Самый горький поэт Ленинграда Гена Трифонов
(03.06.1945 - 16.03.2011)
Моими любимыми поэтами 60 -х годов являются поэты Андрей Вознесенский и Бела Ахмадулина. Но полагаю, что людям, занимающимся творчеством, полезно познакомиться с творчеством Бродского, Трифонова и других поэтов середины и конца ХХ века.
3 июня 1945 в Ленинграде родился Геннадий Николаевич Трифонов, «чьи стихи и проза уверенно войдут в историю современной русской литературы» (С.Карлинский, 1986), "наиболее утонченный, наиболее горестный и самый любовный поэт Ленинграда" (К.Кузьминский, 1982).
Отец — военный, капитан медицинской службы, погиб 9-го мая 1945 года в Берлине в конце войны; мать — Трифонова Екатерина Андреевна, 1914 года рождения, из крестьян Вологодской губернии, приехала в Ленинград в 1927 году, служащая трикотажной фабрики.
Занимался самообразованием.Рано начал работать.Проходил срочную службу в рядах ВМФ.Учился в вечерней школе,затем поступил на филологической факультет ЛГУ.
Трифонова называют "первым открытым поэтом-гомосексуалом" в России после Евгения Харитонова.
Несколько лет посещал литературный клуб «Дерзание» при Дворце пионеров, где познакомился с Виктором Кривулиным, Николаем Беляком, Евгением Вензелем, Тамарой Буковской и другими будущими заметными фигурами культурной жизни Ленинграда. В 1970-е подготовил сборник статей о современном искусстве и поэтические книги «Сквозь сад», «Верность апрелю» и «Напрасные стихи» (предисловие к последней написал Давид Дар), участвовал в сборниках «Живое зеркало» (1972; 1974) и «Лепта» (1975).
В 1968—1973 гг. был литературным секретарем у Ольги Берггольц, а затем у писателей Веры Пановой и Давида Дара. Позднее написал об этом: «по этой причине зимой и летом прохлаждаясь в Доме творчества в Комарове, я привык видеть изо дня в день советских классиков — недоступно важных, с надутыми щеками и дутыми репутациями “инженеров человеческих душ”. А какими павлинами прогуливались по комаровским дорожками писатели-лауреаты! .. Да и теперешние сочинители-лауреаты с их одинаково коммерческим выражением лица не далеко шагнули от своих предшественников — разве что в следующую пропасть забвения».
Мужа Пановой Д.Дара считал учителем и посвятил ему роман "Два балета Джорджа Баланчина".Давид Яковлевич Дар был человек удивительный, широчайшей души, добрейший и умеющий прощать. Так он простил поэта Геннадий Трифонова за «стукачество» на него. Он писал в письмо Кузьминскому: «Конечно, мне жаль и ее (Юлию Вознесенскую) и беднягу Геннадия /Трифонова/. Помочь им ничем нельзя, кроме моральной поддержки, что я и стараюсь делать по отношению к Геннадию, хотя он, как говорят, вел себя как подонок. Этого не говорят о Юлии» .
В 70-е Трифонов подготовил сборник статей о современном искусстве и книги стихов «Сквозь сад», «Верность апрелю», «Напрасные стихи». В предисловии к последней Д.Дар писал (1973): «Трифонов вырвал из плена моей немоты самую чистую мелодию, которая, быть может, неслышно звучала в моей душе в редкие минуты высокой влюбленности […] я осмеливаюсь эту рукопись никому неизвестного поэта поставить на своей книжной полке рядом с бессмертными сонетами Петрарки и Микеланджело, не желая думать о том, будет ли подтверждена справедливость моего суждения таким неподкупным и неумолимым судьей поэтов, как время».
Участвовал в сборниках «Живое зеркало» (1972; 1974), «Лепта» (1975). Планировалось издание книги в Калифорнии. На следующий день после высылки Солженицына из СССР (днём раннее тот был арестован, обвинён в измене Родине и лишён гражданства) в Англии опубликовано стихотворение "На высылку Солженицына". Весной 1976 вместе с Ю. Вознесенской, И. Синявиным и В. Филимоновым вошёл в общественную редколлегию альманаха стихов и графики «Мера времени», выпуск которого был сорван КГБ. В 1976 за участие в независимых литературных акциях (в том числе в поддержку Солженицына) был обвинён в гомосексуальных контактах и осуждён на 4 года лагерей, этому периоду жизни посвящено произведение «Тюремное письмо». После освобождения работал грузчиком в Доме книги.
