Ему дано восстать и победить Павел Васильев

      
    

«Ему дано восстать и победить» (страницы жизни и творчества Павла Васильева).

       Павел Николаевич Васильев, 12 (25)декабря 1909 г.  – 15 или 16 июля 1937 г., место захоронения неизвестно.
Не добраться к тебе! На чужом берегу
Я останусь один, чтобы песня окрепла,
Всё равно в этом гиблом, пропащем снегу
Я тебя нарисую хоть дымом, хоть пеплом.

Я над тёплой губой обозначу пушок,
Горсти снега оставлю в причёске – и всё же
Ты похожею будешь на дальний дымок,
На старинные песни, на счастье похожа!

Но вернуть я тебя ни за что не хочу,
Потому что подвластен дремучему краю,
Мне другие забавы и сны по плечу,
Я на Север дорогу себе выбираю!
Деревянная щука, карась жестяной
И резное окно в ожерелье стерляжьем,
Царство рыбы и птицы!  Ты будешь со мной!
Мы любви не споём и признаний не скажем.

Звонким пухом и синим огнём селезней,
Чешуёй, чешуёй  обрастай по колено,
Чтоб глазок петушиный казался красней
И над рыбьими перьями  ширилась пена.

Позабыть до того, чтобы голос грудной,
Твой любимейший голос – не доносило,
Чтоб огнями и тьмою, и рыжей волной
Позади, за кормой убегала Россия.               

   Павел Васильев… Один из самых ярких русских советских поэтов второй половины 1920-х – 1930-е г. г.  Трагически рано погибший (в 27 лет) -- был репрессирован в эпоху сталинских репрессий, -- он за неполных 10 лет сумел создать огромный и неповторимый мир – стихи и поэмы непреходящей ценности.  Я расскажу вам о его жизни и творчестве, чтоб вы полюбили этого замечательного Поэта так, как люблю его я…

                Павел Васильев родился 23 (по др. сведениям 25) декабря 1909 г. в уездном городке Зайсане Семипалатинский области (Юго-Западная Сибирь; недалеко от тех мест, о которых у Некрасова старый декабрист рассказывает внуку – «Страшная глушь, за Байкалом»  («Дедушка»)).( Его отец – Николай Корнилович, -- учитель, сын прачки и рабочего – пильщика.
                Когда Паша пришёл в этот мир, священник Геннадий Коченгин в метрической книге Александро-Невской церкви города Зайсана сделал запись о рождении Павла Николаевича Васильева, сына «учителя Зайсанской приходской школы Николая Корниловича Васильева и законной жены его Глафиры Матвеевны.»
                Колокола Александро-Невской церкви известили жителей города Зайсана о рождении нового человека, которому суждено было стать большим поэтом России…
                Немного расскажу о священнике Геннадии Коченгине, который крестил Павла. Геннадий Стефанович Коченгин вёл в учебных заведениях Зайсана закон божий и обучал детей церковнославянскому языку. Высокого роста, как говорится, косая сажень в плечах, здоровяк: кисти рук, когда он складывал их в пригоршню – молился, напоминали пудовые гири. Длинные чёрные волосы и борода, ниспадавшие на рясу; внимательные глаза пронизывали насквозь… Таким был этот удивительный священник.
                Дружеские отношения, начавшиеся у Николая Корниловича с Коченгиным, продолжались несколько лет. И позже, когда семья Васильевых жила в Павлодаре, он не раз бывал у них в гостях. По предположению С. Черныха и Г. Тюрина, авторов книги «Степное тавро» (детство и юность Павла Васильева), --«не исключено» -- пишут они, -- что Павел Васильев был под впечатлением от зайсанского священнослужителя, когда создавал образ священника в своей Великой поэме «Соляной бунт» (1933 год):
Навстречу
Вынесла таратайка
Попа, --
Сажень росту, парчовые плечи,
Бычий глаз,
Борода до пупа.
Поп отличный,
Хороший поп,
Нет второго
Такого в мире,
Крестит на играх,
Смеючись,
Лоб –
Тяжёлою
Двухпудовою гирей.

                О поэме «Соляной бунт» я расскажу позже – в своё время. Сейчас же – о детстве Павла Васильева, даже о его младенчестве. – На формирование поэтического характера (точнее – на формирование Васильева – поэта) большое влияние оказали его бабушка (по отцу) Мария Фёдоровна и дед Корнила Ильич. Они были неграмотные, тем не менее обладали уникальным даром сочинять и рассказывать сказки, во многом именно им  он обязан знанием русского фольклора, впоследствии отразившееся в его творчестве. Об этом я ещё буду говорить – позже.
                <<  Духовное развитие будущего поэта проходило в среде провинциального учительства, игравшего огромную роль в России. Учителя несли в народ не только грамоту, но и передовые идеи русской интеллигенции, они были «универсалами» -- учили детей, ставили спектакли, знакомили население с классической литературой и музыкой. Именно эта среда привила Павлу Васильеву любовь к музыке и поэзии >>, -- писал поэт Сергей Подёлков, бывший другом Васильева.
                Отец мальчика, будущего поэта, преподавал  в мужском приходском училище. Он отдавал много сил и энергии своему училищу. – Под его руководством дети разбили около училища небольшой сад, каждую весну сажали цветы. С помощью  общественности города Зайсана Николай Корнилович  создал при училище библиотеку. В подборе книг помогала (активно участвовала!) Глафира Матвеевна, мать поэта, неплохо знавшая русскую и зарубежную литературу. В этой, училищной библиотеке, были произведения Л. Н. Толстого, А. П. Чехова, И. С. Тургенева, Н. В. Гоголя, А. С. Пушкина, Н. А. Некрасова, русские народные сказки, популярный «Конёк – Горбунок» Петра Ершова… Из зарубежной литературы были книги Фенимора Купера,  Александра Дюма – отца, Жюля Верна, Роберта Льюиса Стивенсона, Марка Твена и других писателей.  Книги давали читать не всем, а  только тем, кто хорошо учился и имел рекомендацию учителя.
                Я хочу ненадолго прервать свой рассказ и сказать о том, что в моей композиции буду часто использовать книгу, о которой я уже упоминал – о детстве и юности Павла Васильева (её написали С. Черных и Г. Тюрин). И часто я не буду закавычивать её фрагменты. Хочу, чтоб вы, мои дорогие читатели, знали об этом (мне так проще будет рассказывать о Замечательном русском Поэте). Итак,  продолжаю рассказ, прерванный ненадолго. –
                Одним из любимых зрелищ как детей, так и взрослого населения Зайсана было величественное  шествие по городу торговых караванов, направляющихся к таможне. Выходя посмотреть на эту необычную картину, Глафира Матвеевна часто брала с собой Павла. Караваны были большими – от десяти – пятнадцати до пятидесяти и более навьюченных верблюдов. Иногда они, сопровождаемые восторженными криками мальчишек, лаем собак, звоном колокольцев, привязанных на шее животных, и щёлканьем плёток, буквально заполняли всю улицу. 
                С радостью Павел ходил с родителями на базар, где подолгу разглядывал огромные коромысловые веса, на которых взвешивали кули с мукой и зерном, брёвна и другие грузы, чтобы соизмерить их массу с силами лошадей или быков.
                Любил он, как и все дети, рассматривать картинки в книгах. И, подражая матери, которая читала ему вслух стихи и сказки, водил пальцем по бумаге и нёс всякую несуразицу.
                Павлику было около двух лет, когда в Зайсане, и не первый раз уже, разразилась эпидемия дизентерии, от которой погибли его брат и сестра. Возможно,  это и послужило причиной отъезда Васильевых из Зайсана осенью 1911 года.
                Путь Васильевых лежал на родину их детства – в город Павлодар, который встретил их гудками пароходов, снующими с барж на берег, с берега на баржу грузчиками, горами угля, соли, зерна, кож, тюков с шерстью и волосом, штабелями круглого леса и пиломатериалов, зазывными криками извозчиков.
                Как свидетельствуют архивные материалы, управляющий Министерством народного просвещения в предложении от 21 июля 1910 года разрешил преобразовать с 1910 – 11 учебного года из одногодичных в двугодичный состав  педагогические курсы при Бийском Пушкинском четырёхклассном городском училище и  перевести преобразованные курсы из Бийска в Павлодарское 3-х классное городское училище. Почётным смотрителем этого училища был Артемий Иванович Деров, «коммерции советник, из купеческого звания», имеющий «серебро-свинцовые и медные рудники в Каркаралинском уезде и денежного капитала сто тысяч», награждённый «золотой медалью на Станиславской ленте для ношения на груди, золотой медалью на Станиславской ленте для ношения на шее, орденом  Святой Анны и Святого Станислава…» Тот самый Артемий Деров, которого Павел Васильев выведет «хозяином казни» в поэме «Соляной бунт» (фрагменты этой поэмы ещё прозвучат в моей композиции – позже).   
                Среди преподавателей числился и «временно исполняющий, из платы по найму, должность сверхштатного учителя, откомандированный для занятий на курсах» Николай Корнилович Васильев, не имеющий чина и знаков отличия. Из отчёта, представленного инспектору народных училищ 1-го района Семипалатинской области, явствует, что «помещаются Педагогические курсы в частном доме. Здание довольно светлое, тёплое, в 4 комнаты, две заняты Педагогическими курсами и две под квартирой учителя – руководителя практическими занятиями Васильева», преподававшего арифметику, дидактику, методику русского языка и арифметики.
                В рождественские праздники родители возили Павла на платный городской каток. Подрастающий малыш любил кататься на салазках с ледяной горки, сооружённой отцом и дедами, или наблюдать за святочными гаданиями, за шумным мельканием детей и взрослых на иртышском льду.
                Шумно и весело праздновали в Павлодаре масленицу. По городу разъезжали разукрашенные яркими лентами тройки, облепленные взрослыми и детьми. Но самыми нарядными, конечно, были выезды местного «света», выставлявшего всем напоказ своё богатство.
                Эти картины неоднократно наблюдал подросток Всеволод Иванов (будущий великий русский советский писатель – В. К.), который учился здесь в сельскохозяйственной школе, а затем в 1911 – 1913 годы работал подручным у лавочника и рабочим в типографии. В 1935 году он описал эти празднества в романе «Похождение факира»: «Масленица продолжается… лица катающихся совсем заплыли, и едва ли сорок дней поста смогут отделать их заново».
                Но вот опять Васильевы собираются в дорогу – вот – вот они покинут Павлодар.
               Пока не установлено, что послужило причиной их отъезда из Павлодара в станицу Сандыктавскую. То ли стремление Николая Корниловича к самостоятельной независимой жизни, то ли его туда направили на работу. Неизвестно, и спросить некого. Но факт остаётся фактом – Васильевы переезжают в эту станицу, в которой жило в это время две тысячи жителей. Довольно много можно рассказать о станице Сандыктавской, что С. Черных и Г. Тюрин и делают. Я же сосредоточу своё (и ваше) внимание на самом ярком, интересном. – Самым ярким событием в станице Сандыктавской, оставшимся в памяти Павла, были казачьи свадьбы. Они игрались по довольно сложному ритуалу, состоявшему из сватовства, зарученья (рукобития), девичника, бранья, большого похмельного и других столов. В своё время, когда дойдёт дело до рассказа о поэме «Соляной бунт», я дам в моей композиции фрагмент поэмы, в котором описывается такая свадьба.
                В 1915 году отец будущего поэта, Николай Корнилович, получил назначение на должность заведующего Атбасарским высшим начальным училищем, куда семья переехала во второй половине августа, чтобы устроиться на новом месте до начала учебного года.
                Атбасар в ту пору хотя и считался уездным городом Акмолинской области, но представлял собой сравнительно небольшое поселение, раскинувшееся  на берегу речки Атбасарки, впадающей в Ишим. Его узкие песчаные улицы почти всегда были забиты скрипучими арбами и ревущими верблюдами приезжающих из степи казахов, которые тут же смешивались с русскими, казаками и переселенцами. С утра до вечера здесь звучала казахская, татарская, русская, украинская или смешанная речь. Тесное общение казаков с жителями степей не прошло бесследно. Многие из них прекрасно владели казахским языком.
                Павлик любил ходить с матерью на ярмарку. Его внимание привлекали и великолепные  тонконогие гарцующие жеребцы,  и яркие бухарские ковры, шелка, оренбургские шали, дублёные  полушубки, изумительные по своей красоте изделия из фарфора и фаянса, изобилие всяческих яств и сладостей. Толкаясь среди пестро одетых мужиков – скотоводов, земледельцев, казаков, торговцев, он слушал их образный говор, песни казахских акынов, казачьих и крестьянских певцов, с жадностью впитывал в себя многоцветье окружающего мира. С ярмарки возвращался с обычными в таких случаях подарками и переполненный впечатлениями.
                В Атбасаре он обрёл друзей среди татарских и казахских мальчишек, учился у них казахскому языку. Позже это дало ему возможность глубже понять смысл казахских сказок и песен.
                Год пролетел незаметно. Отец за это время закончил работу над курсом геометрии и летом 1916 года увёз его в Омск, где читал лекции по методике преподавании математики на учительских курсах. Его работа была принята к печати.
                В этом же году отец будущего поэта был направлен заведовать высшим начальным училищем в Петропавловск (это тоже Казахстан – В. К.). Уже в который раз Васильевы отправились  к новому месту жительства.
                Петропавловск в 1916 г. был, по предположению С. Черныха и Г. Тюрина, «третий или даже, пожалуй, второй в Казахстане город.» В нём жило около 70 тысяч человек. В нём были развиты промышленность и торговля; у города Петропавловска были устойчивые транспортные связи со многими районами Казахстана и Средней Азии, гл. обр. – с Бухарой, Ташкентом и Ферганой; очень важно отметить и то. что население этого казахского города пополнялось засчёт притока русского, казахского и татарского населения из окрестных деревень и аулов и переселенцев из европейских губерний страны.
                В городе имелись книжные магазины Блюменталя, Малышева, Мамонтова, а накануне первой мировой войны были открыты киоски по продаже периодических изданий. Кроме того, учитывая возрастающий с каждым годом спрос населения на печатную продукцию, книгами, журналами и газетами торговали также другие магазины и лавки.
                В этом разноязыком торговом городе Васильевым предстояло прожить более трёх лет. Как отмечает Ю. Якунин (на него в своей книге ссылаются Черных и Тюрин – В. К.) в статье «Отец поэта. Заметки на полях архивного дела» («Омская правда», 1988, 23 июля), до 1917 года друзья Николая Корниловича Васильева считали его революционером за резкие высказывания по отношению к царизму… В июне 1917 года он вступает в партию народных социалистов (трудовиков).  Пробыл он в ней недолго, всего 2,5 месяца, но успел побыть вторым заместителем председателя Петропавловской   городской думы… Из партии «трудовиков» Н. К. Васильев вскоре вышел… из-за расхождений по аграрному вопросу.
                Для Павлика в Петропавловске было много нового и интересного. Его поражали, казалось, бесконечные ряды лавок на меновом дворе с изобилием товаров на любой вкус и цвет, бакалейных и кондитерских изделий, урюка, детских игрушек, множества невиданных доселе вещей. В книжных магазинах родители накупили для него детских книжек: сказки А. С. Пушкина,  рассказы из «Новой азбуки» и «Русских книг для чтения» Л. Н. Толстого, стихотворения Некрасова, Кольцова, Тютчева, Фета…
                В 1917 году Павел пошёл в первый класс высшего начального училища, заведовал которым его отец. К этому торжественному событию готовились всей семьёй. Больше всех хлопотала и волновалась Глафира Матвеевна. Павлик ещё до школы выучился чтению, но правописание и арифметика ему давались с трудом, что доставляло учителю и родителям много хлопот.
                Мальчик плохо разбирался в происходивших в городе событиях. Услышанные из разговоров и родителей и соседей слова «революция, конфискация, реквизиция, контрибуция, ревком, Совет» были для него ещё непонятны. Что больше всего бросалось ему в глаза и удивляло? Обилие автомобилей и гужевых обозов, почти ежедневно подвозивших зерно к железнодорожной  станции. Отсюда эшелоны с хлебом уходили в Петроград, Москву и другие города, в центральные губернии России, где, как говорили люди, свирепствовал голод.
                Известие о том, что в школе не будет больше уроков по закону божьему, которые Павлик не любил из-за того, что на них заставляли зазубривать молитвы, привело его в неописуемый восторг.
                Большое впечатление на маленького Павлика произвело празднование дня 1 мая в Петропавловске (День международной солидарности трудящихся – праздновался все годы Советской власти – В. К.). С самого утра улицы города стали наполняться тысячами по-праздничному одетых людей, которые выстраивались в колонны и с красными стягами, транспарантами, лозунгами и песнями шли на демонстрацию. Эти люди были счастливы, что они празднуют День 1 мая – у них были такие радостные лица! Я, автор этой композиции, помню, как мы праздновали 1 мая. Всё-таки когда рухнула Советская власть, мне  было 29 лет, и я помню, как торжественно мы отмечали этот праздник – шли в колонне – дорожное движение было перекрыто – разве что потихоньку ехали  грузовые машины с транспарантами. Но это мои воспоминания – к Павлу Васильеву они не имеют никакого отношения. На нашем календаре  --  1918-й год –  первые 7  месяцев Советской власти. –
Глубокой ночью первого июня 1918 года Петропавловск был разбужен выстрелами. Это белочехи и белоказаки развернули наступление против малочисленных подразделений Красной гвардии и Красной Армии. В течение получасового боя они разгромили красногвардейский отряд на консервном и кожевенном заводах, а затем красноармейские подразделения в центре города. Я прерву ненадолго мой рассказ и скажу вот о чём: работая над моей композицией, я пользовался материалом 1989 года. Поэтому может быть какие-то сведения устарели, может быть белый террор преувеличен. Мы все теперь знаем, что красный террор был отнюдь не слаще белого. Но вернусь к моему рассказу – т. е. к книге С. Черныха и Г. Тюрина. – По их утверждению, белые заняли ключевые позиции в городе: захватили здание Советов, телеграф, железнодорожную станцию и другие учреждения.
                Когда рассвело, в городе начались аресты. Хватали всех, кто работал в советских учреждениях или активно помогал им, красногвардейцев и красноармейцев. Затаившиеся на время бывшие купцы, лавочники, приказчики, владельцы предприятий и их приспешники  вывалили на улицы Петропавловска и с остервенением  набрасывались на конвоируемых арестованных.
                Родители категорически запретили Павлику выходить на улицу, но он всё-таки улучил момент и, убежав из дома, стал невольным свидетелем трагических событий. На его глазах озверевшая толпа торговцев, приказчиков, владельцев мастерских, извозчиков терзала свою жертву. Они били мужчину чем попало:  кулаками, палками, верёвками, уздечками. 
                Среднего роста, в разорванной ситцевой рубахе, залитой кровью, он еле передвигал ногами и почти не уклонялся от ударов. Подрагивающая голова его, пробитая палками, с запёкшимися в чёрных волосах сгустками крови, то и дело непроизвольно втягивалась в плечи. Всё лицо его было в кровоподтёках. Потухшие глаза  были наполнены ужасом и ненавистью, сухая, желтоватая кожа на скулах натянулась, и крупный рот слегка ощерился, обнажив крепкие зубы.
                -- Негодяи, сволочи проклятые, самосуд устраиваете! Вот придут наши, рассчитаются с вами, -- сквозь стон процедил он.
                -- Ишь ты гад какой! Пужает ишшо! – со злостью выкрикнул кто-то и с остервенением набросился на свою жертву. Остальные последовали его примеру.
                -- Кого это избивают? – шёпотом спросила какая-то женщина.
              -- Большевика Сутюшева, из Совета который, -- ответил кто-то тоже полушёпотом.
              -- Так убьют же!..
             -- За дело убьют… Он со своими сотоварищами магазины у них отобрал…
            Тем временем кто-то из озверевшей толпы, изловчившись, ударил камнем по голове Сутюшева. Ноги его подогнулись, и, словно переломившись, он медленно стал валиться на землю. Преследователи сначала расступились перед распластанным окровавленным телом, но увидев, что их жертва пошевелилась, стали топтать и пинать её ногами. Павлик широко раскрытыми от ужаса глазами смотрел на эту дикую сцену. Ему хотелось закричать, вмешаться, защитить теряющего сознание человека, но у него от страха перехватило горло, он только беззвучно всхлипывал.
                В таком состоянии отыскали его родители. Вид Павлика привёл мать в отчаяние. Разгневанный Николай Корнилович схватил было ремень, но Глафира Матвеевна вступилась за Павла. Быть может, в это мгновение образовалась первая небольшая трещинка непонимания и отчуждения в отношениях между суровым, вспыльчивым отцом и подрастающим непокорным сыном.
                В тот и последующие дни дома царила атмосфера подавленности, растерянности и гнетущего молчания. Доходившие до Васильевых слухи о частых расстрелах в городе вводили их в оцепенение и ужас. Стали известны подробности не только жестокого избиения  озверевшими лавочниками большевиков К. Р. Сутюшева, П. С. Калюжной, Я. С. Побелянского, А. М. Прокофичева, И. Ф. Шерстобитова и многих других советских работников, но и последующих кровавых расправ с ними. На юго-восточной части города белочехи и белоказаки без суда и следствия расстреляли группу красноармейцев венгров. У Германовой заимки изрубили 17 красноармейцев – кавалеристов; 10 июня  вблизи Ишима у пятого лога расстреляли организаторов Советской власти в Петропавловске, а раненого руководителя городской организации РСДРП (б) Исидора Дмитриевича Дубынина  белогвардейские палачи живым закопали в могилу.
                Местная тюрьма, подвалы крупных магазинов и домов были переполнены арестованными, которых насчитывалось более тысячи. Репрессии белогвардейцев в Петропавловске  продолжались больше года, пока красные полки 3-й стрелковой дивизии 5-й армии не освободили город.
                В такое смутное, тяжёлое время у Васильевых родился ещё один сын Виктор, а в августе 1919 года колчаковцы, отступая под ударами Красной Армии, мобилизовали на службу в конную группу ротным писарем Николая Корниловича. Как ни пытался он сослаться на семейные обстоятельства и свой возраст, но ему всё же пришлось на несколько месяцев надеть военную форму.
                Оставшись без отца, Павел помогал матери по дому, присматривал за малышом. Город производил гнетущее впечатление. Тиф и голод  валили людей с ног. Больницы были забиты до отказа. Школы закрыты. Магазины не работали. Предприятия стояли.
                Временный перерыв в учёбе Павел компенсировал чтением книг.  Иногда под впечатлением от прочитанного пытался сочинять сам. Порывистый и увлекающийся, он ко всему написанному относился небрежно, ничего не хранил, иногда бросал писать на полуслове.
              Семья Васильевых переживала трудное время. Отсутствие Николая Корниловича переносилось тяжело. И как обрадовались Глафира Матвеевна и Павел, когда отец проездом заглянул к ним. В тот вечер долго не гас свет в доме Васильевых…
                Основываясь на архивных материалах  о фактах из жизни Н. К. Васильева, относящихся к 1919 – 1920 годам, рассказал в уже цитированной в этой моей работе  Ю. Якунин:
            «В 1919 году в судьбе Н. К. Васильева происходит новый крутой поворот: в сентябре его мобилизуют в колчаковскую армию. Ему угрожает отправка в Челябинскую школу прапорщиков, что его, человека сугубо штатского, не прельщает. Он обращается за помощью к знакомому штабс-капитану, тот устраивает его каптенармусом во 2-й Усть – Каменогорский полк дивизии атамана Анненкова, а через две недели вообще отпускает в отпуск «для устройства домашних дел и посещения министерства просвещения». 
                Васильев едет в Омск, но вместо министерства просвещения оказывается в должности писаря вещевого склада Степной группы войск, вместе с которым направляется в г. Новониколаевск. Судя по всему, особого рвения к службе  Николай Корнилович не проявляет. На одной из станций он, выпив перед тем, нецензурно высказывается в адрес командира части –поручика Барашёва, за что и изгоняется из части, ссаживается с поезда, после чего вынужден пешком добираться до Новониколаевска.
                На вокзале в Новониколаевске Васильева как дезертира арестовывают колчаковцы из Пермского отряда особого назначения. Неизвестно, как дальше сложилась бы его жизнь, если бы знакомый казак не уговорил солдат отпустить «дезертира», поручившись за него.
                Так Николай Корнилович оказался у своих знакомых в г. Новониколаевске и вскоре через их сына был прикомандирован писарем в конвойную сотню.
                …В 25 километрах от Красноярска обоз, в котором находился Н. К. Васильев, был настигнут частями Красной Армии и добровольно, без боя, сдался в плен… В середине 1920 года Васильев добрался до Новониколаевска. Здесь его свалил тиф. Из госпиталя он вышел через 1,5 месяца и сразу же явился в губревком, которым был командирован в отдел народного просвещения. Так началось служение Николая  Корниловича Васильева на ниве народного просвещения,  служение советской власти. Сначала в Омске, потом в Павлодаре.
   
                Семья Васильевых поселилась в доме родителей Глафиры Матвеевны  Ржанниковых. И сразу в нём стало шумно и многолюдно: сам хозяин Матвей Васильевич с женой, родители Н. К. Васильева Корнила Ильич   с Марией Фёдоровной да их самих пятеро. Под одной крышей собрались люди разных возрастов и характеров.  Павлодарский краевед В. Куприн писал по этому поводу:  «Можно только предполагать, как ладили между собой три столпа: кормилец всей семьи  Николай Корнилович, домохозяин Матвей Васильевич и вольный рыбак и подёнщик Корнила Ильич, тяготившимся положением нахлебника.  Женщины, попадая меж трёх огней, только помалкивали. Им, душам добрым и за всё болящим, делить было нечего – ни власти в семье, ни самого дома. Павел чаще пропадал на улице с мальчишками, всё больше засиживался у Пшеницыных (павлодарские знакомые Васильевых – В. К.).  В жизнь вошли книги и стихи…»
                Дед Корнила Ильич доживал свой век сторожем на бахче, поэтому Павел часто бывал в поле, ночевал с ним в шалаше.
                Арбузы в том году уродились отменные. Вес отдельных достигал до пуда, а иногда и больше. Погрузят двадцать – тридцать штук таких арбузов на телегу – и она полная, так что лошадь едва трогает с места.  Балуя внука, Корнила Ильич обычно вырезал для него острым ножом только сердцевину . Об этом Павел позднее напишет:
Дыни в глухом и жарком
                обмороке лежат,
Каждая дыня копит золото
                и аромат.
Каждый арбуз покладист,
                сладок и полосат.
                Но не только эти лакомства привлекали  Павла к деду на бахчу. Он с нетерпением дожидался захода солнца и наступления темноты, когда над землёй загорались звёзды, а дед разводил костёр и начинал ему рассказывать сказки, которых знал очень много. В 1929 г. Павел Васильев, уже ставший к тому времени большим Поэтом, напишет Замечательное стихотворение «Рассказ о деде»:

Корнила Ильич, ты мне сказки баял,
Служилый да ладный – вон ты каков!
Кружилась за окнами ночь, рябая
От звёзд, сирени и светляков.

Тогда как подкошенная с разлёта
В окно ударялась летучая мышь,
Настоянной кровью взбухло болото,
Сопя и всасывая камыш.

В тяжёлом  ковше не тонул, а плавал
Расплавленных свеч заколдованный воск,
Тогда начиналась твоя забава –
Лягушачьи песни и переплёск.

Недобрым огнём разжигались поверья,
Под мох забиваясь, шипя под золой,
И песни летали, как белые перья,
Как пух одуванчиков над землёй!

Корнила Ильич, бородатый дедко,
Я помню, как в пасмурные вечера
Лицо загудевшею синею сеткой
Тебе заволакивала мошкара.

Ножовый цвет бархата, незабудки,
Да в тёмную сырь смоляной запал, --
Ходил ты к реке и играл на дудке,
А я подсвистывал и подпевал.

Таким ты остался. Хмурый да ярый,
Ещё неуступчивый в стук, на слом,
Рыжеголовый, с дудкою старой,
Весну проводящий сквозь бурелом.

Весна проходила речонки бродом,
За пёстрым телком, распустив волоса,
И петухи по соседним зародам
Сверяли простуженные голоса.

Она проходила куда попало
По метам твоим. И наугад
Из рукава по воде пускала
Белых гусынь и жёлтых утят.

Вот так радость зверью и деду!
Корнила Ильич, здесь трава и плёс,
Давай окончим нашу беседу
У мельничных вызеленных колёс.

Я рядом с  тобою  в осоку лягу
В упор трясинному зыбуну.
Со дна водяным поднялась коряга,
И щука нацеливается на луну.

Теперь бы время сказкой потешить
Про злую любовь, про лесную жизнь,
Четыре пня, как четыре леших,
Сидят у берега, подпершись.

Корнила Ильич, по старой излуке
Круги расходятся от пузырей,
И я, распластав, словно крылья, руки,
Встречаю молодость на заре.

Я молодость слышу в птичьем крике,
В цветенье и гаме твоих болот,
В горячем броженье свежей брусники.
В сосне, зашатавшейся от непогод.

Крест не в крест, земля – не перина,
Как звёзды, осыпались светляки, --
Из гроба не встанешь, и с глаз совиных
Не снимешь стёртые пятаки.

И лучший удел – что в забытой яме,
Накрытой древнею сединой,
Отыщет тебя молодыми когтями
Обугленный дуб, шелестящий листвой.

Он череп развалит, он высосет соки,
Чтоб снова заставить их жить и петь,
Чтоб встать над тобою крутым и высоким,
Корой обрастать и ветвям зеленеть!

                «Корнила Ильич, ты мне сказки баял», -- обращается поэт в этом замечательном стихотворении к деду. Наслушавшись сказок про Булата – молодца, одолевшего Кощея Бессмертного, про Царевну – лягушку, обернувшуюся девушкой неписанной красоты,  про Ивана – царевича и серого волка, который помог ему преодолеть все препятствия и добыть для отца, царя Берендея, Жар – птицу, а самому – Елену  Прекрасную; про волшебные кольца, рубашку и дудочку, творящие чудеса и исполняющие желания, Павлик сам пересказывал их потом соседским ребятишкам и школьным товарищам.
                Подруга детства Павла Васильева Ираида Фёдоровна  Пшеницына в своих воспоминаниях отмечает: «Часто, когда мы уходили к реке или устраивали страшную темноту в доме, Павел начинал нам пересказывать прочитанное, услышанное или сочинённое им самим.  Мы любили слушать его. Каждый раз эти рассказы были новыми, фантазия Павла рисовала самые необычные ситуации, она не знала предела, а мы не знали устали, слушая его. Павел не замечал, как уже сам он становился действующим лицом своего рассказа. Импровизации его отличались складностью и какой-то романтической достоверностью.  Он зажигал и нашу фантазию «.
                Нина Гордеевна Бодошкова, знавшая Павла Васильева по уличным играм и развлечениям, рассказала: «Мы, детвора соседних дворов, часто приставали к Павлу с просьбой рассказать что-нибудь. Он охотно «просвещал» нас… У него было огромное желание удивить слушающих.»
                Известный акын Амре Кишкиналин сложил об уважаемом во всём павлодарском Прииртышье агрономе Пшеницыне песню, которую в 1929 году переложил на русский язык Павел Васильев, сохранив её фольклорные особенности:
 Агроном Пшеницын Фёдор –
Вот это мы понимаем!..
Вот ему мы можем поверить,
Есть чему у него учиться.

Посадили людей за решётку,
Конокрадов в степи известных, --
Их Пшеницын взял на поруки
И научил их работать.
Агроном Пшеницын Фёдор, --
Вот это мы понимаем!..

А потом он
Приехал в степи
И аулам нашим показывал,
Их учил, как вскапывать землю
И засеивать эту землю,
Урожай получая осенью.
Агроном Пшеницын Фёдор, --
Вот это мы понимаем!..
Наш учитель похвал не любит,
А поэтому и желаем,
Чтоб людей, подобных Пшеницыну,
В городах больших
Не держали,
А послали их
В наши степи.
Им нельзя усидеть
За пазухой,
Даже если там
Тепла вволю,
Даже если им жить
Там сытно.
Агроном Пшеницын Фёдор, --
Вот это мы понимаем!..
                С семьёй Пшеницыных, особенно со старшим сыном Юрием и дочерью Марией, с которыми он учился в одной школе, и младшей Ирой, по воле судьбы ставшей хранительницей его мальчишеских тайн и первых литературных опытов, Павел сошёлся ближе всего. Он часто из школы вместе с ними шёл прямо в их дом, где сначала готовили уроки, а затем бежали играть, чаще в индейцев.
                -- Не раз мать наша, -- вспоминает Ираида Фёдоровна, -- отправлялась на улицу, чтобы загнать нас домой, и однажды обнаружила Марию, «презренную бледнолицую» привязанной к дереву, а мальчишек – бесследно исчезнувшими. Но подобная «жестокость» по детскому разумению не нарушала дружбу. Ведь так порой поступали индейцы – герои Фенимора Купера и Майн Рида. Книги эти были изучены Паней, так мы тогда звали Павлика, да и другими мальчишками досконально.
                Авторы книги «Степное тавро» побывали в гостях у Ираиды Фёдоровны Пшеницыной.   (я в работе над композицией о Павле Васильеве постоянно работаю с материалом из казахстанского журнала «Простор» (1989, № 1). Обычно я не делаю ссылку на эту публикацию. Но сейчас ссылку сделать необходимо:
                Во всей библиотеке Пшеницыных Павел, по свидетельству Ираиды Фёдоровны, особенно облюбовал огромный том Пушкина 1903 года издания.
                -- Этот том, -- с гордостью рассказывала нам Ираида Фёдоровна, поглаживая потрёпанный сборник, видавший виды, читанный и перечитанный, -- я бережно храню вот уже более шестидесяти лет. И куда бы судьба меня ни забрасывала, я с ним не расставалась. Он мне дорог ещё и потому, что его с каким-то необыкновенным увлечением читал Павел. Читал с неистовством и нежностью. Многие стихи  и даже большие произведения Пушкина он знал наизусть. Память у него была феноменальная. Он всё схватывал на лету, хотя особого усердия в учёбе не проявлял.
                Однажды мне случайно удалось услышать, как мать Павла, Глафира Матвеевна, озабоченно делилась с моими родителями: «И откуда в нём это берётся? Не похож на других, и что только мы будем с ним делать?»
                Родители  в то время считали своим долгом держать детей в строгом и полном послушании, а Павел, при всём уважении к отцу с матерью, так и рвался из  рук, уследить за ним было трудно. Неуёмный характер, увлечение приключенческой литературой толкали Павла на самые неожиданные поступки, которые нередко выходили за пределы озорства и вызывали гнев родителей, учителей, соседей. Но мальчишки всегда с радостью участвовали в проделках Павла, именно потому, что задуманы они были бесстрашно и дерзко.
                С самого детства Павел ненавидел глупость, жеманство и чистоплюйство. У него был злой и точный язык. И тот, кого настигала его насмешка, надолго, если не навсегда, запоминал её. Поэтому у него было много не только друзей, но и врагов.
                Ираида Фёдоровна рассказала нам несколько историй, виновником которых был Павел. Однажды к нему обратился одноклассник из числа тех, кого за глаза называют просто «дуб»:
                -- Какое бы стихотворение выучить к празднику?
                -- Надо подумать, -- серьёзно ответил тот.
                На следующий день он принёс аккуратно переписанное стихотворение Пушкина «Ты и я», в котором чудесным образом появились строки довольно неподобающего для воспитанного ученика содержания. Но Павел знал, для кого он проделал этот весёлый труд: как он и ожидал, туповатый одноклассник зубрил стихотворение, не задумываясь над его смыслом.
                -- То, что случилось потом, нельзя назвать даже скандалом, -- с улыбкой рассказывала Ираида Фёдоровна, -- слишком смешно было даже наставникам, но шум всё же был. Вообще должна отметить, что злинка жила в нём в отношении к людям, не желающим размышлять об окружающем, пассивно относящимся к жизни и знаниям.
                Бои  с белыми в казахстанском Прииртышье, в отличие от других мест, велись до весны 1924 года. Остатки белых банд, притаившиеся в лесах и горах, совершали нападения на деревни, сёла и аулы, чинили расправы над большевиками и активистами, грабили население, угоняли скот, брали заложников. Наконец-то с этим было покончено. Части особого назначения по борьбе с бандитизмом были расформированы, а большинство красноармейцев отпущены по домам.
                Начинающий поэт, осмысливая происходившее, скажет о суровом времени: «Три года бурные промчались, то не был сон. Я видел сам: штыки блестящие вонзались в родную грудь то здесь, то там…» И это не художественный вымысел. Огненные всполохи  гражданской войны  Павел видел своими глазами, видел – многое ещё не понимая, не осознавая, но искренне радуясь новой жизни:
Необузданною лавою,
Бешеной кипучею волной
Поднялась, закипела воскресшая
Обновлённая Красная Русь.
Скоро ль с ней всколыхнётся Сибирь,
Скоро ль забьются артерии у тебя,
Мне родимая ширь!
                Эти строки Павел напишет в 1923 году. Однако первые свидетельства его творчества относятся к самому началу 20-х годов. Как  вспоминает Е. А. Стэнман записывать и писать сказки Павел начал ещё с 3-го класса, объединяя их общим названием «Сказки чернильного деда забавные…» Самое раннее дошедшее до нас стихотворение «Алтай! На сопки дикие…» появилось в июне 1921 года. Вот как оно родилось. --
                После окончания четвёртого класса Павел Васильев совершил поездку вместе с отцом. Они добрались на пароходе до пристани Малокрасноярской, а оттуда на подводе  отправились в село Больше – Нарымское, расположенное у подножья Нарымского хребта Алтайских гор (конечный пункт их путешествия). Чем ближе к селу – тем величественней становилась панорама окрестностей: слева показались вершины  Остроухи и Толстухи, заметно возвышающиеся над грязно – бурой поверхностью окружающих гор и отливающие синевой. В предгорных долинах находились самые лучшие пахотные земли и пастбища.
                Село Больше – Нарымское раскинулось на правом возвышенном берегу реки Нарыма и было самым большим  поселением Бухтарминского района. Населяли его преимущественно бывшие русские казаки и мелкие золотопромышленники. В начале XX века здесь появились крестьяне –переселенцы. Жители занимались хлебопашеством и пчеловодством, а также подряжались на работу на золотые прииски, кожевенные, салотопенные и маслодельные заводики местных богатеев.
                Во время пребывания в Больше – Нарымском Павлик с местными ребятишками съездил в горы Каменихи и Шишей, совершил путешествие на Остроуху и Толстуху. И если раньше он только читал стихи – Пушкина, Лермонтова, Языкова, Майкова, Некрасова, -- то на этот раз, перед ликом нетронутой вековой природы, ещё интуитивно, без всяких художественных задач ему самому захотелось выразить свои чувства  стихами. «Алтай! На сопки дикие, покрытые густым березняком, на камни острые, седым ручьём разбитые, я первый стих принёс. Лишь здесь под синей вереницею седых косматых гор, лишь здесь, где кроме скал утёсистых, ничто не встретит взор, я пропою, а эхо перекатное подхватит, разнесёт, ответит раз под тысячу и снова пропоёт!»  Это стихотворение, написанное в Балдыньском ущелье, датировано 24 июня 1921 года. Вслед за этим начинающий поэт (26 июня 1921 года) пишет ещё одно стихотворение – «Летний вечер»:
Летний вечер… Кругом тишина,
Не шелохнется лист на дубраве,
Не махнёт своей лапой косматой сосна,
Не кричит даже филин ушатый.

Уж с вечернего неба багровым пятном
Солнце низкое в тучи уходит,
А на смену ему из дворца своего
Ясный месяц, красавец выходит…

Чу! В соседнем саду засвистал соловей,
Отозвался другой…
К небу, к солнцу, к закату из тёмных
                ветвей
Полилася искристая песня волной.
                Отдохнувший, загоревший и полный впечатлений, возвратился Павел домой. Осенью 1921-го г. он пошёл в пятый класс школы водников. Там в это время преподавали В. П. Батурин, И. С. Чепуров, Ф. Е. Кремнёв,  Н. К. Васильев, другие хорошие учителя. Отец Павла, Николай Корнилович, вёл математику, и Павлу, который не был силён в ней, по свидетельству его школьных товарищей, изрядно доставалось, вплоть до подзатыльников за разные «шуточки» и проделки. А городок, где жили Васильевы, был мал, и в то маленьком , богом забытом степном городишке, куда, по словам Гоголя, хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь, будущий поэт  уже дома получил хорошее литературное образование. Отец  преподавал математику (о чём я уже, кажется, говорил и возвращусь к этому  в  дальнейшем), писал  статьи в «Учительскую газету» и журнал «Просвещение на транспорте»,самостоятельно вёл научную работу: подготовил курс геометрии. Мать поэта Глафира Матвеевна   окончила гимназию, вынесла оттуда любовь к литературе и музыке и сумела привить это детям. А ведь они были оба из «простых» -- он –сын прачки и рабочего – пильщика – об этом я уже говорил; она из семьи  мелкого разорившегося  торговца скобяным товаром). Так что любовь к русской классике  и твёрдое знание её – вот чем обязан Павел Васильев своему детству (и   позже Павел хорошо знал творчество Пушкина, Лермонтова, Языкова, Майкова, Некрасова, особенно ценил Лескова).А что касается бабушки Марии Фёдоровны, умеющей слагать чудесные сказки, и деда, тоже обладающего  даром сказочника (и эти сказки повлияли на творчество будущего поэта)  – об этом  я говорю в других местах моей композиции.
                А теперь – об учителях Павла Васильева, преподававших в школе, где он учился:
                (обычный промежуток)
                Русский язык и литературу преподавал И. С. Чепуров, до революции  отбывавший каторгу за политические убеждения. На уроках он часто кашлял и выглядел очень больным. Но литературу любил самозабвенно. Особой грамотностью Павел не отличался. Он не признавал общепринятых в языке написаний. Несмотря на это, между учителем и учеником было взаимоуважение и понимание. Вот что рассказал один из бывших учеников школы водников Ф. Завьялов:  << Глубокий след оставил в наших детских душах классный наставник И. С. Чепуров… На его уроках мы часто писали сочинения, подчас на философские темы. До сих пор помню название одной работы: «Река подобна жизни человеческой».  Моё «творчество» было оценено учителем так:  «Отлично по смыслу, но скверно по внешности.» Павел отзыва о своём сочинении не показал, но передавая ему работу, Иван Сергеевич радостно улыбнулся…»
                Колоритной фигурой в школе был преподаватель рисования и черчения известный художник – пейзажист Виктор Павлович Батурин, которого судьба забросила в Павлодар в 1919 году. Многие произведения живописца экспонировались на передвижных выставках товарищества художников и Петербургского общества художников, на Всероссийской  выставке в Нижнем Новгороде, на художественных выставках в Иркутске и даже за рубежом – на всемирной выставке в Сен – Луи (Франция) и в Берлине. Это сблизило его с известными художниками – передвижниками Исааком Ильичом Левитаном, Иваном Ивановичем Шишкиным, Валентином Александровичем Серовым, Николаем Александровичем Ярошенко, но более всего он сошёлся и подружился с Ильёй Ефимовичем Репиным и с семьёй Льва Николаевича Толстого. Недалеко от Ясной Поляны он написал свои картины, поэтому был частым гостем в доме Л. Н. Толстого.
                Картины В. П. Батурина, в основном, пейзажи, попали в руки таких крупных коллекционеров, как Щукин, Морозов, Цветков, Солдатенков, Гиршман, Шмаров, Фромгольд.
                Во время работы преподавателем рисования и черчения в Павлодарской школе водников и школе второй ступени, Батурин обратил внимание на одарённого подростка, учил его по-особому смотреть на окружающий мир, подмечая вокруг прекрасное, изначальное: «листьев тихий шум», «приречных ветров шалость», «свет от радуг красный», «кривое ястребиное перо», «пахучие поля полыни», «рубах цветные паруса», «распластанное небо пустынь»…
                На уроках В. П. Батурин не только учил азам живописи, но и часто рассказывал о знаменитых русских и зарубежных художниках,  о встречах со многими из них. Вспоминая о годах учёбы, Ираида Фёдоровна Пшеницына отмечала:
                -- Хорошо помню его беседы по альбому репродукций с картин Третьяковской галереи. Обстоятельно и увлечённо говорил учитель о тончайших оттенках красок, об особенностях освещённости и композиции полотен… На его уроках мы получали основы художественных знаний, приобщались к великому миру искусства.
                Иногда В. П. Батурин, богатырского сложения, с густой окладистой бородой, втискивался за парту рядом с кем-нибудь из учеников, брал его руку вместе с карандашом, водил ею, поправляя рисунок, -- и рождалось чудо! Бывало всем классом выходили на Иртыш или на степную сторону. Слова умудрённого жизнью старца запомнились А. А. Сурову: «Рисовать надо не только то, что видит глаз… Художник ощущает мир своими желаниями, ухом, нервными клетками, биением воздуха… Ему слышна даже тишина. Поэзия и живопись есть одно и то же…»
                Эти воспоминания дополнены одноклассниками и близкими друзьями Павла.
                Ю. Ф. Пшеницын: «Батурина помню ещё по семилетней школе водников, где он был нашим учителем рисования. Летом  1923 года для учеников была организована поездка на пароходе от Павлодара до озера Зайсан и обратно. Среди её участников помню Павла Васильева, сестру Марусю, которая училась вместе с нами.
                В верховьях Иртыша мы иногда сходили на берег, лазали по горам и делали зарисовки. Пытался рисовать и я, но получилось унылое безобразие. Однажды подошёл Батурин, провёл карандашом две – три линии и родился рисунок. С той поры я… на всю жизнь понял, что такое талант художника».
                Е. А. Киссен (Стэнман):  «На Зайсане мы попали в сильный шторм. Батурин это запечатлел на полотне, а Павел написал стихотворение…»
                Вот они – эти чудом уцелевшие строки:
Катятся, катятся синие, вольные,
Лижут гребнями тяжёлый песок.
Катятся, катятся, яростью полные,
И, разбиваясь, рыдают у ног!

Снова волнуются, снова сбираются,
Снова скакают на жёлтый песок,
Но, не сорвав своей злобы, скрываются,
Делая то, что назначил им рок.
                Ю. Ф. Пшеницын: «Мы, очарованные степняки, восхищались тогда необыкновенными  картинами гор, лесов, озера Зайсан. В свободную минуту фехтовали  с Павлом самодельными шпагами. Впечатления  об этой поездке отразились  позже в творчестве Павла Васильева. Примерно через три – четыре года в «Сибирских огнях» были опубликованы его стихи о Зайсане:
И луна – словно жёлтый гребень,
Запутавшийся в волосах.
…Спит таким спокойным и древним
Затаивший звонкость Зайсан».

