи, князь тоже бросил их в камин и дунул на них посильней: металл прогремел вверх по трубе, а, вылетев из неё, - загрохотал по стальной крыше.

 Князь оглянулся по сторонам и вдруг заметил за собой на стене целёхонький портрет крошечной Мари-Анны. С ним испепеляющий взгляд Константина не совладал. Миниатюра размером в ладонь уместилась в большом кармане халата. Так в одном халате и босиком он покинул кабинет.

Прикрыв за собой обугленную входную дверь, князь начал спускаться по лестнице и услышал звук клавикордов из подвала. Оттуда раздавалась мелодия Моцарта: ария Царицы ночи. «Смерть, смЕ-Ерть…» - выводила Фотинья, а Микула со старанием трепал в руках костяные клавиши: «о-оо-о-оо-о-о…» Фотинья вторила.  Соскучившиеся хоть по чьим-нибудь пальцам клавикорды звенели от восторга…

***

Так бывает. Бог уходит несолоно хлебавши в самый разгар трагических боёв на Северо-Западном фронте и блестящих побед в юго-западном направлении, покидая свой дом только потому, что не может пойти против воли богородицы. Потому что она его продала. Вот так, запросто и навсегда. Потому что она навсегда мать, пока кто-то жив из них двоих.

А дому, оказывается, всё равно, кто в нём живёт. Дом как постоялый двор – сначала для всех, а потом только – для тебя. И ты для богородицы всего лишь один из детей. Как для России все русские - дети. Нет первых и третьих, есть старшие, которые умеют понимать, и младшие, которым понимать незачем. За них всегда и всё будут решать взрослые: хоть тебе война, хоть мать родна. И обе далеко, очень далеко от тебя…

Бредёт себе бог августовским днём по Дворцовой набережной в тапочках и халате, просит поделиться с ним махоркой двух инвалидов у Исаакия, сворачивает на Большую Морскую, заходит во двор, чтобы отлить под аркой, на Невском его чуть не сбивает грузовик с пьяными матросами, тут он берёт в знакомой булочной в долг свежий крендель, жуёт, жуёт… и где-то уже у Банковского моста с чугунными грифонами возносится, никем не замечаемый, к родным облакам, что планируют на юго-восток в сторону Рязани.
 
Там, там – и родная берлога, и тишина, и тепло во лажной траве: с тяжёлым ароматом зверобоя, низким гулом заблудившегося в травяных куделях шмеля, солнечным душем сквозь сосновую хвою, колкое изображение которой мутнеет на сетчатке, смазанное в преломлении неожиданной слезы на реснице, и воздух ровным дыханием втягивается в лёгкие, густея, - терпким, пчелиным вкусом во рту, полным сброженной на цветочной перге слюны, глотать которую лень, да и незачем вовсе. Такая истома, что можно засыпать и так… пусть течёт из открытого рта на подбородок… где-нибудь на опушке… лицом к небу… лежать параллельно земле, как обыкновенный смертный.

Сложно быть богом у людей. У русских людей – почти невозможно. Их рассеянность по пространству от Балтики до Камчатки не позволяет наделить милостью каждого в той мере, которой он достоин. Иногда бог, который везде, не успевает перемещаться за ними по огромным пространствам. Иногда люди, заждавшись бога с подарками, забывают, чего хотели, а чаще передумывают, как та бабка у разбитого корыта, понимая, что в такие редкие встречи надо просить чего-то существенного, а не денег. И просят долгой жизни и здоровья. Потом благополучия и покоя. А в конце – лёгкой смерти. Конечно, кто успевает попросить…

Но Бог (один на всех) тоже устаёт. И, что бы за него ни придумывали, нуждается в периоде реабилитации, кратковременном отдыхе, ибо по его же законам перпетуум мобиле в земных условиях не существует. Для этого и выкопаны берлоги, в которые легко залечь на время богу или медведю. И могилы выкопаны – для людей и навсегда.