Д.Дар писал о поэте (1979): «С необычайной убедительностью судьба Г.Трифонова отразила на себе всё худшее, что есть в советском обществе: взаимную подозрительность, безнравственность, материальную нужду, неуважение к художественному творчеству. То, что другим, более сильным людям, удается преодолеть, Трифонову преодолеть не удалось, и он испил до конца всю чашу бедствий. Но его горестная жизнь не замутила чистоты его поэзии и прозы, его прекрасной любовной лирики».
К.Кузьминский (1982): «Столь чистой, высокой, трагической лирики — я не встречал НИ У КОГО из прочитанных мною поэтов — будь то классики или "ныне живущие"
Трифонов писал о послетюремном периоде: «В 1988 я работал в издательстве “Советский писатель” грузчиком, никакой другой работы после освобождения из лагеря в 80-м мне найти не удавалось. Но вскоре меня выгнали и с этой, прочитав обо мне какую-то гнусность в “Огоньке”. Тут как раз явилось “новое мышление”, и я решил уехать из страны».
В Университете Канзаса преподавал русский и литературу, публиковал литературоведческие статьи в журналах «Вопросы литературы», «Аврора», «Нева». Выпустил 2 книги стихов. Переводил современную прозу США. В 1989—92 работал в Швеции; окончил аспирантуру Славянского института Стокгольмского университета. С 1995 преподавал английский и современную литературу США.
А.Пурин писал : "Поэтический мир Трифонова, чья жизнь отнюдь не была медом... поражает читателя своей неожиданной нравственной чистотой и прозрачной нежностью. Он, этот мир, едва ли не идилличен, а точней — едва ли не идеален. Следуя великой традиции, берущей начало в «Пире» и «Федре», поэзия и проза Трифонова одолевает «грязь и низость» дольнего бытия идеалистической «мукой по где-то там сияющей красе», как однажды сказал Анненский".
Автор двух романов — «Два балета Джорджа Баланчина» и «Сетка. Тюремный роман», повестей «Лёва» и «Крестовский остров» .С 2005 года писал статьи и прозу для гей-журнала «Квир».
Опасаясь преследовании, последнее время почти не выходил из дома, покончил жизнь самоубийством. Пепел Геннадия Трифонова был захоронен в любимом его Павловском парке — в реке Славянка.
Большая часть стихотворений Геннадия Трифонова обращена к любимому человеку. В них - мольба хотя бы о мимолетном прикосновении, благодарность за короткие встречи, робкая надежда на понимание, полная готовность отдать себя. Но любимый человек всегда неуловим. Он существует только в прошлом и будущем, но никогда в настоящем. А в настоящем только стихи, до предела откровенные, не защищенные ни рассудком, ни общепринятыми нормами чувств, нашептанные обнаженным трепещущим сердцем.
Юный поэт словно играет на своей певучей дудочке. Дудочка хрупкая. Ее можно сломать, отбросить прочь, растоптать, а она все поет и поет - нежно, не громко, но страстно и чисто.
- Я тот, поет дудочка, - кто, может быть, всего нежнее
на землю падает с высот,
ни горла не сломав, ни шеи,
кто рифме подставляет рот.
Я музыка! Возьми меня.
Играй! Я дудочка степная.
Я все об этой жизни знаю,
когда смеюсь, когда стенаю -
и в этом истина моя...
Ладони мои осторожны
и губы чуть-чуть горячи.
Коснись их еще раз - все можно
при свете последней свечи.
Иногда течение стиха становится стремительным, пенистым, неудержимо властным и требовательным:
Все еще может быть со мной -
и жизнь, и смерть, но ты - навряд ли.
Вот почему я жажду клятвы
перед ближайшею зимой,
Мне нужно, чтобы снег в сочельник
мне обещать заране мог
твоих глаголов смысл вечерний -
мой обморок и мой восторг.
Подлинная поэзия поднимает чувственность, очищает ее от всего низкого, придает ей красоту и благородство, украшает и того, кто любит и того, кого любят. Наверное поэтому все те, к кому обращены стихи этой книги, обольстительно прекрасны.