                Уже в первых литературных опытах начинающего поэта появляется тот   «союз живописи и поэзии», о котором говорил своим воспитанникам В. П. Батурин.
                Любовь к искусству, живописи, привитую ещё в школе, Павел Васильев свято пронёс через всю жизнь.
                На великолепное знание Павлом Васильевым шедевров живописи и зодчества указывает в своей повести о поэте П. П. Косенко. Как-то в компании, где были крупнейший советский физик академик П. П. Лазарев, актёр МХАТа Москвин, балетмейстер Большого театра Тихомиров, речь коснулась Собора святого Петра в Риме – кто-то из присутствующих недавно побывал в Италии. «Начали вспоминать историю создания собора, но быстро запутались в именах и датах. Тогда в разговор вступил Васильев, очень сжато и ясно рассказал о том, что над проектом собора в 1504 году работал живописец Браманте, что в его строительстве принимали участие Бернини, создавший наружные колонны, и Микеланджело, которому принадлежит алтарная часть собора. Поэт спокойно, не напрягая память, вспомнил десятки имён, давал лаконичные, но яркие характеристики архитекторов, живописцев, скульпторов итальянского Ренессанса.
                Когда он кончил, Москвин недоверчиво пожевал губами:
                -- Ну, Павел Николаевич, стихи у тебя хорошие, а тут ты хватил. Нельзя столько помнить. Сочинил, поди, половину?
                --Это нетрудно проверить, -- заметил кто-то.
                Москвин подошёл к книжному шкафу, нашёл нужную книгу, минут пять сосредоточенно листал её, а затем вернулся к столу и молча поцеловал Павла. Кругом зааплодировали, а Васильев сидел неподвижно, тщетно борясь с победной улыбкой, упрямо  поднимавшей углы его губ. 
                Учитель пения Ф. Е. Кремнёв организовал в школе хор и оркестр струнных инструментов. Нередко в самодеятельных концертах участвовал и Павел Васильев. Одно из таких выступлений  в клубе Затона особенно запомнилось И. А. Анашкиной.
                Павел в тот вечер был одет в атласную жёлтого цвета косоворотку, подпоясан шёлковым плетёным пояском с кистями, брюки заправлены в сапоги. Волосы у него были цвета спелой соломы и вились из кольца в кольцо, так же как и у его отца Николая Корниловича. Когда Павел декламировал:
Мы по бережку идём,
Песню солнышку поём…
Разовьём мы берёзу.
Разовьём мы кудряву!..
Эх ты, Волга, мать – река,
Широка и глубока!
хор подхватывал:
Ай-да,да,ай-да,
Ай-да, да, ай-да.
Песню солнышку поём.
Эй, ухнем! Эй, ухнем!
Ещё разик, ещё раз!..
                Люди в зрительном зале слушали, затаив дыхание, а потом аплодировали, вызывая чтеца на «бис».
                Памятно  Ираиде Афанасьевне и другое «выступление» соклассника, когда Павел забрался на стену недостроенного павлодарского собора и оттуда что-то громко декламировал. Вокруг собрался народ, но Павел, оживлённо жестикулируя, был невозмутим.
                В рукописном дневнике 1923 года он сам о себе скажет: «…не знала мать, когда качала в люльке, напевая, что скоро песню напевать нужда мне будет злая».

                Летом 1923 года Управление речного пароходства организовало для учащихся школы водников экскурсию на пароходе вверх по Иртышу до Зайсана. На пристани собрались все участники поездки и провожающие.  Не было только Н. К. Васильева, он находился в Москве на педагогических курсах. Последними по трапу поднялись руководители поездки – Ф. Е. Кремнёв, И. С. Чепуров и В. П. Батурин. Пароход «Витязь» дал прощальный гудок.
                Свои мысли и впечатления о плавании по Иртышу Павел заносил в рукописный дневник, бережно хранимый более 60-ти лет (сведения даны на конец 1980-х г. г.) подругой его детства, а ныне активной участницей работы по увековечиванию памяти о поэте – И. Ф. Пшеницыной. Вот отрывки из дневника.
                «21 июня. Отъезжаем… Берег постепенно начинает удаляться в противоположную сторону. Дедушка стоит на конторке и махает шляпой. Мне вдруг становится жалко и нашу уютную комнату, и зелёный садик с пахучими кустами, и кривые, пыльные улицы Павлодара, которые я покидал (правда, не надолго, только на месяц, но кто знает, может быть, я не увижу их больше;  что это – предчувствие раннего ухода? – может быть – В. К.). С каждой минутой мы отдалялись  всё дальше и дальше, ясно встают передо мной прошедшие дни, проведённые в этом простом городке, ставшим для меня как бы родным. Пароход делает крутой поворот и тяжело вздрагивает, прерывая мои размышления. Я поднимаю глаза.  Павлодар уже почти слился с голубоватой далью, и только купола церкви гордо поднимали свои маковки к небу.
                Товарищи или болтали, расхаживая по палубе, или сидели на скамейках, рассматривая берега. Я не преминул последовать примеру последних. Между тем начинало темнеть, серая мгла окутала всё окружающее какой-то мягкой, приятной пеленой, контуры деревьев становились всё неяснее и неяснее, пока совсем не слились с ночью.
                Фантазия работает беспрестанно, создавая из чернильных облаков, усеявших небо,  громадных великанов и сказочных чудовищ. Я позабыл всё и перенёсся в мир Фантазии.
                Однако вечерний холодок давал себя чувствовать, и мне пришлось зайти в каюту. В час ночи мы приехали в первую от г. Павлодара пристань «Ермак».
                P. S. – Ночь провёл без сна, ребята всё время кидались подушками, дёргали за волосы, стаскивали одеяло».
                Уже из первой записи видно, насколько дорог был сердцу будущего поэта Павлодар. Не случайно в своём творчестве он неоднократно возвращается к колыбели своего детства, посвятит ему взволнованные сыновьи строки. Я, конечно, сильно забегаю вперёд – но вот оно, стихотворение Павла Васильева о Павлодаре, написанное в 1931-м году:
Сердечный мой,
Мне говор твой знаком.
Я о тебе припомнил, как о брате,
Вспоённый полносочным молоком
Твоих коров, мычащих на закате.
Я вижу их, -- они идут, пыля,
Склонив  рога, раскачивая вымя,
И кланяются низко тополя,
Калитки раскрывая перед ними.
И улицы!
Все в листьях, все в пыли.
Прислушайся, припомни – не вчера ли
По Троицкой мы с песнями прошли
И в прятки на Потанинской играли?
Не здесь ли, раздвигая камыши,
Почуяв одичавшую свободу,
Ныряли, как тяжёлые ковши,
Рябые утки в утреннюю воду?
Так ветренен был облак надо мной,
И дни летели, ветреные сами.
Играло детство лёгкою волной,
Вперясь в неё пытливыми глазами.
Я вырос парнем с медью в волосах,
И вот настало время для элегий:
Я уезжал. И прыгали в овсах
Костистые и хриплые телеги.
Да, мне тогда хотелось сгоряча
(Я по-другому жить
И думать мог ли?),,
Чтоб жерди разлетелись, грохоча,
Колёса – в кат, и лошади издохли!
И вот я вновь
Нашёл в тебе приют,
Мой Павлодар, мой город ястребиный.
Зажмурь глаза – по сердцу пробегут
Июльский гул и лепет сентябриный.
Амбары, палисадник, старый дом
В черёмухе,
Приречных ветров шалость, --
Как ни стараюсь высмотреть – кругом
Как будто всё по-прежнему осталось.
Цветёт герань
В расхлопнутом окне,
И даль маячит старой колокольней.
Но не даёт остановиться мне
Пшеницын Юрий, мой товарищ школьный.
Мы вызубрили дружбу с ним давно,
Мы спаяны большим воспоминаньем,
Похожим на безумье и вино…
Мы думать никогда не перестанем,
Что лучшая
Давно прошла пора,
Когда собаку мы с ним чли за тигра,
Ведя вдвоём средь скотного двора
Весёлые охотницкие игры.
Что прошлое!
Его уж нет в живых.
Мы возмужали, выросли под бурей
Гражданских войн.
Пусть этот вечер тих,
Строительство окраин городских
Мне с важностью
Показывает Юрий.
Он говорит: «Внимательней взгляни,
Иная жизнь грохочет перед нами,
Ведь раньше здесь
Лишь мельницы одни
Махали деревянными руками.
Но мельники все прокляли завод,
Советское, антихристово чудо.
Через неделю первых в этот год
Стальных коней
Мы выпустим отсюда!»
…С лугов приречных
Льётся ветр звеня,
И в сердце вновь
Чувств песенная за’мять…
А! это тёплой
Мордою коня
Меня опять
В плечо толкает память!
Так для неё я приготовил кнут –
Хлещи её по морде домоседской,
По отроческой, юношеской, детской!
Бей, бей её, как непокорных бьют!
Пусть взорван шорох прежней тишины
И далеки приятельские лица, --
С промышленными нуждами страны
Поэзия должна теперь сдружиться.
И я смотрю,
Как в пламени зари,
Под облачною высотою,
Полынные родные пустыри
Завод одел железною листвою.

                Но, как я уже сказал – мы сильно забежали вперёд: вернёмся к путешествию Павла Васильева – к его дневнику 1923-го года. --

                22 июня. Сегодня весь день провёл на палубе, заходя в каюту только за тем, чтобы получить свою порцию. Виды постоянно изменялись, то над нами возвышались высокие песчаные обрывы, усеянные гнёздами стрижей, то лежали низкие берега, покрытые зелёной травой, невысоким, но пышным кустарником. В 8 часов я всё-таки зашёл в каюту поболтать со своими товарищами… но мне это не удалось потому,  что они вскоре высыпали на палубу, я последовал их примеру. Ночь была чудесная, лёгкий ветерок едва – едва рябил воду, и эта рябь красиво поблёскивала под светом луны, которая, как лебедь,  плавно скользила по безбрежному, неизмеримому озеру неба. Экскурсанты образовали несколько групп, из середины которых слышались голоса рассказчиков. Я примкнул к одной из них, наслушался смешных и страшных сказок, а также рассказал и сам одну (считая это своим долгом). Около часу (ночи) вдали появились какие-то огоньки, по мере приближения они сливались всё больше и больше, пока не превратились в один громадный костёр. Мы остались на палубе, надеясь увидеть великолепную картину пожара. Но это нам не удалось…»
                Во время плавания «Витязь» сделал несколько остановок, из них наиболее продолжительные на пристанях посёлков Семиярского, Грачевского и Долинского.
                Трагическое совпадение – рядом, примерно в 30 километрах от посёлка Долинского…, через восемь лет, 7 февраля 1932 года, местными кулаками были зверски убиты директор школы колхозной молодёжи учительница Ангелина Германовна Михайлова и колхозник Фоминов. История этой дикой расправы была известна Павлу Васильеву и, возможно, послужила основой для создания поэмы «Кулаки» (это предположение  С. Черныха и Г. Тюрина). До этой поэмы ещё далеко –вероятнее всего, я и её коснусь в моей композиции – В. К. 
                Миновав посёлки Глуховский и Стеклянный, 24 июня пароход причалил к пристани города Семипалатинска. Об увиденном Павел сделал следующую запись в дневнике: «24-го июня. Приехали в Семипалатинск. С палубы парохода я ничего не рассмотрел, кроме здания, над которым красовалась вывеска, возвещающая, что здесь находится «Амбулатория В-го…», остальную часть города закрывала густая листва деревьев, покрывших всю набережную.
                В Семипалатинске пришлось сделать высадку, так как привезший нас сюда пароход не пригоден для плаванья по верховьям Иртыша. Мы высадились. И. С. Пошёл взять нужные  бумаги, Ф. Е. и В. П.* остались следить за порядком, но нас никак нельзя было удержать вокруг себя.
                *Учителя Иван Сергеевич Чепуров, Фёдор Ефимович Кремлёв и Виктор Павлович Батурин.
   Мы стали настойчиво просить Ф. Е. отпустить нас искупаться. Долго Ф. Е. не сдавался, но под конец всё-таки  уступил нашим просьбам, вскоре река огласилась нашими криками и плесканием воды. Освежившись и повеселившись вдоволь, мы понемногу стали одеваться.
                Более знакомые с  городом ушли на базар, некоторые рыбачили. Я забрался под один из громадных тополей и начал наблюдать за шумным движением народа на пристани. Вон баба разбила несколько яиц и теперь, желая возместить свои убытки, ругает все законы республики;  вон два поссорившихся мужика чуть не хватают друг друга за бороды. Женщины, мальчишки кричат, толкаются, восхваляя свой товар. «Яйцы! Хлеб! Ягоды, ягоды не надо ли?!» -- слышится поминутно. Покупатели торгуются, разглядывают товар, прокладывая себе дорогу среди толпы…
                Я (долго) следил за этой живописной сценой, до тех пор, пока Ив. Серг. не сообщил , что можно переноситься на  новый пароход. Мы быстро собрали свой багаж и через 10 минут были уже на «Лобкове» (название нового парохода). «До свидания, «Витязь», без всяких приключений  довёз ты нас до Семипалатинска, так ли будет служить нам и этот?»
               Третий свисток… Пароход вздрагивает и,постепенно удаляясь от конторки, начинает разрезать быстрые воды Иртыша. Быстро провожаем набережную, город выплывает как на ладони… В Семипалатинске масса очень недурных зданий, но в общем он производит такое же впечатление, как и Павлодар. «Вперёд, вперёд, преодолевая все опасности!» Но тут же рассмеялся от этой фразы. «Опасности, какие? Мы едем на пассажирском пароходе в каюте 1-го класса и самая большая опасность, существующая для нас, --  это сесть на мель… От Семипалатинска начинается лес. То удаляется, то приближается его тёмно-синяя лента, красиво гармонируя с безоблачным светло-голубым небом. Громко постукивают колёса, вздымает пышную пену быстрая струя, разбиваясь об острый нос парохода.
                -- Пристань!
                -- Какая?
                -- «Грачи», кажется.
               -- Не может быть! До «Грачей» ещё далеко.
               Ну, всё равно, какая бы это пристань ни  была, а искупаться здесь надо (подумал я). И как только пароход пристал к берегу, сбежал туда по трапу и привёл решение в исполнение.
                Вечером гуляли по палубе, рассказывали анекдоты и сказки. По слухам, завтра должны прибыть в Усть-Каменогорск».
                Описанные юным наблюдателем картины наполнены детской восхищённостью, порой наивностью, но в отдельных сценах, деталях проявляются удивительные внимательность и зоркость 13-летнего подростка, подчас чуткого  к живой разговорной речи или иронически воспринимающего происходящее…
                Автор дневника категоричен при сравнении Семипалатинска и Павлодара. Безусловно, губернский центр и в архитектуре построек, и в промышленном  развитии выгодно отличался от уездного Павлодара, но город, в котором прошло детство, казался дороже и ближе. Впоследствии  П. Васильев побывает в Семипалатинске ещё не раз и посвятит ему замечательные строки.
 Вот стихотворение, которое так и называется – «Семипалатинск»:

Полдня июльского тяжеловесней,
Ветра легче – припоминай, --
Шла за стадами аулов песни
Мёртвой дорогой на Кустанай.

Зноем взятый и сжатый стужей,
В камне, песках и воде рябой,
Семипалатинск, город верблюжий,
Коршуны плавают над тобой.

Здесь, на грани твоей пустыни,
Нежна полынь, синева чиста.
Упала в иртышскую зыбь и стынет
Верблюжья тень твоего моста.

И той же шерстью, верблюжьей, грубой,
Вьётся трава у конских копыт.
-- Скажи мне, приятель розовогубый,
На счастье ли мной солончак разбит?
Висит казахстанское небо прочно,
И только Алтай покрыт сединой.
-- На счастье ль, все карты спутав 
                нарочно,
  Судьба наугад козыряет мной?

Нам путь преграждают ржавые груды
Камней. И хотя бы один листок!
И снова, снова идут верблюды
На север, на запад и на восток.

Горьки озёра! Навстречу зною
Тяжёлой кошмой развёрнута мгла,
Но соль ледовитою белизною
Нам сердце высушила и сожгла.

-- Скажи, не могло ль всё это присниться?
Кто кочевал по этим местам?
Приятель,  скажи мне, какие птицы
С добычей в клюве взлетают там?

Круги коршунья смыкаются туже,
Камень гремит под взмахом подков.
Семипалатинск, город верблюжий,
Ты поднимаешься из песков!
Горячие песни за табунами
Идут по барханам на Ай – Булак,
И здорово жизнь козыряет нами,
Ребятами крепкими, как свежак.

И здорово жизнь ударяет метко, --
Семипалатинск, -- лучше ответь!
Мы первую железнодорожную ветку
Дарим тебе, как зелёную ветвь.

Здесь долго ждали улыбок наших, --
Прямая дорога всегда права.
Мы пьём кумыс из широких чашек
И помним: так пахла в степях трава.

Кочевники с нами пьют под навесом,
И в меру закат спокоен и ал,
Меж тем как под первым червонным
                экспрессом
Мост первою радостью затрепетал.

Меж тем как с длинным верблюжьим рёвом
Город оглядывается назад…
Но мы тебя сделаем трижды новым,
Старый город Семи Палат!

                Стихотворение это написано в 1931 году, как и « Павлодар». Полным ходом шла индустриализация страны Советов, и это, конечно, отразилось на стихотворении. Но мы опять забежали вперёд – вернёмся к путешествию, в котором участвовал Павел Васильев – и к его дневнику.
                Пополудни 26 июня «Лобков» пришвартовался к дебаркадеру Усть – Каменогорской пристани. Здесь была длительная остановка. Пока команда парохода пополняла запасы топлива, пассажиры совершили экскурсию по городу. В его центре побывал и Павел Васильев, о чём свидетельствует запись в дневнике: «Мне он (город) решительно не понравился. По-моему, это просто громадная деревня и при этом пыльная. Я долго ходил по его широким кривым улицам.  Причём набрал полный нос пыли и полные сандалии песку. Правда, в Усть – Каменогорске есть улицы и не пыльные, но они напоминают скорей площади и все заросли сорной травой. Пересадки  здесь  мы никакой делать не будем. Наш пароход не потерпел никаких аварий и теперь, пыхтя и отдуваясь, словно после тяжёлой работы, стоит, пуская клубы серого дыма. Я положительно не мог найти себе  места: здесь нет того оживления, которое я встретил в Семипалатинске. Жара расслабляющая.  Разве изредка дунет ветер, но и ветер какой-то горячий, резкий, да при этом поднимает целые столбы песку и мошек, которые покрывают все стенки набережных зданий, и бросает это всё в лицо, в раскрытые окна, на одежду…»
                Усть – Каменогорску, родине своего школьного друга, поэт впоследствии посвятит стихотворение «Город Серафима Дагаева»:
Старый горбатый город – щебень и синева,
Свёрнута у подсолнуха рыжая голова,
Свесилась у подсолнуха мёртвая голова, --
Улица Павлодарская, дом номер сорок два.
С пёстрой руки сорвётся колоколец, бренча,
Красный кирпич базара, церковь и каланча,
Красен кирпич базара, цапля – не каланча,
Лошади на пароме слушают свист бича…
                В этих строках с поразительной точностью воспроизведён облик провинциального города, смешаны черты не только Усть – Каменогорска, но Павлодара и даже Семипалатинска, Петропавловска и юга республики, так как в Усть – Каменогорске  не было улицы Павлодарской, как не было ни здесь, ни в Павлодаре названных в стихотворении «восьми церквей».
  И, засияв крестами в синей ,как ночь, пыли,
Восемь церквей купеческих сдвинулись и пошли,
Восемь церквей, шатаясь, сдвинулись и пошли –
В бурю, в грозу, в распутицу, в золото, в ковыли.
                Восемь церквей – это, возможно, художественный вымысел – допущение.

                Но – ещё одна страница из дневника Павла Васильева:      
                «От Усть – Каменогорска мы поплыли по узкой как бы сжатой высокими живописными   
сопками речушке. Это-то и есть верховья Иртыша. Постараюсь описать их. Ни малейшего ветерка. Сопки как бы нависли над  ними, так и кажется, что вот – вот они упадут… Сами сопки почти голы. Вся растительность  состоит из маленьких кривых берёзок, которые бог знает каким образом ещё бурого мха, широко разросшегося в трещинах и ямах, усеивающих  их.         .В некоторых  местах скалы образуют как бы естественные ворота.         Перед нами только узкая полоска воды, по которой не пройти и лодке, остальную часть реки занимает скала, но по мере приближения она отодвигается в сторону, а полоска воды превращается в довольно широкий, но крутой поворот, как только мы проедем его, показывается новый. К вечеру сопки стали отодвигаться от берега, говорят, что завтра их совсем не будет видно».
                Природа создавала мощные импульсы развитию воображения и фантазии начинающего поэта (примечательно, что слово» фантазия» 13-летний автор дневника – П. Васильев  – пишет с заглавной буквы). Наблюдаемая  с палубы парохода жизнь в представлениях подростка не противостоит миру сказочно-книжному, а сливается с ним, образуя нерасторжимое целое. Ведь вокруг столько удивительного и захватывающего! Открываемые взору юного путешественника неведомые края полны неожиданных превращений (к этому слову и производных от него часто обращается автор). Здесь: «сопки о т о д в и г а ю т с я от берега» и «к а ж е т с я, что они упадут», а «полоска воды п р е в р а щ а е т с я… в широкий, но крутой поворот», чернильные облака становятся «г р о м а д н ы м и   в  е л и к а н а м и  и  с к а з о ч н ы м и  ч у д о в и щ а м и», луна, словно  л е б е д ь «плавно скользит по безбрежному, неизмеримому озеру неба»…
                Пристальный взгляд в окружающее позволил наблюдателю приметить не только живописные детали или поразительные природные метаморфозы, но и открыть для себя необычные пространственные и временные связи между предметами и явлениями: город, уже почти   с л и л с я  с голубоватой далью, неясные контуры деревьев  с л и в а ю т с я с ночью; серая мгла  о к у т а л а всё какой-то мягкой, приятной пеленой…
              Воспринимаемые юным поэтом детали наделены повышенной степенью признака. Они, как правило, укрупнены, массивны, порой неохватны: г р о м а д н ы е  птицы, костёр, тополь;  к р у п н ы е  капли,  п ы ш н ы е  пена, кустарник;  б е з б р е ж н о е,  н е и з м е р и м о е  озеро неба…
                Не здесь ли первооснова той «удесятирённой силы жизни» (К. Зелинский), что вулканическим всплеском  ворвётся в поэзию 30 годов? «То, что позже ошеломит критику, покажется внешним экзотическим украшательством – имеет реальное происхождение, реальную жизненную основу», -- справедливо замечал А. Михайлов. 
             В Тополёвом Мысе Павел гостил у своего дяди Фёдора Корниловича, наблюдал жизнь и быт зайсанских рыбаков. Потом, по свидетельству  одноклассницы Евгении Стэнман, участники экскурсии доплыли до Чёрного Иртыша и повернули в обратный путь. И Евгения Стэнман, и Юрий Пшеницын единогласно утверждают, чт о именно в этой поездке  зародились отдельные строки стихотворения «Рыбаки»:
Очень груб он, житель приозёрный,
Сивоусый, кряжистый рыбак,
Крючья рук – широких и проворных –
И цыгарка длинная в зубах.

Ездит в город он за солью и за хлебом,
За кирпичным чаем и крупой.
И по праздникам расчёсывает гребнем
Волосы н а голове в пробор.

На вечёрках, разомлев, в угаре
Пьёт из чашки самогонный спирт
И потом на неуклюжих нарах
До рассвета непробудно спит…

Рыбаки – известные буяны,
Это знает весь Зайсан –
Словно птицы – бабьи сарафаны,
Как пойдут по горенке плясать…

                Вскоре учащиеся вновь сели на пароход и доплыли на нём до Малой Красноярки с намерением полюбоваться знаменитой Белухой (наверное, гора – В. К.). Но в Буранове*, узнав, что это довольно далеко, отказались от своего намерения.
• Недалеко от Большенарыма.

Павел, уже посещавший эти места с отцом в 1921 году, предложил друзьям сходить в горы. Согласились идти Юрий и Маруся Пшеницыны, Женя Стэнман, Юра Асанов. Отправились после обеда. Поднимались долго по кручам, а когда поднялись на вершину, то перед ними открылся великолепный вид. Павел без умолку читал стихи, в том числе «Алтай! На сопки дикие…», которое как нельзя лучше отвечало настроение «альпинистов».
                Солнце близилось к закату, и ребята стали спускаться, полагая, что это будет легче, чем подниматься. Но оказалось – наоборот. Сумерки быстро сгущались, и они, потеряв ориентировку, заблудились и пошли наугад по лесу, росшему по склону горы. Уже когда совсем стемнело, увидели огонь и вышли на него. У костра сидели четверо мужчин. Как выяснилось, это были охотники  и сборщики серы.
                Утром охотники вывели Павла  и его спутников на дорогу в село, где их встречали с радостью и упрёками. Васильеву, как инициатору «восхождения», досталось больше всех – рассказала, вспоминая  об этом происшествии, Е. А. Киссен (Стэнман). 
                Село Бураново было разделено на две половины:  в одной жили украинцы в белых хатах, в другой –старообрядцы за высокими деревянными заборами (или заплотами, как их там называли) в крепких бревенчатых горах. Кержаки (старообрядцы) жили обособленно, не общаясь с другой половиной села. Напиться предлагали в «поганой кружке»… Всё это было для ребят ново, непривычно и удивительно…
                Из Бураново экскурсанты отправились пешком к Зыряновскому роднику. Здесь они отдохнули несколько дней после 75-километрового перехода., спускались в заброшенную старую шахту, а затем, добравшись до Гусиной пристани, на пароходе  вернулись в П авлодар.
               Однако этот год (1923-й) принёс Павлу не только радости. Рядом с восторженными впечатлениями о поездке на сердце подростка легли и первые серьёзные жизненные отметины. В сентябре умер Корнила Ильич Васильев. Без него, балагура и весельчака, опустел, словно осиротел, дом на берегу Иртыша. Память о любимом деде, как о частице далёкой и яркой жизни, всплывает  в стихах Павла. Его именем поэт наречёт станичного атамана Яркова в поэме «Соляной бунт» (о ней рассказ ещё впереди – В.К.),деду будут посвящены неповторимо «Васильевские строки»  (я уже дал стихотворение П. Васильева о деде, но С. Черных и Г. Тюрин цитируют в своей работе две строфы из стихотворения «Рассказ о деде». Приведу их ия:
Корнила Ильич, ты мне сказки баял,
Служивый да ладный –вот ты каков!
Кружилась за окнами ночь, рябая
От звёзд, сирени и светляков.
………………………………………………………

Ножовый цвет бархата, незабудки,
Да в тёмную сырь смоляной запал, --
Ходил ты к реке и играл на дудке,
А я подсвистывал и подпевал…

                Мощная фигура деда, которого Поэт обессмертил своим замечательным стихотворением…
                «Наш дом посещали знакомые, среди которых  были довольно .примечательные личности. Играли в преферанс, а подвыпив, пели и, надо сказать, хорошо, особенно народные песни и романсы. У отца был неплохой бас»», вспоминал брат Поэта Виктор Николаевич Васильев. Среди знакомых семьи были известный художник, в молодости коротко знавший Репина, учитель со знанием шести языков и многие другие, их рассказами заслушивался Павел.
                Будущего поэта с детства окружали колоритные характеры, сильные люди, и самому ему предстояло стать таким же. В годы скитаний и становления личности душевные силы Васильева росли прямо пропорционально ежедневному труду поэта и человека. Вероятно, и поэтому к своим двадцати годам, когда он поселился м Москве, П. Васильев по многим параметрам резко отличался от окружающих:

Я. детёныш пшениц и ржи,
Верю в неслыханное  счастье,
Ну-ка, попробуй, жизнь, отвяжи,
Руки мои от своихъ запястий?
      ( «Одна ночь»)

                Определённую роль сыграли тут ранняя самостоятельность, скитания и особенное, очень своеобразное влияние, которое не могла не оказать на растущего поэта жизнь в больших городах – Владивостоке, Омске и Новосибирске. Это был характер, в котором, как цветок в янтаре, закрепилось многое: родные пейзажи (ковыльные степи, огромное «небо в гусиных стаях, в медленных облаках, могучая сибирская река—впечатления от этого неизгладимы, даже если человеку довелось увидеть эти просторы единожды. А Павел Васильев родился и вырос в этих краях, и, конечно ,этот факт многое определяет в характере  его поэзии.   Впоследствии я дам в моей композиции стихи, доказывающие только что сказанное. Кроме родных пейзажей важным было для Павла Васильева – и привычное чувство власти над словрм  и ритмом;; непосредственное ощущение силы, даже культ силы, мощи (в конях, в пляске – во всём). Характер благородный, щедрый, но неукротимый, прошедший закалку, но и нуждающийся в закалке – ведь Павел Васильев был ещё так молод! Впоследствии я расскажу более подробно и о скитаниях поэта, и о его жизни в больших городах, и о многом другом, о чём толькр упомянул ;а о чём-то и не упоминал пока что. А сейчас  я, увлёкшись, сильно забежал вперёд. Вернёмся к Павлу Васильеву – школьнику. --

  (обычный промежуток)


                Начинающий поэт  продолжает учиться. Осенью 1924 г. он и другие учащиеся семилетней школы  водников были переведены в школу II-й ступени.
                Однажды на уроке литературы он неожиданно спросил учителя, почему по программе не изучают поэзию Абая (национальный казахский поэт). Вопрос мог показаться дерзким, но в голосе юноши слышалось не озорство или праздное любопытство, а искренность и убеждённость. Класс затих. На какое-то мгновение растерялся и учитель, а затем он встал и поспешно вышел. Чем это могло закончиться – нетрудно представить. Но через две – три минуты учитель вернулся, держа в руках томик произведений Абая.
                Так вспоминают очевидцы. Тем учеником в школьной куртке из полусукна, подпоясанной форменным ремнём, был, как я уже сказал, Павел Васильев, а учителем (одновременно  директором школы) – Давид Васильевич Костенко, ставший позднее заслуженным учителем Казахской ССР, автором учебных пособий для национальной школы. В письме с Дальнего Востока, адресованном И. Ф. Пшеницыной, Павел вспоминал и о своём наставнике:  «Привет всем учителям, в первую очередь Костенко».
                Писателю А. А. Сурову памятен и другой урок. Это было в 1925 году. Перед началом занятий неузнаваемо хмурый  Павел обратился к Давиду Васильевичу с просьбой: --«Нельзя ли сегодняшний обязательный урок заменить есенинским? В России умер великий поэт. Беда…»  (Сергей Александрович Есенин покончил с собой в самом конце декабря 1925 г. – В. К.). И человек тончайшей духовной настроенности Д. В. Костенко  рассказал о Есенине. Он читал наизусть отрывки из поэмы о Ленине, стихи из «Персидских мотивов»… Перед учениками предстал чистый и незащищённый образ поэта. Как вспоминает С. Н. Успенский, в те декабрьские дни Павел написал стихотворение «На смерть Есенина», которое не сохранилось». Павел Васильев обожал  поэзию Сергея Есенина – он считал его князем русской песни.
                Математику, физику и астрономию в павлодарской школе II-й ступени преподавал Николай Кронидович Петров, инженер по образованию и хороший педагог; историю – В. Д. Ланитина, которая великолепно знала предмет, но учащиеся не очень любили её за «пулемётную речь» и требование  зазубривать конспекты уроков; географию вёл старичок Леонид Кронидович Петров, которому из-за мягкости характера и несобранности на уроках доставалось от учеников – озорников, больше всего, конечно, от Павла; из-за нехватки учителей немецкий язык преподавал, но не учил почти ничему полезному, Эмиль Готлибович Коттэ, бывший банковский работник; биологию и основы дарвинизма хорошо преподавал молодой, и сам только что окончивший эту школу Фризен; рисование и черчение – уже знакомый нам Виктор Павлович Батурин; пение – как и в семилетней школе водников – Ф. Е. Кремнёв.
                В фонде уездного отдела народного образования, хранящемся в Павлодарском областном государственном архиве, в официальных документах по результатам обследования постановки воспитательной работы в школах города и уезда за 1924 год, есть такие строки: «В школе второй ступени около 380 учащихся… На стенах школы имеются стенные газеты, в которых учащиеся проявляют свою самостоятельность. Видно много стихов в коммунистическом духе…»
                Безусловно, часть этих поэтических строк принадлежала Павлу Васильеву.
                Одноклассники и друзья начинающего поэта помнят, каким взволнованным и счастливым был Павел, когда Д. В. Костенко поручил ему написать стихотворение к школьному празднику. Вот что рассказал об этом Н. В. Агафонов:
                -- С Павлом Васильевым мне довелось встретиться и близко познакомиться при выпуске школьной стенной газеты, посвящённой первой годовщине со дня смерти В. И. Ленина. Мне, по рекомендации В. П. Батурина, было поручено оформить заголовок стенгазеты с изображением Мавзолея В. И. Ленина. Давид Васильевич Костенко дал мне газету «Правда» с изображением Мавзолея, разъяснил, из какого материала он построен и какого цвета, и я нарисовал его акварелью. Очень волновался, но приняли хорошо. Павел Васильев принёс стихотворение,   посвящённое этой дате, и оно было помещено в газете. К сожалению, стихи не запомнились.
                Это стихотворение, ставшее школьной песней (музыку подобрал Ф. Е. Кремнев), буквально по отдельным строкам восстановлено подругами детских лет поэта И. Ф. Пшеницыной и Е. А. Киссен (Стэнман):
Машет крылатое пурпуром знамя
И миру вещает о том,
Что живо зажжённое Лениным пламя
И живо оно Октябрём…
               О далёких школьных годах с улыбкой вспоминает С. Н. Успенский:
              -- Я любил рисовать карикатуру, шаржи. Павел сразу же наделял их пояснениями в стихотворной форме. Наши совместные произведения быстро становились достоянием учащихся, вызывая у одних смех, у других обиду. Одна такая карикатура, адресованная  Н. К. Петрову, который  вполне обоснованно поставил мне и Павлу накануне «неуды» за невыполнение домашнего задания, чуть не оказалась для нас обоих роковой. Преподаватель был изображён в плывущей по реке лодке с шестом  в форме карандаша и пытался утопить нас. На поверхности реки виднелись  наши головы,  оба мы пускали пузыри…
                Эта карикатура и приложенное к ней стихотворение Павла оказались, на нашу беду, настолько удачными, что обсуждались на педагогическом совете. Нас чуть не исключили из школы, но В. П. Батурин, Д. В. Костенко и Ф. Е. Кремнёв  заступились. Нас оставили «доучиться», но заставили публично извиниться перед Николаем Кронидовичем  и подключили в качестве «художника» и «стихотворца» к редколлегии школьной  стенной газеты, предоставив  возможность проявить свои задатки.
                Ученица седьмого класса, дочь владельца местного кинотеатра, часто приходила  в школу, хвастая меховой горжеткой, кольцами и бусами. Такое бахвальство очень возмущало большинство учащихся , которые одевались довольно скромно. Сергей Успенский нарисовал на неё карикатуру, а Павел Васильев сочинил стихотворение. После этого у дочери нэпмана пропала охота появляться в школе разодетой в меха.
                Нередко доставалось и самому автору эпиграмм и порою ядовитых  стихов (т. е. Павлу Васильев – В. К.). Одним из его любимых увлечений был бильярд. Кстати, играл Павел неплохо. Но за пользование бильярдом следовало платить нэпману, а деньгами он не располагал.
               Однажды кто-то из знакомых пригласил его сыграть, обещая расплатиться.  Он с большим удовольствием согласился. Но когда игра закончилась и настало время расплачиваться, у партнёра не  оказалось денег. Хозяин бильярдной задержал Павла, снял с него валенки и закрыл их под замок до  расплаты. А партнёра, «ушедшего» за деньгами, всё нет и нет.  На счастье в бильярдной появился Серёжа Успенский, так же увлекавшийся бильярдом и зашедший посмотреть на игру настоящих  игроков – виртуозов. Здесь-то он и увидел Павла, сидящего в углу на стуле, но без валенок, в одних носках. Павел издал радостный крик, подозвал Серёжу к себе и рассказал о случившемся.
              Сергею пришлось «выкупать» валенки Павла. На оплату пошли деньги, данные родителями на билеты в кино.
            На следующий день в школьной стенной газете появилась карикатура – дружеский шарж на Павла Васильева. Он был изображён Успенским сидящим в углу со связанными руками и прикованным к бильярдному столу. Вверху карикатуры крупными буквами выведено «Заложник», а внизу помещены стихи самого «пострадавшего».
                В те годы в Павлодаре было две действующие церкви. Одна из них находилась в восточной (бывшей казачьей) части города на большой площади рядом с городским кладбищем, недалеко от сенного базара. Другая недалеко от школы II-й ступени (бывшей мужской гимназии) и от Иртыша. Её посещали верующие центральной (бывшей мещанской) и северной (бывшей кержачьей – т. е. раскольничьей –В. К.) части города. Это было крупное здание светло-серого цвета обычной храмовой архитектуры, обнесённое  ажурной металлической оградкой с кирпичным цоколем.  Кроме того, в Павлодаре ещё до революции началось строительство величественного собора с несколькими куполами. В годы советской власти его сооружение было приостановлено. Во время грозы разряды молний сбили с куполов кресты, которые беспомощно повисли и даже частично оплавились.
                С этими церквами были связаны проделки Павла Васильева, о которых говорили в городе. О том, что он забрался на здание недостроенного собора и с верхотуры читал стихи, собрав большую толпу, уже рассказывалось, а вот рассказ о том, что он свалил кресты на казачьей церкви. – Было это не совсем так, как это событие освещается в имеющихся биографических исследованиях (пишут С. Черных и Г. Тюрин – «Простор», 1989, №1).
                Дед Павла Матвей Васильевич Ржанников был человеком добрым, отзывчивым, но до фанатизма религиозным. Являясь бессменным церковным старостой, он требовал от внуков соблюдения постов, посещения церкви. Не раз на этой почве возникали конфликты у Павла с дедом, который зачастую в качестве аргумента хватался за хворостину. В душе впечатлительного подростка копилось, нарастая с годами, отвращение к религии и её сторонникам. Этот гнев и руководил Павлом в случившейся истории.   
                Как вспоминает писатель А. А. Суров, одноклассник и друг Васильева, в середине 1920-х г. г.  «Союзом безбожников» Павлодара проводился диспут на тему «Был ли Христос?», в котором участвовали учителя и учащиеся местных школ, жители города. Пригласили и служителей культа. С докладом выступил заведующий школой II-й ступени Д. В. Костенко. После речи Давида Васильевича слово взял поп – обновленец, образаванный  молодой человек, великолепный оратор. «Когда я слушал предыдущего докладчика, -- начал священник, -- мне казалось, что под белоснежными парусами плывёт великолепный, величественный корабль… Но когда судно подошло к берегу, оно оказалось пустым и дырявым…» В его речи была разгромная критика в адрес Д. В. Костенко.  Это публичное оскорбление любимого учителя и послужило толчком для сведения счётов с религией.
                Ночью Павел пробрался к казачьей церкви, поднялся сначала по лесенке, ведущей на второй этаж, потом поднялся выше и свалил два из трёх   небольших крестов, расположенных как раз над входом первого этажа. Дед и верующие вознегодовали. И хотя отец не был верующим, проступок Павла и его очень возмутил. Придя из школы, он крепко выдрал сына. Вскоре в стенной газете появилась карикатура «Последний крестоносец», где Павел был изображён в рыцарских доспехах зажатый между колен отца, который лупит его крестом по оголённому заду.
                Разговоры о том, что якобы Павел сломал кресты на куполе церкви, досужая выдумка. Как свидетельствует один из старожилов Павлодара Б. В. Голубцов, кресты, венчавшие купол, были сооружениями солидными. И один человек с ними не справился бы. Мать Павла, Глафира Матвеевна, рассказавшая родителям Б. В. Голубцова о проделке сына, сетовала: «Наделал Паня беды, как-то всё обойдётся.» Но всё обошлось! И даже вошло в историю!
                После школьных занятий юные павлодарцы ходили в цирк и кино. Радовались праздникам, театру, книгам… Любили каникулы, Иртыш, рыбалку, степь…
                -- Мы иногда бывали с Павлом на соляных промыслах, -- рассказывал С. Н. Успенский. – Наблюдали за тяжёлыми, ещё примитивными тогда работами. Люди, в основном казахи, босиком медленно бродили по соляной жиже. На Павла эта картина всегда производила угнетающее впечатление. Он узнал, что до революции соляные промыслы на Коряковском озере принадлежали купцу Осипову, слышал о стихийном выступлении  рабочих – казахов против нещадной эксплуатации и низкой оплаты их труда. Всё это в сочетании с другим материалом, почерпнутом им во время жизни в Павлодаре, впоследствии легло в основу поэмы «Соляной бунт», получившей широкое признание.
                Часто на праздники одноклассники собирались вместе.  Лепили пельмени, играли, танцевали, пели, слушали своих балалаечников и гармонистов. На этих вечерах Павел играл не последнюю роль, поскольку был неистощимым выдумщиком и фантазёром.
                Ираида Афанасьевна Анашкина (Крысова), вспоминала, как однажды они встречали Новый год. Не то 1925-й, не то 1926-й. Кто-то из старших придумал игру «Исповедь».  Все знали о том, как Павел «прославился» в истории с церковными крестами, поэтому его единогласно избрали «священником». И вот он стал вызывать к себе всех присутствующих  поочерёдно на «исповедь». Настал черёд и Иры Анашкиной.  Она зашла к «священнику».
                -- Как учишься? – спросил Павел.
                -- Хорошо. Стараюсь, батюшка.
                -- Слушаешься ли родителей?
                -- Слушаюсь, батюшка, слушаюсь. Но бывает, что ослушаюсь.
                -- Кто тебе нравится из мальчиков? – продолжал допытываться Павел.
                -- Я  ещё сама не знаю, батюшка, -- подыгрывая ему, отвечала Ира.
                Павел задал мне ещё ряд вопросов, -- рассказала со смехом Ираида Афанасьевна, -- потом он неожиданно грохнулся передо мной на колени и начал объясняться в любви. Что он тогда говорил, я уже забыла, но запомнила другое: вдруг раздался оглушительный смех из-под стола, стоявшего в углу кабинета. Там спрятались Катя Поздышева и хозяйка Миля, которые всё подслушали. Я выскочила из кабинета, как ошпаренная, а Павел больше  на «исповедь» никого не вызывал.
                Он был натурой влюбчивой. То ухаживал за Женей Стэнман или за Лидой Прокопьевой, то за Верочкой Ивановой, то за Ирой Анашкиной, посвящая каждой из них стихи. По этому поводу И. Ф. Пшеницына рассказывает:
                -- Но юношеские увлечения проходили быстро, стихи забывали, сам же он их не хранил, так как значения им не придавал. Они терялись, одни сразу, другие позже. Сейчас становится ясным, какие это невосполнимые потери, ведь уже самые первые стихи дышали своеобразной силой, обаянием, присущим только нашему Павлу…
               …Несмотря на то, что он любил порисоваться, прихвастнуть, щегольнуть, по отношению к своим стихам он был удивительно скромен, не отделял их от себя, всегда с волнением спрашивал: «Ну что, хорошо?» И всегда был уверен, что мог бы написать лучше. Эта уверенность в себе жила в нём с детства. У меня сохранился пожелтевший от времени листок, исписанный рукой Павла, -- одно из его стихотворных посвящений тех лет:
Как этот год ещё пройдут года,
Растают в сумерках тревожные вопросы…
Не суждено мне видно расплетать
Твои тяжёлые и золотые косы.
Ещё не раз туманная луна
В глазах зажжётся отблеском зелёным.
Ещё не раз, ещё не раз она
Пошевелит и высеребрит клёны.
Желтоволосая завянет голова,
Умолкнут нежные, немые разговоры.
Я выдумаю тихие слова
Про ночь любви и голубые шторы.
И это так. Когда-нибудь потом
Мне лунный хмель совсем не отоснится,
И будет он последним серебром
На плечи старые и в душу виться.
И вот сейчас готов расслышать я
В осенних скрипках звучных и мятежных,
Что ты опять, как не было, моя
И руки у тебя задумчивы и нежны…
…Как этот год ещё пройдут года,
Растают в сумерках тревожные вопросы…
Не суждено мне, видно, расплетать
Твои тяжёлые и золотые косы.
                Стихи… Вихрь ритмов и образов захватывает юношу. В личном архиве вдовы поэта Е. А. Вяловой сохранилась тетрадь детских и юношеских стихотворений Павла Васильева, которая и позволяет говорить о начальном периоде его творчества.
                Первые страницы васильевской поэзии – это, прежде всего, книжный мир, который сам поэт называет  «призрачно-красивым сном», «блестящими грёзами», «чудно-красивым часом» (<<«Вступление к поэме «Мариэм», «Бюсси», «Ланни»,  «Взял бокал виноградного сока…»  >>). Под влиянием прочитанного творческая фантазия нередко уносит мечтательного подростка в Рим и Париж, в Петербург, Венецию, Бессарабию… «Друг мой, в Италию стремись!..» -- восклицает он в одном из юношеских произведений.
                В этих «изящных, изысканных» стихах  обольстительные красавицы (Мариэм, Ланни, Диана), ловкие и мужественные герои (Бюсси). Здесь причудливые одежды, экзотический интерьер, нарочито величественные позы, жесты, интонации…
                Стремление к возвышенно-прекрасному и далёкому идеалу сопровождается сожалением о том, что исчезли доблестные рыцари и весельчаки-гусары. Прошли времена пушкинской Татьяны. Как прощание с юношеским романтизмом звучит стихотворение «Поэт, ты умер – умерла любовь».
                Не всё начальное творчество П. Васильева укладывается в рамки призрачно-красивого мира. В его ранних стихах – искренность чувств и переживаний («Ах, виноват ли я, что сердце не послушно…»,  «Если бы художником я был…») По-особому тонко и чутко юный поэт воспринимает природу, предстающую перед ним в сказочно-таинственных превращениях («Кругом песочек, солнце, ветер…», «Про закат», «Я вышел на берег…»). Сквозь «красивости» книжного стиля пробиваются свежие краски родного Прииртышья.  В пейзажных зарисовках – проблески яркого воображения, поиск точных художественных деталей, азы постижения цветовых и звуковых эффектов:
Я вышел на берег, играл
Иртыш, плескаясь стаей струй.
Закат искристый догорал
Кровавым заревом тоскуя,
В последних взмахах застывая,
Убрал цветами вод простор…
Иртыш катился, продолжали
Струи игристый разговор…
или
Этот вечер был птицею вольной,
Чуть трепещущей в сети лучей…
…Облака  потянулися  стройно,
Точно стая больших лебедей,
Опылённые пурпурной пылью
В золотую раздольную даль…
                О чём бы ни писал П. Васильев в эти годы – о любви, о природе, о революции – лейтмотивом его поэзии является образ песни. «Отзвуки живые», «напевы родные, знакомые» сливаются в безудержный песенный поток: «О, звените, песни, песни переливные…», «Шёл и пел я, и ветры пели…», «Я буду петь, я должен петь…»
              Сам юный художник понимает, что всё сказанное им – это только «контуры стихов», всего лишь «дивных песен очертанья». Но уже в этой «непаслушной песне» ощутим отзвук той большой, настоящей поэзии, которая со всей полнотой раскроется в 30-е годы:
Да здесь черканья, здесь черканья,
Пера скучающего взмах,
Но дивных песен очертанья
Встают на сереньких листах…
                Главный итог  творчества П. Васильева – свобода и смелость в прикосновении к слову. В одной строке юный поэт соотносит, «сталкивает» отдалённые и зачастую несовместимые понятия, стремясь установить скрытые, едва уловимые связи и отношения:
Этот вечер, хризантема, песня,
Эта тьма, желания и сны
Мне казалось, почему-то тесно
И красиво были сплетены…

                ______________________
             Шёл сбирать среди метелиц
           Для тебя букеты снежных роз…
                ____________________
          Влажным золотом звёзды блестели…

                В юношеских стихах П. Васильева – основа яркого метафорического олицетворения, которое будет определяться исследователями как «стилистическая доминанта» (И. Выходцева), как «неотъемлемая особенность восприятия и существенный момент мироощущения П. Васильева (Т. Мадзигон).
                Печатались ли в 1920-е годы первые стихи юного поэта в периодике?
                Ю. Ф. Пшеницын вспоминает: «В школьные годы П. Васильев не пытался публиковать свои опусы, да и публиковать тогда было ещё нечего. Он, как губка, впитывал в себя впечатления, умел видеть в окружающем больше того, что видели другие, и только пытался выразить свои эмоции в стихах…»
                С. Н. Успенский свидетельствует: «Павел признался мне, что свои стихи он посылал в редакции различных газет и журналов и получал от них ответы разного содержания: иногда ободряющие, с добрыми пожеланиями успехов, а иногда – строгие, ругательные, назидательные. Павел никогда не обижался и настойчиво осаждал редакции своими новыми стихами. Некоторые его произведения газеты и журналы, по-видимому молодёжные, принимали к опубликованию и даже высылали гонорары. В таких случаях Павел ликовал.»
                Подтверждением этих слов могла бы стать найденная в архиве анкета «командируемого на рабфак», в которой П. Васильев, член Союза сибирских писателей, писал, что печататься начал с 1925 года в сибирской прессе. Однако публикаций этого периода исследователям (С. Черныху и Г. Тюрину – авторам интереснейшей книги «Степное тавро» -- о детстве и юности Павла Васильева) отыскать не удалось.
                Пролетели школьные годы… 5 июня 1925 года Павел Васильев вместе с другими учащимися получил свидетельство об окончании школы:
До свиданья, братцы, до свиданья! –
Этой песней, как платком, махну
С парохода жизни, на прощанье
Вспоминая осень и весну… --
написал накануне начинающий поэт , обращаясь к друзьям.
                Вот что рассказала Е. А. Киссен (Стэнман), небезысвестная героиня стихотворений П. Васильева (одно из них ещё прозвучит в моей композиции в своё время – В. К.), о последней павлодарской встрече с ним: «1925 – 26 учебный год Павел учился в Павлодаре, а я – в Омске… Летом 1926 года мы с ним встретились ненадолго. Я уехала с другими выпускниками в Семипалатинск на собеседование, чтобы получить путёвку в вуз, а Павел в наше отсутствие уехал учиться во Владивосток… До отъезда мы обменялись фотографиями и у меня осталась тетрадь его стихов  с критическим очерком Серафима Дагаева (одно из стихотворений П. Васильева 1931 г. называется город Серафима Дагаева – В. К).  Письмо, фотографию, часть тетради со стихами уничтожила в 1938 году (это было после казни Павла – В. К.)… Остаток тетради передала жене Павла…
                Что ещё сказать? Пожалуй, интерес к себе Павел стал вызывать, после того, как я познакомилась с его женой (о ней рассказ впереди – В. К.), когда им заинтересовались многие люди… В школе я узнала, что нравлюсь ему. Но, как всегда, девочкам нравятся мальчики старше их. Вот когда я увидела Павла после возвращения из Омска, он мне понравился, но мы слишком мало были вместе… Так что всё, написанное в стихотворении «Евгении Стэнман» -- поэтический вымысел (прошу вас, дорогие читатели, так и относиться к этому – как к вымыслу  -- а воображение у Павла Васильева было богатейшим! Но впрочем стихотворение Евгении Стэнман у нас ещё впереди – В.К.).
                Павел зашёл попрощаться с Пшеницыными. Постоял, потупясь, у порога, а потом достал свою фотографию, на обратной стороне которой написал: «Семье Пшеницыных ,среди которой протекала большая часть моего детства и юношества, дарю этот портрет. Фёдор Андреевич, Анна Ивановна, Мария, Юрий, Ираида и Костя, вспомните Павлика, который искренне и глубоко был к вам привязан. Павел Васильев. г. Павлодар.
                С фотографии пристально, слегка вызывающе смотрели не по-детски умные и озорные глаза.
                Перед 16-летним юношей открывался огромный незнакомый мир. Начинался сложный путь в большую поэзию. Уже оттуда, издалека он вспомнит «Родительницу степь» и «край  (без промежутка)
Мальчишества счастливый»: 
Давно бы!
Забросить всё,
Что жизнью было там,
Вернуться в край
Мальчишества счастливый
И ноздри трепетные,
Нежные
Коням
Расцеловать,
И в жёсткие им гривы
Вплести ладони.
Родина моя,
Встречай теплом
И петушиным криком…

             После окончания Павлодарской средней школы, Павел Васильев едет во Владивосток и поступает в университет на японское отделение факультета восточных языков. Его по-прежнему захватывает поэзия. Он читает Блока, Брюсова, Драверта (в своё время известный сибирский поэт – В. К.), Гумилёва, Тихонова, Маяковского, Пастернака, Асеева. И совершенно покорён лирикой Есенина (о том, что Васильев восторженно относился к поэзии Есенина – уже было сказано; но мы к этому ещё вернёмся – В. К.).
                Прерву ненадолго мой рассказ о Васильеве и скажу вот о чём. – Так же как я пользовался большим фрагментом книги С Черныха и Г. Тюрина, беря из неё огромные фрагменты, так же теперь буду пользоваться статьёй о Васильеве Сергея Подёлкова, известного поэта и друга Павла Васильева, а также заметками о Васильеве  Юлии Русаковой. Закавычивать их я  буду не всегда, так мне удобней для моего рассказа о Васильеве.Так что вся моя работа построена на нескольких  Замечательных источниках (это, кроме названных выше – и воспоминания его вдовы, и биография Васильева, принадлежащая перу Г. Прашкевича, и письма Поэта Галине Анучиной с комментариями дочери Павла Васильева).  Внимайте дальше – надеюсь, вам интересно читать о большом русском Поэте Павле Васильеве!