Князь Константин, подобрав полы халата, спланировал на лесную опушку перед крестьянским шалашом из сена, сооруженным на скорую руку для временного пристанища работников. Людей у жилья не было. Дымилось не остывшее с утра кострище, рядом валялась источенная до птичьего пера старая коса и обломок камешка-оселка, почему-то подпаленный с острого конца, будто его использовали в качестве кочерги, выковыривая из костра печёную картошку. Так оно и оказалось. По размеру опалённой картофельной шелухи Константин догадался, что работники плохо позавтракали.

Заглянув в шалаш, он нашёл там пару опорок и духовитые портянки, сушащиеся на перекладине укрытия. Ни чашки, ни котелка припрятано нигде не было. Он подобрал только обрывок большевистской газеты с текстом антивоенного лозунга и, обрадованный таким обстоятельством, свернул самокрутку, отсыпал из кармана халата армейской махорки и прикурил от уголька из кострища. Солдатская махра, завёрнутая в пацифистский текст, сгорая, издавала запах невосполнимых потерь: спалённой жнивы и сквозь дым, казалось, должен был показаться какой-то обоз, где-то за бугорком с двумя берёзками.

Но никого не случилось рассмотреть среди ясного дня. Видно, нужно ждать вечера.  Откинувшись в траву на спину, князь Константин уснул, как давно не спал даже на шёлке своей проданной спальни на Миллионной…

- Барин! – разбудил его какой-то молодой подёнщик, пиная голой ногой в плечо. Голос его был весел, сквозь нестриженные вихры просвечивало полуденное солнце. – Ты живой?

Князь Константин приподнялся на локте с земли и прищурился. Людей было двое. Рядом с крестьянином стоял мужчина в солдатском исподнем и картузе с треснутым козырьком. Этот, видно, плохо понимал, что происходит.

- Жив. Как никогда… А вы откуда будете? - так же весело откликнулся Константин и встал, запахивая халат.

Двое косцов, не ответив на вопрос, отошли в сторону и повесили свои литовки на берёзу. Пошептались. Вернулись, осмотрели князя со всех сторон.

- Ты что, с неба свалился? – спросил озорной паренёк.

- Угадал! Из дома выгнали… Я с вами поживу немного, ладно? – задал вопрос Константин.

- Ты барин, если беглый дезертир, то к нам лучше не приставай, иди дальше подобру-поздорову, - усмехнулся крестьянин. – А если из пленных, вот как Фриц этот, тогда тебе лучше к барыне Петрово-Соловово наняться. Она фунт хлеба за работу даёт…

- Спасибо, добрый человек, - искренне поблагодарил князь. – Только не за этим я сюда упал… То есть явился… У меня тут в этих местах вертеп припрятан. Я у вас поотшельничаю немного, пока смута пройдёт. Богу помолюсь во славу русского оружия и скорой победы. Вы только губернатору Кисель-Загорянскому через барыню вашу весточку передайте, что князь Однокуров жив-здоров и на родной земле теперь. Поспособствуете, надеюсь?

- Отчего же не поспособствовать, - согласился юноша. – Тебя как звать-величать?

- Константин.

- А я Данила. А это вот Фриц, но он по-русски не знает. Мы отаву косим. Сено фронту даём, стало быть. Животине тоже жрать хочется.

Князь посмотрел в бесцветные глаза тощего немца и вздохнул:

- Полезное дело… А самих-то кормят?

- Немцу хлеб дают. А я картоху по хуторам ночью ворую. Но она мелкая ещё, не выросла.

- Плохо, - покачал головой Князь. -  А дальше-то как?

- Известно как, - не терял весёлого настроя паренёк. – Барыня сено сдаст в губернию, расплатится… А там братья с отхожего из Москвы вернутся. Зиму проживём.

- А после зимы как?