О, Гиви, говори,
что это ,блажь и ложь.
Гляди - в моей крови
серебряный твой нож.
Я не убит еще,
и рана так легка -
грузинских губ и щек
тень на меня легла.
Дар писал о своеобразии лирики поэта:
"Всего тремя штрихами рисует поэт своего героя: серебряный нож кавказца и "грузинские", т.е. по всей вероятности смуглые губы и щеки. Рисунок легок и вдохновенен, и при этом дудочка дорисовывает его мужественными шипящими "блажь" и "ложь" и девически-мелодичными "легка" и "легла"...
Читатели, конечно, обращают внимание на то, что все любовные стихи Геннадия Трифонова посвящены не женщинам, а мужчинам. Однополая же любовь совершенно бессмысленна, она представляет собой чувственное влечение, не имеющее никакой иной цели, кроме удовлетворения чувства, которое непременно одухотворено любящим...
Трагизм невозможности достигнуть полной любовной реальности, роднит однополую любовь с бескорыстным и чистым искусством. И может быть, поэтому сама она становится чистой и возвышенной, как чисто и возвышенно неприменимое в практической жизни искусство Бетховена и Баха, Микельанджело и Петрарки. Само собой разумеется, что речь в этих стихах идет не о чувственных забавах и шалостях, но о любви, т.е. о мощном и непреодолимом влечении одного человека к другому...
Это влечение для Геннадия Трифонова осенено божественным величием, так же, как природа /лес, небо, дождь, река/ и как поэзия /строка, свирель, рифма, дудочка/. Но на фоне всегда величественной и вечной природы, озаренная всегда величественной и вечной поэзией, в пленительных словесных и звуковых аккордах и четких линиях графического рисунка, разворачивается в книге Геннадия Трифонова, как и в его жизни, трагедия величественной, неприменимой, но неодолимой, как рок, любви.
Вот почему я осмеливаюсь эту рукопись никому неизвестного поэта поставить на своей книжной полке рядом с бессмертными сонетами Петрарки и Микельанджело, не желая думать о том, будет ли подтверждена справедливость моего суждения таким неподкупным и неумолимым судьей поэтов, как время." Ленинград, 1973 год.
ДАФНИС И ХЛОЯ
/рисунок на медном, кубке/
ДАФНИС: Холодно. В ладони, Хлоя,
хлопать научи меня!
Нынче я в твоей неволе,
Хлоя, милая моя!
Хлопья снега, как левкои,
обнимают лес и море,
горы, пастбища, поля...
Хлоя, милая моя!
Кружится над нами, медля,
легкий смех, как ранний снег,
прикасаясь к птичьим перьям,
проясняя всё и всех...
В завиток овечьей шерсти
загляни - ты сразу в нем
обнаружишь запах речи
рта, который так влюблен
в Хлою милую!... Не знаю,
как сказать тебе, мой друг:
мои хитон с плеча сползает
и не слушается рук...
ХЛОЯ: Дафнис, дай воды напиться
из ладоней. Дай присниться
черным кудрям и губам...
ДАФНИС: Дам!
ХЛОЯ: Дай очнуться, милый, возле...
Возле смуглых ног твоих!
Нас согреет шерстка козья -
маленьких таких, двоих...
Ах, какая сладость! Что ж ты
медлишь, Дафнис, дорогой?!
Даже самый этот воздух
мне диктует: "Дафнис - твой!",
тамариск мне шепчет: "Хлоя,
как твой Дафнис беспокоен..."
Дай припасть к твоим ногам...
ДАФНИС: Дам!
ХЛОЯ: Дай скорее, чудный Дафнис,
подсмотреть луне на зависть
бедра узкие твои...
Не таись же! Не таи!
Дай набухший красной кровью
твой колчан для первых стрел...
... Как ты юн, мой сильный Дафнис!
... Как несмел!
Дай же нашим первым играм
разразиться в волю, ибо
я клонюсь к твоим губам...
ДАФНИС: Дам!
ХЛОЯ: Мне не долго ждать осталось
Дафниса, что так влюблен!
... Как бесстыдна я, мой Дафнис...
Скинь скорее свой хитон!
- - -
Как мотылек на свет,
лечу в ладони чьи-то...
Теперь прощаю все
и слёзы и обиды.