                6 ноября 1926 года, по сведениям, сообщённым нам Сергеем Подёлковым, имя Васильева первый раз появилось в печати: владивостокская газета (ведь в этом городе поэт учился) «Красный молодняк» опубликовала стихотворение «Октябрь». Мне оно неизвестно, а то дал бы его в моей композиции. Уже очень скоро я буду говорить о выдающихся достижениях Павла Васильева – Поэта – дам многие его Шедевры. А что им предшествовало – какие стихи? Напр., «Бухта» (1926 г.):

…Бухта тихая до дна напоена
Лунными, иглистыми лучами,
И от этого мне кажется – она
Вздрагивает синими плечами.

Белым шарфом пена под веслом,
Тёмной шалью небо надо мною…
Ну о чём ещё, скажи, о чём
Можно петь под этою луною?

Хоть проси меня, хоть не проси
Взглядом и рукой усталой,
Всё равно не хватит сил,
Чтобы эта песня замолчала.

Всё равно в расцвеченный узор
Звёзды бусами стеклянными упали…
Этот неба шёлковый ковёр,
Ты скажи, не в Персии ли ткали?

И признайся мне, что хорошо
Вот таким, без шума и ошибок,
Задевать лицом за лунный шёлк
И купаться в золоте улыбок.

Знаешь, мне б хотелось, чтоб душа
Утонула в небе или в море
Так, чтоб можно было вовсе не дышать,
Растворившись без следа в просторе.

Так, чтоб всё растаяло, ушло,
Как вот эти голубые тени…
…Не торопится тяжёлое весло
Воду возле борта вспенить…

Бухта тихая до дна напоена
Лунными, иглистыми лучами,
И от этого мне кажется – она
Вздрагивает синими плечами.
                (интересно, что это стихотворение предшествовало первому опубликованному – написано в октябре 1926-го)…

                И «Песня об убитом» тоже предшествовало шедеврам – (написано в 1927-м г.):

То было там, в моей стране далёкой,
Где синим вечером осой звенит июль.
Хранит под сердцем тополь одинокий
Свинец уже давно остывших пуль.

Пыль на дороге с ветреным закатом
Прозрачна, золотиста и легка.
Вот здесь в последний путь когда-то
Расстреливать вели большевика.

Овраг глубок, зарос зелёным талом,
Ручей во мху шипучий, как вино…
Он подошёл спокойный и усталый
И прислонился к тополю спиной.

И вот теперь в моей стране далёкой,
Где синим вечером звенит июль,
Хранит под сердцем тополь одинокий
Свинец давно уже остывших пуль.

И в час, когда с любимою встречались
В последний раз под лунною листвой
Я ей шепнул в узор широкой шали,
Я ей шепнул: «Любимая, постой!

Мне нежных слов сейчас не говори ты,
Сейчас куда пристойней помолчать.
Ты слышишь, тополь песню об убитом
Поёт листвой под тихий звон ручья?

Ты видишь, там – и медленно и туго
Свивает кольца голубые дым?
Давай же вместе с закадычным другом
И мы с тобой немного погрустим!»

Высокий полог в звёзды пышно выткан,
Спокойно всё над нитями дорог.
Любимую я проводил к калитке –
Свою печаль я проводить не мог.
                На юного поэта обратили внимание находившиеся в то время во Владивостоке поэт Рюрик Ивнев и журналист Лев Повицкий (оба – столичные литераторы).  Они устроили публичное выступление П. Васильева.  Вечер прошёл с большим успехом. Впоследствии Леонид Повицкий (уже старый журналист) вспоминал: «Я впервые встретил его во Владивостоке в 1927 году. Ему тогда было 17 лет. Я и Рюрик Ивнев – мы оба случайно очутились там – организовали  первое его публичное выступление. Он читал стихи, а было их всего не более десяти… Читал он их уверенно и твёрдо, как зрелый мастер, знающий цену вещам. Он и в те годы был уже таким, каким я позже знал его в Москве, -- зрелым, знающим работу». Первый же его творческий вечер сыграл в жизни юного поэта огромную роль.  С наступлением зимних каникул, получив стипендию, 18 декабря 1926 года П. Васильев с рекомендательными письмами Р. Ивнева и Л. Повицкого уехал из Владивостока в Москву. Но задержался по пути в Новосибирске (задержался на несколько месяцев):  опубликовал  в   газете «Советская Сибирь» несколько стихотворений. Кроме того – с успехом выступил на собрании сибирских писателей. «Молодой поэт, почти мальчик, великолепно читал свои талантливые стихи», -- вспоминал впоследствии журналист Н. И. Анов. Решив остаться на какое-то время в Новосибирске, Васильев поступил на работу (инструктор по физкультуре в детдоме); он много трудился над своими стихами, а по вечерам упоённо читал в новосибирской библиотеке, известной своими фондами. Он мечтал в это время поступить в Литературный институт им. В. Я. Брюсова в Москве и готовился к этому поступлению.  И снова – о первом публичном выступлении  Павла Васильева. – Характерно, что, готовясь к первому в жизни публичному выступлению, поэт отобрал (а написал он к этому времени  -- очень много, хоть ему и было всего 17) «всего не более десяти». Требовательность к себе (это очевидно) была у него очень высокой, хотя иногда она проявлялась довольно-таки забавно. – Так,  скитаясь по Сибири вместе с поэтом Николаем Титовым, 18-летний Павел Васильев оставил в гостинице города Сретенска чемодан рукописей.  Николаю было жаль чемодана (там были и его стихи), и он предложил вернуться за ним. Но Павел уверял, что не стоит, так как они напишут новые стихи, лучше этих, оставленных в гостинице. Конечно, рукописи – это драгоценно для любого поэта. «И всё-таки, -- пишет Ю. Русакова, -- за беспечностью и бахвальством юности проглядывало что-то иное, более серьёзное, действительное сознание своих возможностей.» Главный редактор «Известий ВЦИК», а позже – главный редактор журнала «Новый мир» И. М. Гронский, который приютил поэта в своей библиотеке (и Павел жил в ней среди книг), вспоминает: << Делясь творческими планами, Васильев называл стихотворения и поэмы, которые он собирался написать в самое ближайшее время, а я слушал его и думал: «Увлекается парень.  Для написания такой уймы вещей потребуется по крайней мере лет пять.» Тогда я ещё не знал возможностей поэта, его колоссальной работоспособности >>. Я сейчас забегаю вперёд, но очень хочется дать сейчас стихотворение 1930 (?) года, написанное Павлом Васильевым, когда он уже был более зрелым поэтом (это не начало его большой  поэзии). В этом стихотворении поэт обращается «К Музе»:

Ты строй мне дом, но с окнами на запад,
Чтоб видно было море – океан,
Чтоб доносило ветром дальний запах
Матросских трубок, песни поморян.

Ты строй мне дом, но с окнами на запад,
Чтоб под окно к нам Индия  пришла
В павлиньих перьях, на слоновых лапах,
Её товары – золотая мгла.

Гранённые веками зеркала…
Потребуй же, чтоб шла она на запад
И встретиться с варягами могла.
Гори светлей! Ты молода и в силе,
Возле тебя мне дышится легко.

Построй мне дом, чтоб окна запад пили,
Чтоб в нём играл заморский гость Садко
На гуслях мачт коммерческих флотилий.

              Но я забежал вперёд, рассказывая о творческом пути Павла Васильева. На нашем календаре – снова 1926-й год.   
                Покинув родительский дом сразу же после окончания средней школы, в 16 лет, он зажил самостоятельной жизнью. << Около трёх лет, -- замечает Ю. Русакова, --продолжались «его университеты», когда желание повидать мир и тяга к культуре и образованию причудливо перемешивались с пробой себя в увлекательных профессиях (студент японского отделения факультета восточных языков, (о чём я уже говорил – В. К.); матрос на шхуне; золотоискатель; каюр в тундре; сплавщик на лесной реке; культработник; сотрудник газеты и т. д.)) Вот уж кто бы мог повторить вслед за А. С. Пушкиным:  «Путешествие нужно мне нравственно и физически! «
Вот кому это удалось! В письме к друзьям он с гордостью рассказывал: << В августе 1928 года я получил командировку от газеты «Советская Сибирь» на золотые прииска’. Я пересёк сначала всю Западную Сибирь, обогнул озеро Байкал, задержался  в Бурято-Монгольской республике, посетил знаменитую каторжанскую Шилку, разрезал затем пополам почти всю Восточную Сибирь и свернул на знаменитые Нижне-Селемджинские золотые прииска’. >>.
                Но ещё раньше, в июле 1927 г. поэт появился ненадолго в Москве (я уже говорил о том, что на несколько месяцев поэт задержался в Новосибирске, а потом – наконец-то – доехал до Москвы).  Бывал  в Союзе поэтов, в редакции «Комсомольской правды», где очень тепло был принят И. Уткиным и С. Олендером. Вскоре «Комсомольская правда» напечатала его стихотворение «Прииртышские станицы». «…так в столичной прессе, -- пишет Ю. Русакова, -- заявила о себе тема, доселе в поэзии не тронутая, -- воспевание огромного региона – Западной Сибири и Казахстана». Я, к сожалению, не разыскал это стихотворение, а то бы я и его дал в моей композиции о Васильеве.

                Рекомендательные письма Р. Ивнева и Л. Повицкого, и, главное – чтение своих стихов открыли Васильеву дорогу в мир литературы. Спустя семь лет в стихотворении «В защиту пастуха – поэта» Павел Васильев изобразил себя таким, каким он явился в столице:

              «…Так он вошёл, смиренник. И когда-то
               Так я входил, смеялся и робел…
                Я был хитрей, весёлый, крепко сбитый,
                Иркутский сплавщик, зейский гармонист,
                Я вёз с собою голос знаменитый
                Моих отцов, их гиканье и свист…»
                Павел Васильев чутко прислушивается к столичной поэзии, зорко присматривается к различным группировкам и довольно скептически относится к их декларациям.
                Но главная цель поездки в Москву оказалась неосуществимой: Литературный институт им. В. Я. Брюсова был закрыт, и поэт вернулся обратно.
                С начала 1928 г. он живёт в Омске, куда из Павлодара переехали его родители. У родителей он и живёт.
                Как всегда, он много работает над стихами, экспериментирует. В мае 1928 г. на собрании омского отделения Союза писателей поэт читает свои стихи. Требовательный к себе, он выбрал для публичного чтения стихи действительно Лучшие. О чтении Васильева сообщает омская газета «Рабочий путь»:   << Стихи Павла Васильева, чрезвычайно экспрессивные, остросюжетные и в мастерском чтении автора оставили у слушателей прекрасное впечатление. Совершенно исключительный успех имела поэма «Прииртышье» >> (к сожалению, поэма не сохранилась). Нужно ли говорить о том, что в сибирской периодике печатают его стихи? Конечно, печатают, и охотно!   «Пароход», «Водник», «Сибирь», «Пушкин», «Азиат», «Глазами рыбьими поверья…» Из этих стихотворений два можно считать ключевыми, с них, пожалуй (предположение С. Подёлкова – В. К.) и начинается самостоятельный творческий путь этого самобытного Поэта. Прочитайте, пожалуйста, оба – они стоят того. К первому из них мой небольшой комментарий. –
                Помните, я говорил о роли фольклора в поэтической судьбе, в творчестве Павла Васильева? И о том, что своим знанием фольклора, своим погружением в него он обязан деду – Корниле Ильичу Васильеву? Так вот – это стихотворение говорит как раз об интересе к фольклору юного поэта.   

Глазами рыбьими поверья
Ещё глядит страна моя,
Красны и свежи рыбьи перья,
Не гаснет рыбья чешуя.

И в гнущихся к воде ракитах
Ликует голос травяной –
То трубами полков разбитых,
То балалаечной струной.

Я верю – не безноги ели,
Дорога с облаком сошлась,
И живы чудища доселе –
И птица – гусь и рыба – язь.

               << Эта сказочность, фольклорная колористичность, -- пишет С. Подёлков, -- постепенно, с годами будут применяться во многих стихотворениях Васильева – и в лирике, и в поэмах. Стоит только вспомнить глубокую, полную философского размышления, обаятельную по тональности поэму «Лето» -- и станет понятно, что в её зачине Васильев говорит о себе:

Поверивший в слова простые,
В косых ветрах от птичьих крыл,
Поводырём по всей России
Ты сказку за руку водил. >>

                Эту раннюю (1932 г.) маленькую  поэму я дам в моей композиции целиком – позже. А сейчас снова о начале большого Поэта – его стихи 1928 г. Стихотворение «Азиат»:

Ты смотришь здесь совсем чужим,
Недаром бровь тугую супишь.
Ни за какой большой калым
Ты этой женщины не купишь.
Хоть волос русый у меня,
Но мы с тобой во многом схожи:
Во весь опор пустив коня,
Схватить земли смогу я тоже.
Я рос среди твоих степей,
И я, как ты, такой же гибкий.
Но не для нас цветут у ней
В губах подкрашенных улыбки.
Вот погоди, -- другой придёт,
Он знает разные манеры
И вместе с нею осмеёт
Степных, угрюмых кавалеров.
И этот узел кос тугой
Сегодня ж, может быть, под вечер
Не ты, не я, а тот, другой,
Распустит бережно на плечи.
Встаёшь, глазами засверкав,
Дрожа от близости добычи.
И вижу я, как свой аркан
У пояса напрасно ищешь.
Здесь люди чтут иной закон
И счастье ловят не арканом!
……………………………………………..
По гривам ветреных песков
Пройдут на север караваны.
Над пёстрою кошмой степей
Заря поднимет бубен алый.
Где ветер плещет гибким талом,
Мы оседлаем лошадей.
Дорога гулко зазвенит,
Горячий воздух в ноздри хлынет,
Спокойно лягут у копыт
Пахучие поля полыни.
И там, в предгории Алтая,
Мы будем гости в самый раз.
Степная девушка простая
В родном ауле встретит нас.
И в час, когда падут туманы
Ширококрылой стаей вниз,
Мы будем пить густой и пьяный
В мешках бушующий кумыс.

                Стихи «Глазами рыбьими поверья…» и «Азиат» (напоминаю вам) написаны в 1928 г. Очень интересное и яркое и стихотворение того же года – «Сибирь».

Сибирь, настанет ли такое,
Придёт ли день и год, когда
Вдруг зашумят, уставши от покоя,
В бетон наряженные города?

Я уж давно и навсегда бродяга.
Но верю крепко: повернётся жизнь,
И средь тайги сибирские Чикаго
До облаков поднимут этажи.

Плывут  и падают высокие закаты
И плавят краски на зелёном льду.
Трясёт рогами вспугнутый сохатый
И громко фыркает, почуявши беду.

Всё дальше  вглубь теперь уходят звери,
Но не уйти им от своей судьбы.
И старожилы больше уж не верят
В давно пропетую и каторжную быль.

Теперь иные подвиги и вкусы.
Моя страна, спеши сменить скорей
Те бусы
Из клыков зверей –
На электрические бусы!..

                Скитания (или путешествия—и так и так – правильно) поэта… Кроме того, что я уже перечислил (см. выше) он :  в навигацию 1929 г. в дальневосточных морях работает рулевым на каботажном судне, потом на рыболовецком , приписанных к Владивостокскому порту; в августе 1929-го на шхуне «Красная Индия» Васильев плавал в Японию. Об этом он сам рассказал в очерке «День в Хакодате». Полнота творческих сил буквально перехлёстывает через край, и Васильев обращается к прозе. Вот   его портрет того времени (конец 1920-х – начало 1930-х г. г.): << Однажды приходит ко мне парень в синей матросской робе, -- рассказывает писатель Вячеслав Лебедев, заведующий отделом информации во владивостокской газете «Красное знамя». – У парня светлые вьющиеся волосы, рот своевольный, даже надменный, подбородок решительный, выступающий, голос басовитый, самоуверенный. «Пришли с лова, хотите, напишу про это или про обработку рыбы. Завтра – будет.» На другой день явился точно и принёс очерк. >>.  В Москву он вёз, кроме стихов ещё и -- правдивые, психологически точные и романтические очерки. Они вошли в две книги «Люди в тайге» и «В золотой разведке», изданные в Москве в 1930 и 1931-м г. г.
               
                «Свирепствовал 50-градусный мороз. Ослепительное багровое солнце медленно поджигало тайгу. Отшлифованный беспрерывными ветрами, снег лоснился голубым цветом.
                Якуты приехали на трёх упряжках собак. Они хохотали и хлопали в ладоши, здороваясь с охотниками племени манегра, и хвалили их оленей. Олени вытягивали серебряные от инея морды и чутко вдыхали воздух, пропитанный ароматом сваленного в пригонах сена.
                Из широких розвальней, загруженных ворохами соломы, одна за другой вываливались в сугробы неуклюжие медвежьи фигуры уландовских старожилов. Запрокинув  седые от мороза лохматые бороды, они грузно прыгали по снегу, взрывая его огромными унтами.
                …Приисковой сторож пришпилил к двери клуба белый клочок бумаги. Все собрались вокруг него. Смотрели вдумчиво и пристально.
                -- Ребятьё, кто читабить-то могит?
                Оказалось, что грамотных нет. Бумажка осталось непрочитанной.
                _______________
Управляющий Селимджинскими приисками Фёдор Цетлин снял со щеки розовый бабий платок и улыбнулся.
                У Цетлина вот уже второй день мучительно болели зубы, и я оценил эту его улыбку, прорвавшуюся сквозь сверлящую, угнетающую боль..
                -- Здорово! – прищурил он глаза. – Съехались? А? Все то есть до одного… Успех, успех… И всего интереснее то обстоятельство, что ровно к назначенному в повестке дню прибыли… Это же дисциплина… Вы меня понимаете?
                И вдруг схватился за щёку:
                -- Ах… чёрт!..
              За перегородкой размеренно и точно звякали счёты и скрипели перья. Там была контора.»
                «Мы возле железной печки, источающей долгожданное тепло. Сковорода шипит, обжигаясь о кроваво-красные, вспыхивающие языками огня, угли. Бесценный стеклярус!..
                Синими струйками восходит к потолку махорка. Мы разговариваем медленно и неохотно. Нас охватывает прекрасная, одуряющая истома.
                -- Спать!..
                Наскоро едим пахучую жирную медвежатину и валимся в постели. На ещё не остывшей сковородке урчит и вскипает сало. К большому удовольствию к нему присоединяется и домоседское мурлыкание кошки.
                -- Спать… спать…
                Я проснулся с первыми, бледными, тонкими лучами, проникнувшими сквозь обледенелые окна.
                На божнице по тёмному лицу Спаса полз рыжий жирный таракан.
                Мне невольно пришло в голову: как они здесь выживают – тараканы и… иконы?..
                В сенях послышались тяжёлые шаги хозяина. Он вошёл.
                Грузный, седоусый мужик с глазами, глубоко спрятанными в густых бровях. Когда сел – табурет заскрипел под ним жалобно и укоризненно.
                -- Ну как, дядько, жизнь? Ничего?
                -- Жись чо? Жись сейчас у меня плоха.
                -- Это почему?
              -- Да вот сына забрали.
              -- Как забрали?
              Старик зевнул и лениво почесал затылок.
           -- За контрабанду. Оплошал.
         Он сказал это простым, обыденным тоном и замолчал, видимо, считая вопрос исчерпанным. Я посмотрел на седую гриву его волос, на саженные плечи. Медведь, таёжный дед. Сколько ты сам провёз за свою долгую жизнь спирта и золота через границу? Сколько таёжных троп и падей ты исколесил?»

                Это фрагменты рассказа Павла Васильева «В золотой разведке» (скорее рассказ, чем очерк). По-моему, очень точная, глубоко психологическая проза. И, что нельзя не отметить – замечательный язык. И вот ещё что: перепечатывая эти фрагменты, я подумал: а ведь это написано очень молодым человеком – ему ещё и 20-ти лет не исполнилось! Какое блестящее будущее его ждало! Если бы… Но – ничего не поделаешь: что случилось, то случилось. В страшное время он жил. «Времена не выбирают, // В них живут и умирают», -- как сказал другой замечательный поэт – уже нашего времени (Александр Кушнер). Времена не выбирают. И судьбу свою тоже. Продолжим рассказ о жизни и творчестве Прекрасного русского Поэта Павла Васильева.   

                Осенью 1929 г. девятнадцатилетний Васильев снова приезжает в Москву и поступает на Высшие государственные литературные курсы. Он постоянно живёт в Кунцеве  ( посёлок в Подмосковье – В. К.), работает над стихами ожесточённо, часто бывает в знаменитой в то время Гальяновке – студенческом общежитии за Покровским мостом на Яузе. Там почти ежедневно проводились поэтические вечера, туда приезжали В. Казин, А. Жаров, И. Уткин, В. Наседкин,  М. Светлов, актриса Эльга Каминская, заразительно читавшая стихи С. Есенина. Одно из самых сильных стихотворений Павла Васильева этого времени (1929-й год) – «Затерян след в степи солончаковой…»:

Затерян след в степи солончаковой,
Но приглядись – на шее скакуна
В тугой и тонкой кладнице шевровой
Старинные зашиты письмена.

Звенит печаль под острою подковой,
Резьба стремян узорна и темна…
Здесь над тобой в пыли многовековой
Поднимется курганная луна.

Просторен бег гнедого иноходца.
Прислушайся! Как мерно сердце бьётся
Степной страны, раскинувшейся тут,

Как облака тяжёлые плывут
Над пёстрою юртою у колодца.
Кричит верблюд. И кони воду пьют.
               
                Живя постоянно в Москве, он продолжал путешествовать – время от времени уезжал из столицы в разные интересующие его места.

                Сергей Подёлков размышляет о поэтическом пути и особенностях поэзии своего друга, Павла Васильева:               
             << Близкое знакомство со столичной поэзией, учёба, жадное впитывание поэтического наследия воодушевляли молодого поэта – сибиряка. Если до этого, а ранних его стихах, всё-таки порой преобладала красочная описательность, давала знать о себе статичность, рыхлость композиции, то в осенних стихах (наверное, имеется в виду осень 1929 г. – В. К.), написанных уже в Москве, мускулатура строки каждого вновь найденного образа заиграла выпукло и привлекательно. В них чувствовалась повелевающая сила растущего мастера, активная метафоричность, энергичный синтаксис, что показывало становление оригинального художника слова. Это сразу оценил Михаил Зенкевич, заведовавший тогда отделом поэзии журнала «Новый мир», и вскоре в февральском номере 1930 года появилась «Ярмарка в Куяндах» (это стихотворение – одно из высших достижений Васильева – поэта! – В. К.).
                В «Ярмарке» непривычным и блескучим  отдавало всё – и содержание, и словарь, и ритмический натиск, и метафорический рисунок >>:

Над степями плывут орлы
От Тобола на Каркаралы,

И баранов пышны отары
Поворачивают к Атбасару.

Горький ветер трясёт полынь,
И в полоне Долонь у дынь –

Их оранжевые тела
Накаляются добела.

И до самого дня нагруз
Сладким соком своим арбуз.

В этот день поёт тяжелей
Лошадиный горячий пах, --
Полстраны, заседлав лошадей,
Скачет ярмаркой в Куяндах!..

Сто тяжёлых степных коней
Диким глазом в упор косят,
И бушует для них звончей
Золотая пурга овса.

Сто коней разметало дых –
Белой масти густой мороз,
И на скрученных лбах у них
Сто широких буланых звёзд.

Над раздольем трав и пшениц
Поднимается долгий рёв –
Казаки из своих станиц
Гонят в степь табуны коров.

Горький ветер, жги и тумань,
У алтайских предгорий стынь!
Для казацких душистых бань
Шелестят берёзы листы.

В этот день поёт тяжелей
Вороной лошадиный пах, --
Полстраны, заседлав лошадей,
Скачет ярмаркой в Куяндах.               

Пьёт джигит из касэ, -- вина! –
Азиатскую супит бровь,
На бедре его скакуна
Вырезное его тавро.

Пьёт казак из Лебяжья, -- вина! –
Сапоги блестят до колен,
В пышной гриве его скакуна
Кумачовая вьюга лент.

А на сёдлах чекан – нарез,
И станишники смотрят – во!
И киргизы смеются – во!
И широкий крутой заезд
Низко стелется над травой.

Кто отстал на одном вершке,
Потерял – жалей не жалей –
Двадцать пять в холстяном мешке,
Серебром двадцать пять рублей…

Горький  ветер трясёт полынь,
И в полоне Долонь у дынь,
И баранов пышны отары
Поворачивают к Атбасару.

Над степями плывут орлы
От Тобола на Каркаралы.

                << Ничего подобного до Васильева в русской поэзии не было, -- размышляет С. Подёлков. – С ним в нашу поэзию пришла Азия, весёлая и мужественная, звонкая и яркая, гостеприимная и жестокая. Но пришла и новая , Советская Азия, поющая песни освобождения от гнёта царизма, смеющаяся от радости над урожаем своих полей, зажигающая огни новостроек.
                В начале первой пятилетки, когда страна приступила к индустриализации, поэтическое слово первым пошло на помощь рабочему классу. Многие поэты тогда пытались путём прозаизации стиха и полного отказа от метафорической насыщенности достичь большей социальной заострённости. Наиболее характерными прозаизированными вещами были поэмы И. Сельвинского «Электрозаводская газета» и К. Митрейкина УКК (например, в «Электрозаводской газете» подробно излагался  производственный процесс изготовления электрической лампочки). П. Васильев не поддался этой «модной» стихотворческой иллюзии, он предпочёл путь иной – усиления образной системы, психологическое изображение жизни, то, к чему неустанно призывал М. Горький.
                П, Васильев отбрасывал обветшалые цветовые эпитеты романтиков, угнетённые мистицизмом изыскания символистов, которые стали к тому времени достоянием эпигонов. Небо у него не синее, не голубое, а тяжеловесное. Или:
                Небо рассвета темней банных окон,
                Когда в банной печке ходят пары.
Психологизм его образов удивительно точен и меток. Свежесть определений необыкновенна: «тяжёлое солнце». «сутулые коршуны», «пряный обман» «слюдяная пена», «плечистая шуба», «полыни горьки, как тоска полонянок». Если о конских ноздрях – то «пенные розы». Если о рыбах – то «Осетры тяжёлые, как бивни, плещутся и падают на дно».  Если речь о гостях, о веселье:
                То ли правда, то ль прибаска –
                Приезжают, напролёт
                Целу ночь по дому пляска
                На кривых ногах идёт.
Всё видно, реально ощутимо, стереоскопично. А какая уморительно-весёлая историческая параллель в строчках из стихотворения «Глафира»:
                И в разнобой кричали петухи
                В глухих сенях, что пьяные бояре.

                Некоторые стихи, которые цитирует С. Подёлков, я дам в моей композиции целиком. Напр., стихотворение 1930 г. «Глафира». Мне кажется, оно обращено к матери поэта – Глафире Матвеевне:

Багровою сиренью набухал
Купецкий город, город ястребиный,
Курганный ветер шёл по Иртышу,
Он выветрил амбары и лабазы,
Он гнал гусей теченью вопреки
От Урлютюпа к Усть-Каменогору…
Припомни же рябиновый закат,
Туман в ночи и шелест тополиный,
И старый дом, в котором ты звалась
Купеческою дочерью – Глафирой.

Припоминай же, как, поголубев,
Рассветом ранним окна леденели
И вразнобой кричали петухи
В глухих сенях, что пьяные бояре,
Как день вставал сквозною кисеёй,
Иконами и самоварным солнцем,
Горячей медью тлели сундуки
И под ногами пели половицы…

Я знаю, молодость нам дорога
Воспоминаньем терпким и тяжёлым,
Я сам сейчас почувствовал её
Звериное дыханье за собою.    

Ну что ж, пойдём по выжженным следам,
Ведь прошлое как старое кладбище.
Скажи же мне, который раз трава
Зелёной пеной здесь перекипала?

На древних плитах стёрты письмена
Пургой, огнём, июньскими дождями,
И воткнут клён, как старомодный зонт,
У дорогой, у сгорбленной могилы!

А над Поречьем те же журавли,
Как двадцать лет назад, и то же небо,
И я, твой сын, и молод, и суров
Весёлой верой в новое бессмертье!

Пускай прижмётся тёплою щекой
К моим рукам твоё воспоминанье,
Забытая и узнанная мать, --
Горька тоска… Горьки в полях полыни…

Но в тесных ульях зреет новый мёд,
И такова извечная жестокость –
Всё то, что было дорого тебе,
Я на пути своём уничтожаю.

Мне так легко измять твою сирень,
Твой пыльный рай с расстроенной гитарой,
Мне так легко поверить, что живёт
Грохочущее сердце мотоцикла!

Я не хочу у прошлого гостить –
Мне в путь пора. Пусть перелески мчатся
И синим льдом блистает магистраль,
Проложенная нами по курганам, --

Как ветер, прям наш непокорный путь.
Узнай же, мать поднявшегося сына, --
Ему дано восстать и победить.

                Только в конце 1929-го г.  поэт прочно осядет в Москве; с этого времени он – студент Высших государственных литературных курсов. Об этом я уже говорил – раньше. Но снова – стихи Павла Васильева, Его Прекрасные стихи… Одно из лучших стихотворений начала 1930-х г. г. (1931-го) – «Верблюд». Когда я его читаю, то мне представляется караван верблюдов и маленький Паша Васильев, который смотрит на него с Восторгом!.. (помните – в начале моей композиции я рассказывал об этом?):

Захлёбываясь пеной слюдяной,
Он слушает, кочевничий и вьюжий,
Тревожный свист осатаневшей стужи,
И азиатский, туркестанский зной
Отяжелел в глазах его верблюжьих.

Солончаковой степью осуждён
Таскать горбы и беспокойных жён,
И впитывать костров полынный запах,
И стлать следов запутанную нить,
И бубенцы пустяшные носить
На осторожных и косматых лапах.

Но приглядись, -- в глазах его туман
Раздумья и величья долгих странствий…
Что ищет он в раскинутом пространстве,
Состарившийся, хмурый богдыхан?

О чём он думает, надбровья сдвинув туже?
Какие мекки, древний, посетил?
Цветёт бурьян. И одиноко кружат
Четыре коршуна над плитами могил.

На лицах медь чеканного загара,
Ковром пустынь разостлана трава,
И солнцем выжжена мятежная Хива,
И шелестят бухарские базары…

Хитра рука, сурова мудрость мулл, --
И вот опять над городом блеснул
Ущербный полумесяц минаретов
Сквозь решето огней, теней и светов.

Немеркнущая, ветреная синь
Глухих озёр. И пряный холод дынь,
И щит владык, и гром ударов мерных
Гаремным пляскам, смерти, песне в такт,
И высоко подъяты на шестах
Отрубленные головы неверных!

Проказа шла по воспалённым лбам,
Шла кавалерия
Сквозь серый цвет пехоты, --
На всём скаку хлестали по горбам
Отстёгнутые ленты пулемёта.

Бессонна жадность деспотов Хивы,
Прошелестят бухарские базары…
Но на буграх лохматой головы
Тяжёлые ладони комиссара.

Приказ. Поход. И пулемёт, стуча
На бездорожье сбившихся разведок,
В цветном песке воинственного бреда
Отыскивает шашку басмача.

Луна. Палатки. Выстрелы. И снова
Медлительные крики часового.
Шли, падали и снова шли вперёд,
Подняв штыки, в чехлы укрыв знамёна,
Бессонницей красноармейских рот
И краснозвёздной песней батальонов.

…Так он, скосив тяжёлые глаза,
Глядит на мир, торжественный и строгий,
Распутывая старые дороги,
Которые когда-то завязал.

                Рассказывая о Павле Васильеве – Поэте и Человеке – нельзя не рассказать о его личной жизни, о любовной лирике – богатейшей и разнообразной. Я уже говорил о том, что в юности поэт часто влюблялся и почти каждый раз посвящал стихи своим кратковременным возлюбленным. Одна из них – я уже не раз называл её имя и цитировал её воспоминания о Павле – Евгения Стэнман. Пройдут годы и Васильев (в 1932-м) напишет стихотворение (он был уже достаточно зрелым Поэтом тогда) – «Строителю Евгении Стэнман». Как замечает исследователь Ю. Русакова – это стихотворение стоит особняком среди любовной лирики большого Поэта.    << Это стихи, -- замечает Ю. Русакова, -- о совсем юной любви, когда восторг от «прохладного золота кожи» и «горячих ладоней твоих» соседствует с памятью о недавно вместе прочитанных романах Майна Рида. Композиционно стихотворение построено очень непросто, даже прихотливо: как воспоминание, «память сердца» (по выражению Баратынского), но внутри этого воспоминания есть, в свою очередь, и настоящее, и прошедшее… Где-то в прошлом остались романтические мечтания, осыпались, как листья осенью, -- жизнь оказалась  значительно более сложной, в реальности попросту нет места романтизму юности >>.
                Но – довольно рассказывать об этом стихотворении – вот оно само -- стихотворение  «о совсем юной любви»:

                Строителю Евгении Стэнман.

Осыпаются листья, Евгения Стэнман, пора мне
Вспомнить вёсны и зимы, и осени вспомнить пора.
Не осталось от замка Тамары камня на камне,
Не хватило у осени листьев и золотого пера.

Старых книг не хватило на полках, чтоб перечесть их,
Будто б вовсе не существовал Майн Рид;
Та же белая пыль, та же пыльная зелень в предместьях,
И ещё далеко до рассвета, ещё не погас и горит
На столе у тебя огонёк. Фитили этих ламп обгорели,
И калитки распахнуты, и не повстречаешь тебя.

Неужели вчерашнее утро шумело вчера, неужели
Шёл вчера юго-западный ветер, в ладони трубя?

Эти горькие губы так памятны мне, и похоже,
Что ещё не раскрыты глаза, не разомкнуты руки твои;
И едва прикоснёшься к прохладному золоту кожи, --
В самом сердце пустынного сада гремят соловьи.

Осыпаются листья, Евгения Стэнман. Над ними
То же старое небо и тот же полёт облаков.
Так прости, что я вспомнил твоё позабытое имя
И проснулся от стука весёлых твоих каблучков.

Как мелькали они, когда ты мне навстречу бежала,
Хохоча беспричинно, и как грохотали потом
Средь тифозной весны у обросших снегами привалов,
Под расстрелянным знаменем, под перекрёстным огнём.

Сабли косо взлетали и шли к нам охотно в подруги.
Красногвардейские звёзды не меркли в походах, а ты
Всё бежала ко мне через смерть и тяжёлые вьюги,
Отстраняя штыки часовых и минуя посты…

Я рубил по погонам, я знал, что к тебе прорубаюсь,
К старым вишням, к окну и к ладоням горячим твоим,
Я коня не зануздывал больше, я верил, бросаясь
Впереди эскадрона на пулемёты, что возвращусь невредим.

И в теплушке, шинелью укутавшись, слушал я снова,
Как сквозь сон, сквозь снега, сквозь ресницы гремят соловьи.
Мне казалось, что ты ещё рядом, и понято всё с полуслова,
Что ещё не раскрыты глаза, не разомкнуты руки твои.
Я готов согласиться, что не было чаек над пеной,
Ни весёлой волны, что лодчонку водой унесло.
Что зрачок твой казался мне чуточку меньше вселенной,
Неба не было в нём – впереди от бессонниц светло.   
 
Я готов согласиться с тобою, что высохла влага
На заброшенных  вёслах в амбарчике нашем, и вот
Весь июнь под лодчонкой ночует какой-то бродяга,
Режет снасть рыболовной артели и песни поёт.

Осыпаются листья, Евгения Стэнман. Пора мне
Вспомнить вёсны и зимы, и осени вспомнить пора.
Не осталось от замка Тамары камня на камне,
Не хватило у осени листьев и золотого пера.

Мы когда-то мечтали с тобой завоёвывать страны,
Ставить в лунной пустыни кордоны и разрушать города;
Через жёлтые зори, через пески Казахстана
В свежем ветре экспресса по рельсам ты мчалась сюда.
И как ни был бы город старинный придирчив и косен,
Мы  законы Республики здесь утвердим и поставим на том,
Чтоб с фабричными песнями свыклась и сладилась осень,
Мы её и в огонь, и в железо, и в камень возьмём.
Но в строительном гуле без памяти, без перемены
Буду слушать дыханье твоё, и, как вечность назад,
Опрокинется небо над нами, и рядом мгновенно 
Я услышу твой смех, и твои каблучки простучат.

                Евгения Стэнман, много лет спустя (поэта давно уже не было на этой земле), комментируя эти стихи, сказала, что они – плод воображения Васильева (а оно было у него богатейшим!), что ничего, что он здесь описывает, не было в действительности. Кстати говоря, в ткань стихотворения вплетается и гражданская война, в которой Васильев не мог участвовать по малолетству. 

                А теперь я расскажу о первой большой Любви Павла Васильева. Ему 18 лет было тогда, когда впервые – по-настоящему! – он полюбил. Его Любимую звали Галина Анучина. Но – слово Наталье Павловне Васильевой, дочери Павла Васильева и Галины Анучиной.   
                << 1957 год. Суматошный и радостный. Встреча с людьми, вернувшимися «оттуда» (из лагерей – В. К.). И самая большая радость – книга отца. Павел Васильев. «Избранные стихотворения и поэмы».
                Я тогда училась в МАИ, и мои знакомые и друзья, узнав, что я дочь поэта Васильева, неизменно спрашивали меня: «Сергея?» (Сергей Васильев – известный русский советский поэт – В. К.). Нет, Павла», -- отвечала я. Это имя почти ничего не говорило тогдашней читающей публике.
                Но такой поэт был. Он жил в Москве в 30-е годы, писал стихи и верил в свою счастливую звезду. Стихи удавались. Он был на виду. Одни восхищались им, другие ненавидели.

                А первым был поэт Васильев Пашка,
                Златоволосый хищник ножевой,
                Не маргариткой вышита рубашка,
                А крестиком – почти за упокой…

                Так писал об отце его друг Ярослав Смеляков, один  из восхищавшихся.
                «Хищник ножевой» -- гипербола? Конечно. Я. Смеляков хотел подчеркнуть необузданность нрава П. Васильева. И это свойство бурной натуры отца сослужило ему злую службу: ненавистники воспользовались этим, чтобы погубить поэта, что сделать было не трудно: шёл 1937 год. С того года потянулись за П. Васильевым неправедные обвинения в пристрастии к кулачеству и т. п. (обо всём этом я ещё буду подробно рассказывать – в дальнейшем – В. К.).
                Судьба сурово распорядилась с поэтическим наследием П. Васильева, исследователям приходится собирать по крохам (эта публикация, откуда я сейчас цитирую, появилась в 1989 г. – В. К.). Тем большей удачей  представляется мне то,  что моя мама, Галина Николаевна Анучина, сохранила письма П. Васильева к ней. В письмах этих – история короткой любви и скорой разлуки моих родителей. Они не хотели разлучаться, но так пришлось. А познакомила их, нечаянно для себя самой, сестра мамы Евгения Николаевна Анучина, в те годы просто Евгения, Женя, начинающий литератор.
                Дело в том, что три сестры Анучины – Любовь, Евгения и Галина – рано остались без родителей. Люба вышла замуж, и муж её, добрейший человек, взял в дом всех  сестёр.  Жили они в Омске. Туда же в Омск переехали из Павлодара Васильевы, Глафира Матвеевна и Николай Корнилович, родители Павла.
                Евгения скоро стала самостоятельной, уехала в Новосибирск. Здесь в ассоциации молодых писателей Сибири она встретилась с Павлом, он как раз вернулся  из своих странствий в родительский дом. Молодые люди не были друг другу представлены, знакомство произошло само собой во время дружных сборищ, когда все читали друг другу стихи, прозу, яростно спорили. Только стихи Павла не подлежали обсуждению, в ассоциации никто не сомневался в их совершенстве.
               Зато все читали Васильеву своё, а он или одобрял, или браковал, не поясняя – почему.
               Евгения часто наведывалась к сёстрам в Омск, Павел тоже – к своим родителям. Так и получилось, что, приехав в Омск, Павел случайно встретил Евгению и, как водится между молодыми людьми, пожаловал вечером в гости. Там он увидел Галину и, по свидетельству Евгении Николаевны, был поражён красотой младшей Анучиной наповал. Этим же летом (как утверждает В. Н. Васильев, брат поэта, шёл 1928 год) Павел привёл свою любимую в родительский дом.  Возможно, состоялись смотрины, потому что Виктор Николаевич Васильев (младший брат поэта – В. К.) помнит, как его мать  Глафира Матвеевна и Галина долго гуляли и говорили в саду. < В том же году он женился на ней>.
                Жизнь распорядилась таким образом, что Павел и моя мама почти не смогли жить вместе, часто находились в разных городах. Естественно, между ними шла переписка. >>.

                Я в моей композиции дам все письма Павла Васильева к Галине Анучиной (их – 12) с комментариями их дочери (Н. П. Васильевой).
                Кстати, любя Анучину,  Васильев создал несколько Шедевров любовной лирики. Эти стихи (и фрагменты некоторых из них)есть в письмах, которые вы, дорогие мои читатели, вот – вот прочитаете.

                Письмо первое, предположительно – летом 1929 года.

