Прощание у Околицы

За околицей пыль столбом, ветер травы клонит.
Собирался отряд в поход под иконный звон.
Старый мельник, седой отец, сына молча хор;нит
Не в могилу, а в дым войны, на кровавый кон.

Он стоял, как утёс седой, не роняя слезы.
Лишь морщины легли глубже на сухом челе.
Помнил он, как вот этот сын в дни весенней грозы
Босоногим бежал за ним по пахнущей земле.

Помнил первые шалуны, первый зуб молочный,
Как учил его ремеслу, как держать косу.
А теперь — вот мундир казённый, взгляд по-детски заочный,
И винтовка в руках, что тяжелей, чем роса поутру.

«Сын, — промолвил отец, и голос, как жернов, скрипнул,
— Ты иди. Но запомни одно, мой родной сокол.
Не геройством пустым кичись, чтоб никто не упрекнул,
А плечо подставляй тому, кто в бою умолк.

Не ищи себе славы там, где лишь горе и беды.
Честь солдата — не в блеске наград, не в лихом клинке.
Честь солдата — вернуться домой с ощущением победы
Не над вражьей душой, а над страхом в себе, в уголке

Своей собственной совести. Ты вернись, слышишь, Ваня?
Мать не сможет... она и так вся иссохла от слёз.
Я тут буду... молиться буду... на рассвете раннем...
Чтоб тебя не скосил свинец, не унёс мороз».

Он расправил на сыне ворот, по-мужски, неловко.
И не смог удержаться — обнял, что есть сил, до хруста костей.
Сын прижался к плечу, где знакомая штопка,
И вдохнул запах дома, полей, всех прожитых дней.

«Я вернусь, батя», — выдохнул он, отстраняясь быстро,
Чтоб отец не увидел, как влага глаза обожгла.
И пошёл в серый строй, где под небом нечистым
Молодость уходила в туман, в неизвестность и в мрак без числа.

А отец всё стоял. И смотрел, как родная фигура
Растворялась в пыли, становилась всё меньше, как точка вдали.
И когда стихли песни, и вся эта рать понурая
Скрылась там, где кончался предел его отчей земли,

Он припал на колени к траве. И скатилась скупая,
Первая за полвека, горючая, злая слеза.
И взмолился старик, в небо руки вздымая:
«Боже, если ты есть... сохрани... не губи... пацана...»

Пролетали недели, как спуганных птиц вереницы.
Осень смыла дождями дорожную пыль со стерни.
Старый мельник всё ждал новостей с той далёкой границы,
И тянулись безмолвно и страшно похожие дни.

Мать Ивана, иссохшая тень у окна в светлице,
Перестала и плакать, и спать, лишь шептала: «Живой...»
И молилась на лик, что висел в уголке на божнице,
И качала пустой колыбели скрипучей рукой.

А отец делал вид, что он крепок, что вера не тает.
Он чинил жернова, молол рожь, говорил с мужиками,
Но когда наступал вечер, и деревня смолкает,
Он садился за стол и водил загрубевшими пальцами

По единственной весточке — мятому треугольнику,
Что принёс почтальон в сапогах, перепачканных глиной.
Сын писал: «Я здоров. Тут у нас... как в огромном муравейнике.
Кормят сносно. Не думайте, батя, обо мне с кручиной».

Больше не было слов. Только буквы, кривые и робкие,
Что пытались укрыть за собой громыхающий ад.
Старый мельник читал между строк, за словами короткими,
Как дрожал под огнём его мальчик, безусый солдат.

Он писал свой ответ, выводя каждый знак терпеливо,
Неумелой рукой, что привыкла к мешку да к зерну:
«У нас, Ваня, всё ладно. Корова отелилась дивно.
Мать твоя... шлёт поклон. Мы тебя очень ждём к рождеству».

Он не мог написать, как ночами она просыпается,
Как кричит его имя во сне, разрывая покой.
Он не мог написать, как у самого сердце сжимается
Каждый раз, когда ветер завоет в трубе над избой.

