О Credo 4. Малороссия

Бунинская...
Чайка.
В стихах «чайка» у И. А. пусть и мелькала, но не так, чтобы часто.
Но Бунин-то, у нас-для нас – прежде всего, прозаик. Притом, что сам он за недостаточное внимание к себе, как к поэту, и обижался.
«Велга»!?
Пожалуй. То, где Чайка – действительно, в заострённость.
А была и экранизация. Недавняя (2022). Анастасии Нечаевой.

[Слышишь, как жалобно кричит чайка над шумящим, взволнованным морем?
В туманной дали, на западе, теряются его темные воды; в туманную даль, на север, уходит каменистый берег. Холодно и ветрено. Глухой шум зыби, то ослабевая, то усиливаясь, – точно ропот соснового бора, когда по его вершинам идет и разрастается буря, – с глубокими и величавыми вздохами разносится вместе с криками чайки... Видишь, как бесприютно вьется она в тусклом осеннем тумане, качаясь но холодному ветру на упругих крыльях? Это к непогоде.
День с самого утра хмурится. Здесь, на этом неприветливом северном море, на его пустынных островах и прибрежьях, круглый год ненастье. Теперь же осень, а север еще печальнее осенью. Море угрюмо вздулось и становится темно-железного цвета. Издали необозримая равнина его кажется выше берега, она уходит в туманный простор на запад, а ветер все быстрее гонит с запада волны и далеко разносит крик чайки.
– Кри-э! – жалобно и пронзительно звучит по ветру. Утром она беспокойно и криво летала над самым прибоем. Море непрерывно крутящимися валами окаймляло берег. Здесь оно, налетая на него с грохотом и шумом, рыло под собою гравий, там, как кипящий снег, рассыпалось с шипеньем и широко взлизывалось на берег, но тотчас же скользило, как стекло, назад, подпирая собою новый крутящийся вал, а вдали расшибалось о камни и высоко взвивалось в воздух. И далеко гудел берег от прибоя... Чайка с криком бросалась между волнами, плавно скользя по воде в их ухабы, выносилась на новой волне до высокого гребня и взлетала вся в брызгах и пене. Ветер вольно носил ее низко над морем.
Но потом она словно устала. Надвигается ненастный вечер, и бессильно качается чайка на ветру, все дальше уходит, белея в тумане, от берега в море... Слышишь, как жалобно раздаются ее радостные стенания?
Вот она уже еле-еле виднеется в сумраке. Быстро спускается темная бурная ночь; чаще и чаще мелькают в море седые космы пены. Шум прибоя растет, ледяной ветер вздымает и бешено срывает волны, разнося по воздуху брызги и резкий запах моря.
– Кри-э!.. – доносится откуда-то издалека, снизу.
Слушай, я расскажу тебе, под шум бушующего северного моря, старую северную легенду.]

Иван Бунин. Вступление. К короткому, в пяти страничных частках, рассказу. Легенда...
От 1895-го года. Нельзя, сказать, что – начинающий, ибо стихи слагал, ещё будучи гимназистом. Первый сборник вышел в 1891-м. Успел поработать помощником редактора в «Орловском вестнике». Но... Разве, только успел, толком не зацепившись. Влекли дальние странствия...
Не стоит забывать, что родился Иван Алексеевич в Воронеже, а своё «гимназическое» обретал в Ельце (Орловская губерния).
В 1892-м он перебрался в Полтаву. Место (град) – весьма историческое. С середины XIV, до 1569 года пребывала в Великом княжестве Литовском. По Люблинской унии оказалось включённой в состав Королевства Польского.
Затем (с лёгкой-тяжёлой руки-булавы Хмельницкого) была центром Полтавского полка в Гетманщине. Ну, а уже после Андрусовского перемирия (1667) вошла в состав Русского царства (пока – не вполне Империи).
В общем – Малороссия (притом, что ареалы последней постоянно менялись-двигались). Земли – как-то русские, но – отнюдь не Россия. Хотя и та, как такая (с двумя «с» и устойчивом ударении на втором слоге), зачинается лишь с Алексея Михайловича и окончательно (?) закрепляется лишь при Петре Алексеевиче.
К чему я «овопросил» окончательность, догадаться нетрудно.
Отчего я не упоминаю Украину?!
Для меня-то она есть. В том числе – как государство. Со своей историей (и предысторией), а не, как в чьём-то «коми-пермяцком уме-проекте» – токмо нечто «имени Ленина». Или – как ёрническая «Нэнька», в устах тоскующих по «Великому СССР».
Кстати (к нашим «чайкам»), в Полтавской губернии прошло и детство Ивана Саволайнена.
Самое отношение Бунина к Малорос(с)ии заслуживает отдельного внимания

