Чемодан с нотами
Внутри — ноты. Сотни партитур. Бах, Шостакович, Шнитке, безымянные церковные песнопения, джазовые импровизации, записанные карандашом на промокашке. Я не композитор. Я даже не музыкант в строгом смысле — играю на фортепиано достаточно хорошо, чтобы понимать, что никогда не буду играть достаточно хорошо.
Но я не могу без этого чемодана. Он со мной двадцать лет, и за эти годы я понял: то, что я принимал за странность, на самом деле болезнь. Музыкальная наркомания. Когда я не вижу перед собой нотных строк — начинается ломка. Не слышать музыку, а именно видеть её на бумаге. Знать, что она есть, рядом, доступна в любой момент.
Зачем? Не знаю. Я читаю партитуры, как другие детективы. Прослеживаю, как тема развивается, как голоса сплетаются, как из хаоса возникает порядок, а потом снова распадается. В этом есть нечто непристойно интимное — подглядывать за мыслительным процессом композитора, видеть его колебания, зачеркивания, внезапные озарения. Партитура — это не музыка. Это инструкция по сборке эмоции из воздуха и времени.
Однажды я застрял на три недели в санатории в Карелии — медицинская ошибка, неправильный диагноз, бюрократия. Со мной было всего пять партитур. Через неделю я знал их наизусть, мог напеть любой голос любой фуги Баха из «Хорошо темперированного клавира». К концу второй недели я начал галлюцинировать — видел нотные станы на обоях, на потолке, на лицах медсестёр. На третьей неделе попросил дать мне хоть что-нибудь печатное. Мне принесли местную газету «Карельская правда». Я читал объявления о продаже дров с таким же жадным вниманием, с каким раньше читал Малера. Абстиненция.
С тех пор чемодан стал тяжелее. Я набиваю его до отказа — на всякий случай. На случай войны, эпидемии, конца света. Таможенники спрашивают, что там. Говорю: бумаги. Они заглядывают, видят странные значки, пожимают плечами. Никто никогда не задаёт следующий вопрос: зачем вам столько нот, если вы не выступаете?
Потому что вопрос неудобный. Он заставил бы меня признать: ты существуешь без причины, без сюжета, без финальной каденции, которая разрешит диссонанс и объяснит смысл всех предыдущих аккордов.
В прошлом году меня пригласили в Зальцбург. Конференция по музыковедению — я не музыковед, но иногда пишу об опере. Согласился, потому что хотел увидеть дом Моцарта. Глупо, знаю. Но есть в паломничестве к местам, где жили гении, что-то успокаивающее. Будто их талант можно впитать через стены.
Самолёт задержали на пять часов. Я сидел в аэропорту, открыл чемодан прямо там, на полу у гейта. Достал партитуру «Дон Жуана». Развернул на коленях. Люди оборачивались. Ребёнок спросил мать: «Мам, а что это дядя читает?» Мать ответила: «Не знаю, дорогой. Что-то важное».
И тут ко мне подошла женщина. Лет сорока пяти, может, пятидесяти. В строгом костюме, с дорогой сумкой. Села рядом. Посмотрела на партитуру. Сказала по-английски:
— Вторая ария Церлины?
Я кивнул.
— Мы с вами одинаковые, — сказала она.
— В каком смысле?
— Я вижу у вас чемодан. Я всегда узнаю. У меня такой же.
Она достала из багажа потрёпанный саквояж. Открыла. Внутри — ноты. Горы нот.
— Я пела, — сказала она. — Двадцать лет назад. Была неплохим сопрано. Не звездой, но и не посредственностью. Пела в хорошем провинциальном театре. Потом голос начал садиться. Врачи сказали — узелки на связках. Операция могла помочь, могла окончательно всё испортить. Я не решилась. Ушла со сцены.
Она говорила спокойно, без жалости к себе.