          <<  Здравствуй, Галина!
<…> Но письмо всё-таки я получил. Письмо чудное. Причём можно читать чу’дное и чудно’е. Оно, по-моему, очень искренне написано и даже по-своему лирично. Как это у тебя там «и мне вдруг сделалось грустно, как тогда под твоей рукой, -- готова была плакать». Прямо тургеневский оборот. Позволь мне, Галина, быть тоже искренним, конечно минус лирика и минус Тургенев.
               После твоего отъезда я здесь порядочно пил в «Аквариуме» и других злачных местах.
               Сопутствовала мне, конечно, «омская сборная», в которой наряду с такими громкими именами, как Забелин, были и более скромные, как, например, Казаков и некто Куксов. О Куксове, кстати, стоит сказать пару слов. У него, понимаешь, есть стихи, в которых буквально говорится: «Хохочи и безумствуй, поэт, над зелёной тоской алкоголя!» Вот умора… Ну, Галинка, ведь ты же должна понять, что в Омске страшно скучно, и даже в письме к тебе  я стараюсь развлекаться.
                Строго придерживаюсь правды, нужно сказать, что везде одинаково скучно. Вариации скуки. И это вполне понятно.  Безразлично –играй ты на этом свете фарс, трагедию, драму – и всё равно кончишь  таким скучным гробом, что у тебя волосы на голове дыбом встанут. Тривиальный, бездарный конец.
                И снова, Галиночка, не думай, пожалуйста, что у меня мрачное настроение. В СССР едва ли найдёшь  второго такого розового и беспечного парня, как я.  Да и потом, я наперёд знаю, что если начну смотреть на всё сквозь чёрные очки, то не встречу у такой девушки со спелым румянцем,
как ты, никакой поддержки. Итак, оденем розовые!
               Я с нежностью думаю о тебе, Галинка, прихожу к сторожу и задумчиво кладу голову ему на плечо. Он рвёт волосы. Я уверен, Галиночка, что мы с тобой скоро – скоро встретимся. Ведь я выезжаю 28-го числа.
                Передавай же привет безмерно мной уважаемой Евгении и жди меня в Москву. <…> >>.

                Как видно из письма, оно написано летом, предположительно
 в 1929 году. Галина уехала на каникулы в Москву, в гости к Евгении, и сразу же написала Павлу. А тот прощается с друзьями и тоже торопится в Москву. От скуки провинциального города (Омска – В. К.) в столицу, в центр культурной жизни всей страны. Намерения его самые серьёзные – приехать в Москву не на несколько дней, как Галина, а навсегда. Вместе с тем ему грустно, он приходит к месту  былых свиданий с Галей, к «сторожу», так, я думаю, они называли какую-то им двоим знакомую собаку, обитавшую в тех местах.
                Несомненно, что Павел с удовольствием надевает «розовые очки» вместо чёрных. Он полон сил, он уверен в своём предназначении поэта, а его «пессимистические» рассуждения – просто мальчишеская рисовка перед Галиной, вызывающая добрую улыбку понимания: парень знает, верит, что будет успех!

                Письмо второе.   

                « Галина!
                Стало невозможным то, что ты не пишешь. Стало душно и так нехорошо, тревожно на душе, что хоть всё бросай да топись. Галина, что такое, почему? Неужели ты сама не хочешь писать мне, отвечать мне, разговаривать со мной. Может быть, и это, может быть, и что-нибудь другое… Не всё ли равно мне? Горько, больно – вот всё, что могу сказать. Развожу руками. Неужели и в самом деле всё так глупо и бездарно скроено на свете? Почему я такой нескладный, нелюбимый и несчастный. А впрочем!  Все люди таскаются со своими несчастьями, тысячами, миллионами несчастий, всех пожалей да пригрей. Вчуже страх берёт. Ну их всех к чёрту! И меня к чёрту! И жизнь к чёрту. Когда же наконец смерть (это слово – не разобрал – В. К.) мне глаза и избавит меня от нудной и родной обязанности говорить красивые, гадкие, пошлые и умные слова, к которым все так привыкли.
                Новых слов искать напрасно. Все они гуляли по слюнявым, по морщинистым, по розовым свежим губам, все они были в своё время и прекрасны и отвратительны. Мне не выбирать из них ни одного, которое бы передало… А, что я занимаюсь этой никудышной провинциальной риторикой. Передавать по существу нечего – то, что внутри, истёрто, как пятак. И всё же, знаешь, Галина, ведь у каждого есть что-нибудь своё, хорошее. Не знаю, может быть, не у каждого, но вот у меня есть. Вот тебя, например, люблю. Понимаешь, милая?
                <…> Ну скажи, Галина, почему ты не пишешь мне? Уже не любишь? И не любила?  И всё это так – чепуха, ветер? Да?  Да говори ты, ради Бога! Ответь. Пожалей меня хоть на часок, на минутку… Весточку… Маленькую весточку, Галина! Ты не представляешь, как я буду целовать эту малюсенькую бумажку, исчёрканную твоей прелестной рукой, твоей воздушной рукой, твоей обожаемой рукой!
                А если позовёшь – всё брошу и рванусь из Москвы в Омск – к тебе! <…>
                Павел.
Москва, Мясницкая, Бобров переулок, д. № 4, кв. 1, Васильеву Павлу Николаевичу.

                Письмо третье.

                << Здравствуй, Галина!
                <…> Хорошо, милая, что ты мне сообщила, когда приедешь в Москву, а то я чуть сгоряча не выехал в Сибирь. Вижу здесь часто Евгению,
захожу к ней в «Комсомольскую правду». Ты ей почему-то тоже исправно не пишешь. Недавно я тебе послал  чрезвычайно «лирическое» письмо. Но теперь-то я совершенно спокоен. Самое позднее через несколько дней (неделю примерно) я выезжаю на Север: в Архангельск, на Мурман, на Баренцево море…
                Галина! Твоё письмо подействовало на меня лучше всякого лекарства. Я снова полон энергии, жажды деятельности… Ты для меня, Галочка, -- тёплое дыхание, ты для меня – всё.
                Теперь, как никогда, я чувствую, что мы должны быть с тобой вместе. Где бы я ни был, на Арале, на Балхаше, на Мурмане – я всегда буду думать о тебе со всей нежностью, какая мне только доступна. Мне чрезвычайно дорого то, что есть девушка, которой я не безразличен, которая меня хоть каплю, но любит. Ведь каплю-то – любишь?
Вот стихи, посвящённые тебе. Написал когда ехал на Арал.

                И имя твоё, словно старая песня,
                Приходит ко мне. Кто его запретит?
                Кто его перескажет? Мне скучно и тесно
                В этом мире уютном, где тщетно горит
                В керосиновых лампах огонь Прометея –
                опалёнными перьями фитилей…
                Подойди же ко мне. Наклонись! Пожалей!
                У меня ли на сердце пустая затея,
                У меня ли на сердце полынь да песок,
                Да охрипшие ветры!
                Послушай, подруга,
                Полюби хоть на вьюгу, на этот часок,
                Я к тебе приближаюсь. Ты, может быть, с юга?
                Выпускай же на волю своих лебедей!
                Красно солнышко падает в синее море,
                И –
                за пазухой прячется ножик – злодей,
                И –
                Голодной собакой шатается горе.
                Если все, как раскрытые карты, я сам
                На сегодня поверю – сквозь вихри разбега
                Рассыпаясь летят по твоим волосам
                Вифлеемские звёзды российского снега!

                Вот и всё. Пустяки, по существу.                Павел. >>

                Второе и третье письмо написаны в 1930 году, очень скоро друг за другом, где-то в июле, на бланках редакции газеты «Голос рыбака». Второе письмо очень грустное, полное упрёков Галине за то, что не пишет. В третьем письме Павел спокоен, т. к. «весточка» от Галины получена. Он снова уверен в себе, и душевный подъём выливается в стихи.  Прочитайте их внимательно и сопоставьте со вторым письмом: ведь это фактически стихотворное переложение его. Здесь есть всё: и жалобы на скуку и пустоту жизни – «мне скучно и тесно в этом мире уютном», и – на несчастья – «и – голодной собакой шатается горе». А главное, в этих стихах так же, как и во втором письме, звучит страстный призыв к открытости и безоглядности чувств – «выпускай же на волю своих лебедей!». Особенно интересно сопоставить в письмах две строчки. Во втором письме – «Пожалей меня хоть на часок, на минутку». В стихах – «Полюби хоть на вьюгу, на этот часок».
                После этого можно не удивляться, что ни в одной стихотворной строчке нет помарок, стихи писались на одном дыхании, потому что они уже выношены в душе. Правда, поэт считает эти стихи пустяком, но согласится ли с поэтом читатель?

             Письмо четвёртое, 12 декабря 1930 года.

             <<  Галина!
               Как бы пооригинальней начать? Помнишь, мы ходили на кладбище?.. Если говорить стихами, всё-таки, как ни говори – поэт. Что-нибудь вроде:

                Так мы идём с тобой и балагурим.
                Любимая! Легка твоя рука.
                С покатых крыш церквей, казарм и тюрем
                Слетают голуби и облака.
                Они теперь кричат над каждым домом,
                И воздух весь черёмухой пропах,
                Вновь старый Омск нам кажется знакомым,
                Как старый друг, оставленный в степях.
                Сквозь свет и свежесть улиц этих длинных
                Былого стёртых не ищи следов.
                Нас встретит благовестью листьев тополиных
                Окраинная Троица садов.
                Закат плывёт в повечеревших водах,
                И самой лучшей из моих находок
                Не ты ль была? Тебя ли я нашёл,
                Как звонкую подкову на дороге, --
                Поруку счастья! Грохотали дроги,
                Устали звёзды говорить о Боге,
                И девушки играли в волейбол.

               Ха – ха – ха! вот так экспромт. Ни чёрт не разберётся. Но всё это ерунда да ещё на постном масле. Меня здесь, понимаешь, «Голос рыбака» всё задерживает, выеду на Баренцево море только к 20-му числу… Зайди к нашим, передай им привет от меня, узнай, как живут, и, между прочим, сообщи мне их адрес, а то я его потерял. Только им об этом не говори – обидятся.
                Передавай привет Минину и Мартынову, если увидишь их. Своей подруге тоже можешь передать привет: судя по тому как она усердно  тебя предостерегала связываться с мной, она предусмотрительная и неглупая девушка. Желаю, чтобы на её долю выпало столько же поцелуев, сколько на мою – сплетен и оскорблений. Постарайся убедить её, что я не так уж плох…
                Писать (имею в виду стихи) не хочется. Балуюсь детскими сказками, вроде:
                Были песни у меня – были да вышли,
                У крестовых прорубей на чёртовом дышле
                Без уздечки, без седла на месяце востром
                Сидит Баба Яга в сарафане пёстром.
                ……………………………………………………………
                Я в «Голосе рыбака» организовал кружок зимнего спорта, и мы сделали на днях лыжную вылазку. Забелин не умеет ездить на лыжах, и мы все умирали со смеху, когда он пытался более или менее «лихо» проехаться – его длинные ноги расползались в разные стороны. Твои предостережения относительно его по-моему напрасны, он недостаточно меня любит, но зато вполне достаточно боится. Между прочим, черкни, пожалуйста, перед кем это он вставал на колени из ваших девчат (помнишь, ты рассказывала?) Я над ним поиздеваюсь… Отвечай же мне немедленно, милая моя «Калина»…
              До свидания, до скорого свидания.
                Павел. >> 

              Письмо пятое, январь (?) 1931 года.

            << Здравствуй, Галина!
             <…>Моя поездка на Баренцево висит в воздухе по многим причинам 
        <…> Письмо твоё лишний раз обрадовало меня своей искренностью и свежестью. Я улыбался от удовольствия самым диким и непозволительным образом. Было страшно жаль, что близко нет тебя – схватить и расцеловать.
                Чёрт возьми, от строчек твоего письма так и веет Омском, Сибирью, тихими улочками  и шумными птицами, разыгравшимися под крышами по существу скромных и благовидных домов… Галина, как я благодарен тебе за твои письма… Сейчас мне хорошо от них, несмотря ни на что.
                Несмотря даже на то, что я зверски простыл, хриплю, кашляю и ругаюсь, как обманутый извозчик. За твои письма я готов с большой охотой поменять всю сокровищницу  русской литературы – Достоевского, Толстого, Пушкина. Я ношусь с твоими письмами, перечитываю их много раз и даже пытаюсь читать их нараспев. Ей-богу!
                Пиши же мне, Галка! Пиши! Пиши! И пиши подлинней, пообстоятельнее, не забывай упомянуть и про омский «литературный мир».
                <…> твой Павел.>>
               

                Письма жизнерадостные и остроумные. В четвёртом письме – присказка, мне подмигивает с его страниц весёлая и нестрашная Баба Яга. И я вспоминаю, что мама очень любила «Песню о гибели казачьего войска» – первую поэму отца. Она часто рассказывала мне, как он читал её нараспев и при этом бледнел, пыталась даже подражать ему, получалось очень трогательно. Я так думаю, что «Песню…» нельзя было не петь, на то она и песня. Истоки её уходят в далёкое детство П. Васильева. 
                Моя мама в 60-е годы написала воспоминания для Омского краеведческого музея. Там она упоминает о Марии Фёдоровне Васильевой, бабушке поэта: «В семье первой нянькой и воспитательницей была его бабка по отцу Мария Фёдоровна Васильева, 1855 года рождения. Неграмотная крестьянка, она работала в дворянских имениях прачкой и поварихой. Была прекрасной хозяйкой и матерью. Мария Фёдоровна воспитала Павла и всех его братьев. Она умела слагать необыкновенные сказки, в которых быль переплеталась с фольклором, где были и ведьмы, и цари, и клоуны, и мужики, и рабочие, и милиционеры. Павел помнил эти сказки, и несомненно, они оказали влияние на его творчество. Примечательно, что эти сказки бабушка рассказывала и нашей дочери Наталье. И трёхлетняя Наталья тоже слушала как заворожённая, раскрыв рот и прижавшись к своей прабабке».
              В 1935 году мама уехала от Васильевых из Омска вместе со мною в Новосибирск, где она устроилась работать на заводе.  Так и не запомнились бы мне сказки Марии Фёдоровны. Но судьба распорядилась иначе, и я пятилетней девочкой снова оказалась в Омске в доме Васильевых.  Моя бабушка, Глафира Матвеевна, уговорила маму отпустить к ним в Омск их ненаглядную внучку, и вот брат отца Борис заехал за мной в Новосибирск.
                Так я оказалась в Омске у деда и бабки.
               Больше всего мне запомнилась моя прабабушка Мария Фёдоровна, хлопотунья, на которой держалось всё хозяйство. Она была очень старая и часто рассказывала сказки. Сказки были страшные. В них чудесным образом уживалась Баба Яга и милиционер. И хотя Баба Яга находилась под арестом в камере, а милиционер водил её на допросы, всё равно я отчаянно боялась. Впечатление страха усиливала сама обстановка. Всё происходило в кухне, возле печки, в полутьме. Во рту у бабушки торчал один зуб, и это особенно меня пугало, должно быть, мне чудилось, что передо мной сама Баба Яга. Но повествование было настолько остросюжетным, а фантазия настолько безудержной, что я готова была слушать без конца.
                Думаю, не избежал этой участи в своё время и мой отец, ему сказки рассказывал сам дед Корнила Ильич: «Корнила Ильич, ты мне сказки баял…» Сказочные персонажи – Баба Яга и чёрт – не давали П. Васильеву покоя, в поэме «Песня о гибели казачьего войска» они представлены очень ярко, особенно чёрт. Поэма написана в 1929 – 1930 годах. И в письме к маме 12 декабря 1930 года появляются первые строчки о Бабе Яге.
                В четвёртом письме прекрасные стихи «Так мы идём с тобой и балагурим», прекрасные, несмотря на то, что поэт сам потешается над ними. В пятом письме  опять те же «шумные птицы», разыгравшиеся под крышами «благовидных домов». Как восторгается Павел письмами Галины, от которых веет «Омском, Сибирью».  Бесспорно – эти письма и вдохновили поэта на создание стихов о «старом» Омске и о ней самой.
                Действительно, мама была мастерица писать письма. «Дорогой друг, Галька! Я ни от кого не получаю таких интересных и милых писем, как от тебя» -- хвалит её сестра Евгения.
                «Передавай привет Мартынову», -- здесь имеется в виду поэт Леонид Мартынов.
                Женька Забелин – друг Васильева по Омску, тоже поэт, хотя малоизвестный. 

                Письмо шестое.

               « Здравствуй, Галина!
                Я в Кзыл –Орде. Здесь страшная жара, много дынь, арбузов, яблок, персиков, миндаля. Катаюсь в степи на верблюдах и лошадях, пью кумыс – загораю, крепну.
                Скоро выезжаю на Аральское море – буду ездить на шхунах, уничтожать рыбу.
                В общем – путешествие интересное. С Аральского моря напишу тебе подробное письмо, а пока, извини меня,  милая, но я ограничусь запиской. После Аральского моря весьма вероятно поеду на Балхаш и Иссык – Куль.  Ах, как здесь хорошо, Галинка, как хорошо. И как жаль, что тебя нет со мной.  Но ничего, ведь я надеюсь, это ненадолго? Верно?
                Целую. Павел.
                P. S. Как ни страшны здесь верблюды, но я всё же предпочитаю их компанию компании местных девушек. А ты?»

                Письмо предположительно написано в 1930 году летом. Думаю так, потому что стихи «Киргизия», «Джут», «Товарищ Джурбай» и другие появились в этом году, наверное, сразу после поездки. Хотя всё это знакомо П. Васильеву с детства, но поездка подстегнула его, всколыхнула воспоминания:
                …Горький ветер треплет полынь,
                И в полоне долонь у дынь –
                Их оранжевые тела
                Накаляются добела.
                И до самого дна нагруз
                Сладким соком своим арбуз…

                …По чашкам урча бушует кумыс…

                …Печален протяжный верблюжий всхлип.
                Так и слышится перекличка с письмом. Не правда ли? И очень верные слова нашёл для П. Васильева Е. Кузьмин:
                «В неудержимом стремлении познать нарождающуюся новую жизнь в годы первых пятилеток поэт буквально исколесил всю страну вдоль и поперёк, и это также нашло в его творчестве явственный отпечаток» («Литературная газета», 16.04.1996 года).

          Письмо (записка) седьмое, 20 октября 1931 года.

           <…> Ходила ли ты к нашим? Пиши как можно скорее и обязательно спешным – никаких отсрочек не потерплю.
           Если будешь в Омске дольше срока, о котором договорились, -- прямо не знаю, что с тобой сделаю! Если не дадут диплома – наплевать, и без него обойдёмся великолепно. Понятно?
            Пожалуйста, не зли и не волнуй меня, а выезжай как можно скорей.
             Если у тебя есть какие-нибудь неприятности – не смущайся ими. Помни, что я тебя крепко люблю, верю тебе и хочу, чтоб ты мне верила.
               Итак, заканчиваю маленькую эту записку (пишу её на почтамте).
              Целую тебя много – много раз. И жду.
                Твой Павел.
20 октября 7 ч. вечера, Москва.       

                Здесь только вторая половина записки, первая оторвана и затерялась.               
                Павел велит Галине не ждать диплома и ехать в Москву, как кончит учиться, но Галина человек дисциплинированный (это отличало её всю жизнь), она всё же дожидается диплома художественного промышленного техникума и приезжает в Москву в ноябре 1931 года.
                В нашем семейном архиве есть телеграмма от писательницы Мальвины Марьяновой, отправленная 3 декабря 1931 года в Москве по адресу: Покровский бульвар, д. 8, кв. 7, Васильеву. Текст телеграммы: «Приходите сегодня с Галиной.»
                Не успела мама приехать в Москву, как друзья Павла спешат с ней познакомиться. Ещё бы, ведь о её долгожданном приезде он прожужжал всем уши. Кто же были эти друзья? По свидетельству Евгении Николаевны – писатели Надежда Чертова, Мальвина Марьянова, Михаил Никитин, Лев Черноморцев, критик Е. Ф. Усиевич и др.
                У нас сохранилось письмо Елены Феликсовны Усиевич, адресованное маме, в нём она приходит на помощь в трудные для мамы дни.
               Итак, мои родители поселились в Кунцево под Москвой, где их приютил поэт Лев Черноморцев. Здесь они и прожили весь 1932 год. Всего один год. Но какой счастливый!
               Да, маме было чем гордиться. Поэт, стихи которого она боготворила, полюбил её не только за красоту лица, но за наполненность души. Все его письма к ней говорят нам об этом. Он сделал её поверенной в делах и планах. Ей первой он открывал свои поэтические замыслы, читал строки новых стихов. Мама вспоминает: «Так однажды он прочитал мне в три часа ночи стихотворенье «Конь»:

                Залётное счастье настигло меня,
                Я выбрал себе на базаре коня…»

                А посмотрите, какой нежностью дышит даже его малюсенькая записочка по поводу неожиданного отъезда из Москвы. Привожу её дословно.

               Галечка, милая!
               Посылаю тебе денег и билеты, которые ты немедленно продай (если успеешь, конечно). Жди меня две недели, т.к. я неожиданно и срочно вынужден был выехать по  очень важному литературному делу.
                Дорогая, прости, что не мог известить тебя заранее. Целую тебя, ненаглядная моя.
                Павел.
Страстная площадь. Сытинский переулок, 12, вторая площадка по лестнице налево, звонить и спросить Евгению Анучину. 5.03.1932 г. <…>

                Конец счастью и гармонии наступил неумолимо и скоро. Мама ждёт ребёнка, жить негде, и в феврале 1933 года отец отправляет её в Омск к своим родителям. Кажется, что ж тут такого: всё как у всех. Но это не совсем так. Ещё в конце 1932 года появляются стихи:

Я боюсь, чтобы ты мне чужою не стала,
Дай мне руку, а я поцелую её.
Ой, да как бы из рук дорогих не упало
Домотканое счастье твоё.
Я тебя забывал столько раз, дорогая,
Забывал на минуту, на лето, на век,
Задыхаясь, ко мне приходила другая,
И с волос её падали гребни и снег…
               
              Вот и всё. И хотя поэт уверяет в конце:
               
Ничего, дорогая, я баловал с этой,
Ни на каплю, нисколько её не любя…
                Но он сам не верил, что это так. И вот уже на перроне Галина узнаёт, что у неё есть соперница.

       По снегу сквозь темень пробежали
И от встречи нашей за версту,
Где огни неясные сияли,
За руку простились на мосту.
Шла за мной не плача и не споря,
Под небом стояла как в избе,
Тёплую, тяжёлую от горя,
Золотую, притянул к себе…

                Так пишет П. Васильев в 1933 году об этом тяжёлом расставании. И хотя в стихах всё наоборот – Он уезжает, а Она провожает, но это, конечно же, мама – «девушка со строгими бровями, навсегда готовая прстить…»

                Письмо восьмое.

                <<  Здравствуй, дорогая моя Галя!
                Напрасно ты беспокоишься о том, что я не думаю о тебе, забыл о тебе, живу с другой и т. д. Всё это глупости.
                Если я так долго не писал тебе, то только потому, что у меня здесь получилась масса неприятностей… т. к. у меня сняли «Песню…» с отдельного издания и вынули её из книги стихов – утекло много денег. Повлияло это и на другое. Сейчас я заработал около 1000 рублей выступлениями и отдельными стихами…
                Но вот сейчас обрадую тебя: на меня напала невиданная ещё в моей жизни лихорадка. За этот месяц, пока мы с тобой не виделись, я написал около 4-х тысяч строк (разбитых, правда). Это новая поэма, она называется «Соляной бунт». Помнишь, у меня была «Свадьба». Так вот из этой «Cвадьбы» выросла первая глава поэмы, а потом на редкость удачно развернулось всё остальное. Сюжет поэмы: усмирение казаками киргизского бунта на Соляных озёрах. Об этой поэме говорит сейчас вся литературная Москва, -- её расценивают значительно выше «Песни…» с художественной стороны, не говоря уже об идеологической. Печататься она будет в мартовской или  апрельской книге «Н. мира», и, кроме того, на днях я подписываю договор на её отдельное издание.
                Как ты живёшь, милая? Жалуешься на то, что скучно! Ничего, Галька, скоро увидимся. Вот роди мне сына или дочку, а там весна, лето…
                Наша -- весна, наше – лето, наша – жизнь! Чудачка, чего тебе унывать, -- вот мне гораздо тяжелее, сама знаешь, почему, а всё-таки мне хочется любить жизнь, тебя, весну, новые ботинки, которые мне подарили. Между прочим, замечательные ботинки – чёрные, нью-йоркские – прелесть прямо! <…>
                P. S. Я тебе приказываю не волноваться и быть счастливой. >>

                Письмо написано 10 марта 1933 года. Галина уже в доме Васильевых, в Омске. Павел только что завершил поэму «Соляной бунт» и спешит поделиться своей радостью. Если верить ему, можно подумать, что поэма – сиюминутная импровизация (4 тыс. строк за один месяц!) Но эта лёгкость кажущаяся. Поэт сам признаётся, что вначале уже была малая часть – «Свадьба». А значит, написанию поэмы предшествовала долгая и упорная работа мысли, мысли вдохновенной,  творчество каждодневное и ежечасное:  где бы он ни был, что бы он ни делал в данную минуту, а в голове его выстраивались  строчки стихов. Можно уже сделать вывод, что для поэта  П. Васильева это система – вначале сочинять в «уме» и только потом садиться к письменному столу, хотя и письменного-то стола у него, бедняги, не было, что ничуть не убавляло ему жизнелюбия, способности радоваться скорой весне, «чёрным нью-йоркским ботинкам» и прочим вещам. А ведь ему «тяжело», он мечется в поисках денег, чтоб выслать Галине, он хочет приехать в Омск и не может, он не устроен с жильём, он вынужден выслушивать упрёки в «низкой идейной позиции» его поэмы – «Песня о гибели казачьего войска». А ведь «Песня…» -- это уникальная сказочно-песенная поэма, плач по погибшим в междоусобной войне казакам, гимн свету и добру, итог многолетней работы (в своё время я и об этой поэме скажу – процитирую несколько фрагментов из неё – В. К.). П. Васильев отлично понимал всё это, и всё же вынужден был согласиться со своими суровыми критиками, согласиться не споря, молча, стиснув зубы. На фоне этих, как он сам называет, «неприятностей» мажорный конец письма ещё раз красноречиво подтверждает слова Б. Пастернака о П. Васильеве: «Он… безмерно много обещал, потому что…с холодным спокойствием владел и распоряжался своими бурными задатками…»
                Кое-что из того, о чём рассказывает дочь поэта – я собирался рассказать – но позже. Она опережает меня. Ну что ж, придётся повторить некоторые места – ещё раз, или видоизменив их. Придётся и оглянуться назад – кое-где (т. е. рассказывать о жизненном и творческом пути П. Васильева так, как будто этого ещё не было, и вот – говорится об этом). Кстати, слова Б. Пастернака о П. Васильеве я собираюсь дать позже, и более развёрнуто.

                Письмо девятое, 27.03.1933 года.

                << Милая моя Галина!
                …Не успел я  приехать в Москву, как услышал о довольно неприятной для меня вещи. А именно: конфисковали № «Нового мира» из-за моей поэмы, т. ч. успело разойтись лишь 100 экз. журнала.
                Само собой и книжка моя тоже задержалась выходом. Всё это, вместе взятое, сделало меня чрезвычайно популярным в литературных кругах, но Боже упаси от такой популярности!
                Ты представляешь, сколько у меня теперь хлопот, неприятностей и т. д.
                «Песня…» всё же выходит отдельным изданием, но ограниченным тиражом в 500 экз. в изд. «Федерация».
                Вообще упорно хотят из меня сделать нечто вроде «гласа народа».
                Как ты живёшь, милая? Несмотря на всю сумятицу, я очень часто – всегда – думаю о тебе и о ребёнке, который, если Бог даст, будет таким же хорошим, как ты.
                Вот очень скоро я разделаюсь со всеми делами и приеду в Омск.  От тебя я получил два письма адресом на Евгению.  Это очень – очень хорошие письма, и они меня очень – очень поддерживают и трогают меня, моя милая.
                Я тебя страшно люблю, Галя, и ты, пожалуйста, ни о чём не беспокойся, Галя.
                Никогда и ни за что по отношению тебя не сделаю гадкого поступка.
                Ни о каких Гронских речи быть не может!
                Ах, Галя, я часто думаю о нашем ребёнке и молю Бога, чтобы он не наказал меня и не обидел моего сына или дочь… Мои дела вообще-то очень хороши, несмотря на конфискацию «Нового мира»…
              Твой, навсегда твой
                Павел.
             Да, деньги я послал и послал телеграмму. Тут из-за них скандалу было. >>.

               Итак, полный разгром – конфискация номера журнала, задержка с книгой. Надо быть неисправимым оптимистом, чтобы утверждать после всего: «Мои дела вообще-то очень хороши…»
              «Ни о каких Гронских речи быть не может…» здесь имеется в виду Е. А. Вялова (вторая жена П. Васильева, в своё время и об этом буду рассказывать – В. К.), свояченица И. М. Гронского, главного редактора газеты «Известия», который принимал большое участие в судьбе П. Васильева.
                Приписка о деньгах не случайна.
               С тех пор, как отец отправил маму в Омск, он не переставал заботиться о ней, денежные переводы следовали один за другим в дом Васильевых, что позволило маме долгое время не работать. Сохранилась справка, выданная маме 16 апреля 1933 года уполномоченным 11-го квартала 2-го р-на г. Омска. Вот её текст.

                Справка.

              Дана настоящая гр. Анучиной Галине Николаевне в том, что она находится на иждивении мужа писателя Васильева Павла Николаевича.
               Омск, апреля 15 дня 1933 г.

                Письмо десятое.

                <<  Здравствуй, дорогая Галька!
                Ты права – в Москве весна в полном разгаре и народу много. Ты соскучилась по Москве. Скоро увидишь её! Вот роди только, окрепни немного, а там вместе с треском приедем в Москву. Впрочем, если у меня дела будут особенно хороши, т. е. если этот сезон окончится для меня триумфально, как я по некоторым данным рассчитываю, то  мы будем жить
в провинции, как делают все порядочные люди, и в Москву приезжать только время от времени. Так хочется мне.
                Ты говоришь: приезжай к 5 апреля. Дорогая, вероятно, я приеду позже, т. к. надо устроить поэму, окончить её, сдать в «Н. М.» (журнал «Новый мир» -- В. К.) и в издательство, кроме того, я начал лечиться, и это закончить тоже необходимо.
                Милая Галька! Ведь я тебя очень люблю, очень по тебе тоскую и так желаю снова быть с тобою рядом!
                Я страшно боюсь, как бы что-нибудь не случилось с тобой, с ребёнком. Сразу же после рождения телеграфируй. >>

                Письмо одиннадцатое.

             << Здравствуй, Галина!
              Поздравляю с рождением дочери… <…> Так бы я хотел вообще уехать отсюда в Сибирь навсегда, но – увы – «Соляной бунт» (новая моя поэма), старые грехи и деньги не позволяют мне этого сделать… Да, прочитай в «Литературной газете» о моём выступлении (?) в «Новом мире». Сейчас на меня здесь страшная мода. Следи за «Правдой», где будет обо мне статья, и за «Литературной газетой» -- тоже статья и стихи. >>

                Оба письма написаны в апреле 1933 года, последнее 18 апреля, через 8 дней после рождения дочери. Павел рвётся в Сибирь к жене и дочери, даже готов поселиться там, а в Москву только наезжать, но это пустые мечтания, утешение для Галины. В Москве – издательства, газеты, в Москве  вся его жизнь. Ведь подумать только, покинь он Москву и, кто знает, мог бы уцелеть, но поступить так он был не в состоянии даже ради своей семьи.
                Затем наступило долгое молчание. В семье Васильевых тяжело переживали это. Мама металась, не знала, как поступить. Николай Корнилович очень любил свою невестку, он настоял на том, чтобы она вместе с пятимесячной дочерью поехала в Москву к Павлу, «уж тогда-то ему не отвертеться». В сентябре поездка состоялась. Павел был и рад и не рад неожиданному приезду. Ведь в большой Москве не было даже крохотной комнатки, где бы он мог поселиться со своей семьёй.
                После долгих мытарств, наконец, удалось устроить молодую мать с ребёнком в квартире Е. Ф. Усиевич в высотном доме. Несмотря на трагичность ситуации Павел шутил:

                Сидит Ванька, сын купецкий,
                На десятом етаже.

                Все хлопотали вокруг нас с мамой. М. Никитин называл меня «Пашкой в ангельском виде», Елена Феликсовна ахала: «Как похожа на Павла!» Через 2 – 3 недели мама уехала в Омск, говорят, что отец плакал от невозможности оставить маму в Москве. Но и в Омске мама не осталась, жизнь в семье Васильевых после всего стала для неё невыносимой, страдала её гордость, и она уехала в Новосибирск к старшей сестре Любе. Сюда, в Новосибирск, пришло последнее письмо 22 марта 1934 года.

                Письмо двенадцатое.

                Милая Галька!
                Миллион раз собирался послать тебе письмо. Много раз садился писать и бросал, потому что чувствовал – выйдет сплошная мерзость (ведь как я перед тобой виноват!)
                Галюсик, верь не верь – несмотря ни на что я всё-таки только одну тебя люблю, и рано или поздно (я постараюсь поскорее) мы будем вместе.
                Раза два я чуть не уехал к тебе, но договора, болезнь удерживали меня за плечи!..
                Не сердись, Галюша! Не изменяй мне, а то мне будет очень горько. Не обращай внимания на то, что я тебе не отвечаю, -- пиши мне, я люблю и целую твои письма. Как живёт дорогая дочь моя Наталья Павловна? Скоро ли я поцелую её в губки, ножки и ручки?
                Галька, милая, верь мне хорошему и не верь мне плохому. Я люблю тебя, Галька!
                Пиши мне, торопи меня ехать к тебе, я ведь тебя иногда и слушался.
                Целую. Павел.

                Через 4 месяца после этого письма, летом, Павел приехал к родителям в Омск. Родные места растревожили память, он ещё острее почувствовал свою семью, и вот рождаются строчки:

                Я б с милой тоже повстречаться рад –
                Вновь распознать забытые в разлуке
                Из-под ресниц позолочённый взгляд,
                Её волос могучий перекат
                И зноем зацелованные руки,
                Чтоб про других шепнула: «Не вини…»,
                Чтоб губ от губ моих не отрывала,
                Чтоб свадебные горькие огни
                Ночь на баржах печально зажигала.
                Чтобы Иртыш, меж рек иных скиталец,
                Смыл тяжкий груз накопленной вины,
                Чтоб вместо слёз на лицах оставались
                Лишь яростные брызги от волны.
                (Стихотворение «Иртыш»)

                Когда стихотворение было напечатано в 1934 г. в газете «Известия», мама сделала вырезку из газеты и сохранила её.
                Всю свою жизнь помнил Павел Васильев омскую любовь, не успел забыть ещё и потому, что жизнь его оборвалась слишком рано, в 27 лет. А может быть, это была любовь незабываемая, любовь единственная среди множества увлечений? Как разгадать сердце поэта? Уже  в 1936 году, вдали от мамы, он думает о ней и обращается к ней, далёкой, но не забытой, в «Лирических стихах»:

                И в густых ресниц твоих границе
                Не во сне,
                Не в песне – наяву
                Нежною июньскою зарницей
                Взгляд твой чёрно-синий заискрится,
                Дай мне верить в эту синеву.
                Я клянусь,
                Что средь ночей мгновенных
                Всем метелям пагубным назло
                Сохраню я –
                Молодых, бесценных,
                Дрогнувших,
                Как дружба неизменных
                Губ твоих июньское тепло.

                Всё верно. Они встретились в июне 1928 года. Не прошло ещё и десяти лет. И глаза у любимой были чёрно-синие, и ресницы густые. Но разве в этом дело? «Как дружба, неизменных»!  Лучше нельзя было сказать. Как хорошо Павел знал свою Галину! Верность и кротость – вот стержень маминого характера. Ведь как она была жестоко обижена, как бессильна что-либо изменить. Ей хотелось смерти:
                «Очень хочется умереть, и доводы о том, что надо жить, становятся всё слабее. Ведь у меня нет совершенно никаких импульсов жизни (она же знала о второй семье своего Павла! – В. К.). Я потеряла себя. И ужасаюсь, и стыжусь себя. Кто я? Мне только немного страшно, не знаю, не знаю, перед Богом это или перед своей совестью. Как оставить ребёнка? Ведь я его родила…» Это строки из письма к сестре Евгении в сентябре 1933 года. Многие другие на её месте изорвали бы и выбросили письма мужа, чтобы уничтожить и саму память о неверном. Но только не она, никакая душевная боль не заставила бы её это сделать, все письма до последней записочки бережно хранились много лет. И теперь они лучше всего расскажут нам о П. Васильеве (эти письма с комментариями Н. П. Васильевой опубликованы в журнале «Сибирские огни», в  1989 году, № 12 – В. К.). Какой он был весёлый, никогда не унывающий, как он радовался всему на свете, как за короткий срок писал тысячи стихотворных строчек, был упоён своим успехом и в то же время недоволен им: «Всё это, вместе взятое, сделало меня чрезвычайно популярным в литературных кругах, но Боже упаси от такой популярности!»
                Письма напрочь перечёркивают уже надоевшие измышления о поэте как певце кулачества, тёмного казацкого быта и пр. Перед нами молодой парень, такой же, как миллионы его сверстников. Он живёт духом эпохи, дышит воздухом первых пятилеток, его волнуют и мучают те же проблемы. Спасибо маме, она сберегла главное доказательство в споре с теми, кто в 30-е годы навешивал на поэта ярлыки, отказывая ему в гражданственности, в политической зрелости, ибо в таланте отказать ему было невозможно.
                О многом, о чём дочь Поэта говорит вскользь – я буду рассказывать более подробно – в дальнейшем (впрочем, я уже говорил об этом).  И о второй Его Любви – тоже.

                Кстати,  я хочу после подробного рассказа о первой  Любви Павла Васильева сказать о его мистификации. У него есть триптих «Стихи Мухана Башметова».
Такого поэта – Мухан Башметов – не было никогда. Эти творения якобы казахского поэта,  конечно же, самого Павла Васильева. Елена Вялова – Васильева, вдова Поэта – вспоминает:
                << …Помню, как во время декады казахской литературы и искусства в «Новый мир» пришли писатели из Казахстана.
                -- Послушайте, Иван Михайлович, -- обратились они к редактору, -- какого такого Мухана Башметова вы печатаете?

                О, я гордец! В письме набивший руку,
                Слагавший устно песни о любви,
                Я не постиг прекрасную науку,
                Как возвратить объятия твои.
                Что делать мне, как поступить? Не знаю!
                Великая над степью тишина.
                Да, тихо так, что даже тень косая
                От коршуна скользящего слышна.

                -- Стихи, конечно, хороши. Но такого поэта у нас нет.
              Иван Михайлович (Гронский – В. К.) покосился на сидящего тут же Павла:
              -- Это его надо спросить. Он переводчик.
              И только когда Павлу уже некуда стало деться, он признался:
              -- Это я всё написал. Хотел, как Козьма Прутков. Чтоб был целый цикл о Казахстане под этим именем.
      -- Так ты ж получал за стихи пятьдесят процентов, как переводчик, -- тут же сообразил присутствующий при этом разговоре поэт Сергей Клычков.
       -- Ну и что ж?
      -- Ну и дурак, ничего больше… >>

                В воспоминаниях вдовы Поэта приводится лишь восемь строк из 2-го стихотворения – самого сильного в этом триптихе. А вот это стихотворение целиком (называется оно «Расставанье»). Это – Шедевр русской и мировой лирики XX века…
 
Ты уходила, русская! Неверно!
Ты навсегда уходишь? Навсегда!
Ты проходила медленно и мерно
К семье, наверно, к милому, наверно,
К своей заре, неведомо куда…

У пенных волн, на дальней переправе,
Всё разрешив, дороги разошлись, --
Ты уходила в рыжине и славе,
Будь проклята – я возвратить не вправе, --
Будь проклята или назад вернись!

Конь от такой обиды отступает,
Ему рыдать мешают удила,
Он ждёт, что в гриве лента запылает,
Которую на память ты вплела.

Что делать мне, как поступить? Не знаю!
Великая над  степью тишина.
Да, тихо так, что даже тень косая
От коршуна скользящего слышна.

Он мне сосед единственный… Не верю!
Убить его? Но он не виноват, --
Достанет пуля кровь его и перья –
Твоих волос не возвратив назад.

Убить себя? Все разрешить сомненья?
Раз! Дуло в рот. Два – кончен! Но, убив,
Добуду я себе успокоенье,
Твоих ладоней всё ж не возвратив.

Силён я, крепок, -- проклята будь сила!
Я прям в седле, -- будь проклято седло!
Я знаю, что с собой ты уносила
И что тебя отсюда  увело.

Но отопрись, попробуй, попытай-ка,
Я за тебя сгораю со стыда:
Ты пахнешь, как казацкая нагайка,
Как меж племён раздоры и вражда.

Ты оттого на запад повернула,
Подставила другому ветру грудь…
Но я бы стёр глаза свои и скулы
Лишь  для того, чтобы тебя вернуть!

О, я гордец! Я думал, что средь многих
Один стою. Что превосходен был,
Когда быков мордастых, круторогих
На праздниках с копыт долой валил.

Тогда своё показывал старанье
Средь превращённых в недругов друзей,
На скачущих набегах козлодранья
К ногам старейших сбрасывал трофей.

О, я гордец! В письме набивший руку,
Слагавший устно песни о любви,
Я не постиг прекрасную науку,
Как возвратить объятия твои.

Я слышал жеребцов горячих ржанье
И кобылиц. Я различал ясней
Их глупый пыл любовного старанья,
Не слыша, как сулили расставанье
Мне крики отлетавших журавлей.

Их узкий клин меж нами вбит навеки,
Они теперь мне кажутся судьбой…
Я жалуюсь, я закрываю веки…
Мухан, Мухан, что сделалось с тобой!

Да, ты была сходна с любви напевом,
Вся нараспев, стройна и высока,
Я помню жилку тонкую на левом
Виске твоём, сияющем нагревом,
И перестук у правого виска.

Кольцо твоё, надетое на палец,
В нём, в золотом, мир выгорал дотла, --
Скажи мне, чьи на нём изображались
Весёлые сплетённые тела?

Я помню всё! Я вспоминать не в силе!
Одним воспоминанием живу!
Твои глаза немножечко косили, --
Нет, нет! – меня косили, как траву.

На сердце снег… Родное мне селенье,
Остановлюсь пред рубежом твоим.
Как примешь ты Мухана возвращенье?
Мне сердце съест твой одинокий дым.

Вот девушка с водою пробежала.
«День добрый», -- говорит. Она права,
Но я не знал, что обретают жало
И ласковые дружества слова.

Вот секретарь аульного Совета, --
Он мудр, украшен орденом и стар,
Он тоже песни сочиняет: «Где ты
Так долго задержался, джалдастар?»

И вдруг меня в упор остановило
Над юртой знамя красное… И ты!
Какая мощь в развёрнутом и сила,
И сколько в нём могучей красоты!

Под ним мы добывали жизнь и славу
И, в пулемётный вслушиваясь стук,
По палачам стреляли. И по праву
Оно умней и крепче наших рук.

И как я смел сердечную заботу
Поставить рядом со страной своей?
Довольно ныть! Пора мне на работу, --
Что ж, секретарь, засёдлывай коней.

Мир старый жив. Ещё не всё сравнялось.
Что нового? Вновь строит козни бий?
Засёдлывай коней, забудь про жалость –
Во имя счастья, песни и любви.

1932 

                1932-й год – особенно плодотворный в жизни Павла Васильева: многие свои поэтические произведения (и часто – лучшие) он создал именно в этом году. Но сейчас я хочу рассказать о поэме, написанной раньше – в 1929 – 1930 г. г. Первая его поэма – «Песня о гибели казачьего войска.» 
Я о ней говорил уже немного – когда цитировал комментарии к письмам Галине Анучиной (Наталья Васильева пишет об этом). Но сейчас я дам несколько фрагментов поэмы, и вынужден повториться (т. е. повторить цитату Н. П. Васильевой). Итак, о чём «Песня о гибели казачьего войска»? -- << «Песня…» -- это уникальная сказочно-песенная поэма, плач по погибшим в междоусобной войне казакам, гимн свету и добру…>>. А вот что пишет об этой поэме П. Васильева Ю. Русакова:
                << «Песня о гибели казачьего войска» непроста для восприятия. От начала и до конца – в тексте ясно каждое слово, при этом  саму «гибель казачьего войска» читателю приходится извлекать из сверкающего, отливающего всеми цветами фольклора; отнюдь не на поверхности связь трагических событий с частушками, песнями  в народном духе, сказочным балагурством и т. п. Да ещё известны слова, сказанные автором на творческом вечере в редакции журнала «Новый мир»: «Я написал «Песню о гибели казачьего войска».  Там материал владеет мной, и я этот материал не преодолел.» Неужто читателю надо «смириться» с тем, что «Песня» -- в сюжетном отношении по крайней мере – сырая, недоработанная вещь? Нет, при создании «Песни» творческий дар не подвёл автора, и материал не одолел его. Скорее можно усомниться в самооценке 20-летнего поэта.  Да, сюжетная канва «Песни» слабо прописана, в тексте даны, так сказать, только вехи для понимания хода событий. Перед нами на редкость оригинальное художественное произведение. «Песня» не столько описание потерпевшего неудачу казачьего похода, сколько зеркало, в котором отразилось народное восприятие событий. Это восприятие не извлечено из жизни, не изолировано от других впечатлений, -- оно показано погружённым в жизнь, взятую в движении. В сознании старухи казачки естественно уживаются и «кровь у твово батюшки на виске» и забавное словосплетение о гусыне. В литературном произведении такое соседство невозможно, оно бы требовало какой-то прокладки, но «Песня» -- она сродни устному народному творчеству. Сообщать о перипетиях похода некому: «Песня» звучит от лица тех, кто сам всё это пережил, не надо сообщать о событиях тем, кто находился внутри этих событий. >>.   
               

                2.

 Я не здесь ли певал песни-погудки:
Сторона моя – зелёные дудки.
Я не здесь ли певал шибко да яро
На гусином перелёте у Красного Яра?
Молодая жизнь моя бывала другою,
Раскололась бубенцом под крутой дугою.
Что ж, рассмейся, как тогда, не кори напраслиной,
Было тесно от саней на широкой масленой,
Были выбиты снега – крепкими подковами,
Прокатилась жизнь моя – полозами новыми.
Были песни у меня – были, да вышли
У крестовых прорубей, на чёртовом дышле,
Без уздечки, без седла на месяце востром
Сидит баба – яга в сарафане пёстром.
Под твоим резным окном крутят метели,
На купецкой площади – голуби сели.
Коль запевка не в ладу, начинай сначала,
Едет поп по улице на лошади чалой,
Идут бабы за водой, бегут девки по воду.
-- По каким таким делам, по какому поводу? –
Бегут девки по воду, с холоду румяные,
Коромысла на плечах – крылья деревянные.
Запевала начинай – гармонист окончит.
Начинай во весь дух, чтобы  кончить звонче,
Чтоб на полном скаку у лохматой вьюги
На тринадцатой версте лопнули подпруги.