- Как бог даст! – возмутился, наконец-то, парень. – Ты, барин, к нам с этим не приставай… Был тут один, подбивал всё: давай барыню сожжём, давай ограбим, скотину угоним, лошадей… Мол, это всё наше, крестьянское, нами кровью и потом заработанное! И что? Где он теперь? А я тебе скажу: в штрафную роту забрили, не посмотрели, что в очках… Ты лучше про себя подумай, как в лесу проживёшь… Не больно ты на отшельника похож! Руки как у барышни, ноги в тапоточках… Я ведь и за урядником могу сбегать, не догонишь!

А парень-то оказался не трусоватый. От силы лет шестнадцати, Мари-Анне ровесник. И, вспомнив о её портрете в кармане, о портретной рамке, камнями обложенной, Костя вынул её на свет и протянул Даниле.

- Возьми. Барыня за оклад много денег даст. А мне одеться принеси во что-нибудь… Да, и портрет верни. Я на него молиться буду… И барыню на всякий случай предупреди, что старый хозяин вернулся-таки. Моя эта земля. Однокуровская. Она знает… Всё запомнил?

Данила принял портрет из рук Константина как икону.

- Красота-то какая… Не боишься, что украду?

- Боюсь. Только красть тебе не с руки. Бог накажет.

- А почём он узнает, бог-то?

В ответ князь Константин оторвался на фут от земли и спросил:

- А теперь веришь, что накажет?

Оба работника упали на колени и перекрестились на разные плечи у тапочек князя, повисших перед их лицами.

Константин мягко опустился на землю.

- Давай-ка, Данила, дуй за одёжкой. А я тут Фрица посторожу.

Парень, прижав портрет к груди, кинулся в лес…

Смелый рязанский мужичок не вернулся ни к вечеру, ни на следующий день. Немец, на вторую ночь выйдя из шалаша «до ветру», тоже пропал.

Логика князя Константина дала серьёзный сбой. Вера в бога у людей в этих местах отличалась необыкновенным бесстрашием. Они очеловечивали создателя до той степени, что его можно было обманывать, как доверчивого ребёнка. Тут можно было вершить грех и каяться в нём перед богом как перед родным отцом, зная, что тот выпорет, но не убьёт же. О боге позволялось забывать при всяком удобном случае и вспоминать, когда от этого уже никуда не деться: при родах или при смерти. Рязанцы даже в болезни шли не в церковь, а в лес. За травой, за корнем, а не за спасительной молитвой. И уж когда доходили до края, тогда и каялись. И то молча, про себя. Чтобы подслушанный грех родительский на детей не перекинулся. Чтобы ни соседи, ни бог о грехе не услыхали, не узнали никогда. А чтобы окончательно бога запутать, пускали слух, перекидывая свой грех на другого. На соседа, на едва знакомого, даже на прохожего. Авось на страшном суде всё равно за всё придётся отвечать… А, может, и в смерти «проскочет», как проскакивало в жизни…

На третий день, проголодавшись, князь нашёл полуразвалившуюся родную берлогу, но она представляла собою скорее фронтовой окоп, чем землянку, годную под жильё. За двадцать лет божественный мицелий разросся от неё в дальние края, и плодовые тела от гифов, так же, как и споры в виде грибов и драгоценных камней, хлынули за пределы нечернозёмной полосы, прячась от человеческого глаза. Голыми княжескими руками восстановить былое оказалось невозможно. Инструмента и медведей по близости не наблюдалось, антигравитационными способностями удивлять птиц в лесу было бы смешно, да и силы физические без мяса и молока таяли день ото дня в божеском теле.

Мало того – князь заметил, что и соображать он стал медленнее. На голодный желудок не думалось о вечном. Ночные туманы сжирали последний сухостой в лесу, превращая его в гнилушки. Температуры дыхания в ослабевшем теле не хватало разжечь огонь. Чтобы хоть чем-то поддерживать себя, Константин собирал остатки смородины по лесу, ел траву и корни, стал обращать внимание на живые существа под ногами: мышей, ящериц и лягушек. Но тронуть шевелящиеся под тапочками существа ещё брезговал.