[Часов до пяти в городе было пусто, сады пеклись под солнцем. Брат спал, мы просто валялись на её широкой кровати. Солнце, обходя дом, уже блистало в окна спальни, заглядывало в них из сада, сад отражался своей светло-зелёной листвой в зеркале над умывальником. В этом городе учился Гоголь, весь окрестный край был его, – Миргород, Яновщина. Шишаки, Яреськи, – мы часто, смеясь, вспоминали: «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!».
– Всё-таки жарко! – говорила она, весело вздыхая и ложась навзничь. – И сколько у нас мух! А как это дальше, про огороды?
«Изумруды, топазы, яхонты эфирных насекомых сыплются над пёстрыми огородами...».
– Это как-то волшебно хорошо. Я ужасно хотела бы побывать в Миргороде. Непременно надо как-нибудь поехать. Правда? Пожалуйста, как-нибудь поедем! Только какой он был странный, неприятный в жизни. Никогда ни в кого не был влюблен, даже в молодости.
– Да, за всю молодость единственный бессмысленный поступок – поездка в Любек.
– Вроде твоей в Петербург... Отчего ты так любишь ездить?
– А отчего ты любишь получать письма?
– От кого ж я их теперь получаю!
– Всё равно любишь. Люди постоянно ждут чего-нибудь счастливого, интересного, мечтают о какой-нибудь радости, о каком-нибудь событии. Этим влечет и дорога. Потом воля, простор... новизна, которая всегда празднична, повышает чувство жизни, а ведь все мы только этого и хотим, ищем во всяком сильном чувстве.
– Да, да, это правда.
– Ты говоришь – Петербург. Если бы ты знала, какой это ужас и как я там сразу и навеки понял, что я человек до глубины души южный. Гоголь писал из Италии: «Петербург, снега, подлецы, департамент – всё это мне снилось: я проснулся опять на родине». Вот и я так же проснулся тут. Не могу спокойно слышать слов: Чигирин, Черкасы, Хорол, Лубны, Чертомлык, Дикое Поле, не могу без волнения видеть очеретяных крыш, стриженых мужицких голов, баб в жёлтых и красных сапогах, даже лыковых кошёлок, в которых они носят на коромыслах вишни и сливы. «Чайка скиглить, литаючи, мов за дитьми плаче, солнце грiе, витер вiе на степу козачем...». Это Шевченко, – совершенно гениальный поэт! Прекраснее Малороссии нет страны в мире. И главное то, что у нее теперь уже нет истории, – её историческая жизнь давно и навсегда кончена. Есть только прошлое, песни, легенды о нём – какая-то вневременность. Это меня восхищает больше всего.
– Ты это часто говоришь – восхищает, восхищение.
– Жизнь и должна быть восхищением...
Солнце склонялось, густо лилось в открытые окна по крашеному полу, зеркальный отблеск играл на потолке. Подоконники горели всё ярче, на них радостными кучками кипели мухи. Мухи кусали её голые прохладные плечи. На подоконник вдруг садился воробей, зорко и бойко оглядывался и, вспорхнув, опять исчезал в светлой зелени сада, уже прозрачно сквозившей на предвечернем солнце.
– Ну, скажи ещё что-нибудь, – говорила она. – Скажи, а в Крым мы когда-нибудь поедем? Если бы ты знал, как я мечтаю! Ты б мог написать какую-нибудь повесть, – мне кажется, ты написал бы замечательно, – и вот у нас были бы деньги, мы бы взяли отпуск... Отчего ты бросил писать? Ты какой-то мот, расточитель своих способностей!
– Были такие казаки, которые назывались «бродники», – от слова «бродить». Вот, верно, и я бродник. «Одному бог даёт палати, другому мосты да гати». Лучше всего у Гоголя его записная книжка: «Степная чайка с хохлом в виде скобки поднимается с дороги... Рубеж во всю дорогу, зелёный, с растущими на нём бодяками, и ничего за ним, кроме безграничной равнины... Подсолнечники над плетнями и рвами, и соломенный навес чисто вымазанной хаты, и миловидное, красным ободком окружённое окошко... Ты, древний корень Руси, где сердечней чувство и нежней славянская природа!».
Она внимательно слушала. Потом вдруг спрашивала:
– А скажи, зачем ты прочёл мне это место из Гете? Вот, как он уезжал от Фредерики и вдруг мысленно увидал какого-то всадника, ехавшего куда-то в сером камзоле, обшитом золотыми галунами. Как это там сказано?
– «Этот всадник был я сам. На мне был серый камзол, обшитый золотыми галунами, какого я никогда не носил».
– Ну да, и это как-то чудесно и страшно. И потом ты сказал, что у всякого в молодости есть в мечтах свой желанный камзол... Почему он её бросил?
– Он говорил, что им всегда руководил его «демон».
– Да, и ты меня скоро разлюбишь. Ну, скажи правду – о чём ты больше всего мечтаешь?
– О чём я мечтаю? Быть каким-нибудь древним крымским ханом, жить с тобой в Бахчисарайском дворце... Бахчисарай весь в каменистом, страшно жарком ущелье, а во дворце вечная тень, прохлада, фонтаны, за окнами шелковичные деревья...]