                4.

Тарабарили вплоть до Тары’,
В Урлютюпе хлюпали валы,
У Тобола в болотах
Засели бородатые
Заса’дами.
А за сада’ми –
За синими овчинами – и луны’
Не рассмотришь
Из-под ладони…
Лесистый. Каменный. Полынный,
Диковинный край, пустынный.
Разве что под Кокчетавом верблюд
Кричит,
Разве что идут
Плоты по Усолке,
Разве что на них
Петушиные перья костров речных…

Да за Екатерининском у Тары
Волны разводят тары-бары,
Водяные бабы да Урлютюп
Слушают щучий хлюп.
На буксире подняли якоря,
Молится украдкой Алтай,
И заря
Занимается над Алтаем.

На гнедых конях летаем,
Сокликаемся,
Под седой горой Алтаем
Собираемся.
Обними меня руками
Лебедиными,
Сгину, сгину за полями
За полынными.»

Уходили, уезжали казаки в поход
И пешком, и бе’гом,
И скоком, и опором,
Оставляли дома’. А у ворот
Оставляли жён с наговором.
Оставляли всё! Аргамаки
Плясали под седёлышком тёртым.
Уезжали казаки,
Оставляли казаки
Возле каждой жены
По чёрту.

                6.

…………………………………………………..
Ярки папахи, и пики остры,
Всходят на знамени черепа,
Значит, недаром бились костры
В чёрной падучей у переправ.
Что впереди? Победа, конец?
Значит, не зря объявлен поход,
Самый горячий крутой жеребец
Под атаманом копытом бьёт.
Войско казачье – в сотни да вскачь.
С ветром полынным вровень – лети,
Чёрное дерево – карагач,
Камень да пыль на твоём пути!
Сотни да сотни, песни со свистом,
Песок на угорьях шершав и лыс,
Лебяжье, Черлак да Гусиная Пристань,
Острог-на-Берёзах да Тополев Мыс.
-- Чтоб вольница
Ярмы на шею надела?
Штыки да траншеи –
Нашли чем пугать!
Иртышской вольнице –
Скот и наделы,
Иртышской вольнице –
Степь и луга!

                7.

Торопи коней, путь далеч,
Видно вам, казаки, полечь.
Ой, хорунжий, идёт беда,
У тебя жена молода,
На губах её ягод сок,
В тонких жилках её висок,
Сохранила её рука,
Запах тёплого молока.

Чёрный ветер с Поречья дул,
Призадумался есаул:
То ль тоска, то ль звенит дуга,
Заливные плывут луга.
Пыль дорог ещё горяча,
И коровы идут, мыча.
Вырезные трясут бубенцы
На конюшнях твои жеребцы.
Неизвестен путь и далеч,
Видно, вам, казаки, полечь!
Кто же смерти такой будет рад?
Повернуть бы коней назад
Через волны чужих пшениц
Да привольных своих станиц.

У тебя кольцо горело
На руке.
О ту пору птаха пела
Вдалеке.

У тебя кольцо сияло
При луне.
О ту пору вспоминала
Обо мне.

О ту пору ты смотрела
Мне в лицо.
Покатилось, зазвенело
То кольцо.

Ты не хмурь крутые брови
Без пути.
Мне того кольца в дуброве
Не найти.

Там у берега лихого
Бьёт волна.
Не добыть кольца златого
Мне со дна.

Развяжу шелковый пояс,
Не беда.
За кольцом нырну и скроюсь
Навсегда…

                8.

Красная Армия!
Бои, бои –
В цоканье сабель, пуль и копыт
Песни поют командиры твои,
Ветер знамён
Над тобою шумит.
Стелется низко тревожный шум,
Смолкли станицы по Иртышу.
Слушайте песню, песню о том,
Как по бурьяну, что чёрен и ржав,
Смерть пробегала со ржавым штыком,
Рыжие зубы  по-волчьи сжав.
В степь погляди – ни звезды, ни огня,
Слушай, товарищ, штык наклоня,
Кони подвешены на удила.
Слушайте, конники,
Стук сердец.
Чтобы республика зацвела,
Щедрой рукою посеем свинец.
Звёзды погаснули и огни,
Саблею неба располосни.

Песня, как молодость, горяча
Целятся в небо зубы коней,
Саблею небо руби сплеча,
Чтобы заря потекла по ней!

Гудок паровозный иль волчий вой?
Видишь, уже светло, часовой.
Видишь, уже над тобой рассвет,
Ветреный и огневой.
Видишь, рассвет над тобой, и нет
Лучше в мире его!
Утренний ветер в лицо подул.
Смирно, товарищ! На караул!

Через пески в золотой пыли
Красноармейские роты шли –
В ясные ночи, в синей пыли
Краснознамённые
Роты шли.

Голод, и смерть, и сон поборов,
Пели товарищи у костров:

        «Вейся, пташка-вольница,
         Птица-воробей.
        Бей казачью конницу,
        Анненковцев бей!

        Кожана-рубашечка,
        Максим-пулемёт.
        Канарейка-пташечка
       Жалобно поёт.

       Полымя-пожарище,
       Гола степь и лес,
      Мы прошли, товарищи,
     Штык наперевес».

Голод, и смерть, и сон укротив,
Через пожары, снега и тиф,
Через пески в золотой пыли
Люди, как призраки, пели и шли.
В ясные ночи, в синей пыли
Падали, пели и снова шли.

                Зла, весела и игрива
                Смерть на ветру. Туман.
                Морда коня и грива,
                И над ней барабан.

                Что ты задумал, ротный,
                Что ты к земле прирос?
                Лентою пулемётной
                Перекрестись, матрос.

                Видишь, в походной кружке
                Брага темным-темна.
                Будут ещё подружки,
                «Яблочко» и веснушки,
                Яблони и весна!

Красная Армия!
Бои, бои!
В цоканье сабель, пуль и копыт
Песни поют командиры твои.
Ветер знамён над тобою шумит.
Голод и смерть, и сон поборов,
Пели товарищи у костров.
Песня тогда приходила, как мать,
Через заставы к нам на привал,
Гладить ладонями и обнимать,
Долго глядеть в глаза запевал,
Голод и сон, и смерть укротив
Через пожары, снега и тиф.

                «Как летела пава
                Через сини моря,
                Уронила пава
                С крыла пёрышко.

                Мне не жалко крыла,
                Жалко пёрышка.
                Мне не жалко мать-отца,
                Жалко молодца…»

                10.

………………………………………………………………..
 Железная дивизия из-за реки,
Красными лентами мечены штыки.
Эх, пуля -- так пуля, штык – так штык!
Отступай, товарищи, в тупик.
Из-за тына выскочил пулемёт,
Конницу казацкую снимает влёт.
Пушечка-сударыня, крепче бей,
Кружат над станицами  стаи голубей.
Костёр за заставами горел – потух.
С неба осыпаются помёт да пух.
С неба осыпаются на луга
Ветреные, свежие снега!..

                11.

Ночь глухая, душная, ярая…
Укачала малого старая.
-- Спи ты, моё дитятко,
Маленький-мал.
Далеко отец твой
В снегах застрял,
Далеко-далёшеньки, вдалеке.
Кровь у твово батюшки на виске.
Спи ты, неразумное, засыпай,
Спи, дитё казацкое, баю-бай.
Я ли твою зыбочку посторожу,
Я ли тебе сказочку расскажу:

Синя вода утренняя, и небо сине.
Шла купаться утречком бела гусыня.
Оправляла пёрышки,
Отряхивалась,
С ноги на ногу
Переваливалась.
А округ – мальчонки.
Голосёнки звонки:
Тега-тега-тега,
Иди к нам побегай!
-- Не могу, мальчонки,
Больно ноги тонки…
Вон девки в окошках,
Те – в полусапожках.
Мне ж нельзя обуться,
А они смеются
Из-за занавески,
На ушах подвески,
А у ворот
Мужики.
Сапоги
На му-за-ке.
«Я да ты, ты да я»,
Бо-рода-ты-я!

Широкая улица, далёк бережок,
Торопись, гусыня, прибавь шажок.
Торопись, гусыня, прибавь шажок –
Узкие тропиночки, крутой бережок.

                А у берега высока
                Поднялась осока,
                Зелена, востра,
                Камышу сестра.
                Плыла гусыня
                Водой карасиной,
                Огибала камень
                Вместе с чебаками.
                Пропустила мимо
                Лысого налима.
                Говорили три ерша:
                -- Ой, гусыня хороша,
                Белая, белая,
                Белая,умелая,
                Даром что старая,
                Не сравнить с гагарою.

                17.
Круг по воде и косая трава,
Выпущен селезень из рукава.
Крылья сложив, за каменья одна
Птичьей ногой уцепилась сосна,
Клён в сапожки расписные обут,
Падают листья и рыбой плывут.
В степи волчица выводит волчат,
Кружатся совы, и выпи кричат.

В красные отсветы, в пламень костра
Лебедем входит и пляшет сестра.
Дарены бусы каким молодцом?
Кованы брови каким кузнецом?
В пламень сестра моя входит и вот
Голосом чистым и звонким поёт.
Чьим повеленьем, скажи, не таи,
Заколосилися косы твои?
Кто в два ручья их тебе заплетал,
Кто для них мёд со цветков собирал?

Кончились, кончились вьюжные дни.
Кто над рекой зажигает огни?
В плещущем лиственном неводе сад.
Тихо. И слышно, как гуси летят,
Слышно весёлую поступь весны.
Чьи тут теперь подрастают сыны?
Чья поднимается твёрдая стать?
Им ли страною теперь володать,
Им ли теперь на ветру молодом
Песней гореть и идти напролом?

Синь солончак и звездою разбит,
Ветер в пустую костяшку свистит,
Дыры глазниц проколола трава,
Белая кость, а была голова,
Са’женная на саженных плечах.
Пали ресницы и кудерь зачах,
Свяли ресницы, и кудерь зачах.
Кто её нёс на саженных плечах?
Он, поди, тоже цигарку крутил,
Он, поди, гоголем тоже ходил.
Может быть, часом, и тот человек.
Не поступился бы ею вовек,
И, как другие, умела она
Сладко шуметь от любви и вина.
Чара – башка позабытых пиров –
Пеной зелёной полна до краёв!

Песня моя, не грусти, подожди.
Там, где копыта прошли, как дожди,
Там, где пожары прошли, как орда,
В свежей траве не отыщешь следа.
Что же нам делать? Мы прокляли тех,
Что для опавших, что вишен, утех
Кости в полы’нях седых растерял,
В красные звёзды, не целясь, стрелял,
Кроясь в осоку и выцветший ил,
Молодость нашу топтал и рубил.
Пусть он отец твой, и пусть он твой брат,
Не береги для другого заряд.
Если же вспомнишь его седину,
Если же вспомнишь большую луну.
Если припомнишь, как, горько любя,
В зыбке старухи качали тебя,
Если припомнишь, что пел коростель,
Крепче бери стариков на прицел,
Голову напрочь – и брат и отец.
Песне о войске казачьем конец.
Руки протянем над бурей-огнём.
Песню, как водку, из чашки допьём,
Чтобы та память сгорела дотла,
Чтобы республика наша цвела,
Чтобы свистал и гремел соловей
В радостных глотках её сыновей!

                Закончить рассказ о «Песне о гибели казачьего войска» я хотел бы так: для Павла Васильева, по замечанию Ю. Русаковой, на первом месте был человек, а не «красный» или «белый». Но поскольку в центре повествования
всё-таки трагический эпизод гражданской войны – гибель белогвардейцев – казаков, и поэт явно их жалеет (а советскому поэту не полагалось жалеть «белых») – то номер журнала с этой поэмой был изъят из обращения – успели продать лишь 100 экземпляров (об этом рассказывает дочь поэта – Наталья Васильева – я уже цитировал её рассказ об этом – вы, конечно, это помните).   
 
                А теперь мы снова вернёмся в 1932-й год, как я уже говорил – самый плодотворный в жизни Павла Васильева. Сейчас вы прочитаете маленькую поэму Павла Васильева «Лето». Я уже упоминал её – говорил о том, что это очень глубокая – Философская Поэма. Читайте – это одно из Вершинных произведений Павла Васильева!!


                1.

Поверивший в слова простые,
В косых ветрах от птичьих крыл,
Поводырём по всей России
Ты сказку за руку водил.
Шумели Обь, Иртыш и Волга,
И девки пели на возах,
И на закат смотрели до-о-лго
Их золочёные глаза.
Возы прошли по гребням пенным
Высоких трав, в тенях, в пыли,
Как будто вместе с первым сеном
Июнь в деревни привезли.
Он выпрыгнул, рудой, без шубы,
С фиалками заместо глаз,
И, крепкие оскалив зубы,
Прищурившись, смотрел на нас.
Его уральцы, словно друга,
Сажали в красные углы,
Его в вагонах красных с юга
Весёлые везли хохлы.
Он на перинах спал, как барин,
Он мылся ключевой водой,
В ладони бил его татарин
На ярмарке под Куяндой.
Какой пригожий!
                А давно ли
В цветные копны и стога
Метал январь свои снега,
И на свободу от неволи
Купчиху-масленицу в поле
Несла на розвальнях пурга!
Да и запомнится едва ли
Средь всяческих людских затей,
Что сани по ветру пускали,
Как деревянных лебедей?
Но сквозь ладонь взгляни на солнце –
Весь мир в берёзах, в камыше,
И слаще, чем заря в оконце,
Медовая заря в ковше.
Когда же яблоня опала?
А одуванчик? Только дунь!
Под стёганые одеяла
К молодкам в темень сеновала
Гостить повадился июнь.
Ну, значит, ладны будут дети –
Желтоволосы и крепки,
Когда такая сладость в лете,
Когда в медовом, тёплом свете
Сплетает молодость венки.
Поверивший в слова простые,
В косых ветрах от птичьих крыл,
Ты, может, не один в России
Такую сказку полюбил.
Да то не сказка ль, что по длинной
Дороге в травах, на огонь,
Играя, в шубе индюшиной,
Без гармониста шла гармонь?
Что ель шептала: «Я невеста»,
Что пух кабан от пьяных сал,
Что статный дуб сорвался с места
И до рассвета проплясал!

                2.

Мы пьём из круглых чашек лето.
Ты в сердце вслушайся моё,
Зачем так смутно песня спета,
Чтоб ты угадывал её.
У нас загадка не простая…
Ты требуй, в перекор молве,
Чтоб яблони сбирались в стаи,
А голуби росли в траве.
Чтоб на сосне в затишье сада
Свисала тяжко гроздь сорок –
Всё это сбудется, как надо,
На урожаи будет срок!
Ну, а пока не стынет в чашке
Зари немеркнущая гладь,
Пока не пробудилась мать,
Я буду белые ромашки,
Как звёзды в небе, собирать.
Послушай, синеглазый, -- тихо…
Ты прошепчи, пропой во мглу
Про то монашье злое лихо,
Что пригорюнилось в углу.
Крепки, желтоволосы дети,
Тяжёлый мёд расплёскан в лете,
И каждый дождь – как с неба весть.
Но хорошо, что горечь есть,
Что есть над чем рыдать на свете!

                3.

Нам, как подарки, суждены
И смерти круговые чаши,
И первый проблеск седины,
И первые морщины наши.
Но посмотри на этот пруд –
Здесь будет лёд, а он в купавах,
И яблони, когда цветут,
Не думают о листьях ржавых.
Я снег люблю за прямоту,
За свежесть звёзд его падучих
И ненавижу только ту
Ночей гнилую теплоту,
Что зреет в задремавших сучьях.
Так стережёт и нас беда…
Нет, лучше снег и тяжесть льда!
Гляди, как пролетают птицы,
Друг друга за крыло держа.
Скажи, куда нам удалиться
От гнили, что ползёт, дрожа,
От  хитрого её ножа?
Послушай, за страною синей,
В лесу весёлом и густом,
На самом дне ночи павлиньей
Приветливый я знаю дом.
С крылечком узким вместо лапок,
С окном зелёным вместо глаз,
Его цветов чудесный запах
Ещё доносится до нас.
От ветра целый мир в поклонах.
Все люди знают, знаешь ты,
Что синеглазые цветы
Растут не только на иконах.
Их рисовал не человек,
Но запросто их люди рвали,
И если падал ранний снег,
Они цвели на одеяле,
На шалях, на ковре цвели,
На белых кошмах Казахстана,
В плену затейников обмана,
В плену у мастеров земли.
О, как они любимы нами!
Я думаю: зачем своё
Укрытое от бурь жильё
Мы любим украшать цветами?
Не для того ль, чтоб средь зимы
Глазами злыми, пригорюнясь,
В цветах угадывали мы
Утраченную нами юность?
Не для того ль, чтоб сохранить
Ту необорванную нить,
Ту песню, что ещё не спета,
И на мгновенье возвратить
Медовый цвет большого лета?
Так, прислонив к щеке ладонь,
Мы на печном, кирпичном блюде
Заставим ластиться огонь.
Мне жалко, -- но стареют люди…
И кто поставит нам в вину,
Что мы с тобой, подруга, оба,
Как нежность, как любовь и злобу,
Накопим тоже седину?

                4.

Вот так калитку распахнёшь
И вздрогнешь, вспомнив, что, на плечи
Накинув шаль, запрятав дрожь,
Ты целых двадцать вёсен ждёшь
Условленной вчера лишь встречи.
Вот так: чуть повернув лицо,
Увидишь тёплое сиянье
Забытых снов и звёзд мельканье,
Калитку, старое крыльцо,
Река блеснёт, блеснёт кольцо,
И кто-то скажет: «До свиданья!..»

           30 июня 1932
            Кунцево. 

             И снова – 1932-й год, снова – Кунцево: ещё одна маленькая поэма – «Август».
                Эпиграф:
                Угоден сердцу этот образ
                И этот цвет!
                Языков.

                1.

Ещё ты вспоминаешь жаркий день,
Зарёй малины крытый, шубой лисьей,
И на песке дорожном видишь тень
От дуг, от вил, от птичьих коромысел.

Ещё остался лёгкий холодок,
Ещё дымок витает над поляной,
Дубы и грозы валит август с ног,
И каждый куст в бараний крутит рог,
И под гармонь тоскует бабой пьяной.

Ты думаешь, что не приметил я
В причёске холодеющую проседь, --
Ведь это та же молодость твоя, --
Её, как песню, как любовь, не бросить!

Она – одна из радостных щедрот:
То ль журавлей перед полётом трубы,
То ль мёд в цветке и запах первых сот,
То ль поцелуем тронутые губы…

Вся в облаках заголубела высь,
Вся в облаках над хвойною трущобой.
На даче пни, как гуси, разбрелись.
О, как мычит
Телёнок белолобый!

Мне ничего не надо – только быть
С тобою рядом
И, вскипая силой,
В твоих глазах глаза свои топить –
В воде их чёрной, ветреной и стылой.

                2.

Но этот август буен во хмелю!
Ты слышишь в нём лишь щебетанье птахи,
Лишь листьев свист, -- а я его хвалю
За скрип телег, за пёстрые рубахи,

За кровь-руду, за долгий сытый рёв
Туч земляных, за жатву и покосы.
За птиц, летящих на добычу косо,
И за страну,
Где миллион дворов
Родит и пестует ребят светловолосых.

Ой, как они впились
В твои соски!
Рудая осень,
Будет притворяться.
Ведь лебеди летят с твоей руки,
И осы жёлтые
В бровях твоих гнездятся.

                3.

Сто ярмарок нам осень привезла –
Её обозы тридцать дён тянулись,
Всё выгорело золотом дотла,
Всё серебром,
Всё синью добела…
И кто-то пел над каруселью улиц…

Должно быть, любо августовским днём,
С венгерской скрипкой, с бубнами в России
Плясать дождю канатным плясуном!
Слагатель песен, мы с тобой живём,
Винцом осенним тешась, а другие?
Заслышав дождь, они молчат и ждут
В подъездах, шеи вытянув по-курьи,
У каменных грохочущих запруд.

Вот тут бы в смех
И разбежаться тут,
Мальчишески над лужей бедокуря.
Да, этот дождь, как горлом кровь, идёт
По жестяным, по водосточным глоткам,
Бульвар измок, и месяц, большерот.
Как пьяница, как голубь, город пьёт,
Подмигивая лету и красоткам.

                4.

Что б ни сказала осень, -- всё права.
Я не пойму,
За что нам полюбилась
Подсолнуха хмельная голова,
Крылатый стан его и та трава,
Что кланялась и на ветру дымилась.

Не ты ль бродила в лиственных лесах
И появилась предо мной впервые
С подсолнухами, с травами в руках,
С базарным солнцем в чёрных волосах,
Раскрывши юбок крылья холстяные!

Дари, дари мне рыжие цветы!
Зелёные
Прижал я к сердцу стебли.
Светлы цветов улыбки и чисты –
Есть в них тепло
Сердечной простоты.
Их корни рылись в золоте и пепле!

                5.

И вот он, август! С песней за рекой,
С пожарами по купам, тряской ночью
И с расставанья тающей рукой,
С медвежьим мхом и ворожбой сорочьей.

И вот он, август, роется во тьме
Дубовыми дремучими когтями
И зазывает к птичьей кутерьме
Любимую с тяжёлыми ноздрями,
С широкой бровью, крашенной в сурьме.

Он прячет в листья голову свою –
Оленью, бычью. И в просветах алых,
В крушеньи листьев, яблок и обвалах,
В ослепших звёздах я его пою!

                Каким Он был – Соз – Датель этих и ещё многих других Прекрасных стихотворений и поэм? Вот Его портрет первой половины 1930-х годов:
                Он был выше среднего роста, сухощавый, с густой шапкой русых волос, как видно по фотографиям, красивый, весёлый;  с немного нерусскими глазами и очерченными скулами («мы, башкиры, скулами остры», -- сказал он однажды), -- такой он на прекрасном  портрете К. Радимова. – Такой человек всегда делается центром общего внимания в любой среде. Писательница Г. Серебрякова, хорошо знакомая с Павлом Васильевым, запомнила Его таким: «Гармонично правильные, юношеские чистые строгие черты его лица, и тёмно-серые, слегка запавшие яркие глаза…» Его невероятное обаяние усиливалось впечатлением от Его стихов. – Васильев казался нам одним из тех, кто в далёкой древности, в Элладе, заставил поверить в божественное происхождение поэзии» -- это опять Галина Серебрякова.
                А теперь – из воспоминаний И. М. Гронского:
                << Рассказы о нём (о Павле Васильеве – В. К .) были противоречивые. Одни изображали его малограмотным деревенским пареньком, другие – хорошо развитым, образованным интеллигентом. Не было расхождений только в одном – в признании его исключительной одарённости. Как-то весной 1933 года у А. В. Луначарского собрались гости. Анатолий Васильевич и А. Н:. Толстой заговорили о Павле Васильеве. «Судя по тем стихотворениям, которые я читал, -- сказал Толстой, -- это поэт совершенно исключительного дарования.» Луначарский согласился с Толстым и добавил: «Хотелось бы познакомиться с ним, побеседовать, узнать, чем он дышит.» Я позвонил Васильеву и передал ему приглашение.
                Через полчаса поэт сидел уже за столом и читал стихи. Он был в ударе, весь как-то радостно светился, много шутил и ярко, бесподобно читал свои стихи. Анатолий Васильевич восторженно глядел на молодого поэта, затем встал и произнёс исключительно тёплую, сердечную речь, которую Васильев потом очень часто вспоминал. >>.   
                П. Васильеву было тогда 23 года. «Радостно светиться», да и просто свободно держаться поэту позволяли и яркий талант, и природное обаяние. Но для общения с цветом тогдашней интеллигенции – А. В. Луначарским, А. Н. Толстым, Л. Сейфулиной, М. Шолоховым, артистами И. М. Москвиным и В. И. Качаловым, с гостями в доме Г. Серебряковой – нужно было обладать высокой духовной культурой и уровнем знаний. Молодой поэт этим обладал. Я уже рассказывал вам, как великолепно разбирался в живописи, как много знал о памятниках архитектуры, о художниках. Так же много он знал и о литературе, и о музыке…
                В 1933 г. Васильев женился на Елене Вяловой став свояком благоволившего к нему Гронского (они оба были женаты на сёстрах). «Чтоб долго почтальоны не искали, им сообщу с предсумрачной тоской: Москва, в Москве 4-я Тверская, та самая, что названа Ямской… На ней найди дом номер 26, в нём, горестном, квартира 10 есть… О, почтальон, я, преклонив колени, молю тебя, найди сие жильё и, улыбнувшись Вяловой Елене, вручи письмо печальное моё…» По указанному в этом стихотворении адресу, в большой квартире Гронского, Васильев и поселился тогда. Гронский, видя воочию огромный талант Васильева, охотно печатал стихи молодого поэта, несмотря на жёсткую критику (начиналась травля Васильева), обвинявшую поэта в воспевании кулачества (чего на самом деле не было). Об этом я буду рассказывать более подробно – позже.  Из-за этих обвинений не вышла уже подготовленная к печати книга стихов «Путь на Семиге», а «Песня о гибели казачьего войска» была снята из подписанного «Нового мира»; об этом я говорю и в другом месте моей композиции – повторения, увы, неизбежны, поскольку они есть в доступных мне источниках.

                Павел Васильев. Стихотворение «Путь на Семиге».

Мы строили дорогу к Семиге
На пастбищах казахских табунов,
Вблизи озёр иссякших. Лихорадка
Сначала просто пела в тростнике
На длинных дудках комариных стай,
Потом почувствовался холодок,
Почти сочувственный, почти смешной, почти
Похожий на ломоть чарджуйской дыни,
И мы решили: воздух сладковат
И пахнут мёдом гривы лошадей.
Но звёзды удалялись все. Вокруг,
Подобная верблюжьей шерсти, тьма
Развёртывалась. Сердце тяжелело,
А комары висели высоко
На тонких нитках писка. И тогда
Мы понимали – холод возрастал
Медлительно, и всё ж наверняка,
В безветрии, и всё-таки прибоем
Он шёл на нас, шатаясь, как верблюд.
Ломило кости. Бред гудел. И вот
Вдруг небо, повернувшись тяжело,
Обрушивалось. И кричали мы
В больших ладонях светлого озноба,
В глазах плясал огонь, огонь, огонь –
Сухой и лисий. Поднимался зной.
И мы жевали горькую полынь,
Пропахшую костровым дымом, и
Заря блестела, кровенясь на рельсах…
Тогда краснопутиловец Краснов
Брал в руки лом и песню запевал.
А по аулам слух летел, что мы
Мертвы давно, что будто вместо нас
Достраивают призраки дорогу.
Но всем пескам, всему наперекор
 Бригады снова строили и шли.
Пусть возникали города вдали
И рушились. Не к древней синеве
Полдневных марев, не к садам пустыни –
По насыпям, по вздрогнувшим мостам
Ложились шпал бездушные тела.
А по ночам, неслышные во тьме,
Тарантулы сбегались на огонь,
Безумные, рыдали глухо выпи.
Казалось нам: на океанском дне
Средь водорослей зажжены костры.
Когда же синь и розов стал туман
И журавлиным узким косяком
Крылатых мельниц протянулась стая,
Мы подняли лопаты, грохоча
Железом светлым, как вода ручьёв.
Простоволосые, посторонились мы,
Чтоб первым въехал мёртвый бригадир
В берёзовые улицы предместья,
Шагнув через победу, зубы сжав.
……………………………………………………..
Так был проложен путь на Семиге.

       1932

                А сейчас – ещё одно – очень Сильное – стихотворение 1932-го г. – «На посещение Новодевичьего монастыря»:
Скажи, громкоголос ли, нем ли
Зелёный этот вертоград?
Камнями вдавленные в землю,
Без просыпа здесь люди спят.
Блестит над судьбами России
Литой шишак монастыря,
И на кресты его косые
Продрогшая летит заря.
Заря боярская, холопья,
Она хранит кручёный дым,
Колодезную темь и хлопья
От яростных кремлёвских зим.
Прими признание простое, --
Я б ни за что сменить не смог
Твоей руки тепло большое
На плит могильный холодок!
Нам жизнь любых могил дороже,
И не поймём ни я, ни ты,
За что же мертвецам, за что же
Приносят песни и цветы?
И всё ж выспрашивают наши
Глаза, пытая из-под век,
Здесь средь камней, поднявший чаши,
Какой теперь пирует век?
К скуластым от тоски иконам
Поводырём ведёт тропа,
И чаши сходятся со звоном –
То черепа о черепа,
То трепетных дыханий вьюга
Уходит в логово своё.
Со смертью чокнемся, подруга,
Нам не в чем упрекать её!
Блестит, не знавший лет преклонных,
Монастыря литой шишак,
Как страж страстей неутолённых
И равенства печальный знак.

               
                А сейчас я хочу поговорить вот о чём. – Свершилась Октябрьская революция, отгремела гражданская война.  Многое предстало в другом свете, чем это мыслилось раньше – до революции и гражданской войны. << На окружающую действительность конца 20-х – начала 30-х годов, --пишет Ю. Русакова, -- П. Васильев мог смотреть критически; легко вообразить, что со своим сильно развитым чувством народного поэта он не мог закрывать глаза на происходящее. (Писатель И. Эренбург отметил в своих воспоминаниях: «Павел Васильев пил и болтал», -- то есть отрицательно высказывался об обстановке в стране.)
                Когда свершилась Октябрьская революция и отгремела гражданская война, Павел был ещё мальчиком.               
                << Однако,-- пишет исследователь Юлия Русакова, -- к идеалам Октябрьской революции, героике гражданской войны, к изображению повседневности той эпохи его тянуло как магнитом.  «История народа принадлежит поэту», --сказал когда-то Пушкин. П. Васильев воплотил эту истину с большой художественной силой. Прошли годы и ярчайшая выразительность таких стихотворений, как  «К портрету Р.», «Город
Серафима Дагаева», «Повествование о реке Кульдже», не уступила безжалостному времени, не померкла, напротив, эти стихи стали классикой советской поэзии. Поэт выразил то, что было неотъемлемой частью эпохи революционной ломки, -- ощущение кипучей, молодой энергии; озарённость каждого дня небывалым светом; насыщенный  грозовым электричеством воздух революции.>>. << Но П. Васильев, -- это опять Ю. Русакова, -- не просто «откликался» на требование времени – его стремительный талант торопился выразить себя именно в таких картинах, которые были знакомы поэту по рассказам, услышанным от участников боёв в Сибири, Казахстане и на Дальнем Востоке, и, главное, которые он угадывал как художник. >>.   Но довольно рассуждений – вот два стихотворения Павла Васильева, в которых в большей или меньшей степени выражено то, о чём писала Ю. Русакова. Эти стихи написаны мастером – Павел Васильев уже тогда был Большим Поэтом.

                К портрету Р. (видимо, к одному из полководцев гражданской войны обращается поэт):

Кузнец тебя выковал и пустил
По свету гулять таким,
И мы с удивленьем теперь тебе
В лицо рябое глядим.


 
Ты встал и, смеясь чуть – чуть, напролом
Сквозь тесный плен городьбы
Прошёл стремительный, как топор
В руках плечистой судьбы.

Ты мчал командармом вьюг и побед,
Обласкан свинцом и пургой,
Остались следы твоего коня
Под Омском и под Ургой.

И если глаза сощурить – взойдёт
Туман дымовых завес,
Голодные роты поют и идут
С штыками наперевес.

И если глаза сощурить – опять
Полыни, тайга и лёд,
И встанет закат, и Омск падёт,
И Владивосток падёт.

Ты вновь поднимаешь знамя, ты вновь
На взмыленном Воронке,
И звонкою кровью течёт заря
На поднятом вверх клинке.

Полтысячи острых крутых копыт
Взлетают, преграды сбив,
Проносят кони твоих солдат
Косматые птицы грив.

И этот последний, чёрствый закал
Ты выдержал до конца,
Сын трёх революций, сын всей страны,
Сын прачки и кузнеца.

Смеются глаза, и твоей руки
Верней не бывало и нет.
И крепко знают солдаты твои
Тебя, командарм побед.

1931

           Повествование о реке Кульдже.   

Мы никогда не состаримся, никогда,
Мы молоды, как один.
О, как весела, молода вода,
Толпящаяся у плотин!

Мы никогда
Не состаримся,
Никогда –
Мы молоды до седин.
Над этой страной,
Над зарёю встань
И взглядом пересеки
Песчаный шёлк – дорогую ткань.
Сколько веков седел Тянь – Шань
И сколько веков пески?

Грохочут кибитки в седой пыли,
Куда ты ни кинешь взор –
Бычьим стадом камни легли
У синей стужи озёр.

В песке и камне деревья растут,
Их листья острей ножа.
И, может быть, тысячу  вёсен тут
Томилась река Кульджа.

В её глубине сияла гроза
И, выкипев добела,
То рыжим закатом  пела в глаза,
То яблонями цвела.

И голову каждой своей волны
Мозжила о гребни скал.
И, рдея из выстуженной глубины,
Летел ледяной обвал.

Когда ж на заре
Табуны коней,
Копыта в багульник врыв,
Трубили,
Кульджа рядилась сильней,
Как будто бы Азия вся на ней
Стелила свои ковры.

На пороховой
Девятнадцатый год,
Он был суров, огнелиц!
Из батарей тяжёлый полёт
Тяжелокрылых птиц!

Тогда Кульджа багровела зыбь,
Глотала свинец она.
И в камыше трёхдюймовая выпь
Протяжно пела: «В-в-ой-на!»

Был прогнан в пустыню шакал и волк.
И здесь сквозь песчаный шёлк
Шёл Пятой армии пятый полк
И двадцать четвёртый полк.

Страны тянь-шанской каменный сад
От крови
И от знамён алел.
Пятнадцать месяцев в нём подряд
Октябрьский ветер гудел.

Он шёл с штыками наперевес
Дорогою Аю-Кеш,
Он рвался чрез рукопожатья и чрез
Тревожный шёпот депеш.

Он падал, расстрелян, у наших ног
В колючий ржавый бурьян,
Он нёс махорки синий дымок
И запевал «Шарабан».

Походная кухня его, дребезжа,
Валилась в приречный ил.
Ты помнишь его дыханье, Кульджа,
И тех, кто его творил?

По-разному убегали года.
Верблюды – видела ты?
Вдруг перекидывались в поезда
И, грохоча, летели туда,
Где перекидывались мосты.

Затем здесь
С штыками наперевес
Шли люди, валясь в траву,
Чтоб снова ты чудо из всех чудес
Увидела наяву.

Вновь прогнан в пустыню
Шакал и волк.
Песков разрывая шёлк,
Пришёл и пятый стрелковый полк,
И двадцать четвёртый полк.

Удары штыка и кирки удар
Не равны ль? По пояс гол,
Ими
Руководит комиссар,
Который тогда их вёл.

И ты узнаешь, Кульджа: «Они!»
Ты всплёскиваешь в ладоши, и тут
Они разжигают кругом огни,
Смеются, песни поют.

И ты узнаешь, Кульджа, -- вон тот,
Руками взмахнув, упал,
И ты узнаёшь
Девятнадцатый год
И лучших его запевал!

И ты узнаёшь
Девятнадцатый год!
Высоким солнцем нагрет,
Недаром Октябрьский ветер гудёт,
Рокочет пятнадцать лет.

Над этой страной,
Над зарёю встань
И взглядом пересеки
Песчаный шёлк, дорогую ткань.
Сколько веков седел Тянь-Шань
И сколько веков пески?

Но не остынет слово моё,
И кирок не смолкнет звон.
Вздымается дамб крутое литьё,
И взята Кульджа в бетон.

Мы никогда не состаримся, никогда.
Мы молоды до седин.
О, как весела, молода вода,
Толпящаяся у плотин!

Волна – острей стального ножа –
Форелью плещет у дамб –
Второю молодостью Кульджа
Грохочет по проводам.

В ауле Тыс огневее лис
 Огни и огни видны,
Сияет в лампах аула Тыс
Гроза её глубины.

1932 

                << Да, гражданская война, -- пишет Ю. Русакова, --это горестная страница, но она была. И стихи П. Васильева о тех, кто был в неё втянут, потому что верил: борьба идёт за светлое будущее.
             
                Ёмкость и глубина образов – необыкновенные. Так один стих «Девушка горожанка с нерасплетённой косой» можно развернуть в целый роман из дореволюционной жизни России.
                Среди стихотворений о гражданской войне особняком стоит «Лагерь». Если остальные стихи на эту тему сродни «Песне о Каховке» М. Светлова (т. е. романтические – В. К.), то «Лагерь» состоит в таком же, впрочем, отдалённом, родстве с «Первой Конной» И. Бабеля и «Чапаевым» Д. Фурманова. Здесь всё иначе: нет никакого пафоса  и упоения идеями Октября, нет «я» или «мы», то есть отсутствует лирический  герой и его восприятие; это стихотворение – сугубо реалистический показ быта военных будней, который устанавливается даже не в первый год войны; это почти репортаж с места события: красные пришли в город и становятся лагерем.  И раньше мы удивлялись, как это автор, не будучи участником событий, угадывал точные детали и находил единственно верные слова для описания. В случае со стихотворением «Лагерь» уже совершенно непонятно, как у автора не на основе личных впечатлений мог совершиться  такой коренной поворот от романтического понимания и изображения событий к реалистическому? Красноармейцы здесь – живые люди: весело расхватывают похлёбку, кто-то под хмельком, кто-то по-солдатски пользуется минутой. >>.

                Павел Васильев. Стихотворение «Лагерь».

Под командирами на месте
Крутились лошади волчком,
И в глушь берёзовых предместий
Автомобиль прошёл бочком.

Война гражданская в разгаре,
И в городе нежданный гам, --
Бьют пулемёты на базаре
По пёстрым бабам и горшкам

Красноармейцы меж домами
Бегут и целятся с колен;
Тяжёлыми гудя крылами,
Сдалась большая пушка в плен.

Её, как в ад, за рыло тянут,
Но пушка пятится назад,
А в это время листья вянут
В саду, похожем на закат.

На сеновале под тулупом
Харчевник с пулей в глотке спит,
В его харчевне пар над супом
Тяжёлым облаком висит.

И вот солдаты с  котелками
В харчевню валятся, как снег,
И пьют весёлыми глотками
Похлёбку эту у телег.

Войне гражданской не обуза –
И лошадь мёртвая в траве,
И рыхлое мясцо арбуза,
И кровь на рваном рукаве.

И кто-то уж пошёл шататься
По улицам и под хмельком,
Успела девка пошептаться
Под бричкой с рослым латышом.

И гармонист из сил  последних
Поёт во весь зубастый рот,
И двух в пальто в овраг соседний
Конвой расстреливать ведёт.

1933

                << По этому очень зрелому стихотворению, -- делает вывод Ю. Русакова, -- можно представить себе, какой была бы проза П. Васильева, к которой он собирался перейти после того, как ему исполнится тридцать (Поэт говорил – до тридцати пишу стихи, потом перехожу на прозу – В. К.). К сожалению, ничего похожего на «Лагерь» у П. Васильева больше нет.
                Стихотворения «Турксиб», «Дорога на Семиге», «Воспоминания путейца», «Строится новый город» посвящены строителям,  пришедшим в пустынный край, чтобы проложить дороги, построить ГЭС (Гидроэлектростанция), обновить города и т. п. Героический труд в тяжёлых условиях – вот, кажется, и всё, что можно тут сказать, но, читая эти стихи, мы видим, как богат мир человека труда у П. Васильева: в нём и радостное чувство сопричастности великому делу, и умение бороться с трудностями; а если наступает смерть, то к её моменту человек сделал всё, что мог, и даже больше. Степной пейзаж этих стихотворений тоже, казалось бы, скуден: небо, коршуны, песок, камни. Между тем на основе этого небогатого реквизита неуёмное воображение поэта создаёт замечательные и, главное, разнообразные стихи.  >>.

                Павел Васильев.
                Турксиб.

Товарищ Стэнман, глядите!
                Встречают нас
Бесприютные дети алтайских отрогов.
Расстелив солончак, совершают намаз
Кривоплечие камни
                на наших дорогах.

Их степная молитва теперь горяча,
Камни стонут в тоске
                и тяжёлом бессильи,
И сутулые коршуны, громко крича,
Расправляют на них заржавелые крылья.

На курганном закате поверим сильней,
Что, взметнувшись в степях
                вороньём тёмнолистым,
Разбегутся и вспрыгнут на диких коней
Эти камни, поднявшись
                с кочевничьим свистом.

От низовий до гор расстилается гул,
Пляшет ханский бунчук
                над полынями гордо.
Обдирая бурьяны с обветренных скул,
Возле наших костров собираются орды.

Мгла пустынна, и звёздная наледь остра
(Здесь подняться до звёзд, в поднебесье, кружа бы…).
Обжигаясь о шумное пламя костра,
Камни прыгают грузно, как пёстрые жабы,

И, глазами тускнея,
                впиваются в нас…
Это кажется только!
                Осколки отрогов,
Неподвижные камни, без песен и глаз,
Кривоплечие камни на наших дорогах.

Скучно слушать и впитывать их тишину,
По примятой траве,
                по курганным закатам,
Незнакомым огнём обжигая страну,
Загудевшие рельсы
                летят в Алма-А’та!

Разостлав по откосам подкошенный дым,
Паровозы идут по путям человечьим –
И, безродные камни,
                вы броситесь к ним,
Чтоб подставить свои напряжённые плечи!

Под колёсную дрожь
                вам дано закричать,
Хоть вы были пустынны, безглазы и немы, --
От Сибири к Ташкенту
                без удержу мча,
Грузовые составы слагают поэмы.

1930

                Строится новый город.
Город, косно задуманный, помнит ещё,
Как лобастые плотники из-под Тары
Проверяли ладонью шершавый расчёт,
Срубы наспех сбивали и воздвигали амбары.
Он ещё не забыл, как в харчевнях кумыс
Основатели пили. Седой, многоокий,
Он едва подсчитал, сколько пламенных лис
Уходило на старый закат над протокой,
Сколько шло по кабаньим загривкам осок
Табунов лошадиных,
Верблюжьего рёва, баранов,
Как блестел под откормленным облаком
Рыжий песок,
Кто торгует на ярмарке
Облачной шерстью баранов.
Город косно задуман, как скупость и лень.
Зажигались огни пароходов, горели и тухли,
И купеческой дочкой росла в палисадах сирень,
Оправляя багровые, чуть поседелые букли.
Голубиные стаи клубились в пыли площадей,
Он бросал им пшеницы, он тешился властью.
Он ещё не забыл, сколько шло лебедей
На перины, разбухшие от сладострастья.
Пух, на крепких дрожжах, а его повара
Бочки с мёдом катили, ступая по-бычьи,
И пластали ножами разнеженный жир осетра,
Розоватый и тонкий, как нежные пальцы девичьи.
Так стоял он сто лет, разминая свои
Тяжелевшие ноги, не зная преграды,
На рабочей, рыбацкой, на человечьей крови,
Охраняемый каменной бабой форштадта.
Мы врага в нём узнали, и залп батарей
Грянул в хитрую морду, рябую, что соты.
Он раскинулся цепью тогда
В лебеде пустырей
И расставил кулацкие пулемёты.
В чёрной оспе рубли его были и шли
Самой звонкой монетой за то, чтобы снова
Тишина устоялась. Но мы на него пронесли
Все штыки нашей злобы, не веря на слово
Увереньям улыбчивым. Он притворялся:
                «Сдаюсь!»
Революции пулемётное сердцебиенье
Мы, восставшие, знали тогда наизусть,
Гулким сабельным фронтом ведя наступленье.
И теперь, пусть разбитый,
Но не добитый ещё
Наступлением нашим – прибоем высоким,
Он неверной рукой проверяет расчёт,
Шарит в небе глазами трахомными окон.
Но лабазы купецкие снесены,
Встали твёрдо литые хребты комбината,
В ослепительном свете электролуны
Запевают в бригадах
Советские песни ребята.
Новый город всё явственней и веселей,
Всё быстрей поднимается в небо сырое,
И красавицы сосны плывут по реке без ветвей,
Чтоб стропилами  встать
Вкруг огней новостроек.
Так удержим равнение на бегу –
Все пространства распахнуты перед нами.
Ни пощады, ни передышки врагу –
Мы добьем его с песней
Горячей, как пламя;
Новый город построим мы, превратив
В самый жаркий рассвет
Безрассветные ночи.
И гремят экскаваторы, в щебень зарыв
Свои жёсткие руки чернорабочих.

1932   

                Я уже говорил о том, что Павел Васильев много общался с мальчиками – казахами и благодаря этому овладел казахским языком. Вот несколько стихотворений, в которых чувствуется национальное – казахское (одно из них написано явно по мотивам казахского фольклора). Все они написаны в 1931-м году:

                ***

Не говори, что верблюд некрасив, --
Погляди ему в глаза.
Не говори, что девушка нехороша, --
Загляни ей в душу.

                ***

Лучше иметь полный колодец воды,
Чем полный колодец рублей.
Но лучше иметь совсем пустой колодец.
Чем пустое сердце.

                Песня о Серке.

Была девушка
Белая, как гусь,
Плавная, как гусь на воде.
Была девушка
С глазами, как ночь,
Нежными, как небо
Перед зарёй;
С бровями тоньше,
Чем стрела,
Догоняющая зверя;
С пальцами легче,
Чем первый снег,
Трогающий лицо.
Была девушка
С нравом тарантула,
Старого, мохнатого,
Жалящего ни за что.

А джигит Серке
Только что и имел:
Сердце, стучащее нараспев,
Пояс, украшенный серебром,
Длинную дудку,
Готовую запеть,
Да ещё большую любовь.
Вот и всё,
Что имел Серке.
А разве этого мало?

К девушке гордой
Пришёл Серке,
Говорит ей:
«Будь женой моей, ладно?»
А она отвечает: «Нет,
Не буду твоей женой,
Не ладно.
Ты достань мне,
Серке, два камня
В уши продеть,
Два камня
Жёлтых, как глаза у кошки,
Чтоб и ночью они горели.
Тогда в юрту к тебе пойду я,
Тогда буду женой твоей,
Тогда – ладно.

Повернулся Серке, заплакал,
Пошёл от неё, шатаясь,
Пошёл от неё, согнувшись,
Со змеёю за шиворотом.
Целый день шёл Серке,
Не останавливался.
А на третьей заре
Блестит вода,
Широкая вода,
Светлая вода –
Аю-Куль.
Сел Серке на камень
У озера,
У широкого камышового
Озера,
И слёзы капают на песок.
Сердце Серке бьётся нараспев,
Согреваемое любовью.
Вынул Серке длинную дудку
Из-за пояса серебряного,
Заиграл Серке на дудке.
И когда Серке кончил,
Позади кто-то мяукнул.

Повернулся джигит –
Позади его старая,
Позади его дикая,
Круглоглазая кошка сидит.
Стал Серке понятен
Кошачий язык.
Дикая кошка ему говорит:
«Что ты так плачешь,
Певец известнейший?..»
Ей свою беду Серке
Рассказывает
И к сказанному прибавляет:
«Я напрасно теряю время.
Дикая, исхудавшая кошка,
Облезлая, чёрная кошка,
Ты мне не поможешь…
Мне камней,
Светящихся ночью,
Не достать, осмеянному!»
Тихо кошка
К Серке приблизилась,
И потёрлась дикая кошка
О пайпаки мордой розовой,
Промяукав: «Кош, ай-налайн», --
В камышах колючих скрылась.