— Но я не могу без этого. Я читаю партии, которые должна была петь. Воображаю, как бы я это спела. Иногда я просыпаюсь ночью и вижу себя на сцене. Слышу оркестр. Чувствую, как воздух наполняет лёгкие, как звук рождается где-то между диафрагмой и небом. А потом открываю глаза — и тишина. Просто тишина и эти чёртовы ноты.
— Зачем вы их возите? — спросил я.
— А вы зачем возите свои?
Я не знал, что ответить.
Она улыбнулась. Не грустно — скорее с любопытством.
— Знаете, в чём парадокс? Музыка — самое временное из искусств. Она существует только пока звучит. Картина висит на стене веками. Книгу можно открыть через сто лет. А музыка умирает в момент рождения. Последний звук затихает — и её больше нет.
— Но остаётся партитура, — возразил я.
— Партитура — не музыка. Это призрак музыки. Инструкция, как вызвать мертвеца. Вы же понимаете.
Понимал.
Она захлопнула саквояж.
— Я лечу в Вену. К психотерапевту. Он специализируется на музыкантах, которые потеряли способность играть. Помогает им принять, что они больше не музыканты. Учит жить без музыки.
— Это работает?
— Не знаю. Попробую. В четвёртый раз.
Мы больше не разговаривали. Её рейс объявили раньше. Она поднялась, взяла саквояж. Остановилась.
— А вы? Вам-то зачем эти ноты?
— Не знаю, — честно сказал я.
Она кивнула.
— Значит, вы ещё не готовы.
— К чему?
— Избавиться от них.
Она ушла. Я больше никогда её не видел.
В Зальцбурге я всё-таки сходил в дом Моцарта. Туристический аттракцион: восковые фигуры, аудиогид на восьми языках, сувенирный магазин с конфетами в форме нот. Стоял в комнате, где он родился. Крошечная комната. Окно выходит на узкую улочку. Здесь он услышал первую музыку — может быть, уличных музыкантов, может быть, церковные колокола, может быть, стук колёс по мостовой.
И вдруг я понял: он не создавал музыку. Он её записывал. Она уже существовала где-то. Он просто был тем, кто умел её слышать и переводить на язык, понятный остальным.
А я? Я тот, кто не умеет слышать, но пытается понять по инструкции. Я расшифровываю чужое откровение, надеясь, что когда-нибудь пойму, что же именно они услышали. Моцарт, Бах, Шостакович — они были медиумами между нами и той музыкой, которая звучит всегда, но которую мы не различаем в шуме повседневности.
Чемодан с нотами — это не библиотека. Это собрание писем от тех, кто побывал на другой стороне и вернулся, чтобы рассказать, как там.
Я вернулся в отель. Открыл чемодан. Достал партитуру Реквиема Моцарта. Незаконченного. Он умер, не дописав. И несколько столетий люди спорят, что он хотел сказать в тех тактах, которые остались пустыми. Какие ноты должны были прозвучать. Какими аккордами должна была разрешиться эта последняя, оборванная смертью мысль.
Я смотрел на пустые строки. На белое пространство, где должна была быть музыка, но её нет и никогда не будет. И понял: весь мой чемодан — это попытка заполнить именно эту пустоту. Не ту, что Моцарт не успел заполнить, а свою собственную.
Партитура — это не музыка. Это обещание музыки. А обещание можно носить с собой бесконечно. Оно не весит ничего. Оно только кажется тяжёлым.
В ту ночь я не спал. Сидел над партитурами, как игрок над картами, которые никогда не принесут выигрыша. Перебирал, читал, вспоминал. К утру я понял, что женщина из аэропорта была права: я ещё не готов.
Но теперь хотя бы знаю, к чему не готов.
Чемодан до сих пор со мной. Я всё ещё таскаю его по миру. Всё ещё открываю по ночам. Всё ещё читаю то, что написано, и воображаю то, что могло бы звучать.
Однажды, может быть, я его оставлю.
Свидетельство о публикации №125120308505