К концу недели князь исхудал, осунулся и оброс мягким волосяным пушком по всему телу, но в попытках предаться человеческому отчаянию, пойти и обратиться к людям за милостыней категорически себе отказывал. Не стоили они того, чтобы бог им кланялся. Он решил терпеть до конца, уверенный в том, что чудо произойдёт-таки. И дождался.

К князю пришла приблудившаяся казённая лошадь, явно кавалерийская. На ней было седло, подсумки, скрутка шинели, патронташ с коробком шведских спичек и пустая кобура от парабеллума. На потнике остались ещё следы крови. Похоже, убили офицера, а лошадь убежала от грабителей в лес. Поводом от уздечки она когда-то зацепилась за сук, а обломав его, таскала кусок дерева за собой. Если бы не Константин, освободивший её от этого тягла, кобыла бы наверняка погибла, и теперь, испытывая животную благодарность к спасителю, не отходила от него не на шаг, откровенно предлагая себя в качестве транспортного средства. Вывезла бы она его, понятное дело, к своей конюшне, к людям, которым пришлось бы объяснять, куда делся её прежний хозяин. А люди… люди, наверняка военные, долго бы разбираться не стали. Что ждало князя у людей? Арест, кутузка и доказывай потом кому хочешь, кто ты на самом деле и откуда ты такой взялся. Саму лошадь спровадили бы на фронт, и сколько ей там останется пожить под снарядами, бог его знает. Поэтому Константин решил в седло не садиться.

Он освободил лошадь от сбруи, сложив полезное в одно место, а ненужное – в другое, присыпав перепачканное кровью седло старой хвоей, и отпустил свободную кобылу на все четыре стороны, смачно шлёпнув по крупу. Но опять ошибся. Благодарности скотины не было края. Она ходила за ним как привязанная, и даже ночью нависала мордой вплотную и дышала в лицо, фыркая и отгоняя редких комаров.
Шинель и хороший охотничий нож, что лежал в подсумке с удостоверением на имя ротмистра Семенного Феликса Антоновича (где имя было прописано через неприличную букву «фиту», олицетворяющую в простонародье задницу), князь использовал ежедневно. Лучшей постели и одеяла, чем офицерская суконная шинель, в летнем лесу было не сыскать, а лучшего инструмента для выживания, чем армейский «самсоновский» нож, было не придумать.

Именно с помощью ножа князь Константин убедился, что нежные ножки выловленных им по болотам русских лягушек ничем не отличаются по вкусу от подаваемых во французских ресторанах «гренуе». Улитки, собранные им по дубравам, не отличаются от виноградных «эскарго». А жареные на костерке водяные крысы вполне сгодятся в пищу как заморские «куи шактао» из морских свинок.

Он по-человечески переживал, что гнёзда птиц, обнаруженные им в траве и кустах, были уже пусты в августе. Но ближе к ночи в траве были слышны ежи, которых было легко отыскать с горящей палкой в руке. И уж совсем необыкновенным подарком для князя было миграция речного угря из одного болотистого озера в другое. В дождь угорь выползал на берег и переправлялся по невысокой траве, вполне доступный для ловли острогой, сооружённой князем из палки и привязанного к ней ножа. Правда, с поимкой рыбы приходилось изрядно повозиться: тут приходилось использовать и божьи навыки с подлётом над травой, преследованием и точным ударом в голову извивающейся рыбы. Зато удовольствие от результатов такой охоты было не менее божественным – вкус запечённого на углях угря оказывался ни с чем не сравним. (Даже в питерском «Палкине» не подавали лучше, хотя он там был и посолен для вкуса).