«Жизнь Арсеньева»... Роман, не роман...
Если и роман, то – «феноменологический». Проникнутый трудно скрываемыми автобиографическими мотивами. Там и страницы о нашем Витебске наличествуют.
А здесь (в этом фрагменте) – Алексей и Лика.
В этом городе учился Гоголь...
Гоголь-Яновский учился в Нежинской гимназии. С 12 лет. А до этого, два года проходил подготовку в Полтаве.
Полтава...
Иван Алексеевич оказался там при содействии брата Юлия (1857–1921), народовольца, заведовавшего в 90-х статистическим бюро Полтавского земства. Уехала туда за Буниным и его возлюбленная (гражданская жена) Варвара Пащенко (1870–1918). Знакомство их состоялось в 1889-м (по работе в «Орловском вестнике»). Притом, что до этого они пять лет проживали в Ельце, где обучались в гимназиях.
Любовь (не просто «влюблённость») была. Семьи не сложилось... Во многом – из-за неустроенности писателя, из-за его склонности к «бродничеству».
Одиссей!
В ноябре 1894-го Варвара и Иван расстались («Ваня, прощай. Не поминай лихом»). Для Бунина этот разрыв оказался не просто рядовым эпизодом. Переживал. Тосковал...
Читайте концовку как бы «романа».
Алексей и Лика («ЖА»)... Вполне автобиографично. Пусть Варвара умерла и не так скоро, как Лика.
Малороссия...

[«Чайка скиглить, литаючи, мов за дитьми плаче, солнце грiе, витер вiе на степу козачем...». Это Шевченко, – совершенно гениальный поэт! Прекраснее Малороссии нет страны в мире. И главное то, что у нее теперь уже нет истории, – её историческая жизнь давно и навсегда кончена. Есть только прошлое, песни, легенды о нём – какая-то вневременность. Это меня восхищает больше всего.]

И – Чайка!
Чайка Шевченко. Чайка Гоголя (степная, с хохлом)...
«Велгу» Бунин пишет в 1895-м. Считай, сразу после расставания с Варварой.

