Икона

Он сидел на краю кровати, пальцы царапали простыню, будто искали под ней потайную дверь. 
Света не было — только красный циферблат будильника отражался в зеркале, как рана на тёмном стекле. 
Игорь знал: если сейчас встанет и выйдет в коридор, туда, где пахнет табачным дымом, он снова увидит её. 
Не Катю, не Андрея, не монаха и не святую. Увидит — себя. Но не того, кто ходит на работу, здоровается с соседями и иногда покупает вино «в знак радости». А другого: моложе на двадцать лет, с глазами, в которых ещё не успела осесть печаль. 

Он не вставал. Сидел и считал вдохи, как когда-то считал шаги в больничном дворике, когда мама умерла, а он боялся войти в палату, потому что труп — это всегда нечто большее, чем отсутствие жизни: это окончательное доказательство, что ты и дальше будешь жить без неё, и никто не спросит, справишься ли. 

Тогда, в девяносто третьем, он впервые подумал, что время — это не стрелка, а ловушка. 
Теперь думал второй раз. 

Игорь работал реставратором икон. Не потому что верил — а потому что помнил. В детстве бабка водила в церковь, и он стоял, прижатый к её шерстяной юбке, и смотрел на лик, который не глядел в ответ, а скользил мимо, будто был занят чем-то важным за спиной у мальчика. Потом она умерла, а иконы остались. Он научился очищать их от сажи, копоти, потемневшего лака, слушать, как трещит древо, когда с него сдирают чужие пальцы. 

Однажды привезли заказ. Старушка из поселка под Тверью — икона была без имени, без нимба, без золота. Только тёмное лицо, глаза, в которых не было ни неба, ни земли, и руки, положенные друг на друга, как запертая дверь. 
— Это она, — прошептала старушка. — Своя. Не продаю, не отдаю, только почини. 
Игорь взял. Поставил на мольберт. И в первый вечер понял: он её знает. Не лицо — жест. Не жест — тишину вокруг. 

Три месяца он работал по ночам. Снимал поздние слои, и каждый слой — будто снимал с себя кожу. Под ними появлялось другое лицо: моложе, с узкими губами и впалыми щеками. Не женское. Не мужское. Лицо, которое смотрит не вверх, не вперёд, а внутрь себя. 

В четвёртую ночь он впервые услышал голос. Тихий, без акцента, без интонации: 
— Ты тоже прячешься? 
Игорь не ответил. Продолжал работать. Но наутро обнаружил, что кисть держит иначе — как будто кто-то подложил ему под пальцы свои. 

К концу зимы икона была готова. Лицо стало чистым, но не святым. В глазах — вопрос. В складках одежды — движение, будто тот, кто написан, только что встал и собирается уйти. 
Игорь не отдал заказчице. Сказал, что высохнет через неделю. Через неделю — что нужен ещё месяц. Потом — что уехал. 

Он повесил икону у себя в комнате. На уровне глаз. И стал разговаривать. Спрашивал, как ей там, на древе, не тесно ли. Молчала. Но однажды, когда он, пьяный, пришёл после похорон коллеги (инфаркт, сорок восемь), она ответила: 
— Ты думаешь, смерть — это стена? Это дверь. Только ручка — изнутри. 

После этого он перестал пить. Начал ждать. Не знает чего — но ждать было приятнее, чем жить. 

Весной приехала дочь. Приехала без звонка, с рюкзаком и синяком под глазом. Сказала, что ушла от мужа. Попросила ненадолго. 
Игоря это разозлило. Он любил дочь, но любовь его была похожа на старую фотографию: лицо узнаёшь, но голос не вспомнишь. 
Она смотрела на икону. 
— Это кто? 
— Не твоя тайна. 
— Пап, ты болеешь? 
— Уже нет. 

В ту ночь он проснулся от шёпота. Дочь стояла у иконы, шептала что-то сквозь слёзы. Он не расслышал слов, но понял: она видит то, чего он не видит. 

Утром она уехала. Оставила записку: «Не держи её, если она хочет уйти. Ты же знаешь, как это — когда не отпускают». 

Игорь снял икону с гвоздя. Положил на стол. Сел напротив. 
— Ты хочешь уйти? 
Молчание. 
— Куда? 
И тут он заметил: лицо стало другим. Не иным — вторым. Как будто кто-то наклонился над ним самим и нарисовал поверх него себя. 

Он взял кисть. Не раскрашивать — а стирать. Снимал лак, потом грунт, потом само древо. Под ним — новое древо. Под ним — ещё. Как будто икона была бесконечной матрёшкой. 

Когда он очнулся, было светло. В руке — осколок зеркала. На столе — стружки, пыль, крошки лака. А посреди — маленькое, вырезанное из того же дерева, лицо. Не икона. Не святой. А просто — лицо. Его. В детстве. С теми же глазами, которые тогда, в больничном дворике, смотрели на маму, которая уже не отвечала. 

Игорь поднял его. Прижал к груди. 
— Понял. 

На следующий день он отвёз икону старушке. Та взяла, не глядя. Сказала: 
— Теперь она твоя. 
— Нет. Она никогда не была моей. 

Он ушёл. Не оглянулся. 

Дома повесил на гвоздь маленькое лицо. Уровень глаз. 

Иногда, когда в комнате пахнет чаем, он слышит шёпот: 
— Ты тоже вышел? 
И отвечает: 
— Да. Но не ушёл. Я здесь. 

И молчит. Потому что больше нечего спрашивать.


Рецензии