А джигит под ноги глядит –
Не верит:
Перед ним два глаза кошачьих
Светлых, два жёлтых камня,
Негаснущих, ярких,
Закричал Серке:
«Эй, кошка,
Дикая кошка, откликнись!
Ты погибнешь здесь, слепая, --
Как ты будешь
На мышей охотиться?»
Но молчало озеро,
Камыши молчали,
Как молчали они вначале

Ещё раз закричал Серке:
«Эй, кошка,
Ласковая кошка, довольно,
Прыгни сюда! Мне страшно, --
Глаза твои жгут мне ладони!»
Но молчало озеро,
А камыши стали
Ещё тише,
Чем были они вначале.

И пошёл Серке обратно
Каменной, твёрдой дорогой.
Кружились над ним коршуны,
Лисицы по степи бегали,
Но он шёл успокоенный,
Потому что знал, что делать.
Девушке
Белой, как гусь,
Плавной, как гусь на воде,
С нравом, как у тарантула,
Прицепил он
На уши камни –
Кошачьи глаза,
Которые смотрят.
Он сказал:
«Они не погаснут,
Не бойся, и днём и ночью
Будут эти камни светиться,
Никуда ты с ними не скроешься!..»

Если ты, приятель, ночью встретил
Бегущие по степи огни,
Значит, видел ты безумную,
Укрывающуюся от людей.

А Серке казахи встречали,
И рассказывают, что прямо,
Не оглядываясь, он проходит
И поёт последнюю песню,
На плече у него
Сидит кошка,
Старая, дикая кошка,
Безглазая… 

                Хорошо зная казахский язык, Павел Васильев в течение всей своей недолгой жизни интересовался фольклором, слушал певцов под Павлодаром и Актюбинском, записывал и переводил казахские песни. Уже когда он был членом  Союза писателей и жил в Москве, он каждое лето стремился путешествовать по Азии и часто посещал родные места.

                В 1932-м году Павел Васильев был арестован по так называемому «делу сибирских писателей». Одновременно с ним были арестованы Н. Анов, Л. Черноморцев, Л. Мартынов, С. Марков. В произведениях бывших сотрудников журнала «Сибирские огни» кто-то обнаружил «симпатии к белому движению», «воспевание колчаковщины». Я уже говорил о том, что Павел Васильев в «Песне о гибели казачьего войска» сочувственно пишет о погибших белоказаках. Видно, не он один писал в этом роде, но  и некоторые другие его товарищи по перу. Васильев и Черноморцев вскоре были освобождены, остальных сибирских писателей выслали. Вот он – первый тревожный звоночек – первый арест Павла Васильева. Я бы сказал так: начался его путь к безвременной гибели…
                На Лубянке, во внутренней тюрьме, куда его ненадолго посадили, Павел Васильев написал стихотворение (Он в любой ситуации оставался Большим Поэтом):

Сначала пробежал осинник,
Потом дубы прошли, потом,
Закутавшись в овчинах синих,
С размаху в бубны грянул гром.

Плясал огонь в глазах саженных,
А тучи стали на привал,
И дождь на травах обожженных
Копытами затанцевал.

Стал странен под раскрытым небом
Деревьев пригнутый разбег,
И всё равно как будто не был,
И если был – под этим небом
С землёй сравнялся человек. 

                Я уже цитировал воспоминания о Павле Васильеве его вдовы – Елены Вяловой – Васильевой. Теперь хочу рассказать о второй любви Поэта  более подробно. А также расскажу более подробно о  выдающейся Любовной лирике Замечательного Поэта. Когда Павел и Елена познакомились – он ещё любил Анучину, и позже метался между двумя женщинами (видимо – Любовь к Анучиной была так сильна, что разлюбить её не было никакой возможности). Как произошло знакомство? Лена Вялова работала секретарём общего отдела в издательстве   «Советская литература». Павел Васильев, естественно, бывал в издательстве, и ранней осенью 1932-го года (как пишет Вялова) всё началось. Причём первая встреча двух молодых людей знакомства не сулила.
                <<  Однажды вечером, -- вспоминает Вялова – Васильева, -- мне пришлось дольше обычного задержаться на службе. Давно смолкла трескотня пишущих машинок, посетители разошлись. Ушёл и главный редактор издательства Г. Цыпин. Наступила необычная для этого помещения тишина. Только из подвальчика, что был под нами, доносился звон ножей и вилок, долетали смех и обрывки фраз. Литераторы любили сходиться вечером в этом ресторанчике, засиживаясь иногда до полуночи.
                Хотелось спуститься вниз, но срочная сверка рукописи приковала меня к месту. Я сидела за столом, углубившись в работу, как вдруг дверь резко распахнулась и кто-то стремительно промчался через приёмную к кабинету главного редактора. Через несколько секунд вновь послышались шаги. Подняв голову, с любопытством стала ждать запоздавшего посетителя. Он вышел так же стремительно, как и вошёл, но вдруг вернулся, постоял некоторое время в раздумье, завязал шнурок на ботинке и снова вышел. На меня он не обратил никакого внимания, как будто меня тут и не было.  Но, несмотря на всю внезапность его появления и ухода, я успела заметить, что он выше среднего роста, строен, широкоплеч, с копной кудрявых, тёмно-русых, слегка золотистых волос, что у него скуластое лицо и чуть раскосые глаза…

                …Спустя несколько дней я зашла к Гронским – моей родной сестре и её мужу Ивану Михайловичу. И. М. Гронский в то время работал ответственным редактором газеты «Известия» и журнала «Новый мир», был председателем оргкомитета Союза писателей, словом, весьма заметной в литературных кругах фигурой.
                Сестра, сославшись на занятость хозяина, пригласила к себе в комнату. Нашу тихую беседу прервал Иван Михайлович, предложив пойти послушать новую поэму «замечательного поэта, который сидит сейчас в соседней комнате».
                Мы с сестрой молча переглянулись. Сказать по правде, нам не хотелось идти и не хотелось слушать, так как недавно нас уже угощали одной «неопубликованной поэмой». Жаль было потерянного вечера. Поэма оказалась скучной, тягучей – о травках, ручейках и камешках.
               Неохотно переступила  я порог соседней комнаты и… увидела того самого стремительного молодого человека, приходившего в издательство. Нас познакомили. Я уловила острый взгляд его зелёных глаз.
                -- Васильев Павел Николаевич, -- опередил юношу Иван Михайлович. – Поэт – сибиряк. Я уже знаком кое с какими произведениями Павла Николаевича, а сейчас давайте послушаем его первую большую поэму.
                При этом он обнял Васильева за плечи, подвёл к столу и усадил. Перед гостем не было ни тетради, ни исписанных листов – ничего. На некоторое время в комнате наступила тишина. Васильев медленно поднялся, обошёл стул, положил руки на его спинку. Полные, резко очерченные губы мягко улыбнулись, и спокойным чётким голосом он начал читать:

                Что же ты, песня моя,
                Молчишь?
                Что же ты, сказка моя,
                Молчишь?
                Натянутые струны твои –
                Камыш,
                Весёлые волны твои,
                Иртыш?

                Редко приходилось слышать столь блистательное чтение собственных стихов. Стало немного не по себе, когда, чуть склонив голову, он с затаённой угрозой произнёс:

                Атаман, скажи-ка, по чьей вине
                Атаманша-сабля вся в седине?
                Атаман, скажи-ка, по чьей вине
                Полстраны в пожарах, в дыму, в огне?

               Голос иногда снижался до чуть слышного шёпота, но слова выговаривались чётко.
                Так я впервые услышала «Песню о гибели казачьего войска».
                Замерло последнее слово. Васильев обвёл всех взглядом и сел за стол. Видно было, что поэт устал. Непокорные волосы немного растрепались, а глаза лукаво смотрели на нас: «Что, здорово? Знай наших!»

                …В тот вечер мы долго засиделись за ужином, -- продолжает Е. Вялова – Васильева. – Павел Николаевич оказался на редкость остроумным рассказчиком. Держался он скромно, но свободно. С интересом слушали мы его рассказы о Дальнем Востоке, золотых приисках, о его скитаниях по Сибири.
                Было уже далеко за полночь. Павел пошёл меня провожать. Мы вышли на улицу. Проходя мимо одного из уличных фонарей, он остановился, взял меня за плечи, повернул к свету и пытливо вгляделся в моё лицо:
                --  Послушайте, у вас глаза маленькой речной русалки. Да и ваше лицо мне знакомо.
                -- Ну конечно же, -- улыбнулась я. – Вы видели меня в издательстве. Эта русалка плавала среди чужих рукописей.
                Я напомнила ему о нашей «первой встрече». Он наморщил лоб, долго думал, а потом сказал:
                -- Нет. Я помню, как однажды поздно заходил в издательство, но вас я там не видел, -- помолчал, потом решительно добавил: -- Нет, не видел.
                Он проводил меня до дому. Мы попрощались, не условившись о новой встрече. Но она состоялась на другой день неожиданно для меня.
                В обеденный перерыв, как обычно, я спустилась в подвальчик. Каково же было моё удивление, когда за одним из столиков увидела Павла Васильева. А ведь его я там никогда не встречала…

                …Теперь мы виделись почти ежедневно. Если я не спускалась в столовую, Павел поднимался ко мне в издательство.
                Однажды среди зимы я простудилась и несколько дней не была на работе. Лежала дома с какой-то скучной книгой.
                Слышу, в прихожей мужской голос спрашивает меня.  Наскоро приведя себя в порядок, я открыла дверь и увидела Павла.  Он стоял, широко улыбаясь. Его пыжиковая шапка и пальто были сплошь облеплены снегом. Даже на бровях лежали белые полоски. Обрадовалась, но смутилась ужасно: у меня в доме он был впервые.
                Я пригласила его в комнату. Расспросив обо всех последних событиях, попросила почитать что-нибудь из новых стихов.
              Особенностью Павла Васильева было то, что его не нужно было дважды просить читать. Это не было стремлением блеснуть. Нет! Читать свои произведения он считал таким же естественным состоянием, как разговаривать…

               Павел Васильев. Стихотворение «Сердце».

Мне нравится деревьев стать,
Июльских листьев злая пена.
Весь мир в них тонет по колено.
В них нашу молодость и стать
Мы узнавали постепенно.

Мы узнавали постепенно,
И чувствовали мы опять,
Что тяжко зеленью дышать,
Что сердце, падкое к изменам,
Не хочет больше изменять.

Ах, сердце человечье, ты ли
Моей доверилось руке?
Тебя как клоуна учили,
Как попугая на шестке.

Тебя учили так и этак,
Забывши радости твои,
Чтоб в костяных трущобах клеток
Ты лживо пело о любви.

Сгибалась человечья выя,
И стороною шла гроза.
Друг другу лгали площадные
Чистосердечные глаза.

Но я смотрел на всё без страха, --
Я знал, что в дебрях темноты
О кости чёрствые с размаху
Припадками дробилось ты.

Я знал, что синий мир не страшен,
Я сладостно мечтал о дне,
Когда не по твоей вине
С тобой глаза и души наши
Останутся наедине.

Тогда в согласьи с целым светом
Ты будешь лучше и нежней.
Вот почему я в мире этом
Без памяти люблю людей!

Вот почему в рассветах алых
Я чтил учителей твоих
И смело в губы целовал их,
Не замечая злобы их!

Я утром встал, я слышал пенье
Весёлых девушек вдали,
Я видел – в золотой пыли
У юношей глаза цвели
И снова закрывались тенью.

Не скрыть мне то, что в чёрном дыме
Бежали юноши. Сквозь дым!
И песни пели. И другим
Сулили смерть. И в чёрном дыме
Рубили саблями слепыми
Глаза фиалковые им.

Мело пороховой порошей,
Большая жатва собрана.
Я счастлив, сердце, -- допьяна,
Что мы живём в стране хорошей,
Где зреет труд, а не война.

Война! Она готова сворой
Рвануться на страны жильё.
Вот слово верное моё:
Будь проклят тот певец, который
Поднялся прославлять её!

Мир тяжким ожиданьем связан.
Но если пушек табуны
Придут топтать поля страны –
Пусть будут те истреблены,
Кто поджигает волчьим глазом
Пороховую тьму войны.

Я призываю вас – пора нам,
Пора, я повторяю, нам
Считать успехи не по ранам –
По вёснам, небу и цветам.

Родятся дети постепенно
В прибое. В них иная стать,
И нам нельзя позабывать,
Что сердце, падкое к изменам,
Не может больше изменять.

Я вглядываюсь в мир без страха,
Недаром в нём растут цветы.
Готовое пойти на плаху,
О кости чёрствые с размаху
Бьёт сердце – пленник темноты.

1932

                И это Поэт писал за семь лет до начала второй мировой войны!!


              Вернёмся к воспоминаниям Елены Вяловой – Васильевой:
                «…За всю нашу совместную жизнь мне никогда не приходилось видеть праздного Павла. Если он не писал, то в его руках всегда была книга, газета или какая-нибудь рукопись, данная в издательстве для прочтения. Комната вечно была завалена книгами, журналами – всем тем, где только есть печатное слово.
                Прежде чем сесть за завтрак, он бегло просматривал утреннюю корреспонденцию, а за столом уже основательно прочитывал то, что привлекло его внимание. Это меня всегда приводило в ярость. Первое время я настойчиво высказывала своё недовольство, а потом смирилась, так как на мои замечания всё время получала один и тот же ответ:
                -- Послушай, Ёлочка (так Павел называл жену свою, Елену – В. К.), жизнь человека, к сожалению, слишком коротка, так много нужно ещё узнать…
                Работоспособность Павла была исключительной. Он мог писать в любое время и в любых условиях: на подоконнике общего номера гостиницы, на сеновале, на скамье бульвара, в шумном плацкартном вагоне.
                Когда рождались стихи, он стремился их тут же записать. Как-то мы приехали в Салехард – тогда ещё совсем маленький городишко. Гостиницы не было – поселились в Доме колхозника – небольшом двухэтажном здании, где на первом этаже помещалась столовая. Утром спустились завтракать. Сели за покрытый белой клеёнкой стол. Вдруг Павел достал карандаш и начал что-то быстро – быстро писать на клеёнке.
                -- Подожди! Сейчас я схожу наверх, принесу тебе бумагу.
                Убежала к нам в комнату, а когда вернулась, увидела: сидит очень смущённый Павел, а перед ним стоит буфетчик и мокрой тряпкой протирает стол…»

                Павел Васильев.  «Мню я быть мастером…»

Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе,
Чтоб останавливать мрамора гиблый разбег и крушенье,
Лить жеребцов из бронзы гудящей, с ноздрями, как розы,
И быков, у которых вздыхают острые рёбра.
Веки тяжёлые каменных женщин не дают мне покоя,
Губы у женщин тех молчаливы, задумчивы и ничего не
                расскажут,
Дай мне больше недуга этого, жизнь, -- я не хочу
                утоленья,
Жажды мне дай и уменья в искусной этой работе.
Вот я вижу, лежит молодая, в длинных одеждах,
                опершись о локоть, --
Ваятель тёплого, ясного сна вкруг неё пол-аршина
                оставил,
Мальчик над ней наклоняется, чуть улыбаясь,
                крылатый…
Дай мне, жизнь, усыплять их так крепко – каменных
                женщин.

Июнь 1932

                Когда я задумал эту работу (т. е. композицию по Васильеву) – я думал, что найду в книжках Васильева, доступных мне, много стихов, посвящённых его любимым женщинам. Оказалось, что таких стихов немного – всего лишь 4 – 2, посвящённых Галине Анучиной и 2 – Елене Вяловой – Васильевой. Правда, много любовных стихов – без посвящений. Большинство написанных тогда, когда Поэт жил уже с Вяловой – Васильевой. Может быть некоторые из них обращены к ней? Вот стихотворение 1932-го года (я уже говорил о том, что это был самый плодотворный год для Васильева). Называется оно – «Любимой». Посвящение – «Елене».

Слава богу,
Я пока собственность имею:
Квартиру, ботинки,
Горсть табака.
Я пока владею
Рукою твоею,
Любовью твоей
Владею пока.
И пускай попробует
Покуситься
На тебя
Мой недруг, друг
Иль сосед, --
Легче ему выкрасть
Волчат у волчицы,
Чем тебя у меня,
Мой свет, мой свет!
Ты – моё имущество,
Моё поместье,
Здесь я рассадил
Свои тополя.
Крепче всех затворов
И жёстче жести
Кровью обозначено:
«Она – моя».
Жизнь моя виною,
Сердце виною,
В нём пока ведётся
Всё, как раньше велось,
И пускай попробуют
Идти войною
На светлую тень
Твоих волос!
Я ещё нигде
Никому не говорил,
Что расстаюсь
С проклятым правом
Пить одному
Из последних сил
Губ твоих
Беспамятство
И отраву.

Спи, я рядом,
Собственная, живая,
Даже во сне мне
Не прекословь:
Собственности крылом
Тебя прикрывая,
Я оберегаю нашу любовь.
А завтра,
Когда рассвет в награду
Даст огня
И ещё огня,
Мы встанем,
Скованные, грешные,
Рядом –
И пусть он сожжёт
Тебя
И сожжёт меня.

                Второе стихотворение, посвящённое Елене, Поэт написал в 1937 году, и оно считается его последним стихотворением, так что говорить о нём пока рано (в своё время я и его дам в моей композиции). Я хочу привести здесь несколько любовных стихотворений Павла Васильева –  Бо’льшая часть любовной лирики Замечательного Поэта – Шедевры русской и мировой поэзии XX века. Его Любовная лирика богата и разнообразна. «…на всём лежит  тёплый золотистый отсвет – сознание  ценности и полноты жизни как таковой», -- пишет Ю. Русакова.  И  я включил их в мою композицию. Поэтому я думаю, вы с удовольствием прочитаете их, даже не зная адресата этих Чудесных стихов. Но кому бы Поэт и посвящал свои стихи – самое Важное – что эти Гениальные Творения остались и уже почти 100 лет волнуют нас…

                ***

Вся ситцевая, летняя приснись,
Твоё позабываемое имя
Отыщется одно между другими.
Таится в нём немеркнущая жизнь:
Тень ветра в поле, запахи листвы,
Предутренняя свежесть побережий,
Предзорный отсвет, медленный и свежий,
И долгий посвист птичьей тетивы,
И тёмный хмель волос твоих ещё.
Глаза в дыму. И, если сон приснится,
Я поцелую тяжкие ресницы,
Как голубь пьёт – легко и горячо.
И, может быть, покажется мне снова,
Что ты  опять ко мне попалась в плен.
И, как тогда, всё будет бестолково –
Весёлый зной загара золотого,
Пушок у губ и юбка до колен.

1932

                ***

Какой ты стала позабытой, строгой
И позабывшей обо мне навек.
Не смейся же! И рук моих не трогай!
Не шли мне взглядов длинных из-под век.
Не шли вестей! Неужто ты иная?
Я знаю всю, я проклял всю тебя.
Далёкая, проклятая, родная,
Люби меня хотя бы не любя!

1932

                ***

Когда-нибудь сощуришь глаз,
Наполненный теплынью ясной,
Меня увидишь без прикрас,
Не испугавшись в этот раз
Моей угрозы неопасной.
Оправишь волосы, и вот
Тебе покажутся смешными
И хитрости мои, и имя,
И улыбающийся рот.
Припомнит пусть твоя ладонь,
Как по лицу меня ласкала.
Да, я придумывал огонь,
Когда его кругом так мало.
Мы, рукотворцы тьмы, огня,
Тоски угадываем зрелость.
Свидетельствую – ты меня
Опутала, как мне хотелось.
Опутала, как вьюн в цвету
Опутывает тело дуба.
Вот почему, должно быть, чту
И голос твой, и простоту,
И чуть задумчивые губы.
 И тот огонь случайный чту,
Когда его кругом так мало,
И не хочу, чтоб, вьюн в цвету,
Ты на груди моей завяла.
Всё утечёт, пройдёт, и вот
Тебе покажутся смешными
И хитрости мои, и имя,
И улыбающийся рот,
Но ты припомнишь меж другими
Меня, как птичий перелёт.

1932

           ***
 
Не знаю, близко ль, далеко ль, не знаю,
В какой стране и при луне какой,
Весёлая, забытая, родная,
Звучала ты, как песня за рекой.
Мёд вечеров – он горестней отравы,
Глаза твои – в них пролетает дым,
Что бабы в церкви – кланяются травы
Перед тобой поклоном поясным.
Не мной ли на слова твои простые
Отыскан  будет отзвук дорогой?
Так в сказках наших  в воды колдовские
Ныряет гусь за золотой серьгой.
Мой голос чист, он по тебе томится
И для тебя окидывает высь.
Взмахни руками, обернись синицей
И щучьим повелением явись!

1932

                К любовной лирике Павла Васильева мы ещё вернёмся. А сейчас  я хочу, чтоб вы прочитали стихотворение, посвящённое маленькому мальчику – «Егорушке Клычкову». Это сын известного поэта Сергея Клычкова, который сыграл некоторую роль в судьбе Павла Васильева. Но об этом я скажу позже. Сейчас же – хочу, чтоб вы насладились этим стихотворением Замечательного Поэта. Оно – одно из самых нежных во всей лирике Павла Васильева.

Темноглазый, коновой
Да темноволосенький,
Подрастай, детёныш мой,
Золотою сосенкой.

Лето нянчило тебя
На руках задумчивых,
Ветер шалый, зной губя,
Пеленал, закручивал.

Он на длинных вёслах гнал
Струги свои ярые,
То лебёдкой проплывал,
То летел гагарою.

Он у мамы на груди
Спал с тобой без просыпа,
Он и волосы твои
Бережно расчёсывал.

Так не будь душою лют
И живи без тяготы.
Пусть улыбку сберегут
Губы твои – ягоды.

Ты расти с дубами в лад,
Вымни травы сорные,
Пусть глаза твои звенят,
Как вода озёрная.

Подрастай, ядрён и смел,
Ладный да проказливый,
Чтобы соколом глядел,
Атаманил Разиным.

С моря ранний пал туман
У окошек створчатых.
Лето шьёт тебе жупан
Из ветвей игольчатых.

Сине небо пьют глаза –
Чтоб вовсю напиться им!
«Шла с бубенчиком коза,
Била ос копытцами».

Темноглазый, коновой,
Чем тебя обрадовать?
Подрастёт Егорка мой –
Станут девки взглядывать;

Целовать тебя взасос
Не одна потянется,
Будут спрашивать всерьёз –
Как любви названьице.

Ну, а ты, им на беду,
Не куражась, простенько
Отвечай: растёт в саду
Золотая сосенка.

Под метелью голубой
Жди дождя весёлого:
Ведь мудрили над тобой
Золотые головы.

Взглянь лукаво из-под век,
Мир шумит поклонами.
Крёстный твой отец весь век
Обрастал иконами.

Сказки спрятаны в ларьки,
Сединою по’виты,
Ты сорвёшь с ларей замки,
Сказки пустишь по ветру.

И, чумея без чумы
И себя жалеючи,
Просим милостыни мы
У Егор Сергеича.

Подари ты, сокол, нам
Хоть одну улыбочку,
Отпусти ты по волнам
Золотую рыбочку.

                А сейчас я хочу поговорить  (без промежутка)
вот о чём. – Я уже говорил, что поэму «Песня о гибели казачьего войска» осудили за сочувствие к белогвардейцам, и номера «Нового мира» с поэмой изьяли из обращения. Поэта даже арестовали, но быстро выпустили (1-й его арест). Снова обратимся к воспоминаниям вдовы Поэта:
                << Для Павла это произведение значило многое. Работа, длившаяся свыше шести лет, была завершена. За это время он написал несколько вариантов поэмы, либо утерянных при частых переездах – скитаниях, либо уничтоженных требовательным к себе автором. Ещё в мае 1928 г. он прочёл перед аудиторией омских литераторов поэму «Прииртышье», прозвучавшую в форме казачьих запевок. К сожалению, я не могу сказать, когда и при каких обстоятельствах родилось окончательное название произведения, далеко не безобидное для того времени.
                В то время, когда должен был выйти журнал с поэмой, Васильева не было в Москве. О судьбе своего детища он не знал. Со страхом ждала я возвращения мужа, не зная, как примет он это известие. Павел приехал домой рано утром, радостный, возбуждённый, какой-то обновлённый и словно бы помолодевший. Больно было омрачать ему радость приезда, но решила – пусть лучше узнает от меня, чем от других, да и никогда  он не простил бы мне  этого молчания. Сказав  о случившемся, с тревогой ждала какой-нибудь бурной вспышки.
                Павел как-то сразу обмяк, медленно подошёл к письменному столу, тяжело опустился на стул, обхватил голову руками. Я стояла и молчала.
                Не отнимая рук от лица, не попрощавшись со мной, как он это обычно делал, когда я уходила на работу, Павел попросил оставить его одного.
                В тревоге и смятении прошёл у меня день в редакции. Была рассеянна, отвечала невпопад, чем вызвала недовольство редактора.
                Едва дождавшись окончания работы, побежала домой, и чем ближе приближалась к дому, тем сильнее росла тревога. То состояние, в котором остался Павел, не предвещало ничего доброго. Но, распахнув дверь в комнату, я увидела его склонившегося над столом. А вокруг – на столе, на диване, на полу были разбросаны исписанные листы бумаги. Я поняла: работает. Тихо закрыла дверь, так как знала, что в такие минуты ничто не должно его отвлекать. Вдруг слышу – зовёт меня к себе. Вошла. Он живо поднялся из-за стола, подошёл, крепко сжал мои плечи, усадил на диван и, приблизив своё лицо к моему, сказал:
                -- Знаешь что, Ёлочка, не думай – эта неудача не выбила меня из колеи. Нет! Я только стал злей. Ты ещё прочтёшь не одну и не две мои поэмы, о которых заговорят и которые признают. Я свою силу знаю и верю, что со временем моё имя будет не последним. А сейчас? Что сейчас я представляю из себя как поэт? Ни-че-го!..
                Так Павел начал работу над поэмой «Соляной бунт» >>. 

                Поэма «Соляной бунт» -- самое лучшее его произведение. Видно, что силы поэтической у Васильева было много, и эта Колоссальная Сила уже не могла реализовываться в одних только стихах – требовалась более масштабное произведение. Сюжет поэмы таков: усмирение казаками киргизского бунта на Соляных озёрах (черно—рабочие – киргизы работали много, а платил им хозяин мало, и – не выдержали – взбунтовались). Это – очень сложное, многоплановое произведение. Вот фрагменты из него. Но сначала скажу несколько слов о языке, которым написана поэма. Таким Прекрасным языком написаны многие стихи и поэмы Васильева, но наиболее явственно – я бы назвал это языковым буйством – в поэме «Соляной бунт». Поэт ещё в юности любил многих писателей, но особенная Любовь была у Него к Николаю Лескову, и это далеко не случайно: самовитый, самобытный язык Лескова, я думаю, тому причиной. Такой же потрясающий язык у Павла Васильева – в стихах и поэмах он делал, по существу то, что Лесков делал в своих произведениях (в романах, повестях,  рассказах). Итак, фрагменты поэмы «Соляной бунт» (это отчасти и пьеса – когда герои разговаривают). 1-я глава – «Свадьба». Она была написана в самом начале работы над поэмой, и из неё выросло всё остальное.

Жёлтыми крыльями машет крыльцо,
Жёлтым крылом
Собирает народ,
Гроздью серебряных бубенцов
Свадьба
Над головою
Трясёт.
          Лёгок бубенец,
        Мала тягота, --
          Любой бубенец –
         Божья ягода.
          На дуге растёт,
           На берёзовой,
          А крыта дуга
          Краской розовой.
          В Куяндах дуга
           Облюбована,
            Розой крупною
            Размалёвана.
            Свадебный хмель
           Тяжелей венцов,
           День-от свадебный
             Вдосталь пьян.
             Горстей серебряных бубенцов
              Свадьба швыряется
               В синь туман.
            
                Девьей косой
                Перекручен бич,
                Сбруя в звездах,
                В татарских, литых.
                Встал на телеге
                Корнила Ильич.
                -- Батюшки-светы! Чем не жених!

                Синий пиджак, что небо, на нём,
                Будто надет на дерево, --
                Андель с приказчиком вдвоём
                Плечи ему обмеривал.
                Кудерь табашный –
                На самую бровь,
                Да на лампасах –
                Собачья кровь.

                Кони! Нестоялые,
                Буланые, чалые…
                Для забавы жарки
                Пегаши да карьки,
                Проплясали целый день –
                Хорошая масть игрень:
                У чёрта подкована,
                Цыганом ворована,
                Бочкой не калечена,
                Бабьим пальцем мечена,
                Собакам не вынюхать
                Тропота да иноходь!
                А у невестоньки
                Личико бе-е-ло,
                Глазоньки тё-ёмные…
                -- Видно, ждёт…
                --  Ты бы, Анастасьюшка, песню спела?
                -- Голос у невестоньки – чистый мёд…
                -- Ты бы, Анастасьюшка, лучше спела?
                -- Сколько лет невесте?
                -- Шашнадцатый год.

 
                Шестнадцатый год, девка босая,
                Трёпаная коса,
                Самая белая в Атбасаре,
                Самая спелая, хоть боса.

                Самая смородина Настя Босая:
                Родинка у губ,
                До пяты коса.
                Самый чубатый в Атбасаре
                Гармонист ушёл на баса.

                Он там ходил,
                Размалина,
                Долга-а,
                На нижних водах,
                На басах
                И потом
                Вывел саратовскую,
                Чтобы Волга
                Взаплески здоровалась с Иртышом.

                И за те басы,
                За тоску – грустёбу
                Поднесли чубатому
                Волги бас,*
                Чтобы, размалина,
                Взаплески, чтобы
                Пальцы по ладам,
                Размалина,
                В пляс:

                Сапоги за юбкою,
                Голубь за голубкою,
                Зоб раздув,
                Голубь за голубкою,
                Сапоги за юбкою,
                За ситцевой вьюгою,
                Голубь за подругою,
                Книзу клюв.
                Сапоги за вьюгою
                Напролом,
                Голубь за голубкою,
                Чертя крылом.
                Каблуки – тонки,
                На полёт легки,
                Поднялась на носки –
                Всё у-ви-дела!

А гостей понаехало полный дом:
Устюжанины,
Меньшиковы,
Ярко’вы.
Машет свадьба
Узорчатым подолом,
И в ушах у неё
Не серьги – подковы.

Устюжанины, мешанные с каргызом,
Конокрады, хлёстанные пургой,
Большеротые, с бровью сизой,
Волчьи зубы, ноги дугой.

Меньшиковы, рыжие, скопидомы,
Кудерем одним подожгут што хошь,
Хвастуны,
Учёс,
Коровья солома,
Спит за голенищем спрятанный нож.

А Ярковы – чистый казацкий род:
Лихари, зачинщики,
Пьяные сани,
Восьмерные кольца, первый народ,
И живут,
Станицами атаманя.

Девка устюжанинская
Трясёт косой,
Шепчет ярковским девкам: «Ишь,
Выворожила, стерва,
Выпал Босой –
Первый король на цельный Иртыш».

Да ярковским что!
У них у самих
Не засиживалась ни одна:
Дышит легко в волосах у них
Поздняя, северная весна…

Пологи яблоневые у них.
Стол шатая,
Встаёт жених.
Бровь у него летит к виску,
Смотрит на Настю
Глазом суженным.
Он, словно волка, гонял тоску.
Думал –
О девке суженой.
Он дождался гульбы! И вот
Он дождался гостей звать!
За локоток невесту берёт
И ведёт невесту –
Плясать.

И ведёт невесту свою
Кружить её – птицу слабую,
Травить её, лисаньку, под улю-лю
И выведать сырой бабою.

Зажать её всю
Легонько в ладонь,
Как голубя! Сердце услышать,
Пускать и ловить её под гармонь,
И жать, чтобы стала тише,
Чтоб сделалась смирной.
Рядом садить,
Садовую, счастье невдалеке,
В глаза заглядывать,
Ласку пить,
Руку ей нянчить в своей руке.
-- Ох, Анастасея…
Ох, моя
Охотка! Роса. Медовая.
Эх, Анастасья, эх, да я…
Анастась!..
Судьба!..
Темнобровая!

Я ли, алая, тебя бить?
Я ли, любая, не любить?
Пошепчи,
Поразнежься,
Хоть на столько…
-- Жениху!
С невестою!
Горько!
И Арсений Деров, старый бобёр,
Гость заезжий,
Купец с Урала,
Володетель
Солёных здешних озёр,
Чаркой машет, смеётся:
-- Мало!..

Он смеётся мало, а нынче – в хохот,
Он упал на стол
От хохота охать.
Он невесте, невесте
Дом подарил,
Жениху подарил – вола,
Он попов поил, звонарей поил,
Чтобы гуще шёл туман от кадил,
Чтобы грянули колокола.

Ему казаки – друзья,
Ему казаки – опора,
Ему с казаком
Не дружить нельзя:
Казаки –
Зашшитники
От кыргызья,
От степного
Хама
И вора!

А к окну прилипли, плюща носы.
Грудой
У дома свален народ –
Слушать, как ушёл на басы
Гармонист
Знаменитый тот.
Видеть, как Арсений Деров
Показывает доброту,
Рассудить,
Что жених
Как чёрт остробров,
Рассудить
Про невесту ту.
За  полночь, за ночь…
Над станицей – месяц –
Узкая цыганская серьга.
Лошади устали
Бубенцом звенеть…
За полночь, за ночь…
За рекой, в тальниках дальних,
Крякая,
Первая утка поднялась,
Щуки пудовые
По тёплой воде
Начертили круги.
Сыпались по курятникам
Пух и помёт,
И пошатывались
Петухи на нашестах,
Не кричали, -- зарю пили…
Свадебное перо
Ночь подметала,
Спали гости, которые не разошлись.

А жених увёл невесту туда,
Где пылали розаны на ситце,
Да подушки-лебеди
В крылья не били,
Да руки заломанные,
Да такая жаркая
Жарынь-жара…

*

А на рассвете, когда табуны
Ещё не кричали,
Не пели калитки,
Окна студёные были темны,
С дымных песков степной стороны
Дробно загрохотали кибитки.

Их окружали пыль и гром,
На лошадях
Разукрашенных,
В рыжем мыле,
Аткаменеры
Плясали кругом,
Падали к гривам и, над седлом
Приподнимаясь, небу грозили.

Красным  лисьим мехом горя,
Их малахаи неслись, махая
Вялым крылом.
И неслась заря,
Красная, как их малахаи.

В первой кибитке
Хаджибергенев
Амильжан,
Хозяин,
Начальник, --
Весь распух от жары и денег
И от покорной
Нежности жён.
У него в гостях не была худоба, --
Он упитан
От острых скул
И до пят.
На повозках кричат
Его ястреба,
И в степях
Иноходцы его трубят.

И у жён его
В волосах – рубли,
Соколиные перья – у сыновей,
Род его – от соколов и
От далёких,
Тё-ёмных
Ханских  кровей.

• Бас  (вернее – бос) – кружка для воды. (Примеч. автора.)   

           2. Сговор.

Пал наутро первый
Крупный жёлтый лист,
И повеяло
Во дворы холодком.
Обронила осень
Синицы свист, --
Али загрустила
Она о ком?

А о ком ей грустить?
Птицы не улетели,
Весело дымятся
Лиственные костры,
Кружат
Ярмарочные карусели,
Режут воду шипом
Пенные осетры.

Али есть
Тоска о снегах, о зиме,
О разбойной той, когда между пнями
Пробегут берёзы по мёрзлой земле,
Спотыкаясь, падая,
Стуча корнями?

Над крышами крашеной
Из трубы валит,
Падает подбитый коршуном
Дым.
Двор до половины
Навесом крыт,
Двор окружён бурьяном седым.

Там, в загонах дальних,
В рёбрах оград,
Путами стреноженные
Волосяными,
Лошади ходят,
Рыбой скользят,
Пегие, рыжие,
Вороные!

Сена намётано до небес,
Спят в ларях
Проливные дожди овса,
Метится в самое небо
Оглобель лес,
И гудят на бочках
Железные пояса.
Устлан травой
Коровий рай,
Окружены их загоны
Долгим рёвом.

Молоко по вымям их
Бьёт через край,
Ходят они по землям
Ковровым.
Ходит хозяйство
По землям ковровым
Перед хозяином,
Перед Деровым!

Солнце играет
В листьях кленовых,
Солнце похаживает
На дворе,
Бьёт по хребтам
Тридцатипудовых
Рыжих волов, звенит на подковах
И на гусином
Крупном
Пере.

Шибко ветер
Сыплет
Частой,
Мелкой дробью
В гусиный косяк,
Утлых гусят
И гусынь грудастых
В красных сапогах
Проводит гусак.
Дом стоит на медвежьих ножках,
Трубы глухи. Из труб глухих
Кубарем с дымом летят грехи,
Пляшут стерляди над окошком,
И на ставнях орут петухи.
Дом стоит на медвежьих ножках,

И хозяин в красных сапожках
На деревянных гнутых ногах,
В облачных самоварных парах
Бьёт ладонью о крытый стол,
Бьёт каблуками в крашеный пол,
Рвёт с размаху расшитый ворот
К чёртовой матери!.. А за окном
Старый казацкий верблюжий город
С глиняной сопкой – одним горбом.

                А во дворе
                Гусак идёт,
                Стелет шею
                И крылья,
                Оберегает свой
                Знатный род
                И своё
                Изобилье.

                Низко над
                Городом –
                Облака,
                Мешанные
                Со снегами,
               Но далека
              Гроза,
               Далека, --
              Может быть,
             За горами…

В горнице деровской
Казацкая знать,
На локоток опершись,
Дневует,
Светят лампады,
И божья мать
В блюдца на чай
Любовно дует.

Чайные глаза у неё,
Лик темнобров,
Строгая,
Чуть розовеют скулы,
Но загораживает
Деров
Божью мать: -- Ясаулы!
Степняки,
Сторожа, на что ж
Наши крепости –
Наши славы, --
Курсаки, травяная
Мелкая вошь,
Мутит бунт
И режет заставы?
Оспода,
На штандарте
Вашем – цари,
Ваши сабли
Не живы, что ли
Чтоб могли
В степях дикари
Устюжаниных
Брать в дреколье?

И ярковских
Соколов брать?
Мы дождёмся,
Когда кыргызы
Будут, мать
Твою в перемать, --
На поповских
Парчовых ризах!

Кто владеет
Степной страной?
Нынче бунт соляной, --
Так что же,
Завтра будет
Бунт кровяной?
Соль в крови –
И железо тоже!

Сторожа – станишники!

Грызут усы
Сторожа. А Хаджибергенев
Головой качает:
-- Джаксы. –
Он поджал
Под себя колени.

Он бежал
От степей,
Хвост поджав,
С долгой улыбкой
В глазах косых.
Правы есаулы,
Хозяин прав,
Хаджибергенев
Любит их!
Хаджибергнев
Знает
Их!
В сощурах глаз,
Ястребиных, карих, --
Сладковатый, полынный дым,
Пламя  ночных и полдневных марев
Азии нависает над ним.
Хаджибергенев знает:
Хозяин прав,
Соль – азрак тратур,
Прольётся кровь.
Ведёт от аулов
По гривам трав
Дорога, ни разу
Не заплутав,
Длинная, как
У атамана бровь.
Ой, джаман!*

Бежит сюда
Дорога, как лисица в степях, --
Там, в степях, кочует беда
На ворованных лошадях.
Там, в степях, хозяином – вор,
Пика и однозубый топор.
Он – свидетелем,
Он там был.
Глупые люди с недавних пор
Ловят на аркан
Казаков, как кобыл.
Трусы, рождённые
От трусих,
Берут казаков
Почтеннейших там
За благородные
Кудри их,
Бьют их по благородным глазам,
Режут превосходнейшие
Уши им
И благородные
Уши те
Бросают
Презреннейшим псам своим,
По глупости и простоте.
Они за целых серебряных
Пять рублей
Не желают
Работать целый год.
Аллах, образумь! Аллах, пожалей
Глупый, смешной народ!
Хаджебергенев чувствует боль
В сердце за них, -- они
Черпают всего лишь
Только соль,
Соль одну – круглые дни.
Они получают пять рублей
На руки каждый год.
Аллах, образумь! Аллах, пожалей
Дикий, жадный
Народ!..
Он отирает пот с лица.
Рука от перстней – золотая.
Идут, колышутся без конца
Его табуны к Китаю.
Ой-ё-ёй – идут табуны,
Гордость и слава его страны.
Овечьих отар пышны облака,
У верблюдов дымятся бока.
Град копыт лошадиных – лют,
Машут хвосты, морды ревут, --
Надо уберечь табуны. И вот
Он рукой отирает пот.
Надо надеть на народ узду
Крепче и круче,
Чем вначале,
Чтоб в соляном
И прибыльном льду
Люди работали
И молчали.
Тут Корнила Ильич Ярков,
Атаман станишный,
Слово берёт, --
Он произносит его
Без слов,
Лаковый сапожок
Вынося вперёд.
Хмель ишо гудит
У него в башке,
Бабий рот
Казака манит
Издалече,
Будто он держит
Ещё в руке
Круглые и дрожжливые
Бабьи плечи.
Но из-под недвижных
Птичьих век
Яростный зачинался
Огонь…
Как руку невесты,
Нашла при всех
Рукоятку шашки
Ладонь.
И все уже’ видели, --
Корнила Ильич
Все разговоры
Сгонит в табун
Долгим взглядом,
Затянет клич –
Плетью и саблей
Вытравит бунт…
Бунт!
Бунт!
Бунт!
Все уже знали, --
Того и жди,
И нечего больше
Ждать.
Он – с регалиями
На груди –
Брови свои понесёт
Впереди,
Саблю пустит порхать.
И, с глазами волчьих лун,
Мелкий смешок
В усах хороня,
Губы распластывает
Сразу: -- Бунт?
Нечего говорить – на коня! 
               
• Джаман – плохо. (Примеч. автора.)
(обычный промежуток);
4. Сборы.

Коням строевым засыпали корма
По старому чину.
Рядами,
На диво,
Узда в серебре. Огневая тесьма
И синяя лента
Закручены в гривы:
И то вроде гульбища – масленой – гэ!
Плясать над ордой
Косоглазой – забава,
И в ленточной радуге,
Звучной пурге
Нагайкой – налево
И саблей – направо…
Ого, молодечество,
Выжечь с травой,
Повытоптать – начисто
Смуту в окружье!
Куражься да балуйся,
Ножик кривой,
Да пика киргизская –
Тоже оружье!
По старому чину
Жёны седлали
Коней!
Бровишки насупив зло,
Старая Меньшикова
В кашемировой шали
Вышла старому
Ладить седло,
Старому свому
Покрепче, потуже
Подпругу тянула рукой костяной.

Надо – и под ноги
Ляжет мужу,
Коли ему
Назвалась женой.
Меньшиковская
Рыжая семья –
Двадцать подсолнухов подряд, --
Меньшиков и его сыновья
Хлещут чай и тихо гудят.
Младший сын завистней всех:
Чо ето приплетать голытьбу.
Курам – в смех,
Рыбам – в смех!
Чо ли не ладно нам
Без помех
Сотней одной
Наводить гульбу?
Тожа, подумаешь!
Что за вояки!
Босых – берут,
Сирых – берут.
Во, погоди,
Только утка крякнет,
Баба ль натужится, -- убегут. –
А меньшиковское дитё
У отцовских плеч:
-- Батька, ба, пошто эти сабли?
Куда собираешься?
-- Кыргызов жечь.
-- А пошто?
-- По то, что озябли.
-- А ты бы им шубы?
-- Не хватит шуб. –
Дитё задумалось: «Ую-ю!
Так ты увези им дедов тулуп,
Мамкину шаль и шубу мою!»

А у крепости начинались трубы,
Стучали копыта, пыль мела,
Джигитовали, кричали: «Любо!»,
Булькали железной водой
Удила.
Род за родом шли на рысях,
С маху плетью стелились махом,
Остановившись, глазом кося,
Кланялись есаульским папахам.

«Ей, да не ходи
Смотреть, забава, скачку.
Ты напрасно, любушка,
Д’не прекословь,
Если не слюбились
Мы с тобой,
Казачка,
Если закатилась
Ранняя
Любовь…»

Тут же разбились на сотни
И – в круг.
Смолкнули, приподнялись на коленях.
Треснуло, развернувшись, знамя,
И вдруг
Выехал казначей!
              Ходонёнов!
              Дал атаману честь
              И – айда
               Выплясал дробь,
               Не срываясь
               С места.
               Лошадь под ним –
                Не лошадь,
                Беда!
                Вся разукрашена,
                Как
                Невеста.
             Дал Ходоненкову
           Голос бог.
            Дал ему
             Голоса
              Сколько мог.
               А Ходоненков
                К гриве
                Прилёг
                И затрубил,
                Что гоночный
                Рог:
                -- Казаки!.. Нехристи!
                Царя! Супротив!
                Не допустим!
                Братья!
                С нами вера! –
                …Чуть покачивались
                Птицы грив.
                Кто-то ворчал:
                -- Какого…
               Мылится?
                Деньги считал бы… ать! –
               Кто-то рядом
        Сказал: -- Молчать!..
         Казаки! Без жалости!
        Блюсти дисциплину!
        Нас не жалеют
         И их –
          Пора!..
        И сразу на всю
      Крепостную
       Равнину
       Грузно перекатилось:
       -- Ура!
       -- Ура-а-а!

             И потом (практически тут же) в поэме появляется поп (так его называет Поэт). Поп должен благословить казаков на расправу над киргизами – бунтовщиками, что и делает:

С левого клироса голоса:
«…Благочестивое воинство!»
Поп пошёл
Мимо воинства
Шагом твёрдым,
Пригоршней
Сыпал
Святой рассол
На казаков,
На лошажьи морды.
Кони сторонились
От кропильницы
Молча, --
Они не верили
Ни воде, ни огню.
Волчий косяк
Поповской сволочи
Благословлял
Крестами
Резню.
Кони отшатывались
От убоя,
Им хотелось
Тёплой губою
Хватать в конюшенной
Тьме овёс,
Слушать утро
У водопоя
В солнце
И долгом гуденье ос.
Глухо  раскачивалось кадило –
Зыбка, полная
Красных углей,
Цепью гремело,
Кругом ходила
И становилось
Всё тя-я-желей…
И попы, по колено в дыму,
Пахнувшем кровью,
Тоской и степью,
Шли и шли по кругу  тому,
Пьяные от благолепья: 
-- Го-о-споди!
-- Н-но!..
Атаман Ярков
Спешился, пал,
Прильнул к кресту.
Смолкнули. – Аа-рш!
Из-под подков
Ропот убежал на версту.

Люди текли,
И на травах мятых
Поп, сдвигая бровей кусты,
В жарком поту,
В парчовых латах,
Ставил на сотнях
Крестом кресты.
И последний, с ртом в крови,
Шашкой
Над головой гуляя,
Меньшиков гаркнул:
-- Благослови
На гульбу!—
-- Благословляю.