Ты смел и легкокрыл,
мой мотылек прелестный!
О, чем тебя пленил
мой дом, мой угол тесный?
Ведь не проходит дня,
чтобы твои колени
не трогали меня,
как рифму вдохновенье.
Нацелен твой зрачок
на мой зрачок глубокий,
и это - как бы всё
чем ты сейчас помог мне,
О если бы судьба
придумала иначе,
то и тогда бы я
был музыкант бродячий.
Свистит моя свирель
для твоего веселья.
И молодой апрель
раскачивает тени.
Он, как твоя ладонь,
горяч и чуть неловок,
преодолеть любовь
рискует речью новой.
Он произносит вслух
такое, что невольно
захватывает дух
и немотой и болью.
- - -
А тот, которого люблю,
кого за все благодарю,
кому ни с кем не изменю,
мной позабыт.
Пусть он мне весело простит,
что более не им болит
и не по нем в ночи скулит
овал моей души.
Я больше не хочу молчать,
лелеять и копить печаль
или на письма отвечать -
никчемен труд.
Мне нынче близок чудный плен
чужих ладоней и колен,
твою преодолевших тень
и тишину мою.
БИБЛЕЙСКИЙ МОТИВ
Иаков по Иосифу... Но слёз
в ладони не собрать - как в небе звёзд
не сосчитать. Любовь какою мерой
измерить нам, когда она дана
единожды. Как жизнь. И смущена
присутствием своим в дыханье нашем.
И каждый жест ее к нам - бесконечно важен.
И каждый признак сладок, словно миг.
... Кормлюсь любовью я из рук твоих...
Ты кормишься из рук моих любовью!
Нам - хорошо, и милостью любою
способны мы Вселенную дарить.
Лишь смерть способна нас разъединить,
Нам хорошо! Но кто столь горько плачет?!
... Как много этот плач для нас с тобою значит.
Иаков по Иосифу? Фамарь,
Иуду истязая? Чья печаль
любовь мою к тебе теперь тревожит?
... Египетская ночь темнее кожи
несносных египтян... Иосиф юн.
Иаков ветх. В полях палит июль...
Рахиль во тьме. Фамарь свирепей львицы.
... Но мне в ночи все чаще лик твой снится,
Любовь моя, как я того хотел,
когда Господь мне кротко повелел
из тьмы тебя извлечь - и обеспечить
младенчество твое Высокой речью,
глаголом Вечности "Я ПЛАЧУ ПО ТЕБЕ" -
как тот Иаков на своей земле,
упершись взором в близь земли чужой:
- Я плачу по тебе, Иосиф мой...
АНАКРЕОНТ
За кубком вина о любви
и неге услышать желаю.
Вот мальчик - ему я внимаю,
его дожидаюсь! Лови
тот миг, что нам Эрот дарует;
ведь нежность нам только диктует
стихи. Мои меллы всегда
от грусти спасут бедняка.
Пой, мальчик! Но все ж поспеши
с готовностью юной души
светильник задуть. Возложи
хитон где-нибудь в стороне -
и в полночь приблизься ко мне...
- - -
Я, кажется, выжил. И это
внушает доверье к судьбе,
дарованной только поэту
и камню и Божьей волшбе.
Все помня, я буду стараться
по прежнему быть и писать,
и к нежности нежно склоняться,
и ненависть не поминать.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все было! Я счастлив, что выжил,
и кажется, снова готов
выращивать сочные вишни
созревших для сладости слов.
В саду моих строк новоселье -
приблизились к ним, не таясь,
молчанье мое и веселье,
и с Богом всесильная связь.
А.А. Тарковскому
Когда из сна, из запахов тепла,
приведших пух подушек в душный трепет,
послышался мне бесподобный лепет
былой любви, мне послана была
свобода сознавать, что я не властен
плен прежнего нарушить, как закон,
который соблюсти, когда влюблен,
тем более полезно, коль опасно
копить любовь, когда она напрасно
тревожит явь и нарушает сон...
И вот, стремясь во сне запечатлеть
запрет все знать и потому - отвергнуть,
во мне возник уверенно и верно
знак лепету в ответе отказать.
Как я молчал! Дождь за окном, и тот
смущен был так, что прекратил движенье
вдоль улицы, приняв за наважденье
мой обморок, забыв что он - итог,
поскольку вдохновенью срок истек.
