Инна

Дорогой Лев, ты просил весточку — и вот она: приплыла по серой волне Невы, или, вернее, просочилась сквозь щели в моём окне; пахнет сырой кирпичной пылью и октябрьской безнадёжностью. Ты пишешь, что ваши лишайники в порядке, что твоя Инесса печёт ржаные хлебы и дом наполнен запахом оливкового масла и детским смехом. Я рад за тебя, Лев. Честно.
Мой же дом — комната в бывшей коммуналке на Большой Пушкарской, где я восстанавливаю ветшающие книги. Я работаю с мёртвыми знаками, пытаюсь вернуть им упругость жизни — и чем дольше это делаю, тем больше сам становлюсь похож на потрескавшийся пергамент.
И всё это, весь этот туман, начался с неё. С Инны.
Ты её не знал — никто из наших общих знакомых её не знал. Она явилась не в грозовых раскатах и не в луче света из-под двери: просто вошла, как нечто само собой разумеющееся, будто всегда была частью городского пейзажа — как решётка Летнего сада, как львы у оград, как привычный угол гранита под ладонью.
Тогда я ещё не был заключён в эти четыре стены. Я работал в Публичке, в редком отделе, и она появилась там однажды — в тихий послеполуденный час, когда пылинки танцевали в выцветшем луче высокого окна.
Она не спрашивала про книги. Она спросила, не замечал ли я, как иногда шрифт на старых страницах почему-то меняется. Не просто меняет цвет от сырости, а искривляется так, что буквы начинают казаться маленькими живыми существами.
Я смотрел на неё — и она была одновременно абсолютно ясной и идеально неуловимой. Не могу припомнить цвет её глаз: то ли грозовое небо над заливом, то ли старый дуб, то ли отсутствие цвета, как в самом центре огня. Её лица я не сумею нарисовать, но помню лёгкую тень от ресниц на скуле, когда она улыбалась: на миг возникал геометрически безупречный и сразу исчезающий узор.
Мы начали гулять по городу — и Ленинград, как я его понял, открылся заново. Она не водила меня на Дворцовую и не показывала Петропавловку. Она вела по дворам-колодцам, чтобы я услышал, как в них поют водосточные трубы. Останавливала у простой фонарной тумбы и заставляла всматриваться в трещины на чугуне — по её словам, это была точная копия берегов Ладоги. Она учила слышать в гудении трамвайных проводов отголоски старых скрипичных концертов, когда-то звучавших в фойе Филармонии.
Она была живым архивом всего, что город позабыл. «Смотри, — говорила она, указывая на обломок карниза на Садовой, — здесь когда-то жила старуха, которая каждое утро выпускала на балкон голубя с биркой на лапке. И однажды голубь не вернулся». Для неё история была не датами и сражениями, а сброшенной перчаткой на ступенях, запахом яблок в угловой лавочке, выцветшей надписью на скамейке.
Я влюбился не в женщину, Лев. Я влюбился в способ видения. Она была ключом. Рядом с ней мир сбрасывал корку обыденности и обнажал нерв — свою трепетную, живую суть. Мы говорили о Гераклите и об ангарских партизанах, о структуре снежинок и о причине, по которой белые ночи вызывают у горожан не только восторг, но и тихую панику. Она говорила, что все предметы и люди — зацепки друг за друга в огромной цепи смыслов, и задача не порвать её, а услышать вибрацию.
Я стал её учеником. Запоминал её фразы, манеру держать голову, то, как она поправляла шарф, словно это была не ткань, а живая змея. Я начал записывать всё в тонкую тетрадь в клеточку, пытаясь поймать в сеть слов её сущность. Но чем больше писал, тем яснее понимал: я не создаю портрет, я строю клетку для птицы, которая уже улетела.
Она исчезла так же тихо, как и появилась. Однажды я ждал её у нашего места — у ограды с медным львом на Мойке, который, по её словам, оплакивал свою неподвижность. Она не пришла. Я ждал три часа, пока сумерки не стёрли гранит набережной в неразличимую массу.
На следующий день я пошёл к ней: она жила в крошечной комнате в старом доме на Фонтанке. Дверь открыла сварливая старуха — и заявила, что тут никогда не было никого с таким именем. Комната была пуста; пахло только свежей краской и окурками. Ни книги, ни фотографии. На подоконнике — одинокий высохший цветок в напёрстке.
Я решил, что это ошибка — или игра, смысла которой я не понял. Я стал искать. Расспрашивал в архивах, библиотеках, в старых кофейнях, где мы бывали. Одни смотрели с жалостью. Другие — с испугом. Третьи отрицали, что такая женщина существовала. «Ты выдумал, Аркадий, — говорил Сеня, реставратор, пьющий с самого утра, — слишком много читаешь. Создал себе идеал, а теперь ищешь его на гнилых лестницах Петербурга».
Самое страшное началось потом: я начал сомневаться сам. Я перебирал тетрадь — и мои записи казались мне бредом. «Улыбка Инны была похожа на звук, который издаёт лёд, когда река трогается весной». Что это такое? «Её голос был цвета шотландского сукна». Какого цвета сукно? Я цеплялся за вещественные доказательства, но их не было. Ни следа. Она становилась функцией моего сознания — воплощением того, чего мне не хватало.
И вот я здесь, Лев. Я окружён мёртвыми историями, прошитыми нитками и подклеенными золотым обрезом. Я даю им вторую жизнь, но сам словно похоронен под пеплом сомнений. Иногда, идя по вечернему городу, я вдруг останавливаюсь, будто почувствовал на шее знакомое прикосновение её взгляда, и оборачиваюсь. За спиной — пустой переулок, в глубине которого мигает тусклый фонарь. И в этот миг я не знаю, что хуже: то, что её не было, или то, что она была — а я оказался недостаточно настоящим для её мира.
Я думаю о ней всё реже. Не потому, что боль утихла: она просто уплотнилась и стала вечным грузом под рёбрами. Иногда, работая над старым дневником какого-нибудь ничтожного чиновника девятнадцатого столетия, я нахожу на полях выцветшую пометку: «Сегодня Н. сказала…» — и сердце замирает. Я ведь не знаю, кто эта Н. Может быть, обычная жена. А может — такая же, как моя Инна: другой ключ к другому миру.
Я больше не ищу её. Я понял: дело не в ней. Дело в двери, которую она приоткрыла. А я вместо того, чтобы войти, остался на пороге — разглядывал замочную скважину и пытался начертить её точный чертёж. Она исчезла, чтобы доказать: она не имеет значения. Значение имеет только видение, которое я утратил.
Так что я работаю. Склею эту страницу, подклею тот корешок. Спасаю чужие слова. А свои, кажется, давно потерял. Навсегда.
Твой Аркадий.


Рецензии