Кобыла паслась всегда недалеко от князя, чем бы он ни занимался, она скоро начала откликаться на кличку Фита (согласно букве в удостоверении её покойного хозяина), и, когда Константин звал её, послушно приходила на зов, непременно склоняя голову к его груди и слушала, прислоняясь чутким ухом, как стучит его сердце. Если сердце приказывало ей идти на озеро и топтать воду с илом, чтобы намять князю карасей, которых тот просто собирал с поверхности воды, она шла налево от шалаша. Если сердце его просило Фиту намять хвороста для костра, она шла направо к куче веток и аккуратно, копытом наламывала Константину ворох палочек, сложив их зубами так ровно, чтобы спасителю было удобно взять охапку и перенести сушняк в нужное место.

Слов Фита не понимала, а вот сердца слушалась хорошо. И главное – никогда не напрашивалась на ласку или внимание. Щипала себе травку в стороне, но старалась быть там, чтобы всегда находиться в зоне видимости Константина.

К сентябрю князь окреп. Уроки Павла Дурново пригодились.

Просторная и сухая землянка была выкопана под лесным холмом на полторы сажени в земле, утеплена и обустроена каменкой и вентиляционной отдушиной. Внутри Константин соорудил на возвышении подобие деревянных полатей, скамьи и каменного стола из плитняка. Для освещения настрогал впрок лучины, нашёл несколько кремниевых камешков, высекающих искру. С помощью Фиты были заготовлены дрова, мох и хворост на зиму. А для кобылы – притащено сено, доставшееся им от вороватых косцов.

Для себя в зиму запас провианта князь не готовил, чтобы не привлечь местных медведей запахом съестного. Наоборот, он разрушил все муравейники на полверсты вокруг и рядом с ними сделал ножом зарубки на деревьях на такой высоте, чтобы чужой медведь до них не мог дотянуться лапами, меряясь с ним в росте. Это (по словам бывшего наставника) должно было отпугнуть конкурентов.

Когда подошло время сбора лесного ореха, а потом грибов и клюквы, Фита слышала дальние голоса крестьян, забредших в лес далеко от поместья Петрово-Соловово, поводила ушами, раздувала ноздри, предупреждая Константина, но тот всегда оказывался чем-то занят и не обращал на неё своего внимания. Кобыла, уверенная, что мудрый хозяин слышит не хуже неё и, раз не придаёт этому никакого значения, возвращалась к щипанию травы, что было её основной заботой, пока вся трава не засохла.

Оно и правда, в эту заболотную комариную топь крестьяне летом редко наведывались, ждали пока подмёрзнет да гнус пропадёт. Медвежьи места снискали и до войны лихую славу. Вот и в этот год Данилка-работник с пленным Фрицем пропал. А чуть позже и целый конный офицер при оружии, что был послан в Чурики на очередную мобилизацию призывников, да, верно, решил путь сократить и - сгинул в трясине вместе с лошадью. Уж их, где только не искали! Да так и не нашли…

В один из дней начала октября Фита оторвала князя от сбора клюквы на краю болота, потянув его за рукав шинели в сторону леса. Поняв, что сопротивление бесполезно и зубы кобылы вцепились в его шинель намертво, Константин побрёл за ней, спотыкаясь в растоптанных опорках о корни и ветки. Лошадь привела его к своей копне сена, заготовленного на зиму. Внутри копны закопалась крестьянская девушка в жупане и платке, завязанном под подбородок. Девушка была живая, но сильно перепуганная кем-то. Её лицо было скрыто красными, перепачканными в клюкве, ладошками. А когда князь Константин попытался оторвать её пальцы от рта и глаз, она перестала скулить по-собачьи, но открыть накрепко зажмуренные глаза отказалась, мотая головой.

Тогда князь успокоил её тихим голосом:

- Не бойся, дурочка! Тебя никто не тронет. Чего ты так испугалась?

- Это говорящая лошадь… Я её боюсь… - прошептала девушка всё ещё не открывая глаз.