Так летели два письма, две души, две надежды,
Сквозь метели и вьюги, сквозь грохот и мрак бытия.
Одно пахло землёй, отчей хатой и старой одеждой,
А второе — несло запах пороха, пота, вранья...

Вранья горького, нужного, чтобы те, кто остался,
Не сошли бы с ума, дожидаясь конца этой тьмы.
И в землянке сырой, где солдат отдохнуть попытался,
Он читал про корову... и плакал от этой зимы.

Не от стужи, что тело сковала свинцовой усталостью,
А от той теплоты, что сквозила в отцовском письме.
Он на миг возвращался домой, к этой праведной малости,
И готов был опять подниматься и выжить в войне.

Зима вцепилась в землю мёртвой хваткой,
Засыпав мир безмолвной белизной.
Иван, в своей землянке зыбкой, шаткой,
Давно сроднился с грязью и войной.

Он научился спать под свист снарядов,
Ценить сухарь, как лучший из даров,
И понимать без слов по одним взглядам
Товарищей, что смерти злой улов
Мог вырвать из рядов в любую полночь.
Он видел то, чего не видят в снах:
Как друг его, Степан, зовущий на помощь,
Угас с улыбкой детской на губах.

Он очерствел. Душа оделась в латы,
Чтоб попросту не треснуть пополам.
Но каждый раз, когда гонцы-солдаты
Несли мешок с письмами по рядам,

В нём просыпался мальчик босоногий,
Что ждал гостинца от отца с торгов.
И он искал знакомый, ровный, строгий,
До боли ясный почерк меж листков.

«...Писал тебе, да воротился голубь, —
Читал Иван, прищурившись, впотьмах, —
Почтарь сказал, что ваш отряд так углублён
В тылы чужие, что доходит страх

До нас, как вести. Но мы верим, Ваня.
Сосед твой, Гришка, воротился без ноги.
Лежит, молчит. Глядит, как на закланье,
И шепчет: „Господи, спаси и помоги“.

А мать... сдала. Совсем бела, как лунь.
Всё бродит по двору и кличет кур.
Ты только, сын, про это зря не думай.
Ты береги себя от вражьих пуль.

Я тут наладил мельницу. Скрипела.
Теперь как новая. Ждёт рук твоих, сынок.
Вернёшься — будет у тебя тут дело.
Дай Бог, чтоб ты вернулся. Дай-то Бог...»

Иван свернул письмо. В груди — тиски.
Он представлял отца в его каморке,
И матери бессонные виски,
И горький хлеб на кухонной задворке.

И эта боль была страшней осколков,
Что рвали плоть и сеяли свинец.
Она впивалась тысячей иголок
И превращала в старика юнца.

Он встал, отряхивая с плеч солому,
И вышел в ночь, где стылый ветер выл.
«Я должен выжить, — он шептал, — для дома.
Я должен...» — и патрон в винтовку вставил.

И в этот миг, в затишье перед боем,
Он был не просто воин, не солдат.
Он был опорой, сыном и героем
Для тех двоих, что ждут его назад.

Прошла весна. Ручьи смывали сажу
С полей, израненных железом и огнём.
Но почтальон, знакомый и всё тот же,
Всё чаще обходил их старый дом.

Нет писем. Нет ни строчки, ни привета.
Лишь ветер в трубах так же голосит.
И это молчание страшнее ответа,
Оно, как камень, на душе висит.

Старик-отец ходил чернее тучи.
Он перестал расспрашивать, встречать
Гонца у тракта. Этот гнёт тягучий
На всём живом оставил злой печать.

Однажды к ним зашёл тот самый Гришка,
Соседский сын, что без ноги лежал.
Пришёл на костылях, худой мальчишка,
И, пряча взгляд, у входа постоял.

«Здорово, тятя...» — выдохнул он хрипло.
«Проходь, садись», — ответил мельник глухо.
И в тишине гнетущей, мёртвой, зыбкой
Слова застряли. Лишь жужжала муха.

