Совет в Филях
Пошла длиннейшая молва о том, кто снимет свой мундир.
И царские ставители газет, кто разгоняет всенародный миф,
Готовились в строфу вписать ответ, насколько командир труслив.
Но весь наплыв фальшивых песен, обрывок депеши прелестной,
И граф Лонгин в пальто помпезен, вещает он сынам Небесной:
«Вы получили подаянье? И так вещаю Я в своем письме -
Пора снимать то одеянье, что окунуло нас во тьме.
Ведь неужели был подписан отказ от марлевых боёв?
И вам придется говорить, что сдан наш славный Могилев?
Что в Ратном поле нас, посеяв пороха заслон,
Громит великий и ужасный француза Легион.
Не вам ли, командирам, стыдно, оставив все свои Кресты,
Осознавать, что бусурману осталось только полверсты?
И в самом деле, пуля в сердце способна поразить слона,
Ведь все ожесточенное сопротивленье ведет сам сатана.
Так посмотрите на себя! Вы лик, что не приносит нам победы!
Обычный деревенский люд пугают даже шведы,
Разгром которых завершился пеньем иноверца
И вся народная борьба сменилась мнимым стуком сердца.
Мой долгий возглас будет сниться вам ночами,
И не отделаться никак ни женскими слезами,
Ни в церкви мертвым поминанием Грузина,
Что ради нашего Царя он подписал отказ от Господина.
И даже там, на небесах, родных не посетит,
Навеки вся его душа, у нас на поле прогремит.
Годами будет плакать храм во Мцхете,
Изображая его лик на золотой монете...»
Но речь Лонгинова прервали,
Бестактность говора сорвали,
И каждый член совета лицезрел,
Как рыцарь Толь мгновенно песнь свою запел:
«Да как ТЫ смеешь, граф Лонгинов?
Все время пребываешь заграницей,
И пьешь из воинских кувшинов?
Ведь ты не сделал Русь своей землицей,
Ты не участник этих "марлевых боёв",
Которые считаются тобой слепыми,
Зато ты гадко издаешь свой рёв,
Что волосы мне делает седыми...»
Но граф свой род прекрасно защищая,
Парировал в моменте, борьбу не прекращая:
«Месье Карл Толь, позвольте, не могу припомнить я,
Чтобы на "ты" ко мне сказалось сей безвольное дитя.
Вы свое место позабыли..
Хотите вновь закрыться в Статской пыли?
Ведь вы же начинали как поручик,
Я помню ту мольбу, что выстоял ваш ключик.
И вы не жалок, ваш вес не мал,
Вы просто продались на службу в царский сеновал.
И вся это фальшивая "хвальба",
Пред вами ставшая как о известье бури,
Была благополучно отданА,
Осталось только посочувствовать фигуре»
И Карлу Толю слово в голову не лезло,
Бездумно всхлипывая, он вышел из избы
И, глазом проведя, увидел - облако воскресло,
Оно как предсказатель убийственной гурьбы.
Но миг отдышки невозможен, пока не знаешь ты ответ,
И Карл Федрович вернулся, пока Смоленский смотрит на фуршет:
Его массивность, красна доля и заточенный взгляд
Производили ощущенье моря, в котором плавает снаряд.
И горечь непокорной сказки, что граф Лонгин успел поднять,
Сейчас витает где-то в поле, ее бездумно объяснять.
Но взор военачальной своры упал на край крестьянского Паласа:
Они увидели соборы, где граф Толстой смотрел на блик иконостаса.
И начал ветеран сраженья у Островно,
Свою молитву, обращаясь к ним виновно:
«Вы прокляли! Вы прокляли нас, боже...
Теперь как лезвие шагает по пустынной коже
Пунктир шута и линия разгрома,
Что ждет солдат с ножом у дома.
Но вымышленный бог, что подарил нам вред
Увидел грациозно во мне тот мнимый след...
Ведь раньше звук искусства виднелся вдалеке:
Мы усмотрели гения в "отеческой" строке.
И много лет рассматривалась Русь среди нечеловеческих нотаций,
Вы все молили подавать банкирам облигаций,
Когда насильно европейских,
Но пред глазами вовсе не библейских,
Неизмеримых, но конечных, идей вагон нас застилал,
В душе у вас восстал бездушный генерал.
И вам не кажется, что весь ваш глупый сюр
Совсем заплыл за рамки совести,
Так все ваши бои - это лишь испись авантюр.
Поймите, я прошу! Шишков не пишет повести!
Это бессовестный диктат собачьего поводыря,
Что метко ищет в вас бездумного богатыря.
Но ваша свора, где нет ни пяди добрых слов,
Сейчас прокидывает карту со схемами всех холодов!
А я свой род Толстых, что Остерманскому отцу
Не подавал вино, сейчас обрел всю ненависть к лжецу;
И я поведаю о том,
Что называем мы грехом:
Родоначальность всех идей, берет начало с моих дней,
Когда январская эгида
Спасла меня, как Царь - Давида,
Но вместо вечной благодати,
Я получил (совсем некстати),
Медали, саблю и топор,
Что выбросил у Лысых гор.
Но никогда я не скажу, что гложет душу мне внутри,
И как бы не была ужасна боль, мне гордость не позволит выдать алтари.
И поздней ночью, придя к себе домой и отворив сундук,
Увижу пропасть, которая зовёт меня, прося надеть сюртук.
И я пленен всеобожаньем,
Совсем паническим ласканьем,
Что пробирает до костей,
Хотя внутри полно камней.
Исчерпано все чувство воли,
Ищу я в ней конец юдоли,
Но смог найти лишь свою тень,
Я в ней как раб, сажающий ячмень.
И выбраться из заточенья боли,
Я совершенно не смогу,
Ведь продал изначальность роли,
Что высек у себя на берегу.
И я, поддавшись зримому скушенью,
И подписав бессрочную доктрину,
Для всех остался проклятой мишенью,
Которой часто стрелы попадают в спину.
Чуть больше года, графский род,
Что был зачат в грузинском стуле,
Не выстоял и превратился в сумасброд,
Который ходит-рыщет в своем глухом ауле.
И вся надежда на мою беспечность,
На мой юношеский проказ,
Пусть даже оторвут конечность,
Я все равно не подпишу отказ.
И то, что нарекаете вы честью,
Для нас, солдат, лишь бравый долг,
Что выполним мы даже под француза песню,
И не забудем, как наш враг умолк,
Ведь почитаем совесть нашу вечно.»
И все вздохнули облегченно,
Совсем забыли, что начато беспечно,
И новость об осенней стуже проносится калечно.
Свидетельство о публикации №125120906323