Вторник

Артём проснулся ровно в семь утра от щелчка будильника. Тишина городского утра была привычно густой, сдавленной двойным стеклопакетом. В воздухе пахло пылью, нагретой за день батареей, и едва уловимым запахом собственной кожи — знакомый запах его одинокой берлоги.

Он прошёлся босиком по холодному ламинату на кухню. Включил чайник — его рокот был таким же монотонным, как и вчера. Заварил растворимый кофе: горький, без оттенков, с едва ощутимыми гранулами на дне чашки, хрустящими на зубах. Яичница зашипела на масле, белок побелел, желток остался жидким — как всегда. Он ел стоя, глядя в серое небо за окном, чувствуя, как тёплый желток обволакивает язык вялой, маслянистой плёнкой.

Костюм — серый, слегка поношенный на локтях — сел как влитой. Ткань была прохладной и немного шершавой на внутренней стороне. Он закрыл дверь, щёлкнул замком — звук был глухим и окончательным.

В офисе запахло старым пластиком, пылью из принтера и подгоревшим кофе из соседнего отдела. Он сел за компьютер. Клавиши клацали под пальцами с предсказуемой пружинистой отдачей. Работа поглотила его с той же лёгкой тошнотой, что и всегда. День растаял в переписках и таблицах.

Он вернулся домой, снова щёлкнул замком, снова лёг в постель. И только перед сном его коснулось странное, липкое чувство — будто сегодняшний день был точной, но чуть потёртой копией вчерашнего. Ему приснилось, что мир медленно рассыпается на пиксели, как старая мозаика. А из этого пепла выстраивается новый город. Тот же, но каждый кирпич был холодным и слишком гладким, а между домами зияли идеально ровные щели пустоты.

Артём проснулся резко, без будильника. Сердце билось где-то в горле. Он потёр виски, в которых пульсировала тупая, чужая боль. «Всего лишь сон», — пробормотал он, но в квартире висела густая, сладковатая тишина, будто звук впитали в себя стены.

На кухне он заварил кофе. Пар поднялся едкий, с явным, навязчивым запахом мяты и чего-то металлического — будто пожевал мятную жвачку, прикоснувшись языком к батарейке. Запах был настолько чужим, что перебил всё.

Он разбил яйцо. Оно не хлюпнуло. Желток был слишком оранжевым, почти люминесцентным. Он вылил его на раскалённую сковороду. И тут же раздался звук. Не шипение. Это был тонкий, высокий, живой писк, похожий на крик далёкой птицы или на скрип пенопласта о стекло. Он длился ровно три секунды и оборвался, когда белок схватился. Артём съел яичницу. На вкус она была... мокрой. Как варёный картон, пропитанный водой.

Костюм, висящий на стуле, был тем же. Но когда он надел его, ткань неприятно присосалась к коже, будто слегка влажная, и на сгибах локтей кололась мельчайшими, невидимыми иглами. Размер был тот же, но костюм будто обнимал его слишком внимательно, следя за каждым движением.

На улице было солнечно. И все улыбались. Слишком широко. Продавщица из ларька, старушка с собачкой, подростки в наушниках. Улыбки были идентичными, как будто их нарисовали одним трафаретом: губы растянуты, зубы обнажены, но глаза оставались плоскими, стеклянными, как у рыбы на льду. Они смотрели сквозь него, а их улыбки были направлены куда-то в пространство за его спиной.

Дорога растянулась. Знакомый поворот не наступал. Здания по сторонам были те же, но их тени ложились под неправильным, острым углом, резали асфальт неестественными треугольниками. Воздух был безвкусным и плотным, как желе.

В офисе первое, что он почувствовал, — запах. К знакомой микстуре пыли и пластика добавился стойкий, терпкий аромат старой крови и влажного железа. Запах ржавчины. Он шёл от кондиционера, который теперь гудел на одной надтреснутой, вибрирующей ноте.

Артём сел за компьютер. Клавиатура под пальцами была чуть липкой. Он посмотрел на неё. Буквы были на месте. Но порядок клавиш... «Y» и «Z» поменялись местами. Маленькая, бредовая перестановка. Он начал печатать. Его пальцы, годами знавшие слепой метод, спотыкались, промахивались. Каждое нажатие было маленьким, механическим предательством.

Работа шла мучительно. Он ловил на себе взгляды коллег. Они улыбались тех же мёртвых улыбок, их пальцы стучали по клавиатурам с безупречной, синхронной скоростью.

Когда он, наконец, вышел на улицу, было уже темно. Фонари зажглись, отбрасывая слишком жёлтый, неестественный свет. И тут, в отражении витрины, он увидел себя. Свой уставший силуэт. И на своём лице — улыбку. Ту самую, широкую, трафаретную, с плоскими глазами. Он не приказывал мышцам лица делать это. Улыбка была там сама по себе, как чужая, но комфортно устроившаяся вещь. Она не вызывала чувств. Она просто была.

Он пошёл домой, неся на своём лице этот лёгкий, чужеродный груз, и где-то в глубине сознания, под нарастающим гулом тревоги, уже смирялся с мыслью, что завтра кофе, возможно, будет пахнуть лавандой. А яичница — петь.


Рецензии