«Вы... это... не волнуйтесь понапрасну, —
Сказал калека, теребя штаны. —
Там наступленье... Страшное... Ужасно...
Там письма не доходят с той войны.

Там всё смешалось — кони, люди, танки...
Мы в окруженье угодили раз.
Ваш Ванька... он... в последней той землянке
Мне свой кисет отдал... такой наказ...

Сказал: „Коль выйдешь, передай отцу“.
Он был живой! Он бился, как медведь!
Он трём бойцам... помог пробиться... к лесу...»
И Гришка вдруг не смог в глаза глядеть.

«Он был живой, — твердил он, как в бреду, —
Я сам видал... Он отходил последним...
Он обещал, что выживет... приду...»
Но голос стих под этим небом бледным.

Отец молчал. Он понял всё без слов.
Надежды тоненькая, слабая лучина,
Что теплилась средь горестных ветров,
Вдруг дрогнула и навсегда почила.

Он видел не солдата, не героя,
А сына, что отходит, прикрывая
Других собой от огненного роя,
Свою весну навеки отдавая.

Он встал, пошёл к калеке, положил
На плечи-косточки тяжёлую ладонь.
«Спасибо, сын. Что не забыл. Что жил
Ты рядом с ним. Иди... Души не тронь.

Иди с Богом». И, закрыв за ним
Скрипучую, рассохшуюся дверь,
Он к матери побрёл, как пилигрим,
Чтоб сообщить о худшей из потерь.

А та сидела, глядя на дорогу,
И улыбалась, будто в полусне.
«Вернётся скоро, — молвила, — к порогу.
Я чую... Он вернётся по весне...»

Война ушла, как страшная гроза,
Оставив шрамы, пепел и руины.
И стали возвращаться по домам
Те, кто прошёл её кровавые долины.

Хромые, безрукие, седые,
С потухшим взглядом, в старых гимнастёрках.
Они брели в края свои родные,
Где жизнь текла на выжженных задворках.

Отец не ждал. Он схоронил надежду
В тот день, когда ушёл от них калека.
Он просто жил, носил свою одежду,
Но был уже из прошлого столетья.

Он ухаживал за ней, своей старухой,
Что так и не поверила в беду.
Она всё так же с верой и со слухом
Ловила каждый шорох за версту.

«Вот-вот, сейчас... Я слышу, как шагает...
Скрипит калитка... Это он, родной!»
Отец молчал. Он знал, что не бывает
Чудес на свете после войн таких, сырой
Землёй пропахших. И однажды летом,
Когда закат окрасил небо в медь,
К их дому, залитому тихим светом,
Пришёл солдат, чтоб больше не скорбеть.

Не их Иван. Чужой. Усталый, пыльный.
Он снял пилотку, поклонился в пояс.
И протянул отцу мешочек стильный,
В котором что-то билось, беспокоясь.

«Простите, тятя. Я служил с Иваном.
Он пал под Ржевом. В поле, у ручья.
Он говорил, что если буду ранен,
Но выживу, чтоб к вам заехал я.

Просил отдать вам...» И солдат неловко
Разжал ладонь. В ней — горсть родной земли.
«Он до последнего... держался очень стойко.
И всё шептал: „Отцу... поклон... неси...“»

Старик взял землю. Тёплую, сухую.
Он подносил её к лицу, вдыхал,
Как будто душу сына дорогую,
Что в этой горсти праха отыскал.

И рухнул на колени. Не от горя —
От тяжести, что нёс он столько лет.
И слёзы, что сдержать пытался, споря
С самим собой, прорвали свой запрет.

Он плакал молча, страшно, без надрыва,
Ссутулив плечи, как седой утёс.
А мать смотрела с лавки сиротливо
И улыбалась тысячами звёзд:

«Смотри, отец... А я ведь говорила...
Вернулся наш... Принёс поклон домой...
Пойдём же в дом, я печь уж затопила...»

И в этот вечер мир обрёл покой.
Покой безумья. И покой утраты.
За околицей ветер травы клонит...
А где-то там лежат в полях солдаты.
И Родина их вечно будет помнить.


Рецензии