[– Ирвальд! – крикнула Велга страстно и звонко.
От голоса ее мгновенно очнулся Ирвальд. Хотела Велга крикнуть ему, что она любит его, как в детстве, но не коснулись ее ноги земли, когда она прыгнула с лодки на берег: в воздухе повисла она крылатою белой чайкой, и крик ее раздался жалобно-радостным криком чайки над Ирвальдом. Он мгновенно очнулся от крика – голос друга коснулся его сердца, – но, взглянув, он увидел лишь чайку, взлетевшую с криком над лодкой...
Он уплыл на восток. Она долго вилась над водой, провожая Ирвальда. А когда он сокрылся вдали, закачалась она бесприютною чайкой но ветру. Так тоскует она и доныне, вспоминая утесы в тумане, где когда-то томился Ирвальд. Но в стенаниях ее звучит радость.]

Варвара – Велга!? Велга – как-то и Малороссия!? Пусть и в Северной облатке.
Где-то как-то... Хотя... Там – Легенда (притча). Здесь – Жизнь.
И Ирвальд (как-то – И. А.) – любит Жизнь. Ему скучно на суровом родном Севере. А Бунину – скучно в той же Малороссии, пусть прекраснее стран нет в мире. Но... Чтобы сохранять в себе это Чувство, не дать ему зачахнуть или «опсоветь», надо увидеть и те, другие, страны. Увидеть. Потом – возвращаться. Хотя бы – в мыслях.
Страна!

[И главное то, что у нее теперь уже нет истории, – её историческая жизнь давно и навсегда кончена. Есть только прошлое, песни, легенды о нём – какая-то вневременность. Это меня восхищает больше всего.]

Давно и навсегда!?
Как то казалось... Когда-то...
Как кому-то дюже хочется такого и сегодня. А лучше бы – и вовсе без той, своей – истории.
Нет! Не было!! Не должно быть!!!
Вопят нынешние. Не знающие ни Украины, ни того – уже в России – что достойно памяти и любви, а не «миссионерской возгонки» и напыщенного «самолюбования».
Ниии... Бунин думал не так! Существенно не так, хотя и занадта по-расейски.
А столицы (росские) Алексеевич не привечал. Как и политику вообще.
А уж как он не принял большевиков! С их «окаянством». Как не принимал (уже в эмиграции) и Сталина, со всем его «Величием».
Не единожды я Ивану Алексеевичу в то улыбался. Порой, слегка по-волчьи. Как хотя бы в «Луна виновата».

Ворот кителя подняв,
заточив клинок о камень,
клацнув волчьими клыками,
выйду к морю.
Свод луняв…
Нет! –
Отменно полнолунен!
Китель – круче пиджаков.
Я сегодня зол, как Бунин,
на задир большевиков.
(23.08.2018)

И в той же России он любил вовсе не эти раздутые Громады.
Ну, а с историей Малороссии (Страны-Украины) и он – недооценил.

[Ты, древний корень Руси, где сердечней чувство и нежней славянская природа!]

О, как! От Гоголя (из записных книжек).
Нет сердечнее и нежнее.
С Любовью!
И Бунин – точно не супротив этого.
А Николая Васильевича порой щемит! За то, что тот занадта смешивал Малороссию и Великороссию.
Малороссия... «В августе» (1901). Целиком.