- Тебя как зовут? – спросил ласково спаситель.

- Параська…

- Прасковья, значит. Ну-ка, Пашенька, вылазь на свет! Да рассказывай, как сюда добралась, - Константин вытащил девушку из копны за ноги и заставил подняться.
Та открыла глаза и отшатнулась от князя, прикрыв лицо рукавом и повторяя: «Чур меня, чур, меня!»

- Что опять не так?! – громко спросил Константин.

- И лошадь, и медведь говорящие, господи помилуй, спаси, царица небесная…

Девушка упала на колени и начала истово креститься.

Князь постоял над ней. Посмотрел на свои заросшие руки, погладил небритое лицо, пощупал уши и нос. Даже хохотнул от удовольствия.

- Помилую, помилую… Не беспокойся ты так… Не замёрзла? Чаю горячего хочешь на зверобое да на смородиновом листе? А?

Паша поднялась на ноги и пошла за князем в сторону землянки, подталкиваемая в спину мордой преданной Фиты.

Внутри Константин раздул уголья в печи, зажёг лучину и поставил на каменку слепленный им глиняный горшок со взваром трав.

Как только варево согрелось, Константин налил ей пахучей жидкости в берестяной стаканчик.

Отпив горячего, Паша ожила, почувствовав, что ей уже ничего страшного не грозит и осторожно начала отвечать на вопросы заросшего до медвежьего образа человека.

Девушка оказалась смышлёной. Она рассказала, как заблудилась в лесу среди болот, отбившись от баб, собиравших ягоду вдали от деревни. Что слышала поначалу их ауканья, но к вечеру, как стемнело и крики перестали до неё доноситься, испугалась провалиться в трясину, села во мшанике на бугорке под сосну и начала тихо плакать. Да и уснула. А утром её разбудила лошадь, которая положила ей тёплую голову на грудь и показала, куда надо идти. Привела её к копне с сеном и спрятала внутрь. И приказала не вылезать оттуда, пока не вернётся, и ушла.
 
-  Это Фита сердце твоё слушала, - подсказал Константин. – Она сердцем чует и с людьми своим сердцем говорит. Фита мудрая и добрая кобыла.

И князь без обиняков рассказал ей, как они здесь оказались. И про косцов рассказал, и о приготовлениях к зиме, и что его тут все бросили, а выйти к людям он не может, потому что – война. Но война долго ещё будет, а до весны, до революции, когда богородица в Россию вернётся, как-то доживать надо. А ему негде больше доживать, только тут. Среди родных медведей. И если бы Параша помогла ему немного, то он, русский бог, выручил бы всех. И саму Парашу спас, и её семью и деревню в будущем от мора и козней гражданских. Надо только принести ему немного соли и иконку сестры его Мари-Анны, что вор-Данилка ему не вернул. А знает ли Параша, где она сейчас может быть? Не слыхала ли чего?

Оказалось, слышала!

И рассказала ему Параша, что месяца два назад появился в Серпухове во Владычном Введенском монастыре под иконой «Неупиваемой чаши» образ прекрасной девочки, который отбивает у глядящих на неё всякую охоту к спиртному и на путь истинный возвращает приблудных без всяких молитв. И охраняют этот лик монахи во власяницах с «парабеллумами» под рясой, и что на то есть разрешение самого Священного Синода – стрелять в расхитителей в храме по любому подозрению. И что бабы говаривают: приводят к этому образу солдат и офицеров целыми батальонами в целях антиалкогольной политики Императора, а те солдаты после выхода из храма тут же фляги свои выливают в реку Нару, а офицеры свои порошки кокаиновые тоже туда высыпают. А потому в городке Серпухове девушки могут гулять вечером без всякой опаски.