               Я понимаю, дорогие мои читатели, я слишком много фрагментов поэмы предлагаю вашему вниманию, но мне настолько она нравится, я получаю такое Удовольствие, читая и перечитывая её, что с Радостью перепечатал бы для вас всю её – целиком. Но этого, увы, нельзя сделать: она слишком большая – 86 страниц! Но вы можете взять сборник Павла Васильева в библиотеке (если у вас его нет) и прочитать всю эту Поэму и даже перечитать Её!! От всей души желаю вам получить Удовольствие от этого чтения!!! А я пока продолжу цитировать фрагменты этого Удивительного Про – Изведения.

       5. Степь.

Тлела земля 
Соляной белизною,
Слышался дальний
Кизячный пал,
Воды
Отяжелевшего зноя
Шли, не плеща,
Бесшумной волною,
Коршун висел-висел –
И упал.
Кобчик стрельнул
И скрылся, как не был.
Дрофы рванулись,
Крылом гудя,
И цветы,
Уставившись в небо,
Вытянув губы,
Ждали дождя.
Степь шла кругом
Полынью дикой,
Всё в ней мерещились:
Гнутый лук,
Тонкие петли арканов, пики,
Шашки
И пальцы скрюченных рук.
Всё мелькали
Бордовые кисти,
Шёлковые, нагрудные, и
Травы стояли
Сухи, когтисты,
Жадно вцепившись
В комья земли.
Травы хотели
Жить, жить!
И если б им голос дать,
Они б, наверно,
Крикнули: «Пить,
Пить хотим,
Жить хотим,
Не хотим умирать!
Жить нет сил,
Умирать не в силах
В душном сне песчаных перин».
И лишь самбурин-трава
На могилах
Тучнела, косматая, самбурин.
Много могил!
Забыв об обиде,
О степях, о черёмушнике густом,
Землю грызут безгубым ртом
И киргизы, зарытые сидя,
И казаки,
Растянувшись пластом.
Больно много
Могил кругом легло.
Крепок осенью тарантулов яд,
Руки чёрные карагачу назад
Судорогою свело.

…………………………………………………

Солнце шло от них стороной,
Степь начинала розоветь.
Пах туман парным молоком,
На цыпочки
Степь приподнялась,
Нюхала закат каждым цветком,
Луч один пропустить боясь.
У горизонта безрукие тучи
Громоздились, рушились, плечи скосив,
Вниз, как снега, сползали кручи
В дым, в побагровевший обрыв.
И казалось -- там, средь туманов,
Мышцы напрягая, не спеша,
Тысячи быков и великанов
Работают, тяжело дыша.
А Шапер пополз навстречу скоро,
Косами маревыми повит,
Перекутав в угарный морок
Земляные титьки свои.
Ой, в степях пути далеки!
Хорошо в траву лечь!
Здесь костры лохматые казаки
Затеплили богу заместо свеч.
Заместо причастья хлебали щи,
Заместо молитвы грели в мать:
-- Нам чего рассиживаться?
-- Молчи!
 Подождёшь замаевать!
-- Нече ждать!
-- Есаулы,
Братцы – казаки,
От Шапера дальше
Ведём поход.
Я половину веду, однако
Меньшиков остальных
Поведёт!
-- А что же, можна-а!
-- Корнило Ильич!
-- Нам желанно!
-- Любо, желанно!
-- Пусть ведёт нас
Рыжий сыч!
-- Под Меньшикова!
-- Под атамана!
И когда разбивались,
Перекличку вели,
Делили доблести и знамёна,
Спорили о корысти,
Как лучше аул Джатак,
Аул беспокойный, у купецкой соли,
Выжечь начисто,
Вырвать ему горячие ноздри,
Поделить добро и угнать.
Ой, да угнать – пыль оставить!
Так начинали обход…

Так начинали обход…
Меньшикову дали вперёд
Вымчать. И он, седой,
Пёстрый от рыжины, старый,
Повёл красу Атбасара.

                Он держал
                Свою награду,
                Под ним конь
               Ступал как надо,
                Оседал
               На задни ноги,
               Не сворачивал
              С дороги.
              Он их вёл
              По травам бурым,
             По седым полынным шкурам,
             Через дымные
             Огни,
             По курганам,
            По крови!

Он их вёл, заломив папаху,
Распушив усы густы,
Подбоченившись, и от страху
От него бежали кусты.
Он их вёл через мёртвые кости,
Через большую тоску степей,
Будто к лысому чёрту в гости,
Старый сластень, рыжий репей.
Из-под ладони смотрел на закат:
Там горел, пылал вертоград,
Красное гривастое пламя плясало
И затихало мало-помалу.
Рушились балки, стены! Летели
Полные корзины искр. Блестело окно…
Через крутьбу огневой метели
Дым повалил, стало темно.

                Ой, какой же безысходностью полны многие страницы «Соляного бунта» Павла Васильева! Часто это Сильнейшие страницы этой Гениальной Поэмы!! Вот как, например, начинается 6-я глава поэмы – «Соль»:

Ты разгляди эту стужу, припев
Неприютной
И одинокой метели,
Как  на лысых, на лисьих буграх, присмирев,
Осиротевшие песни
На корточки сели.
Под волчий зазыв, под птичий свист,
На сырую траву, на прелый лист.

Брали дудку
И горестно сквозь неё
Пропускали скупое дыханье своё:
«Ай-налайн, ай-налайн…»*
А степь навстречу шлёт туман,
Мягкорукий, гиблый: «Джаман! Джаман!»**
А степь навстречу пургой, пургой:
«Ой, кайда барасен?
Ой-пу-урмой!»

Ой-пур-мой!..

Некуда деваться – куда пойдёшь?
По бокам пожары, и тут, и там.
Позади – осенний дождь и падёж.
Впереди – снег
С воронами пополам.
Ой-пур-мой…
Тяжело зимой,
Вьюга в дороге
Подрежет ноги,
Ударит а брови,
Заставит лечь.
Засыплет снегом
До самых плеч!
Некому человека беречь.

…………………………………………

Ноги белы, юрты круглы.
Черна вода Кара-Коль.
Степь от соли бела.
Соль хрустит на зубах.
Соль на щеках
Румянцы зажгла.
Соль горит на губах.
Бела соль, страшна соль,
Прилипчива, как тоска.
Муяды, Баян-Коль, Кара-Коль.
По колено песка.
Сначала тряпичные дуаны
Собирали вокруг народ,
Кричали в уши своей страны:
  -- Горе идёт!
  -- Горе идёт!
Ветер волосы им трепал.

                Да, Горе – Поэт прав. Добывать соль – это очень даже, как сейчас бы сказали – вредное производство. Среди людей, работавших там – я думаю – не было долгожителей. Соль сжирала их жизнь, Сильно укорачивала годы этих Несчастных людей. Впрочем, для власть предержащих они не были людьми: рабочий скот – и больше ничего… Работа вредная, а платят за неё слишком мало…


-- Горе – Молчал народ.
Голод к ушам страны припал
И шептал: -- Горе идёт.
-- Горе! – отвечали ему аксакалы.
Страшна соль,
Как седина бела,
Близка зима, лето пропало,
В степь убежал мулла.
Тощи груди у женщин,
Нет молока,
Ни пригоршни хлеба нет,
Дорога к весне
Далека, далека,
Узка, словно волчий след.

             А тем временем…

Казачий дозор
Порол святых,
Солью сдабривал порку, а где
Ловили беглых, держали их
Долгий час в солёной воде.
-- Скушно, -- беседовали казаки, --
Держи косоглазых здесь.
Бабы отсюдова далеки,
А бабы что ни на есть… --
У есаула – досада, зло,
Сиди да хлещи кумыс.
Давеча пять киргиз пришло,
Мнутся и смотрят вниз.
-- Вам чего?
-- Курсак пропал,
Нет ни хлеба, ни одеял.
-- Хлеба нет!
Киргиз в ответ:
-- Хлеба нет – работа нет…
Взяли в плети.
Удалось,
Сволочи! Вашу мать!
Вместо хлеба, чтобы жралось,
Соль заставили жрать.

                Остросюжетная Поэма: Напряжение На – Растает…

Наутро всё пошло как надо,
Работа пела на полном ходу.
-- Чтоб не найти
На киргиза слада!
Го! Потуже тяни узду!.. –
Покрикивали десятники:
-- Пшёл! Пшёл!
Лошадь нашто-е, се одно…
И людей многоногий потный вол
Тянет соляные глыбы. Но
Только полдень у костров, в ста
Шагах от чёрной воды,
Сел на корточки аул Джатак,
В круг
Сомкнув
Голов ряды.
Женщины медной, гулкой кожи,
В чувлуках
Склонившие лбы.
На согнутых спинах  у них, похоже,
Вместо детей сидели горбы.
Тысяча отцов, отирая пот
Ладонью, другую прижав к груди.
Перебирая белое пламя бород,
Аксакалы впереди.
Плыл и плыл полуденный дым.
Молчал Джатак
В соляной петле.
Молча сидел под небом родным,
Под ветром родным,
На родной земле.
Десятники не поняли: -- Эй, эй!
Поднялись! Начинай работу! Чо вы!
Некерек!
Пошевеливайся живей!
Поднимайсь!..
И сбились на полуслове…
Кто-то залопотал темно и быстро.
Джатак качнулся и отвечал,
Будто упала летучая искра
И подожгла сухой завал.
Кто-то мешал молитвы, проклятья.
Джатак
Покачивался,
Сидя на траве.
И отвечал на глухое заклятье:
«Йе, йе, йе…»
И вдруг гортанно, долго сзади
Женщины завыли: -- О-о-о-оо! –
Рвали волос травяные пряди,
Острыми ногтями
Вцепившись в лицо.
О-о! И отцы им вторили: -- Йе! –
И степь повторяла. – О-оо-оо!
Это раскачивалось
На пыльной траве,
Ноги поджав, горе само.
Десятники схватились. Пряча хвост,
Ноги в руки и ковыляя – айда!
Первый прибежал
На казацкий пост:
-- Киргизы затосковали! Беда!
-- Беда? Сами бедовые!..
Коротки сборы.
Есаул оглядел сбор свысока
И всадил коню гремучие шпоры
В тёплые нагулянные бока.
Казаки подлетели вьюгой слепой,
Кони танцевали, разгорячась,
Боком ходили перед толпой.
Есаул выехал: -- Подымайсь!.. –
Но аул всё сильней и сильней
Пел и качался, качался и пел.
Женщины бросали
Под копыта коней
Кричащие камни детских тел.
Остановив коня в повороте,
Есаул приподнялся на стременах. – Дикари!
Чего бунтуете?
Чего орёте?
Начисто перепорю! Говори!.. –
В передних рядах, медноскулый,
Скуднобородый, вырос старик.
Он протянул ладонь над аулом.
Аул покачнулся,
Взвыл
И затих.

-- Начальник,
Мир тебе.
Ты сыт и рыж.
Мы, собаки светлоглазых людей,
Просим в пыли, начальник,
Пойми ж,
Что соль эта –
Хитрый, горький злодей
Соль изъела сердце моё. –
Качнулся аул: -- Йе, йе, йе!
-- Начальник, ты мудр,
Золотоплеч.
Владеет нами
Племя твоё.
Соль –
Отвратительнейшая вещь.
Мы отвращаемся от неё.
Качнулся аул: -- Йе, йе, йе!..
-- Начальник, мы готовы молчать,
Мы черны,
Как степные карагачи.
Ты бел, как соль,
Ты не молчи,
Не заставляй нас
Соль добывать,
Лучше конями нас
Растопчи.
Приятно и мудро слово твоё.
-- Йе, йе, йе!..
-- Соль, страшнее
Всяких неволь,
Держит нас на цепи.
Мы не желаем
Черпать соль!
Оставь нас
В нашей степи!
Соль страшнее
Всяких неволь,
Мы завидуем
Вашим псам.
Если нужна тебе,
Мудрый, соль,
То черпай её,
Начальник, сам,
Работа твоя, желание твоё.
-- Йе, йе, йе!..

Есаул побагровел,
Раздулся от злобы: -- Я?!
Этак? Начисто перебьём!.. –
В самую гущу
Двинул конём,
Саблею
Перекрестил старика плашмя.
Лошади по пузо вошли в толпу,
Каждый казак протоптал тропу,
Взвизгнула плеть в руке,
Но тут
Женщина в чувлуке
Повисла вдруг на руке:
-- Эй!.. Атанаузен!!. – Вслед за ней,
Остальные
Рванулись
Из-под подков,
Кучами
Облепили коней,
Стаскивали
С седла седоков.
Хрипя, вырывали из рук клинки,
Били,
Не видя ни глаз,
Ни лица.
Это горе само подняло кулаки,
Давно копившееся в сердцах.
Женщина рвалась к есаулу,
Глаза ища
Его
Ненавистные:
Ба-а-ай-бича!..
Двое вырвались. Спасая себя
От смерти. Ложась на висок,
Они скакали, воздух рубя
Плетями наискосок.

• Ай-налайн, ай-налайн – моя милая, моя милая. (Примеч. автора.)
• Джаман – плохо. (Примеч. автора.)

                В  начале следующей – 7-ой главы  -- незабываемая картина: Коршун плавает в вышине и ещё – Хищник в действии:

Кто видал,
Как вокруг да около
Коршун плавает
И, набрав высоту,
Крылья сложит,
Падает с клёкотом,
Когти вытянув  на лету?
Захлебнётся дурная птица
Смертным криком,
Но отклик глух,
И над местом, где пал убийца,
Долго носится
Белый пух.

                А вообще – глава это – в основном – о сражении казаков и киргизов – бунтовщиков. Называется глава – «Сражение» у Шапера. Почему сражение в кавычках? – по-моему потому что силы были слишком не равны. С одной стороны – вооружённые до зубов казаки, с другой – киргизы, мирный, в общем-то, народ.

Увидали кочевники – нет путей:
Тыщи их,
Но нечем сразиться.
В ливне сабель,
Пик
И плетей
Казаки налегали
Лютей и лютей,
Дикошары, багроволицы,
Выпучив глаза
И губы скосив,
Ничего не видя
Перед собою.
Им запевала
Над пляской грив
Хриплая труба разбоя.
Им запевала в уши кровь,
Сладкая пробегала
По спинам мурашка,
И мелькали в разбеге
То зубы,
То бровь,
То копыто,
То вострая шашка.
Не домчав в перехлёстанном гике
(Гай-да!), разом
Спустили курки
И передних взяли
На пики,
Как на играх,
С трухой мешки.
Сабли заработали: куда ни махни –
Руки,
Головы,
Глотки и спины.
Сабли смеялись – знали они,
Что сегодня
Их именины.
Откормленные, розовые,
Ещё с щенячьим
Рыльцем, казачата –
Я те дам! –
Рубили , от радости
Чуть не плача,
По чёрным, раскрытым,
Орущим ртам.

                И дальше Павел Васильев описывает «сражение», а по сути, это – расправа с беззащитными.  Поэт рисует страшные картины: 

Меньшиков устал,
Глядя по усам,
Шашкой своей
Высекать огонь.
От крови красноногий сам,
И под ним
Краснобокий конь.
Он Устюжаниным крикнул: -- Ишь
Какая выдалась
Работа, брат!
Как ты здесь
С киргизом наговоришь?
Бьёшь его по темени –
Не умират!.. –
Устюжанины
Резали наголо,
Подбирали пиками
То, что бегло’.
Федька Палый
Видит: орёт тряпьё –
Старуха у таратаек, --
Слез с коня
И не спеша пошёл на неё,
Весело пальцем к себе маня:
-- Байбича, отур,
Встречай-ка нас
Да не бойся, старая!.. –
Подошёл – и
Саблей её весело
По скулам – раз!
Выкупались скулы
В чёрной крови…
Старуха, пятясь, пошла, дрожа
Развороченной,
Мясистой губой.
А Федька брови поднял: -- Што жа,
Байбича, што жа с тобой?.. –
И вдруг завизжал –
И ну её, ну
Клинком целовать
Во всю длину.
Выкатился глаз
Старушечий, грозен,
Будто бы вспомнивший
Вдруг о чём,
И долго в тусклом,
Смертном морозе
Федькино лицо
Танцевало в нём.

                Я прочитал в одной книжке, что Павел Васильев в своих стихах и поэмах – Реалист. Так вот, -- поэма «Соляной бунт» -- по-моему, -- Вершина Реализма этого Замечательного Поэта.

                Итак, столкновение киргизов и казаков продолжается. Вскоре настал конец и атаману Корниле Ильичу – его убил шашкой свой же – казак, Гришка Босой. Он не захотел убивать девушку – киргизку, она напомнила ему его сестрёнку Настю («киргизская Настя» -- как он подумал). Но Корнила Ильич буквально заставлял Гришку совершить это убийство. В результате получил шашкой по горлу сам. Вот как Поэт пишет о покойном Корниле Ильиче (ново – преставленном):

…Корнила Ильич
Лежит немой,
Дырявой рогожей
Закрыты ноги,
Зарезанный,
Ничему не рад,
Царёвой службы саженные мощи.
Знамя царёво
Над ним полощет,
На груди медали
Тихо блестят,
И, словно поп
По церкви пустой,
Ходит над ним месяц
От тучи к туче…
Так вот и лежит,
Простясь с маетой,
Усопший раб
На телеге шатучей.
Так вот и лежи!
И когда рассвет
Лучища
Вытянет по степи,
Ты не раскроешь
С треском
Глаз своих, нет!
Не расправишь
Чёрствые кости.
И такая будет
Большая роса,
И такой на заре
Гусей перелёт,
И набьётся ветер
Тебе в волоса,
И такое
Россия
Вдруг запоёт,
Что уж лучше
И не вставать атаману.
И такой полетит
Широкий лист,
И такого жизнь
Напустит туману
Утром рождений,
Любви,
Убийств!
Так вот лежи!
Слепошарый вояка,
Ты убивавший –
Убит, убит,
Ты не услышишь,
Как утка закрякает
И селезень
Вслед за ней прошумит.
Ты не услышишь,
Как в тёплом дыме
Зари, сквозь холодок и теплынь,
Друзья твои,
С руками такими ж,
Девок киргизских
Потащат в полынь.

              Описание мёртвого, я думаю – в «Соляном бунте» -- по силе  не уступает такому же описанию у Л. Н. Толстого (рассказ «Смерть Ивана Ильича») и у Л. Н. Андреева (рассказ «Большой винт»). Здесь Павел Васильев поднимается  до тех же высот, что и эти два Гения русской литературы.

                8. Гульбище.

Подымайся, песня, над судьбой,
Над убойной
Треснувшею
Снедью, --
Над тяжёлой
Колокольной медью
Ты глотаешь
Воздух голубой.
И пускай
Деревья бьются
В стёклах,
Пляшет в бочках
Горькое вино,
Бычьей кровью
Празднество намокло, --
Звёздами
Хмелеть тебе дано.
И пускай
Гуляет по осокам
Рыба стрельма,
Птица огнестрел, --
Ты, живая
В доме многооком
Радуйся,
Как я тебе велел.
Есть в лесах
Несметный
Цвет ножовый,
А в степях
Растёт прострел-трава
И татарочник круглоголовый…
Смейся,
Радуйся,
Что ты жива!
Если ж растеряешь
Рыбьи перья
И солжёшь,
Теряя перья, ты, --
Мёртвые
Уткнутся мордой
Звери,
Запах потеряв,
Умрут цветы.

-- Где ты был,
Табашный хахаль?
Не видала
Столько дней!
Из ружья
По уткам
Ахал
Иль стерёг
В лугах
Коней?

У коня
Копыта сбиты,
Пыль
На сбруи серебре,
Жемчуг,
Сеянный сквозь сито,
На его горит
Бедре.

Не ласкай
Рукой ослаблой
И платочком
Не махай!
Я в походе
Острой саблей
Сёк киргизский
Малахай!

(А киргизы,
Прежде чем
Повалиться,
Пошатывались
В последний раз,
И выкатывались
На лицах
Голубые орехи глаз.)

Сёк киргизов
Под Джатаком,
А когда
Мы шли назад,
Ветер – битая собака –
Нашим песням
Был не в лад.

(Песня!
Сердце
Скреби
Когтями.
А киргизы,
Когда он их сёк,
Все садились
С чёрными ртами
Умирать
На жёлтый песок.)

Сначала,
Наклонив
Рогатые лбы,
Пошли быки,
И пошли дубы.
Потом пошли
Осетры на блюдах,
Белопузая нельма,
Язь
И хранившаяся
Под спудом
Перелитая мёдом
Сласть.

Светлый жир баранины,
Мясо
Розоватых
Сдобных хлебов,
Хмеля скопленные запасы
В подземельях погребов.
Пива выкипень ледяная,
Трупы пухлых
Грибов в туесках.
Кожа
Скрученная,
Сквозная,
Будто грамота, на окороках.
Ладен праздник
Коровьими лбами
И румянцами
Бабьих щёк!
Кошки с блещущими зубами
Возле рыбьих
Урчат кишок.
И собаки,
За день объевшись,
Языками,
Словно морковь,
Возле коновязей
Почерневших
Лижут весело
Бычью кровь.
Лишь за этой едой дремучей
Люди двинулись –
Туча тучей.
Сарафанные карусели,
Ситец,
Бархат
И чесуча, --
Бабы, за руки взявшись,
Пели
И приплясывали, свища,
Красотой бесстыжей
Красивы,
Пьяны праздничною кутерьмой,
Разукрашенные на диво
Рыжей охрою
И сурьмой.

(А казаки – мужья,
В походе том
Азиаткам
Задрав подол,
Их отпробовали
И с хохотом
Между ног
Забивали кол.)

Вслед за бабами
Парни,
Девки
В лентах,
В гарусе
Для красы.
Сто гармоний
Гремят запевки!

И, поглаживая усы,
Позади их
Народ старшинный,
Все фамилии и имена:
Хвастовство,
Тяжба,
Матерщина,
Володетельность,
Седина.
Им почёт, почёт,
Для них мёд течёт.
О них слава
Ходит,
Что смелы
В походе,
Им все сбитни
Сбиты,
Ворота
Раскрыты,
Сыновья их тешатся на дворах,
Дочери качелей пужаются: «Ах!»
А качели
Г-у-у-дят,
Как парус в бурю,
Ветер щёки хлещет
Острей ножа, --
Парень налегает,
Глазища щуря,
Девка налегает,
Вовсю визжа.
И саженная плаха
Нараспев
Начинает зыбать,
Кренясь неловко.
Парень зубы скалит,
Как волк, присев,
Девка, словно ангел,
Висит на верёвках.
И – раз!
И верёвочная тетива
Выпустила стрелы
С пением длинным.
Девка уносится
Вверх чуть жива
И летит оттуда
С хвостом павлиньим.
И – два!
И, птичий
Вытянув клюв,
Ноги кривые
Расставив шире,
Парень падает,
Неба глотнув,
Крылья локтей
Над собой топыря.
Мир под ними
Синь и глубок,
Остановиться
Оба не в силе,
Ноздри раздулись,
Волос измок,
И зрачки
Глаза застелили!

Так от качелей
К реке и рощам,
От реки
К церквам
Празднество шло,
Так оно
Крепостную площадь
Хмелем и радугой
Подожгло.
И казалось,
Что на Поречье
Нет пудовых
Литых замков,
Нет глухой
Тоски человечьей.

И казалось,
Что бабы – свечи
С пламенем
Разноцветных платков.
И казалось –
Облачной тенью
Над голосами
И пылью дорог,
Чуждый раздумию
И сомненью,
Грозно склонился
Казацкий бог.
Вот он – от празднества
И излишка
Слова не может сказать ладо’м,
И перекатывается отрыжка –
Тысячепудовый
Сытый гром.

Ходят его чубатые дети
Хлёстко под кровом
Его голубым.
Он разрешает – гроз володетель –
Кровь и вино
Детям своим!

               9. Арсений Деро’в.

               Эта глава посвящена местному, иртышскому, богачу – Арсению Дерову – хотя здесь и не только о нём. Но – расскажу по порядку. Вот что Павел Васильев пишет о судьбе и возвышении этого человека (о прототипе Дерова из «Соляного бунта» я уже говорил – фамилия того человека тоже была Деров):

Что же Деро’в, --
Он других поранее
Край этот хлебный
Облюбовал
И недаром
Его поманивал
Зеленоголовый
Иртышский вал.
На Урале купечество
Крепко встало
Над угрюмой
Хребтовою крутизной,
Как пожары и грозы,
Шли капиталы,
Подминая Урал,
Горбатый, лесной.
Что ж,
Арсений Деров
Сватался к дочке
Воротилы яицкого –
Не пошла, --
Золотом у неё
Оттянуты мочки
И приданого
Полподола.
Туго в ту пору
К Дерову шли,
Хоть и радел
И забыл про отдых,
Звонкие ,
Оспенные рубли
И ассигнации
В райских разводах.
Он забыл, забыл
Про девический смех,
Про клубы
Багровой, душной сирени,
И ему не осталось
В мире утех
Никаких, кроме тех! На поту!
Сбережений! 
Он держал их,
Как держат камень в руке,
Как рогатину
Держат перед берлогой.
И ему уже
Виделась вдалеке
Фирма,
Посланная от бога!
Затаился и ждал
Смекала, лобан,
И когда заскрипели
Счастья ступеньки,
Он одёрнул сюртук
И пошёл ва-банк,
На иртышские волны
Поставив деньги.
И его понесла
В медвежьих шкурах
Трактом
От заработков и знакомств
Пара
Заиндевелых
Каурых
Собственных
Через Тюмень и на Омск,
В самую глушь
Он себя запрятал,
Тысячный
Накрутил оборот,
И для него, Дерова,
Курбатов
По Иртышу пустил пароход.
И «Святой Николай»
С «Товар-паром»
Дьяконским «внемли»
Ширили рёв,
Славили
Ярмаркам и базарам:
«Славься вовек,
Арсений Деров!»
В сотни тысяч
Выросли тыщи,
Ставил ва-банк
И убил, с того ль
Был он, Арсенька,
Смолоду нищим,
Встал на соли
Соляной король.
Встал на соли
На Иртыше,
На Ишиме,
Грабил ладо’м,
Строил ладо’м,
Был возвеличен
Между другими
И в Атбасаре
Вымахал дом.
Дом!
Домище!
О трёх половинах,
Тёмный, тяжёлый в крестцах, --
Ничего!
Там на взбитых горой
Перинах
Счастье погащивало его.
Счастье его –
От горькой земли,
От соляного
Того приплода.
От Улькунали,
Кишкинтайали…
Пять рублей
На голову шли,
Тыщи несла
Голова доходу.
И уже
Под Урлютюпом
Румяные слепцы
Пели ему в честь
С прибасками сказы
Про завоёванные солонцы,
Про его, короля, лабазы:
«Слава, слава накопителю
Арсению Ивановичу!»
И губернатор Готтенбах
Сказал про него
(Так огласили):
-- Держится на таких головах,
Господи благослови, Россия.

                Эти замечательные образы в поэме «Соляной бунт» -- образ соляного короля, образы богатых казаков, которых Васильев назвал в 9-й главе  поэмы «станичной силой» (Меньшиков, Ярков и другие), простых казаков (Федька Палый, Гришка Босой) истинно делают Павла Васильева
социальным поэтом. А вот как Поэт пишет о жене Дерова, Олимпиаде (честное слово – без Восторга это нельзя читать):

На Олимпиаде
Душегрейка легка,
Бархат вишенный,
Оторок куний,
Буфы шёлковые
До ушка,
Вокруг бёдер
Порхает тюник.
И под тюником
Охают бёдра.
Ходит плавно
Дерова жена,
Будто счастьем
Полные вёдра
Не спеша
Проносит она.
Будто свечи
Жаркие тлятся,
Изнутри освещая плоть,
И соски, сахарясь, томятся,
Шёлк нагретый
Боясь проколоть.
И глаза, от истом
Обуглясь,
Чуть не спят…
Но руки не спят…
И застёгнут
На сотню пуговиц
Этот душный,
Телесный клад.
Ей бы в горесть
Тебе, раскол,
Жить с дитём в руках
На иконе.
Села. Ласковая,
Локоть на стол.
И щекой легла
На ладони.

          В 9-ой главе поэмы к Арсению Дерову приходят гости – богатые станичные казаки и есаулы. Разговор идёт о Босых (вы, наверное, помните, что Гришка Босой убил атамана Корнилу Ильича). Деров убеждает своих гостей,  что Гришку необходимо казнить, а не то (стращает их) может до того дойти, что этот атамано-убийца может стать предводителем  даже не казаков, а киргизов – казачьих врагов.
    Деров.
Седни одна голова
Скатилась,
Завтра остатние
Береги.
То ли нещастье
Считать за милость,
Если да вольницу
Да в батоги!
Как яйцо облупят,
Только взяться!
Пойдут с топорами,
Пойдут с косой,
Будут киргизы
Вольницей зваться,
А государить –
Гришка Босой.
Вот те щастье!
Дрянь дело, дрянь…
На вилы подымут,
Петлёй удушат.
Под бок пустили
Гостить Рязань,
Самару и Пермь – солёные уши.
Киргизам резню бы!
Резню бы!
 
    Олимпиада.
У-ужас…

Деров.
Народ-от нежалостлив,
Бит
И дик.
Подумают, встанут
И, понатужась,
Возьмут казаков
За самый кадык.

 Меньшиков.
Не бывать!

Деров.
Берегись, сосед!

Меньшиков.
Не бывать!

Деров.
А вдруг да будет,
А вдруг вас, допрощиков,
На ответ?
А вдруг вас
Киргиз на пику
Добудет?
И пойдут, Афанасий Меньшиков,
Твои кони
От крепких загонов,
Пылью пыля,
Разномастные,
С золотом на попоне…
Чьи здесь земли?

Есаулы.
Наша земля!
Наша земля!
Наша, наша!

Меньшиков.
Если надо, то отстоим,
Саблями
Всю, степную, вспашем,
Пиками выбороним!
Дело хочу говорить!

Есаулы.
Дело!
Дело!

Меньшиков.
Ты, Арсений Иваныч,
Шибко прав.
Мы порешили,
Что время приспело
Наш,
Нутряной,
Показывать нрав.
Мы не робки –
Четырежды в силе –
Вожжи
Намотаны на руках.
Мы промежду собой
Порешили
Кончить Босого
Босым на страх!

Олимпиада.
Ах!

Деров.
Без суда?

Меньшиков.
Станицей всей!
Всем казачеством,
Всем есаульством !
(Ой, Деров,
Сиди, не сутулься,
Иль тяжело
Голове твоей?
Ходят глаза,
Как рыбы в воде,
Ходят руки по столу,
Ходят губы,
Смех стекает по бороде.)

Деров.
Ну бы прикончили
Гришку, ну бы…

Меньшиков.
И конец!

Деров.
А власть и закон?

Меньшиков.
Властно иль нет
Прикончить заразу?

Деров.
Пойман
И связан вами,
Но он
Всё же подлежит
Суду и приказу.
Суд наш правый
С ним решит.
Суд решит.
И где бы он ни был,
Будет Босой
Цепями пришит
К нарам в тюрьме
Иль пущен на небо.
            
  На том и порешили. И 9-я глава переходит в 10-ю – «Казнь».
                Кстати: как вы только что убедились -- значительная часть 9-й главы написана как пьеса: это говорит о том, что Павел Васильев был и Великолепным Драматургом!
               
              10. Казнь.

…………………………………………………………………………………………………………………………..

                Итак, казнь вот – вот состоится. Её уже готовят те, кому это поручено. Люди собираются посмотреть на это действо. Как будто это театр!! Кто же пришёл сюда посмотреть на сие Кровавое зрелище (кроме простых казаков, конечно):

Всё начальство,
Вся знать
При шпорах:
Шесть колец,
Семь колец,
Восемь колец.
Только! И сызнова
Долгий шорох:
-- Босые, Босые…
-- Босой – отец!
Жёнка Седых:
-- А где же Гришка? –
Ей враз
Похохатывали:
-- Ишь ты, что ж!
Гришке, брат,
Гробовая, брат, крышка!
Гришка, брат, будет,
Коли подождёшь…
Таратайка.
Иноходь.
Хаджибергенев!
-- Аман-ба! В дороге –
Четыре дня. –
Пайпаки
Шлёпают о колени.
Плывут в глазах
Два жирных огня.
Пока бунт –
Не улажено много дел:
Слушал
Робкое жён
Дыханье,
В тёмной, круглой
Юрте сидел,
С пальцев слизывал
Жир бараний.
-- Аман-ба!
Повесят? Закон суров! –
Он не слышал в степях
Об этом приказе…
-- Деров!
-- Где Деров?
-- Деров, Деров! –
И вот он встал
Хозяином казни.
И вот он встал,
Хищный, рябой,
На хрупком песке,
На рябой монете,
Вынесенный
Криворукой судьбой,
Мелкотравчатый плут
И главарь столетья,
Ростовщик,
Собиратель бессчётных душ,
Вынянченный
На подстилках собачьих.
В пиджаке,
Горбоносый, губернский муж,
Волочащий
Тяжёлые крылья удачи.
На медлительных лапках
Могучая тля,
Всем обиженным – волк,
Всем нищим – братец,
Он знал –
По нему
Не будут стрелять,
И стоял,
Шевеля брелками,
Не пятясь.
Он оглядывал свой,
Взятый в откуп,
Век,
Чуть улыбчиво
И немного сурово –
Это сборище
Потных тел, и телег,
И очей…
-- Арсений Иваныч, готово! –
И машина пошла…
Саблями звеня,
Караул напустил
Конского пляса
В быстрых выплесках
Сабельного огня,
Кровяных
Натёках лампасов.
И станица рванулась –
Эй, эй! – вперёд,
Тишины набирая,
Шалея, --
Устюжаниных
Карий род,
И Ярковых
Славимый род,
И Босых
Осрамлённый род,
Рот открывший, вытянув шеи.
И машина пошла.
И в чёрной рясе
Отец Николай
Телеса пронёс,
И –
Вслед за ним
Белёный затрясся
На телеге Гришка: простоволос,
Глаза притихшие…
Парень – парень!
Губы распущены…
Парень – парень!
Будто бы подменили – зачах…
(Только что
Пыль золотая
В амбаре
Шла клубами
В косых лучах.
Только что ещё
Лежал на боку,
Заперт,
И думал о чём-то тяжко,
Только что
Выкурил табаку
Последнюю горестную затяжку –
Сестрицын дар…)
-- Становись! Становись!
(Только что вспомнил
Дедову бороду…
Мать за куделью…
И жись – не в жись!
Ярмарку.
Освирепевшую морду
Лошади взбеленившейся.
Песню.
Снежок.
Лето в рогатых
Лохматых сучьях,
Небо
В торопящихся тучах…
Шум голубей.
Ягодный сок.
Только что – журавлиный косяк…
Руки свои
В чьих-то слабых…
Мысли подпрыгивали
Так и сяк,
Вместе с телегою на ухабах.
Страх – от поди,
Повымарал в мел…)
С телеги легко
Оглядывать лица.
Что же? (Собрались все!)
Оглядел:
Деро’в…
Устюжанин…
Попы…
Сестрица…
Яма!
Яма, яма-я…
Моя?! Н-не надо!
(Смертная,
Гибельная прохлада,
Яма отдаривала
Холодком.
Кто-то петлю
Приладить затеял?)
А Ходаненов –
Царь грамотеев –
Вытек
Неторопливо, шажком.
……………………………………………

Ходаненов.
«…Сын Босого
Григорий, Второго отдела казак,
Присягал на кресте, шёл в царёвое
                правое войско,
Но отцам своим в горесть…»
Поворачивал листы
Грамотей
Тяжело.
Он стоял в середине
Дремучего края,
И пространство кругом
Кругами текло,
Плавниками
И птичьим крылом
Играя.
Побережьем,
Златые клювы подняв,
Плыли церкви – красавицы
По-лебяжьи,
Дна искали
Арканные стебли купав.
Обрастали огнём
Песчаные кряжи.
Туча шла над водой –
Темнела вода,
Туча берегом шла –
Мрачнела дорога.
На шестах
Покачивались невода –
Барахло речного,
Рыбьего бога.
Рыбы гнулись,
Как гнутся
Звонкие пилы,
Чешуя на ветру
Крошилась, светла…
(Грамота в бубны
И в бидла била,
Бубнила,
Бубнила,
Бубни – ла!)

Ходаненов.
«…Атаман им прикончен.
И Гришку Босого,
Бунтаря и ослушника, вражью защиту,
Сам старшинный совет порешил
                порешить»…
(Гришка!
Только что
Выпугнул из соломы
Застоявшийся
Нежный холод зари,
Слышал чей-то
Смешок знакомый.)

Ходаненов.
Говори!..
(Говори, говори!
Но слова…)
-- Подвигайся к яме!
(…Клочьями шерсти
Слинявших шкур,
Пьяными
Багровыми шишаками
Дикого репья
Полезли в башку.)
Мир ускользал,
Зарывая корму
В пену деревьев,
В облака…
Жить кому?
Умирать кому?
Мир уходил,
Осев на корму,
В темень и солнце
От казака.
-- Дайте уступ!
Казаки!
Сестрица!
(Кого
Отыскать глазами,
Кого?
Поп,
Сжав в пятерне
Золотую птицу,
Медвежью тенью
Пошёл на него.
И вдруг ослабев,
Плечами плача,
Гришка
(Под барабанный стук)
Губами доверчивыми,
По-телячьи,
Медленно потянулся
К кресту.
-- !..
Шатнулся сбор.
Крылышки подломив,
Анастасия
Пала,
Будто по темю топор,
Люто забилась,
Заголосила:
-- Ой, не надо братца!
Гришенька!
Ми-илай!
(Но её подхватили.)
-- Сердце моё!..
(Всё дальше и дальше
Относило
Плач её
И хохот её.)
И она уже не видела,
Как Деро’в
Платком махнул палачей артели
И в тишине
Пыхтящей,
Без слов,
Гришке на шею
Петлю надели.
И она уже не слышала:
Закричал.
(Мо-ол-чи!)
И народ повалил
На ямину густо,
Сапоги мелькнули,
И хрящи
Сразу лопнули
С лёгким хрустом.

      11. Плакальщицы.

Ты, Корнила Ильич,
До самых скул,
До бровей
В сырой земле потонул!
Нанятые плакальщицы,
Последние няни
Мёртвого дитяти, плачут, --
Вспоминают, нанятые,
Об атамане,
Рядят покрасивше
Душу казачью,
Чтобы в рай раскрылись
Пошире двери,
Чтобы не просы’пались
Ангелов перья.
Нанятые плакальщицы,
Стешка и Сашка,
Шажком отступают,
Стукают лбом.
Бьют себя по сытым
Грудям и ляжкам,
Землю оглаживают
Животом.

И Стешка,
Искусная в тонкой работе,
Хмурая,
Не выбиваясь из сил,
Крутится и крутится
На тонкой ноте,
Будто вышивает
Розой подстил.

Стешка.
Расколись, берёза,
От сухоты,
Полетите на небо,
Птицы и кусты.
Чтобы тебе, шашку,
Сломала плеть,
Чтобы тебя, смерти,
Самой мереть!..

Сашка тоже складна,
Тож умела, --
Голос на подъёмах
Скрипуч,
Тяжёл, --
Ноги расшаперев,
Низко присела,
Слёзы, что полтины,
Собирает в подол.

Сашка.
Чтобы подохли
Твои воры – вороги,
Руки бы у них поотвалились,
Головы бы у них пораскатились.
Да чьи тебя руки вынянчили?
Да чьи тебя груди выкормили?
Да кто тебя только
Жи-и-ить учил?..

Стешка.
Чтобы тебе, лебедь,
Столько пера,
Сколько он оставил
Людям добра.
Чтобы тебе, нечисть,
Столько рогов,
Сколько он оставил
Семье врагов.
Чтобы тебе столько
Буранов, дуб,
Сколько он отпробовал
Бабьих губ.

Сашка.
Сгорай, шёлк-батист,
Всё имушшество,
Пропадай, конь, на полном скаку.
Пропадай, конь, на полном скаку,
Захлеснись, баржа,
На полном ходу.
Ты почто, смерть,
Таких отбирашь?
Ты почто, смерть, дубы ломашь,
А сорняк-траве расти даёшь?

Стешка.
Пропадает тополь
В самом соку,
Выпадают волосы
По волоску.
Ищет тебя, месяц,
Ночь в саду.
Без тебя мы в темени,
В холоду.
Ничего-то месяцу
Не найти,
Закатились глазыньки
Дитяти.

Сашка.
Ты почто, смерть, совьим глазам
Смотреть даёшь, глядеть даёшь,
На сокольи глаза
Пятаки кладёшь?

Стешка.
Чтоб тебе столько
Буранов, дуб,
Выбили из гребня
Заглавный зуб,
Выбили из гребня
Заглавный зуб,
Отрезали шашкой
Заглавный чуб.
А тому бы зубу
Смерть прокусить,
А того бы чуба
Вовек не развить.
Отворяйся, небо,
Рассыпь снега,
Замети метелями
Свово врага,
Замети метелями
Свово врага,
Ты раздень их, ворогов,
Донага.

Сашка.
Он ли не был
К людям
Жа-а-лостлив?..

Так две выпи,
В траву уткнув
Жалобой и мукой
Набитый клюв,
Нанятые плакальщицы
Выли
На рытой лопатой,
Сапогом примятой,
Неотзывчивой
К горестям тем
Могиле.

*

А луна косыми тенями шла,
Будто подымалась
Сгореть дотла,
Сеяла в берёзах густой мороз.
И пену Ишим
Нёс и нёс,
И тоску Ишим
Нёс и нёс,
И песню – сердит – Ишим
Холодил
Войной холодней удил.

           Нанятые за хорошие деньги плакальщицы оплакивают убийцу Корнилу Ильича, а бедного Гришу Босого и оплакать некому – разве что только его родные плачут о нём…

12. Мугол.

………………………………………………………………

Там, на небе,
Аллах богат –
Из лисиц
Сшивает закат,
Посыпает башку
Золой,
Колет руки себе   
Иглой.
И певцы
На песке рябом
Душат узкие шеи
Домбр:

-- Будь ты дважды
И трижды
Проклята,
Соль!
И ещё раз
Будь ты
Проклята,
Соль!
И ещё раз
Будь ты
Проклята,
Соль!
Дождевую воду
Сосущая,
Соль!
Напитавшая
Землю и стебли,
Соль!

(Так слагаются песни
Последней тоски, --
Не она ли,
Чьи ласки
И горести грубы,
Подставляет
Упругие волчьи соски!
К ним, горячим,
Протянутся жадные губы.)

Будь ты
Каждым рожденьем
Проклята,
Соль!
И ещё раз рожденьем
Проклята,
Соль!
Иссушившая землю
И стебли, соль!
Целовавшая руки
И губы,
Соль!

(Так рождаются ветры
И гаснут вдали,
Стонет гулкое сердце земли
Под ногами,
Под луной!
Словно счастье,
Скользят ковыли,
Но пески наступают,
Сужаясь кругами.)

-- Лисий узкий след связал
Сердце твоё
С сердцем моим!
От твоей юрты’
К моей юрте’
Пролетает
Коршуном дым.
О! О! О!
От твоей юрты
К моей юрте!
(Так в безветрии
Смеют озёра
Шуметь
О морях, кочевавших
Пустыней когда-то.
Так, задев мимоходом 
Намокшую ветвь,
Лисье, рыжее солнце
Уходит в закаты.)
-- Будь ты проклята
Днями и ночью,
Соль!
Разлучившая руки любимых,
Соль!
Разлучившая
Счастье с народом,
Соль!
Разлучившая
Зиму и вёсны,
Соль!

        *

И первый приехавший
Говорит:
-- Там,
Возле Мугола,
Соли нет,
Крысы идут
По тем местам,
И чума, чума
За крысами вслед. Валятся люди
Там на кошму,
И в глазах у них
Пляшет страх:
Чёрную байбичу –
Чуму –
Выслали
Нас сжигать
На кострах!
И второй приехавший
Говорит:
-- Тут –
Соль
И острый русский
Сапог,
А возле Денгиза
Джут, джут,
И скот
Подыхать от голода
Лёг.
До смерти остались
Одни вершки, --
Мы жить хотим
И ползём.
Мы съели
Дохлых коней кишки
И пальцы свои грызём!

Но караван
На длинных ногах пошёл
Курганами –
Вверх, вниз,
В жёлтую страну
Му-у-гол,
Страну пастухов
Денгиз.
И мелькало
В гривах песков
Чёрное Кара – Коль,
И осталась далеко
Позади него соль, соль…
И вот уже
Первая крыса Азии
Насторожила седой ус,
В острых зубах
Хороня заразу,
С глазами холодных,
Быстрых бус.
Бурая, важная,
Пригнула плечи
И – ринулась,
Темнее теней.

И крысы пошли
Каравану навстречу,
Лапками перебирая за ней.

         Эпилог.

-- Над большими ветвями,
Над косыми тенями
Солнце стоит.
Нет Деро’ва!
Нами убит!
Солнцем украшено
Наше знамя, --
Нет Деро’вых!
Убиты нами!
(Пой, Джейдосов!!
Недаром, недаром
Ты родился
Средь пург и атак,
Наседал
Средь последних пожаров
На последних казаков
Джатак.
Он их гнал.
И косматые пики,
Словно клюва отмщенье, неслись,
Словно молодость
В звёздах и гике,
Словно новое
Право на жизнь!
Он их гнал
По дорогам пробитым,
Смерть на смерть,
По треснувшим льдам
И стрелял из винтовок
По сытым,
По трусливым
Казацким задам!)

-- Над большими ветвями,
Над косыми тенями
Солнце стоит.
Нет Яркова!
Нами убит!
Проклята кровь его
Трижды нами.
Солнцем украшено
Наше знамя!
(Пой, Джейдосов!
Просторней просторных
Ветров летних
Свободы разгон, --
Не забыть
Этих горестных, чёрных,
Убегавших к Зайсану знамён!
Там, в хребтинах Зайсана, поранен,
Умер, стало быть,
Умер – и вся,
Скулы в иней одев, Устюжанин,
По-лошажьи глазами кося.
Там, в Зайсане,
Средь пьяных, как бредни,
Перетоптанных вьюгой снегов
Грузно Меньшиков
Сгинул последний
И последний
Хорунжий Ярков!)
-- Те, кто борется
Вместе с нами,
Становитесь под солнцем,
Под наше знамя!
(Пой, друг, пой!
На тебя – человека –
Смотрит издали
Каменный гнёт.
Революция!
Ты ли – от века
И голов и сердец пересчёт?
Пой, Джейтак!
Ты не малый – великий,
Перекраивай души и жизнь.
Я приветствую грозные пики,
Что за жизнью ярковской гнались!
То искали
Голодные сытых
В чёрном зареве смерти,
В крови.
И теперь, если встретишь несбитых,
Не разглаживай брови – дави!)
-- Боевое слово,
Прекрасное слово,
Лучшее слово
Узнали мы:
РЕВОЛЮЦИЯ!