[Уехала девушка, которую я любил, которой я ничего не сказал о своей любви, и так как мне шел тогда двадцать второй год, то казалось, что я остался один во всем свете. Был конец августа; в малорусском городе, где я жил, стояло знойное затишье. И когда однажды в субботу я вышел после работы от бондаря, на улицах было так пусто, что, не заходя домой, я побрел куда глаза глядят за город. Шел я по тротуарам мимо закрытых еврейских магазинов и старых торговых рядов; в соборе звонили к вечерне, от домов ложились длинные тени, но было еще так жарко, как бывает в южных городах в конце августа, когда даже в садах, жарившихся на солнце целое лето, все покрыто пылью. Мне было тоскливо, несказанно тоскливо, а вокруг меня все замирало от полноты счастья, в садах, в степи, на баштанах и даже в самом воздухе и густом солнечном блеске.
На пыльной площади, у водопровода стояла красивая большая хохлушка в расшитой белой сорочке и черной плахте, плотно обтягивавшей ее бедра, в башмаках с подковками на босу ногу. Было в ней что-то общее с Венерой Милосской, если только можно вообразить себе Венеру загорелой, с карими веселыми глазами и с такой ясностью чела, которая бывает, кажется, только у хохлушек и полек. Наполнив ведра, она положила коромысло на плечо и пошла прямо навстречу мне, – стройная, несмотря на тяжесть плескавшейся воды, слегка покачивая станом и постукивая башмаками по деревянному тротуару… И помню, как почтительно я посторонился, давая ей дорогу, и как долго смотрел за нею! А в улицу, которая шла с площади под гору, на Подол, видна была огромная, мягко синеющая долина реки, луга, леса, смуглые золотистые пески за ними и даль, нежная южная даль…
Кажется, никогда не любил я так Малороссию, как. В ту пору, никогда не хотел так жить, как в ту осень, а между тем толковал я тогда только о борьбе с жизнью, учился только бондарному ремеслу. И теперь, постояв но площади, я решил отправиться в гости к толстовцам, за город. Спускаясь под гору на Подол, я встретил много парных извозчиков, которые шибко везли пассажиров с пятичасового поезда из Крыма. Огромные ломовые лошади медленно тащили в гору гремящие телеги с ящиками и тюками, и запах москательных товаров, ванили и рогожи, извозчики, пыль и люди, которые ехали откуда-то, где должно быть хорошо, – все опять заставило мое сердце сжаться от каких-то мучительно-тоскливых и сладких стремлений. Я свернул в тесный переулок между садами и долго шел по предместью. «Панычи» этого предместья, мастеровые и мещане, дико и чудесно «гукали» в летние ночи по долине да пели хорами на церковный лад красивые и печальные казацкие песни. Теперь «панычи» молотили. На окраине, там, где голубые и белые мазанки стояли уже на леваде, при начале долины, мелькали на токах цепы. Но в затишье долины было жарко так же, как в городе, и я поспешил взобраться на гору, в открытую, ровную степь.
Тихо, покойно и просторно было там. Вся степь, насколько хватало глаз, была золотая от густого и высокого жнивья. На широком, бесконечном шляхе лежала глубокая пыль: казалось, что идешь в бархатных башмаках. И все вокруг – и жнивья, и дорога, и воздух – сияло от низкого вечернего солнца. Прошел черный от загара, пожилой хохол в тяжелых сапогах, в бараньей шапке и толстой свитке цвета ржаного хлеба, и палка, которой он попирался, блестела на солнце, как стеклянная. Крылья грачей, перелетавших над жнивьем, тоже блестели и лоснились, и нужно было закрываться полями жаркой шляпы от этого блеска и зноя. Далеко, почти на горизонте, можно было различить телегу и пару волов, которые медленно влекли ее, да шалаш сторожа на бахчах… Ах, славно было среди этой тишины и простора! Но всю душу мою тянуло к югу, за долину, в ту сторону, куда уехала она…]

И в этих «хохлушка», «хохол» – от воронежца-орловца Бунина – не адчуваецца амаль ніякай пагарды. В отличие от того, чем веет (нескрываемо) от нынешних крымчан-донетчан. Некоторых – с казацкими, кстати, корнями.
А уж их (нынешних) – к нам, беларусам... Ну, нас уже давно и вовсе «захоронили-закопали» такие же бывшие земляки, осевшие в России, но давно отрекшиеся от своего. А тому и нынешнее наше Лукаморье – сподобит-благоволит. Не случайно те, бывшие – так его раз-пораз нахваливают.
Велга...
Чайка-пограничница.

Слышишь, как жалобно раздаются её радостные стенания?

10-11.12.2025


Рецензии