- Вот оно как! – удивился Константин. – Значит, и к барыне не добежал, и не доехал до Москвы Данилка-то. Кто-то по дороге у Оки его перехватил… Ну, пусть повисит до времени под «Неупиваемой чашей» Мари-Анна, целее будет… А вот соли мне на зиму тебе надо принести всё равно. Без соли какое же моленье за народ? Никакое… Правда ведь?

Отогревшаяся Параша согласилась. А зардевшись, оглядевшись в землянке, подбоченилась и пришла к неожиданному решению:

- Я тебе, князь, пуд соли приготовлю. И посуды, какой надо. И перину пуховую, и тряпок, и много ещё чего… Ты крещёный?.. Так бери меня замуж!.. Земли у тебя много. Лошадь есть. Тебе только жены с приданым не хватает. А за мной родители стельную корову дают. Чем не невеста?

У князя Константина поднялись брови.

- А ты знаешь, сколько мне лет?

Параша подошла к нему и приложила ухо к левой стороне груди князя:

- Не в возрасте дело. Сердцем ты молод. И мужик ты рукастый да с головой. И избу сумеешь поставить, и колодец выроешь, и поле вспашешь. А я тебе колосья соберу, похлёбку да кашу сварю и ребёночков нарожаю. Чем не семья у нас будет?

- Так ведь война идёт! – попробовал сопротивляться князь.

- А что нам война? – рассудительно проговорила Параша. – Война любви не помеха. Люб ты мне… А мне для любимого жизни не жалко…

На том и сговорились…


***

Иван Антонович Семенной и Мари-Анна Агасиевна Дурново ворвались в историю Мексиканской революции 1910–1917 годов под именами Хуана Сальвадора Альварадо, племянника губернатора-социалиста в г. Мерида (штат Юкатан) и Аделиты Эльвии Каррильо Пуэрто, или попросту «Аделиты», связной и адъютантом самого Панчо Вильи. Аделита была воплощением героической девушки, вошедшей в мексиканский фольклор, как вошла в русский Анка-пулемётчица из советского фильма «Чапаев». Ей даже посвящена популярная народная песня «La Adelita», романтизирующая собирательный образ женщин-солдаток, участвовавших в военных действиях в рядах Северной дивизии Вильи и Армии освобождения Юга Эмилиано Сапаты. Это Мари-Анна вместе с полковником Петрой Эррера сформировала собственный женский отряд, который вёл открытую войну против войск президента-диктатора Викториано Уэрты, освобождал земли латифундистов для передачи их крестьянам, а также сражался с наглыми американскими захватчиками.

Только 7 февраля 1917 года, когда в Мексике была принята Новая Конституция, закрепившая равенство всех граждан перед законом, 8-часовой рабочий день и демократические права и свободы, юные Хуан с Аделитой сложили шпаги на бочке с текилой и сделали последнее «па» в зажигательном танце «харабе»: именно тогда Иван, не снимая сомбреро, в последний раз на мексиканской земле откусил алую розу из прически Мари-Анны, едва стоящей на ногах от выпитого кактусового зелья. (Это движение потом будут повторять во множестве поз и положений, но ни одной танцовщице во время откусывания цветка не удастся добиться той остроты вскидывания правой ноги к небу, выводя тело в вертикальный, перпендикулярный потолку шпагат, во время раскрытия которого промежность оголяется с такой скоростью и блеском, что поражённые им кабальеро прикусывают губы до крови.)
 
Каким-то чудом трансатлантический «Левиафан», бывший немецкий лайнер «Фатерленд», захваченный американцами, взял на борт революционную пару в числе очередного батальона янки, перебрасываемого для пополнения численного состава войск Антанты в Европе. Горячей паре было суждено даже поучаствовать в битве на Камбре в составе союзнических войск, но Иван с Мари-Анной были захвачены в немецкий плен и в качестве бродячих артистов, (а на самом деле будущих большевистских лазутчиков, завербованных одними из первых Л.Б. Красиным, представителем фирмы «Сименс и Шуккерт» в Берлине и Петербурге) в составе германских оккупационных войск отправились в Киев, на территории Украины, отошедшие кайзеру Вильгельму в результате Брестского мира с большевиками.
 