Я выдохся. Душа воззвала к тленью.
РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА
Случись со мной такая же печаль!
Пролейся свет такой же мне на плечи
/из первых тетрадей/
Нет повести печальнее на свете...
Нет чище слов и слаще потому,
что век Ромео плакать по Джульетте
и вечно ей безумствовать к нему.
О сколь свободна юность! Сколь проста
ее загадка: быть или бояться,
когда уже измята простыня,
но все еще губам закаты снятся.
Конечно, быть! Конечно, плыть к тому,
которого ладони безупречны
и ласковы и непослушны речи,
но лишь подвластны слуху твоему.
Внимай же им, о девочка, внимай!
Нашептывай их, мальчик, жадно так же!
От нежности к нему изнемогай,
к ней от любви сойди с ума однажды!
И нам /уж сколько лет, уж сколько зим!/
всё сравнивать себя, сближаясь с ними
во времени, забывши о Шекспире,
доверившись трагедиям своим...
НОВОГОДНЕЕ ПОСЛАНИЕ ДРУЗЬЯМ
В последних числах злого года,
когда оболгана природа
дождем без признаков зимы
и осени, и смущены
приезжие сюда погодой петербургской,
которая мутит рассудок русский,
диктует деревам и зданиям стихи,
которые внезапны и легки
в движении своем вдоль улочек и улиц,
и лица горожан уже не столь гнусны,
и подлецу уже к лицу его усы,
и мне уже его улыбка приглянулась...
Что сделаю с собой?... В такие вот часы
я становлюсь печален, но свободен
от зависти к тому, кто Богу стал угоден,
кто участи моей Высокие Весы
выравнивать рискнул для цели непонятной,
кто речь мою нашел для слуха неприятной,
кто будет мной любим до будущей весны...
А будущей весной /я все уже решил!/
над любящим меня, не ведая печали,
я слезы стану лить, взамен не обещая
касаться тесноты изогнутых перил.
Не знать таких лекарств, которые в ночи
мозг воспаляют мыслью суицидной,
как в градуснике ртуть, слепым глазам невидной,
неведомой друзьям и недругам почти.
Весной - как хорошо и жить и торопиться
кого-нибудь простить, кому-нибудь присниться,
кого-нибудь любить напрасно, но светло,
словесное скупая серебро
для будущих стихов; себя любви лишая,
как нембутал, пить кислое вино...
Но завтра, говорят, снег сменит гололед,
возможен Новый год, и значит - новый повод
почувствовать себя нечувствующим голод
и чувственно свести в улыбку рот.
Тот слабый свет, без срока, без жилья,
без видов на прописку в Петербурге,
что помнит наши набожные руки,
сплетенные во имя января!
Снег все поймет, все скажет, все простит,
внесет в мои стихи подобье чуда,
которое не чуждо мне, покуда
мое перо любовь не опалит.
Витийствую. Молю у снега сна.
Сон - это благость, посланная Богом -
обходится мне ежедневно боком,
пока в подушке тонет голова.
Вот и сейчас, проснувшись ввечеру,
ночь промотав на это сочиненье,
я к вам явился лишь затем, что пенье
улыбок ваших надобно уму.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Начнется праздник. Грянет Новый год.
Хрусталь опишет эллипс в пальцах наших.
Снег выпадет. И счастлив будет тот,
кто слово человеческое скажет -
и смыслу звука музыку вернет.
Нине Катерли
А вы мне пишете сюда,
что я поэт - и тем прекрасен,
и потому во мне не гаснет
моя высокая звезда.
Вы пишете, что голос мой
вполне усвоен зимней рощей,
которая, как черный почерк,
послушна под моей рукой.
Вы говорите, я один
воспел все то, что петь запретно,
когда мы любим безответно
того, кто нам необходим.
Того, кто нашу жизнь, как сад,
из черных веток образует,
когда нас Бог в уста целует,
как эту землю снегопад.
Того, по ком и я в ночи
кричу, как раненная птица.
Того, кто мне почти не снится.
Того, о ком в стихах молчу.
Вы пишете как бы в ответ...
Вы умоляете: "Не сдайся,
всё выдержи и жить останься".
И я живу. И жизни нет.