Спровадив немецким штыком красных из города, Иван Семенной и Мари-Анна были живыми свидетелями установления гетманской власти Павла Скоропадского и Центральной рады, а через девять месяцев по возвращении в Киев победоносной Красной армии, сдав немецкие и белогвардейские адреса и явки победителям, чета бродячих артистов покинула столицу Украины, устремившись на северо-восток, в родные рязанские леса, где на болотах и в глубоких оврагах ни грохота артиллерии, ни свиста пуль, ни топота копыт слышно не было.

Они передвигались на фургоне театра-студии марионеток, фантошей и петрушек в направлении новой столицы с премьерой гофмановской «Принцессы Брамбиллы», стремясь попасть на фестиваль революционных народных театров, приглашение на который им прислала Катерина Мануиловна от самого Луначарского, с которым он была накоротке со времён их знакомства на Капри, у Горького. (Когда Кручёных-Кайдановский оформлял с Парвусом очередной денежный транш в казну большевистской партии).

Остановившись на постой в уездном городе N, чета революционеров дала пробное представление на рыночной площади, которое должного успеха не имело из-за мороза, случившегося под воскресенье. Но Мари-Анна в толпе крестьян успела обратить внимание на богато одетую молодую женщину с ребёнком на руках, чей взгляд показался ей сердечно знакомым. Да и взор ребёнка, укутанного по самый нос, уколол Мари-Анну в самую грудь. Она заметила тряпичную куклу в его руках, украшенную цветными лоскутками, точную копию «Мариас» из Амеалко, но потеряла женщину из виду. Мороз торопил в дорогу.
 
В Москве их ждал тёплый прием в Сокольниках. Катерина Мануиловна восстановила небольшое имение в Соколиной роще. Организовала в дачных развалинах что-то похожее на санаторий, где подлечивала сирот погибших революционеров и беспризорников дворянского происхождения.

В таком детском доме (№23 по 6-му Лучевому просеку на бывшей даче московского градоначальника, купца и мецената Лямина Ивана Артемьевича) на первом этаже этой зимой и проживала на лечении Крупская, к которой заезжал Ленин после трудовой вахты в Кремле.

Этот дом известен ещё как первый санаторий, где была устроена первая советская Рождественская ёлка, украшенная не Вифлеемской, а Красной звездой.

Позже в советских газетах писали:

«Особенно памятен приезд Ленина, когда в школе решили устроить новогодний праздник.
В гости к ребятам приехал не только Владимир Ильич, но и Мария Ильинична Ульянова и Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич.
Ленин отправился в Сокольники на автомобиле «Рено» (эта машина совсем недавно принадлежала Николаю Второму).
Когда въехали в парк Сокольники, на Русаковской улице произошло непредвиденное: на дорогой автомобиль Ильича было совершено бандитское нападение.
Налетчик Яков Кошельков заставил пассажиров выйти из машины
Полагая, что перед ним не в меру бдительный милицейский патруль, председатель Совнаркома попытался предъявить главному московскому бандиту свое удостоверение:
«Я-Ленин».
«Ты - Левин, а я - хозяин города!» - рявкнул тот, не расслышав из-за шума включенного мотора фамилию человека в драповом пальто.
Отобрав у него браунинг и бумажник с документами, бандиты умчались в «конфискованной» машине.
Пострадавшим пришлось пешком добираться до Сокольнического Совета, чтобы вызвать из Кремля другую машину с вооруженной охраной
На ней Ленин и прибыл на 6-й Лучевой просек, опоздав на четыре часа.
Как пишет в своем исследовании историк Василий Цветков, «бандита этого потом чекисты нашли, он был осужден и расстрелян».



 (продолжение будет)
 
 
 

 
   

    


 
      

   


Рецензии