"Тюремный роман" Геннадия Трифонова рассказывает о любовном чувстве, которое может преодолеть любые препоны. "Сумерки" замкнутого учреждения, где разворачивается романная коллизия, не искажают логику эмоций, а еще сильнее "озаряют" искреннее и человеческое в героях...
"Два балета Джорджа Баланчина. Из жизни доктора Ю. А. Ирсанова".
Это роман о ностальгии, о том, что случайно попав в определенные условия, герои заново переживает забытые эпизоды подросткового возраста. Он вспоминает первую любовь и первую близость. Это роман о пути. Мы следуем вместе с героем по маршруту его судьбы, параллельно узнавая Ленинград: бредём от Васьки до Мариинки, прогуливаемся по дачам Озерков. Монументальный город, нависающий над нами своим архитектурным пейзажем, подкидывает вопросы, на которые мы не хотим или боимся отвечать: "А был ли я счастлив с тех давних пор, и если был, то почему не остался тем счастливым человеком, что стало тому виной и помехой?" Это роман о любви. Почти в каждом произведении фигурируют мальчик и мужчина, где последний не только любовник, но и учитель. Однако Трифонов это не про пошлость, он избегает низменности, не говорит о телесном, его, как и Платона, интересует душа, близость подобного рода ему дороже и приятнее. Да, порой у него проскакивает плотское, но то больше как первый опыт, как непонимание и познание самого себя.
Из "Два балета Джорджа Баланчина": "Не сразу узнал юный Ирсанов, что Софья Андреевна волей горестных обстоятельств своей судьбы в свое время потеряла все права на жилплощадь в Ленинграде, что муж ее, профессор Технологического института, был расстрелян, единственный сын погиб на фронте, а сама Софья Андреевна с тех давних лет до пятьдесят шестого жила где-то на севере под Соликамском в дальней ссылке и вернулась в Ленинград «благодаря Хрущеву». В бабушке Соне Юру все удивляло. Удивляло его и то, что папа и мама называли ее «мадам», и то, что «мадам» совершенно не умела готовить еду, что она почти ничего не ела, а все время курила, пила очень крепкий чай, беспрестанно читала и все время с кем-нибудь говорила по телефону, резко отказывая просителю в просьбе о встрече и никогда никого не принимая у себя. С мамой «мадам» часто говорила по-французски, а иногда на ее имя приходили красивые открытки из Парижа, и «мадам» отрывала с них марки для Юры, с которых, собственно, и началась филателистическая коллекция Юрия Александровича — предмет его нынешней гордости и никогда не угасающего внимания.
Постепенно — благодаря домработнице Тане — «мадам» научилась готовить пищу. Особенно вкусным у ней получались маленькие сухарики с маслом, блинчики с капустой, щи из крапивы и еще что-то из чего-то — невероятно вкусное, «специально для внука». Юра все время проводил в бывшей своей комнате, где бабушка Соня играла с ним в карты, читала ему, переводя сразу с листа, вслух старые французские сказки и пела под гитару средневековые баллады. И если мама требовала от Юры академических знаний французского, а отец добивался от него оксфордского произношения в английском, то бабушка Соня ничего от Юры не требовала, ничего не добивалась, никогда ни о чем не спрашивала и всегда рассказывала ему массу интересных историй о жизни прежнего Петербурга и о людях, с которыми ей довелось жить на Северном Урале. И всегда это было захватывающе интересным для Юры. Между мальчиком и «мадам» установились те отношения, которые были больше дружбы и даже больше любви; и когда бабушка Соня на месяц-другой уезжала к кому-то погостить под Москву, Юра бесконечно тосковал, а бабушка каждую неделю присылала Юре длинные письма и он с удовольствием отвечал ей на них.
Это с легкой руки бабушки Сони в их квартире появилась первая в жизни Ирсанова собака — ласковая и умная боксерша Багира, как-то приставшая к Софье Андреевне на Смоленском кладбище, куда бабушка часто ездила ухаживать за чьей- то могилой и куда никогда почему-то не брала Юру. «Твои могилы, дружок, у тебя еще все впереди», — говорила она Юре, но он еще не понимал смысла этих ее слов"
В 1995 роман появился в Англии, в 1997 в США, был переведен в Швеции и Германии.
Свидетельство о публикации №125112000185