                В  1934-м г. поэма «Соляной бунт», вышла отдельной книгой. При жизни Васильева были опубликованы только 4 его поэмы (из 14!): кроме «Соляного бунта» -- «Синицын и К», (1934), «Кулаки» и «Принц Фома» (1936 г.). Стенограмма обсуждения, состоявшегося 3 апреля 1933 г. (в год создания «Соляного бунта) помогает нам понять, почему так мало печатались поэмы Замечательного Поэта:
                « К. Зелинский (тот самый критик, который в будущем (1940-м году) напишет разгромную внутреннюю рецензию на так и не вышедший в свет сборник стихов гениальной Марины Цветаевой – В. К.): У нас может явиться вопрос: откуда явился Васильев? Почему на 16-ом году пролетарской революции, после ликвидации кулачества как класса, появляется такой поэт? Значит, не вся ещё молодёжь наша?.. Я думаю, что это не случайно. Значит, пережитки капитализма ещё налицо, ещё сильны…
              Е. Усиевич: Для того, чтобы Васильев мог сам перестроиться, чтобы его творчество не давало права наиболее реакционным элементам в нашей литературе и уповать, что он поднимет их поникшее знамя, для этого, прежде всего, Васильев должен понять не только то, что наша критика, наша общественность считает его чужаком, он должен осознать, чью идеологию выражает он. До сих пор мы не имели у Васильева ни сознания этого, ни, тем более, попытки убрать мосты, которые его связывали с этими людьми…»
                И даже Гронский, которому нравились поэмы Павла Васильева, и не раз помогавший ему, сказал на обсуждении так:
                «Если народ не знает поэта, если народ не поёт его песен, -- грош цена такому поэту… Вот если с этой точки зрения мы подойдём к творчеству всей группы так называемых крестьянских поэтов, то мы должны сказать, что эта группа совершенно напрасно, без всяких на то оснований, приклеивает к себе крестьянскую вывеску… Это не крестьянская, а кулацкая поэзия… Возьмите творчество Клюева, Клычкова и Павла Васильева за последние годы. Что из себя представляет это творчество? Каким социальным силам оно служило? Оно служило силам контрреволюции. Это резко, это грубо, но это правда… Можно ли переделать этих крестьянских поэтов? Стариков, мне думается, трудно будет переделать. Если бы они хотели служить прогрессу, то есть пролетарской революции, они давно бы это сделали. Да и трудно агитировать этих людей. Им можно лишь сказать: если хочешь сидеть в прошлом, сиди, сиди и жди того дня, когда твой народ забудет о тебе как художнике… Я думаю, что дело заключается в том, что в воспитании Васильева мы проявили некоторое благодушие, мы над ним не работали, а кое-кто другой над ним работал. И, предоставленный этим людям, Васильев развился не в сторону революции, а в сторону контрреволюции. Васильеву надо прямо сказать, что он сейчас пришёл на некую грань: или он совершит прыжок в сторону революции, или он погибнет как художник…» 
                Эти выступления сопровождались такими резкими выпадами  в сторону близкого Васильеву поэта Сергея Клычкова, тоже присутствовавшего на обсуждении, что Васильев не выдержал давления. «Здесь говорили, -- сказал он обозленно, -- что Клычков особенно на меня влиял, что я был у Клычкова на поводу, что я овечка. Достаточно сказать, что окраска моего творчества очень отличается от клычковской, а тем более от клюевской. Я сам хорош гусь в этом отношении… Вообще, если говорить о крестьянских поэтах, -- а таковые всё-таки существовали и существуют, -- что надо сказать, что хотя Клычков и Клюев на меня не влияли, у нас во многих отношениях родная кровь. И все мы ребята такого сорта, на которых повлиять очень трудно. Это блестяще доказал Клычков, особенно Клюев… Тут – советское строительство, а с Клычкова, как с гуся вода… Мне грустно признаться, но советское строительство и на меня мало влияло… Разве Маяковский не пришёл к революции, и разве Клюев не остался до сих пор ярым врагом революции?.. Теперь выступать против революции и не выступать активно с революцией – это значит активно работать с фашистами, кулаками…»
                Но никакие обсуждения, никакие обвинения не могли изменить характер Павла Васильева. << В стране, -- вспоминал писатель А. Алдан – Семёнов, -- сажали и расстреливали «врагов народа», дети печатали в газетах объявления, что отрекаются от отцов своих, а Павел Васильев говорил: «Ну и детки от первой пятилетки! Только и слышишь: каюсь да отрекаюсь. А я вот нарочно распустил слух про себя, что, дескать, сын степного прасола – миллионера, а не учителя из Павлодара». – «Зачем выдумывать басни во вред себе?» -- «В пику продажным душам! Когда предательство родного отца объясняют героизмом – это уже растление души. Противно».

                Павла Васильева обвиняли в том, что он певец кулачества (конечно, вздорное обвинение), а Он тем временем создавал новые Прекрасные стихи – т. е. делал то, что Ему подсказывало Призвание!! Вскоре я дам ещё несколько стихотворений 1933-го года. Но прежде дам отрывок из воспоминаний Елены Вяловой -- Васильевой, из которого ясно,   насколько широкой была Душа Замечательного Поэта:
                << …Деньги для Павла, несмотря на ежедневный труд, подчас превращающийся в изнурительную, опустошающую душевную пытку, имели какое-то абстрактное значение. Казалось, что они тяготят его. Бывало, получая гонорар в редакциях, Павел поднимал пачку высоко над головой и громко, с расстановкой произносил: «Страждущие! Не стесняйтесь и подходите!» Бравшим добавлял: «Вернёшь словами».
                Когда бабушка Павла, Мария Фёдоровна, получив от внука двести рублей «на церковные свечки», спросила, откуда такие деньги, Павел только улыбнулся:
                -- Эх, бабушка, я ведь деньги из дыма делаю, -- и, помолчав, добавил: -- Ну а потом из денег делаю дым.
                Отчётливо помню один летний день. Рано утром нас разбудил  телефонный звонок. Звонил Гронский с предложением поехать к ним на дачу в Подсолнечное. Этот день был у Павла свободен, он согласился, и вскоре синий «бюик» уже сигналил под нашими окнами. Быстро миновав уже заполненные людьми улицы, мы выехали на Ленинградское шоссе.
                Настроение у Павла было прекрасное. Он пел какие-то частушки, сочинял их тут же на ходу, озорно на нас посматривая.
                Солнце стояло уже высоко. Но от быстрого хода машины, идущей по ровному шоссе, мы не ощущали зноя.
                Внезапно шофёр резко затормозил. За поворотом дорогу перекрывал шлагбаум с табличкой «Тише ход!», оставляя сбоку узкое место для проезда. Дальше шоссе было перерыто. Всюду громоздились горы земли и песка. Экскаваторы, скрежеща гусеницами, сыпали целые ковши породы в кузова грузовиков, отчего машины вздрагивали и как бы глубже уходили колёсами в землю.  Десятки мужчин, обнажённых до пояса, работали с лопатами, кайлами, носилками. Их тела, лоснящиеся от пота, казались лакированными фигурами, вырезанными из тёмного дерева. У некоторых на головах были выцветшие кепки, у других же головы были повязаны носовыми платками с узелками на углах. Но легко можно было заметить, что волосы у всех чисто сбриты. В стороне я заметила военных, стоявших в ленивой позе, опершись на винтовки. Сначала мне показалось, что они наблюдают за работой, но оказалось – за людьми.
             На мой удивлённый взгляд Павел произнёс одно слово:
             -- Заключённые.
               Из-за плохой дороги наша машина шла очень медленно. Многие из работавших провожали нас хмурыми взглядами. В одном месте нам пришлось остановиться – шоссе перегородил тягач, перетаскивающий огромную трубу. Павел, сдвинув брови, осматривался по сторонам.
                Заметив рядом более чисто и опрятно одетого заключённого, Павел попросил его подойти к машине. Стрелок, заметив движение бригадира, которым оказался заключённый, громко крикнув на ходу «Не разрешено!», почти бегом приблизился к нам. Многие с любопытством повернули головы в нашу сторону и стояли, прислушиваясь к разговору. А Павел, зная, что расспрашивать людей, лишённых свободы, об их судебных делах запрещено, завёл самый невинный разговор – о бытовой стороне жизни лагеря, спросив, между прочим, есть ли при лагере ларёк.
               -- А как же, конечно, есть. Не хуже Елисеевского магазина, что на Тверской, -- широко улыбнулся охранник, довольный своей остротой.
               -- А деньги на всю бригаду можно передать, чтобы они купили себе в ларьке то, что им нужно? – спросил Павел.
             -- Это можно, передайте бригадиру – он у нас лицо доверенное, -- ответил охранник, улыбаясь ещё шире.
             Павел, обернувшись ко мне, показал глазами на сумочку, в которой у меня лежал пакет с деньгами – что-то около двух с половиной тысяч. Эти деньги предназначались к отправке Глафире Матвеевне, матери Павла. Накануне я почему-то не смогла их отправить. Павел об этом знал. Я достала пакет, передала его Павлу, а он, не раскрывая, отдал бригадиру. Бригадир, определивший по толщине пакета, что там немалая сумма, принялся благодарить Павла. Охранник же, округлив и без того круглые глаза, смотрел то на Павла, то на пакет.
                В это время тягач перетащил трубу на другую сторону дороги, и шофёр, дав газ, быстро повёл машину, оставив позади только облако пыли.
                Некоторое время все молчали. Встреча с заключёнными, которых я видела впервые, произвела на меня тяжёлое впечатление. Я не знала вины этих людей, но мне было жаль их, лишённых самого дорогого – свободы. Могли ли мы тогда догадываться, что трое из нас вскоре тоже потеряют её…>>.

                И вот,  как бы в преддверии нового ареста (хотя, скорей всего – это просто совпадение) в 1934-м г. Павел Васильев написал стихотворение «Песня о том, что сталось с тремя сыновьями Евстигнея Ильича на Беломорстрое» (известно, что среди строителей Беломор-канала было много заключённых):

Первый сын не смирился, не выждал
Ни жены, ни дворов, ни коров –
Осенил он крестом себя трижды
И припомнил родительский кров.
Бога ради и памяти ради,
Проклиная навеки её,
Он петлю себе тонкую сладил
И окончил своё житиё.
Сын второй изошёл на работе
Под моряны немыслимый вой –
На злосчастном песке, на болоте
Он погиб, как боец рядовой.
Затрясла лихоманка детину,
Только умер он всё ж не врагом –
Хоронили кулацкого сына,
И чекисты стояли кругом.
Ну а третьему – воля, и сила,
И бригадные песни легки, --
Переходное знамя ходило
В леву руку из правой руки.
Бригадиром, вперёд, не горюя,
Вплоть до Балтики шёл впереди,
И за это награду большую
Он унёс с собой в жизнь на груди.
Заревёт, Евстигнёшке на горе,
Сивых волн непутёвый народ
И от самого Белого моря
До Балтийского моря пройдёт.
И он шёл, не тоскуя, не споря,
Сквозь глухую, медвежью страну.
Неспокойное Белое море
Подъяремную катит волну.
А на Балтике песня найдётся,
И матросские ленты легки,
Смотрят крейсеры и миноносцы
На Архангела из-под руки.
С горевыми морянами в ссоре,
Весть услышав на новом пути,
Хлещет посвистом Белое море
И не хочет сквозь шлюзы идти.
            
            А теперь, как и обещал, дам стихи первой половины 1930-х  г.г. Сначала – стихотворение 1931 г. – я его не дал раньше, когда рассказывал о том времени жизни Поэта (начало 1930-х г.г.), а ведь это одно из Вершинных стихов Васильева, и одно из моих любимых:

                Путинная весна.

Так, взрывая вздыбленные льды,
Начиналась ты.
И по низовью,
Что дурной, нахлынувшею кровью,
Захлебнулась теменью воды.

Так ревела ты, захолодев,
Глоткой перерезанною бычьей,
Нарастал подкошенный припев –
Ветер твой, твой парусный обычай!

Твой обычай парусный! Твой крик!
За собой пустыни расстилая,
Ты гремела,
Талая и злая,
Ледяными глыбами вериг.

Не твои ли взбухнувшие ливни
Разрывали зимнее рядно?
Осетры, тяжёлые, как бивни,
Плещутся
И падают на дно.

Чайки,
         снег
              и звёзды над разливом,
Астрахань,
               просторы,
                промысла…
Ты теченьем чёрным и пугливым
Оперенье пены понесла!..

Смяв и сжав
Глухие расстоянья,
Поднималась ты – проста, ясна.
Так в права вошли: соревнованье,
Темпы, половодье и весна.

                А это стихи 1933-го года:

В степях немятый снег дымится,
Но мне в метелях не пропасть, --
Одену руку в рукавицу
Горячую, как волчья пасть.

Плечистую надену шубу
И вспомяну любовь свою,
И чарку поцелуем в губы
С размаху насмерть загублю.

А там за крепкими сенями
Людей попутных сговор глух.
В последний раз печное пламя
Осыплет петушиный пух.

Я дверь раскрою, и потянет
Угаром банным, дымной тьмой…
О чём глаз на глаз нынче станет
Кума беседовать со мной?

Луну покажет из-под спуда,
Иль полыньёй растопит лёд,
Или синиц замёрзших груду
Из рукава мне натрясёт?

                Тройка.

Вновь на снегах, от бурь покатых,
В колючих бусах из репья,
Ты на ногах своих лохматых
Переступаешь вдаль, храпя.
И кажешь морды в пенных  розах, --
Кто смог, сбираясь в дальний путь,
К саням – на тёсанных березах
Такую силу притянуть?
Но даже стрёкот сбруй сорочий
Закован в обруч ледяной.
Ты медлишь, вдаль вперяя очи,
Дыша соломой и слюной.
И коренник, как баня, дышит,
Щекою к поводам припав,
Он ухом водит, будто слышит,
Как рядом в горне бьют хозяв;
Стальными блещет каблуками
И белозубый скалит рот,
И харя с красными белками,
Цыганская, от злобы ржёт.
В его глазах костры косые,
В нём зверья стать и зверья прыть,
К такому можно пол-России
Тачанкой гиблой прицепить!
И пристяжные! Отступая,
Одна стоит на месте вскачь,
Другая, рыжая и злая,
Вся в красный согнута калач.
Одна – из меченых и ражих,
Другая – краденая, знать, --
Татарская княжна да б…, --
Кто выдумал хмельных лошажьих
Разгульных девок запрягать?
Ресниц декабрьское сиянье
И бабий запах пьяных кож,
Ведро серебряного ржанья –
Подставишь к мордам – наберёшь.
Но вот сундук в обивке медной
На сани ставят. Веселей!
И чьи-то руки в миг последний
С цепей спускают кобелей.
И коренник, вовсю кобенясь,
Под тенью длинного бича,
Выходит в поле, подбоченясь,
Приплясывая и хохоча.
Рванулись. И – деревня сбита,
Пристяжка мечет, а вожак,
Вонзая в быстроту копыта,
Полмира тащит на вожжах!

               По-моему, Мощно написано!!

                И ещё одно стихотворение 1933-го года. Дочь Павла Васильева и Галины Анучиной считает, что оно обращено к её матери. Но она приводит в своих комментариях к письмам только 5 или 6 строк из него, я же дам его полностью. Стихотворение, по-видимому, прощальное: в 1933-м году Васильев женился во 2-ой раз – на Елене Вяловой:

По’ снегу сквозь темень пробежали
И от встречи нашей за версту,
Где огни неясные сияли,
За руку простились на мосту.

Шла со мной, не плача и не споря,
По’д небом стояла как в избе.
Тёплую, тяжёлую от горя,
Золотую притянул к себе.

Одарить бы на прощанье – нечем,
И в последний раз блеснули и,
Развязавшись, поползли на плечи
Крашеные волосы твои.

Звёзды Семиречья шли над нами,
Ты стояла долго, может быть,
Девушка со строгими бровями,
Навсегда готовая простить.

И смотрела долго, и следила
Папиросы наглый огонёк.
Не видал. Как только проводила,
Может быть, и повалилась с ног.

А в вагоне тряско, дорогая,
И шумят. И рядятся за жизнь.
И на полках, сонные, ругаясь,
Бабы, будто шубы, разлеглись.

Синий дым и рыжие овчины,
Крашенные горечью холсты,
И летят за окнами равнины,
Полустанки жизни и кусты.

Выдаст, выдаст этот дом шатучий!
Скоро ли рассвет? Заснул народ,
Только рядом долго и тягуче
Кто-то тихим голосом поёт.

Он поёт, чуть прикрывая веки,
О метелях, сбившихся с пути,
О друзьях, оставленных навеки,
Тех, которых больше не найти.

И ещё он тихо запевает,
Холод расставанья не тая,
О тебе, печальная, живая,
Полная разлук и встреч земля! 

               1933-м годом датирован и поэтический триптих «Анастасия». Кем была эта Анастасия для Павла Васильева – ещё одной возлюбленной или это поэтический вымысел – я не знаю и выяснить нет никакой возможности. Но важнее другое: эти три стихотворения – Жемчужины Т васильевской любовной лирики…

                Анастасия.
               
                Почему ты снишься, Настя,
                В лентах, в серьгах, в кружевах?
                (Из старого стихотворения)

                1.

Не смущайся месяцем раскосым,
Пусть глядит через оконный лёд.
Ты надень ботинки с острым носом,
Шаль, которая тебе идёт.

Шаль твоя с тяжёлыми кистями –
Злая кашемирская княжна,
Вытканная вялыми шелками,
Убранная чёрными цветами, --
В ней ты засидишься дотемна.

Нелегко наедине с судьбою.
Ты молчишь. Закрыта крепко дверь.
Но о чём нам горевать с тобою?
И о чём припоминать теперь?

Не были богатыми, покаюсь,
Жизнь моя и молодость твоя.
Мы с тобою свалены покамест
В короба земного бытия.

Позади пустынное пространство,
Тыщи вёрст – всё звёзды да трава.
Как твоё тяжёлое убранство,
Я сберёг поверья и слова.

Раздарить налево и направо?
Сбросить перья эти? Может быть,
Ты сама придумаешь, забава,
Как теперь их в дело обратить?

Никогда и ни с каким прибасом
Наши песни не ходили вспять, --
Не хочу резным иконостасом
По кулацким горницам стоять!

Нелегко наедине с судьбою.
Ты молчишь. Закрыта крепко дверь.
Но о чём нам горевать с тобою?
И о чём припоминать теперь?

Наши деды с вилами дружили,
Наши бабки чёрный плат носили,
Ладили с овчинами отцы.
Что’ мы помним? Разговор сорочий,
Лёгкие при новолунье ночи,
Тяжкие лампады, бубенцы…

Что’ нам светит? Половодье разве,
Пена листьев диких и гроза,
Пьяного попа благообразье,
В золочёных ризах образа?

Или свет лукавый глаз кошачьих,
Иль пожатье дружеской руки,
Иль страна, где, хохоча и плача,
Скудные, скупые, наудачу
Вьюга разметала огоньки?

                2.

Не смущаясь месяцем раскосым,
Смотришь ты далёко, далеко’…
На тебе ботинки с острым носом,
Те, которым век не будет сноса,
Шаль и серьги, вдетые в ушко.

С тёмными спокойными бровями,
Ты стройна, улыбчива, бела,
И недаром белыми руками
Ты мне крепко шею обняла.

В девку переряженное Лихо,
Ты не будешь спорить невпопад –
По’д локоть возьмёшь меня и тихо
За собою поведёшь назад.   

Я нарочно взглядываю мимо, --
Я боюсь постичь твои черты!
Вдруг услышу отзвук нелюдимый,
Голос тихий, голос твой родимый –
Я страшусь, чтоб не запела ты!

Потому что в памяти, как прежде,
Ночи звёздны, шали тяжелы,
Тих туман, и сбивчивы надежды,
Убежать от этой кабалы.

И напрасно, обратясь к тебе, я
Всё отдать, всё вымолить готов, --
Смотришь, лоб нахмуря и робея
И моих не понимая слов.

И бежит в глазах твоих Россия,
Прадедов беспутная страна.
Настя, Настенька, Анастасия,
Почему душа твоя темна?

                3.

Лучше было б пригубить затяжку
Той махры, которой больше нет,
Пленному красногвардейцу вслед!
Выстоять и умереть не тяжко
За страну мечтаний и побед.

Ведь пока мы ссоримся и ладим,
Громко прославляя тишь и гладь,
Счастья ради, будущего ради
Выйдут завтра люди умирать.

И, гремя в пространствах огрубелых,
Мимо твоего идут крыльца
Ветры те, которым нет предела,
Ветры те, которым нет конца!

Вслушайся. Полки текут, и вроде
Трубная твой голос глушит медь,
Неужели при такой погоде
Грызть орехи, на печи сидеть?

Наши имена припоминая,
Нас забудут в новых временах…
Но молчишь ты…

Девка расписная,
Дура в лентах, серьгах и шелках!
 


                О Павле Васильеве вспоминает Наталья Кончаловская:
                << Во всём его творчестве постоянно присутствует его буйный, неудержимый темперамент. Забияка, любивший  поддразнить и даже поиздеваться, он был на редкость щедрым в дружбе. Это порождало, с одной стороны, -- множество друзей и поклонников, с другой – множество недругов и завистников (к недругам и завистникам мы ещё вернёмся – В. К.).
                Мне лично довелось познакомиться с Павлом Васильевым у моих друзей – поэта Михаила Герасимова и его жены Нины. Нина слыла красивейшей женщиной. Довольно высокая, великолепно сложенная, с маленькими руками и ногами, чёрные волосы – на прямой пробор – гладко зачёсаны, очень правильные черты лица и довольно крупный чувственный рот. Томно-загадочное выражение синих глаз неизменно привлекало внимание окружающих. Она выглядела  утомлённо-расслабленной и любила нежиться в постели. Всё это, видимо, импонировало преданно-влюблённому Михаилу Герасимову. В контраст с нею это был мужественно-сильный мордовец, готовый служить ей чем угодно.
                У Герасимовых, живших на Тверском бульваре в старинном особняке со сквериком, где находился и Литературный институт, и квартиры многих писателей, собирались друзья-поэты. Был там и Кириллов, Грузинов, Клычков, был прозаик Михаил Никитин, бывал  и Павел Васильев, приударявший за Ниной и посвятивший ей стихи, которые начинаются
такими строчками:

                Опять вдвоём,
                Но неужели,
                Чужих речей вином пьяна,
                Ты любишь взрытые постели,
                Моя монгольская княжна…

                Вероятно, ни одному поэту не пришло бы в голову сравнивать томную московскую красавицу  с монгольской княжной. Только в воображении Васильева перенасыщенном восточными, киргизскими мотивами, могла где-то всплыть таинственная прелесть восточных женщин и воплотиться в «монгольской княжне». И это, конечно, было пленительно и нисколько не противоречило обстановке, в которой родились эти стихи… >>.

                Вот это стихотворение полностью – шедевр васильевской любовной лирики:

Опять вдвоём,
Но неужели,
Чужих речей вином пьяна,
Ты любишь взрытые постели,
Моя монгольская княжна!

Напрасно, очень может статься…
Я не дружу с такой судьбой.
Я целый век готов скитаться
По шатким лесенкам с тобой,

И слушать –
Как ты жарко дышишь,
Забыв скрипучую кровать,
И руки, чуть локтей повыше,
Во тьме кромешной целовать.

                <<  Мне был тогда 31 год, я только что вернулась из Америки, где пробыла шесть лет со своим первым мужем, -- продолжает Н. Кончаловская. – По возвращении нам пришлось развестись с ним, он женился на другой женщине, а я оставалась одна, была ещё молода, свободна, привлекательна. Я хорошо говорила по-английски, писала стихи, пела американские песни, подражая неграм, ловко выплясывала их танцы, подпевая себе, и среди литературной молодёжи пользовалась успехом. Жила я тогда на Большой Садовой со своими родителями. Жизнь моя была интересной и насыщенной.
                Когда я встретила Павла Васильева, он поначалу произвёл на меня неприятное впечатление. Невзрачный малый, худой, скуластый, с копной белокурых вьющихся волос, с хищным разрезом зеленоватых глаз, с властным очертанием рта и капризно оттопыренной нижней губой. Был он в манерах развязен, самоуверен, много курил, щурясь на собеседников и стряхивая длинными загорелыми пальцами пепел от папиросы куда попало.
                Но стоило ему начать читать свои стихи, как весь его облик неузнаваемо менялся, в нём словно загорался какой-то внутренний свет. Глубокий, красивого тембра голос завораживал. Читал он обычно стоя, читал только наизусть, даже только что написанные стихи,  выразительно жестикулируя, и лицо его, с тонкими, трепещущими ноздрями, становилось красивым, вдохновенным, артистичным от самой природы. И это был подлинный талант, всепобеждающий как откровение, как чудо…
                Мы вскоре подружились с Павлом, и, бывало, встречаясь у Герасимовых, у скульптора Златовратского или у старой чудачки поэтессы Марьяновой, обожавшей Павла и часто устраивавшей вечера с чтением его стихов, Павел всегда провожал меня домой, и мы долго бродили по летней ночной Москве, встречая рассвет на набережной, и было в этих прогулках что-то романтично-целомудренное.
                Павел, имевший постоянный успех у женщин и привыкший к нему, ко мне относился по-особому, я бы сказала – почтительно, хоть это не мешало ему хвастаться мнимой победой. Вот эта «победа» и была причиной создания одного из лучших его произведений «Стихи в честь Натальи». Так родился образ «той Натальи», в который он вложил своё вдохновение, свою мечту о русской женщине, о красоте. Вообще мне было посвящено пять стихотворений: «Шутка», «Стихи в честь Натальи» «Горожанка», «Клятва на чаше» и «Послание к Наталии». И, пожалуй, ближе всего ко мне стихи «Шутка», в которых Павел непосредственно изображает:

                Негритянский танец твой хорош,
                И идёт к тебе берет пунцовый,
                И едва ль на улице Садовой
                Равную тебе найдёшь…
                И покуда рядом нет Клычкова,
                Изменю фольклору – каково!
                Румба, значит. Оченно толково
                Крой впристучку. Можно. Ничего, --

шутит Павел, как бы разрешая мне подражать неграм. А в конце, верен себе, своему пристрастию к Сибири, он вспоминает обожаемого им Сурикова:

                Только не забудь, что рядом с нами,
                Разбивая острыми носами
                Влаги застоялый изумруд,
                По «Москве» под злыми парусами
                Струги деда твоего плывут. >>. 

                (Наталья Кончаловская – внучка великого русского художника Василия Ивановича Сурикова.)

                А теперь – 3 стихотворения Павла Васильева,  обращённых к Наталье Кончаловской.

                Стихи в честь Натальи.

В наши окна, щурясь, смотрит лето,
Только жалко – занавесок нету,
Ветреных, весёлых, кружевных.
Как бы они весело летали
В окнах приоткрытых у Натальи,
В окнах незатворенных твоих.

И ещё прошеньем прибалую –
Сшей ты, ради бога, продувную
Кофту с рукавом по локоток,
Чтобы твоё яростное тело
С ядрами грудей позолотело,
Чтобы наглядеться я не мог.

Я люблю телесный твой избыток,
От бровей широких и сердитых
До ступни, до ноготков люблю,
За ночь обескрылевшие плечи,
Взор, и рассудительные речи,
И походку важную твою.

А улыбка – ведь какая малость! –
Но хочу, чтоб вечно улыбалась –
До чего тогда ты хороша!
До чего доступна, недотрога,
Губ углы приподняты немного:
Вот где помещается душа.

Прогуляться ль выйдешь, дорогая,
Всё в тебе ценя и прославляя,
Смотрит долго умный наш народ,
Называет «прелестью» и «павой»
И шумит вослед за величавой:
«По стране красавица идёт».

Так идёт, что ветви зеленеют,
Так идёт, что соловьи чумеют,
Так идёт, что облака стоят.
Так идёт, пшеничная от света,
Больше всех любовью разогрета,
В солнце вся от макушки до пят.

Так идёт, земли едва касаясь,
И дают дорогу, расступаясь,
Шлюхи из фокстротных табунов
У которых кудлы пахнут псиной,
Бёдра крыты кожею гусиной,
На ногах мозоли от обнов.

Лето пьёт в глазах её из брашен,
Нам пока Вертинский ваш не страшен –
Чёртова рогулька, волчья сыть.
Мы ещё Некрасова знавали,
Мы ещё «Калинушку» певали,
Мы ещё не начинали жить.

И в июне в первые недели
По стране весёлое веселье,
И стране нет дела до трухи.
Слышишь, звон прекрасный возникает?
Это петь невеста начинает,
Пробуют гитары женихи.

А гитары под вечер речисты,
Чем не парни наши трактористы?
Мыты, бриты, кепки набекрень.
Слава, слава счастью, жизни слава.
Ты кольцо  из рук моих, забава,
Вместо обручального одень.

Восславляю светлую Наталью,
Славлю жизнь с улыбкой и печалью,
Убегаю от сомнений прочь,
Славлю все цветы на одеяле,
Долгий стон, короткий сон Натальи,
Восславляю свадебную ночь.

Май 1934

                Горожанка.

Горожанка, маков цвет Наталья,
Я в тебя, прекрасная, влюблён.
Ты не бойся, чтоб нас увидали,
Ты отвесь знакомым на вокзале
Пригородном вежливый поклон.

Пусть смекнут про остальное сами.
Нечего скрывать тебе – почто ж! –
С кем теперь гуляешь вечерами,
Рядом с кем московскими садами
На высоких каблуках идёшь.

Ну и юбки! До чего летучи!
Ситцевый буран свиреп и лют…
Высоко над нами реют тучи,
В распрях грома, в молниях могучих,
В чревах душных дождь они несут.

И, темня у тополей вершины,
На передней туче, вижу я,
Восседает, засучив штанины,
Свесив ноги босые, Илья.

Ты смеёшься, бороду пророка
Ветром и весельем теребя…
Ты в Илью не веришь? Ты жестока!
Эту прелесть водяного тока
Я сравню с чем хочешь для тебя.

Мы с тобою в городе как дома.
Дождь идёт. Смеёшься ты. Я рад.
Смех знаком, и улица знакома,
Грузные картины Моссельпрома,
Как столы на пиршестве, стоят.

Голову закинув, смейся! В смехе,
В громе струй, в ветвях затрепетав,
Вижу город твой, его утехи,
В небеса закинутые вехи
Неудач, побед его и слав.

Из стекла и камня вижу стены,
Парками теснясь, идёт народ.

Вслед смеюсь и славлю  вдохновенно
Ход подземный метрополитена
И высоких бомбовозов ход.

Дождь идёт. Недолгий, крупный, ранний.
Благодать! Противиться нет сил!
Вот он вырос, город всех мечтаний,
Вот он встал, ребёнок всех восстаний, --
Сердце навсегда моё прельстил!

Ощущаю плоть его большую,
Ощущаю эти этажи, --
Как же я, Наталья, расскажи,
Как же, расскажи, мой друг, прошу я,
Раньше мог не верить в чертежи?

Дай мне руку. Ты ль не знаменита
В песне этой? Дай в глаза взглянуть.
Мы с тобой идём. Не лыком шиты –
Горожане, а не кто-нибудь.

Сентябрь 1934

                Послание к Наталии.

Струёй грохочущей, привольной
Течёт кумыс из бурдюка.
Я проживаю здесь довольный,
Мой друг, и счастливый пока.

Судьбы свинчаткою не сбитый,
Столичный гость и рыболов,
Вдыхаю воздух знаменитый
Крутых иртышских берегов.

На скулах свет от радуг красных,
У самых скул шумит трава –
Я понимаю, сколь прекрасны
Твои, Наталия, слова.

Ты, если вспомнить, говорила,
Что время сердцу отдых дать,
Чтобы моя крутая сила
Твоей красе была под стать.

Вот почему под небом низким
Пью в честь широких глаз твоих
Кумыс из чашек круговых
В краю родимом и киргизском,
На кошмах сидя расписных!

Блестит трава на крутоярах…
В кустах гармони! Не боюсь!
В кругу былин, собак поджарых,
В кругу быков и песен старых
Я щурюсь, зрячий, и смеюсь.

И лишь твои припомню губы,
Под кожей яблоновый сок –
Мир станет весел и легок:
Так грудь целует после шубы
Московский майский  ветерок.

Пусть яростней ревут гармони,
Пусть над обрывом пляшут кони,
Пусть в сотах пьяный зреет мёд,
Пусть шёлк у парня на рубахе
Горит, и молкнет у девахи
Закрытый поцелуем рот.

Чтоб лета дальние трущобы
Любови посетила власть,
Чтоб ты, мне верная до гроба,
Моя медынь, моя зазноба,
Над миром песней поднялась.

Чтобы людей полмиллиона
Смотрело, головы задрав,
Над морем слав, над морем трав
И подтвердило мне стозвонно,
Тебя выслеживая: прав.

Я шлю приветы издалёка,
Я пожеланья шлю… Ну что ж?
Будь здорова’ и краснощёка,
Ходи стройней, гляди высоко,
Как та страна, где ты живёшь.

1934

             И снова обратимся к воспоминаниям Натальи Кончаловской:
              << Однажды на вечере у Герасимовых, как обычно, собралась большая компания. Пришёл Павел со своим другом Ярославом Смеляковым, был Кириллов, был прозаик Михаил Никитин, пришёл и мой брат Миша, художник, и ещё множество друзей.
                Я хорошо помню, что в этот вечер я надела новое платье, сшитое мной самой. Оно было длинное бархатное и украшалась пышными, как два облака, рукавами из оборок розового шифона. Я была в ударе, танцевала, шутила, пила шампанское, и вдруг Павел, от которого можно было ждать любой неожиданной выходки, иногда почти хулиганской, почему-то пришёл в бешеную ярость.  То ли выпил лишнего, то ли взяла его досада на мою не – приступность, но он вдруг с размаху ударил меня и с перекошенным побелевшим лицом выбежал из квартиры и скрылся. Поднялся переполох. Все мужчины во главе с хозяином Михаилом Прокофьевичем бросились вдогонку. Но найти Павла не удалось.
                Но на следующий день в двенадцать часов кто-то позвонил у парадной двери общей квартиры, где я жила в маленькой комнате. Я открыла дверь – передо мной стоял Павел Васильев.
                -- Прости меня, -- сказал он. – Если не простишь, я встану на колени перед твоей дверью и буду стоять, пока не простишь…
                Я в бешенстве захлопнула дверь. И он простоял на коленях до трёх часов дня. Чёрным ходом я выбралась во двор, напротив была мастерская отца, там жила вся моя семья. Когда снова чёрным ходом я вернулась к себе, Павел всё ещё стоял. Мне звонили по телефону соседи и сообщали, что какой-то ненормальный не хочет уходить с площадки. В конце концов, позвонили из милиции.
                Я решила прекратить эту демонстрацию и открыла ему дверь. Он плакал, просил прощения. Я простила его, но он ушёл расстроенный. И дружбе нашей пришёл конец… >>.

                В том же, 1934-м году Павел Васильев вновь обращается памятью к гражданской войне и пишет стихотворение «Кавбригада перед атакой».


Светало, нервничали кони,
Косясь,  кусая удила,
И, как на холоду ладони,
Заря чуть розова была.
Кой-кто запомнил: оробелый,
В дымках недвижимый лесок
И командира кудерь белый,
От инея седой висок.
И, мёрзлые поводья тронув,
Бесстрашно напрягая слух,
Как будто ждали эскадроны,
Что рядом запоёт петух.
Ударило. Коней равняли.
Ещё неясно было тут,
Что эти звёзды над бровями,
Блистая твёрдыми краями,
Над битвой высоко взойдут.
Ударило. Затихло.  Вскоре
У горизонта раздалось.
Ударило – за сине море
От родины куда-то вкось.
В протяжных, яростных полётах
Мир колыхнулся, замелькал.
Есть среди пушек толсторотых
Певцы, достойные похвал!
В рядах сказали: «Наши!» Где-то
Просвистнула и стихла плеть.
Дал горизонт два – три ответа,
И замолчал, и начал петь.
И небо в громе и обвалах
Тряслось, сужая полукруг.
И было что-то в интервалах
Спокойное, как смерти вдруг.

Но издалече, издалёка
Означилось сквозь мёртвый гром,
Грустя и воздух вбрав глубоко,
Пошло «ура-а», крестясь штыком.
Нахлынувшее, человечье,
Отчаянное!.. Как гора,
Оно ползло врагу на плечи
И перекатывалось – «ура».
И вспомнили: оно недаром –
Пятнадцатый стрелковый полк,
Бинтуя раны комиссару,
С багровым знаменем пошёл.
Махнула смертная прохлада
Стремян повыше, ниже грив,
Стояла ровно кавбригада,
Глаза клинками заслонив.
Но было трудно заслониться
От грохота того, и вот
Вдали, как пойманный убийца,
Затараторил пулемёт.
Как ни считал, всё было мало,
Сбивался с счёта – и опять,
Вдруг сбившись, начинал сначала,
И в ночь  не мог пересчитать.
И страшно было ждать. И хрипло
В рядах сказали тихо: «Что ж,
Ждать, чтоб дивизия погибла?»
Но командир, смиряя дрожь 
Коня, который, зубы скаля,
Покачивался, -- ждал и ждал…
И вдруг, не сдерживаясь, дали,
Ракетный подали сигнал.
Тогда он саблю вздел с разлёта –
Спокойный, а лицо как мел.
И в первом эскадроне кто-то
Не выдержал. Стремясь запел:
«Вихри враждебные веют над нами!..»

                В том же 1934-м году, Павел Васильев пишет ещё одну эпическую поэму. Поэт – эпик – он опять на коне… Называется поэма «Синицын и Ко» (произносить как «Синицын и Компания»).

                Ю. Русакова пишет об этой поэме:  << Поэма «Синицын и Ко» -- безусловно, самая интересная история капитализма в России. Особенность восприятия поэмы – её «усваиваешь» мгновенно, исторический «стержень» читателю знаком и – редкий случай! – не отводит заранее от чтения. До самого конца не перестаёшь изумляться: неужели обо всём этом можно сказать не многословно, вялым языком, а вот так, играючи, без усилий, почти шутя! И при этом – ничего приблизительного, притянутого – точность попадания в «смысловую десятку» полная, безусловная. >>.
                1.
Страна лежала,
В степи и леса
Закутанная глухо
Логовом гор
И студёных озёр,
И слушала,
Как разрастается
Возле самого её уха
Рек монгольский, кочевничий
Разговор.

               Это начало – зачин поэмы. И – дальше – тоже упруго, на том же уровне:
                2.
  И, ширясь,
Не переставали дивиться
Глаза королевских
И купецких дворов
На потрескивающий ворс
Чёрно-бурой лисицы,
На связки соболей
И саженных бобров.

Они досылали бочками пороху и свинца,
Но страна,
Богатством своим густая,
Бобром вцеплялась
В брови дельца
И мантии оторачивала
Горностаем.

И соболи
Дорогие
На женских плечах
Поблёскивали сдержанно,
Тревожно
И гордо,
Будто помнили,
Как их лупили в ночах
Свирепой палкой
По окровавленным мордам.

             << П. Васильев ,-- продолжает размышлять Ю. Русакова, -- не поэт – историк (каким был, например, А. К. Толстой с его концепцией русской истории), он взял готовую историческую схему (кстати, она и сегодня осталась той же) и дал ряд иллюстраций. Благодаря высокому художественному «исполнению» их вся картина едина и органична.
                4.
К северу,
В предгорьях,
У ледовитых речек,
Где в песке
Синева медвежьей стопы,
Келейным богородицам
Первые свечи
Сжигали одичавшие лесные попы.

Там ютились
Смолевые поместья раскола,
Заросшие по бровь
Грехом и постом…
И до самых крыльев светлых
Тонули пчёлы
В цвету золотом,
В меду золотом.

И старцы жёлтый воск
Отделяли богу,
Мёд – себе. Вечерами, после работ,
Девки выходили,
В песнях тая тревогу,
Долгий и невесёлый
Вели
Хоровод.

              5.

К востоку
Тайга сходила  на убыль,
Клонились полыни
Далёких ровных дорог,
И, щурясь,
Рукавом халата
Жирные губы
Вытирал, усмехаясь, степной царёк.

И его невеста
Трясла в смятенье
В двадцать струй расплескавшеюся косой,
И плясали над гривами
От селенья к селенью
Шапки острые,
Подбитые
Красной лисой.
И в гремучем дожде
Конского пляса,
Под незрячим солнцем,
В мёртвом мерцанье лун
Стосковавшийся по барышам
Побуревший прасол
Гнал на запад
Первый
Тысячеголовый табун.

               << В поэме всё интересно, -- опять я цитирую Ю. Русакову, -- до предела насыщен образами и ритмической энергией язык – опять бьёт ключом и зачаровывает нас талантливость автора. >>.
                9.
Федул Синицын,
Набиравший силу,
В городе Зейске на первых порах
По праву
Зачинщика и старожила
Каменную мельницу
Пустил на парах.

И жил
Возле её доходного гула,
Но из-за каких-то
Петрусь и Марусь
Сбился не вовремя,
Предался разгулу
И ушёл в окаянство,
Темень
И грусть.

И в конце года сорок восьмого,
Двадцатого августа,
Отодвинув засов,
Его нашли в петле,
Неживого,
Повиснувшего
Над семьёй жерновов.
         10.

Но сын его,
Синицына Федула, --
Артемий,
Рябенький, неслышный,
Волосом чал,
Не кончил коммерческого с вестями теми
И в Зейск
Унаследовать всё
Примчал.

И перед судьбой своей одинокой,
Перед Зейском всем
Предстал простак –
Юнош незаметный,
Голубоокий,
С улыбкой на медовых устах.
          

Города отцы –
Купцы –
Подошли с подмогой,
Дланью скользя
По умным усам:
-- Что уж там? Продай!
Но Артемий: -- С богом,
С маменькиной помощью
Управлюсь сам!
            11.
И повёл.
С почтеньицем, без сумленья,
Вымерил прицелы,
Округлил рубли…
Так повёл,
Что города отцы –
Купцы –
В удивленье
Свистнули и плечом повели.

И пока они
Горшки деньгой набивали,
Каждый
Неподвижен,
Как божий храм,
Тёмкин капитал подкатил едва ли
Не к сотне тысяч,
А то и к двумстам.

               Ю. Русакова:,
               << Фигура героя поэмы Артемия Синицына, конечно, сошла со страниц русской истории начала века. Название поэмы – единственное  в своём роде  в русской литературе, без этого Ко очень мало что остаётся в Синицине, без Ко он немыслим. Но Синицын достаточно сложная фигура, а не только абзац из учебника истории. Да, Синицын идёт напролом, легко обгоняет купцов, живущих по старинке, но не примитивна эта сила, которой он побеждает. В этом человеке есть ум и талант, и недобрая сокрушительна мощь. Его тоска, заданный им темп жизни и труда, то, какой ему кажется жизнь в столице (Скучновато… Ну а, впрочем, вглядеться, так ничего»), момент, когда «он в кресло ушёл, хуже сделался, меньше» -- взвешивает свою судьбу, --  в этом много интересного, в это полезнее вглядеться, чем отвернуться, как от заранее знакомой фигуры хищника капитализма. Поэма многое добавляет в «сибирскую»  тему П. Васильева, завершает собой социальный её аспект. >>.

                И снова – об Артемии Синицыне, о его деяниях, вот как пишет об этом Поэт:
                13.
И мельницы антихриста,
Крутя жернова, позабывая усталость
И «юноши» с пролысинами голова
Над прочими
На аршин возвышалась.

И когда
В купеческом клубе шёл
Сын Синицына Федула – Артемий, --
Отцы сторонились,
И. одетые в шёлк,
 Невесты от волненья, потели.

И отцы думали:
« Хорош сосед!
Такой оберёт, если надо! Страхи!
Можно сказать, двадцать восемь лет –
И такие,
Можно сказать,
Размахи!

                14.

Страна лежала,
В сте’пи и леса
Закутанная глухо
Логовом гор
И студёных озёр,
И слушала,
Как разрастается
Возле самого её уха
Рек монгольский, кочевничий разговор.

Ей ещё мерещились
Синие, в рябинах, дали,
Она ещё вынюхивала
Золочёное слово «Русь».
Из-под бровей её каменных
Вылетали
Стаями утица
И серый гусь,

Когда в знаменитое новолунье,
Охотясь на лисиц
И бобров,
На самых пятках реки Бегуньи
Золото отыскал
Охотник Петров!

          
 

                15.

Золото.
Золото!
Золото!!

                16.

Приискатели
Из-под хмурого Алдана
Расцеловали «мамок» дебелых,
Закрутив ус,
Подарив им на прощаньице,
Дорогим да желанным,
Колючие серьги
И связки гремучих бус.

Вместо напутственной,
Призакрыв веки,
Соловей – гармонист
Широко мехами развёл,
И на целые ночи
Разыгрались в музыке реки,
Мирные,
Текущие
Среди пашен и сёл.

А за сотню вёрст,
В пену одев колена,
Полной горстью
Влаги разбрасывая изумруд,
Исцарапав руки о камень,
Дичала Лена,
И запевал,
Покачиваясь от тоски,
Якут.

                18.

Приискатели двинулись.
На золото!
К Зейску!
«Плюём на Бом –
В дальню тайгу идём».
А безвестный Митрич
Слёзно крестил семейство
И наказывал
Беречь
Хозяйство и дом.
И, пьяная, у плетней
До рассвета по-птичьи
Танцевала косматая Митрича тень, --
Это собиралась
На заработок – добычу
Лапотная сила
И мочь
Деревень.
Изба развалилась.
Нечего ждать подмогу.
Какое уж хозяйство?
Почти что гол
И, хлебушка поев
С кваском
На дорогу.
До свиданья,милая! Айда, пошёл!

                Но это показан бедняк, отправлявшийся на заработки.

                19.

А которые побогаче, --
Тоже, как же! –
Детей собирали,
Что на свадьбу, отцы.
Каждому по лошади –
Вороныя – сажа!
Татарские орешки –
Подвешены бубенцы.

Под носом богатство!
Мало что кто в достатке!
К северу,
К Зейску
Путь стремя,
Ехали новобранцы золотой лихорадки,
Бабы, провожая.
Шли у стремян.

И кой-где уже лавочник сапоги и ситцы,
Провизию вёз…
«Дорога не далека.
Амуниция нужна. Снедь пригодится.
А там,
Глядь,
Не обидите старика».

                И снова – об Артемии Синицыне, -- капиталисте – миллионере:

                21.

А в трёхстах верстах от Зейска
Грохотали бутары –
Аж в Зейске
Слышен был
Кирок
Стук:
Артёмию Федулычу Синицыну
Не хватало тары –
Для заброски товара!
На мельницах не хватало рук!

Мельницы ждали
Его руки мановенья.
Монополия его, вот он каков!
Населению мелет
Лишь
Для потребленья –
Остальное для себя
И для приисков.

И за пуды муки
Орудует,
Как захочет!
Не давая очухаться
И дела постичь,
Захватывает россыпи
За площадью площадь,
Проценты берёт
С золотых добыч!

                22.

Он оборачивался,
Оборотливый,
Скоро.
Он брал и веху ставил:
«Трогать не сметь!»
Он непослушных
Смирял измором,
Он дьяконов
Мог заставить
Славу петь:

«…Слава пресвятому
Оборотному капиталу –
Родителю богатств,
Машин
И красот.

Да преклонятся перед ним
От стара до мала,
Да увеличится
И возрастёт!
Слава стопе его,
Что крепко встала
На тех, кто безропотен,
Нищ,
И наг,--
Слава, слава оборотному капиталу,
Творцу и вседержителю
Всяких благ!»

                Но не один же Синицын!! --

                23.

Впрочем,
И другие не дремали, к слову,
Тоже подрабатывали,
Как могли:
Ангелы кожевенные – Ивановы,
Ангелы скобяные – Золотарёвы
И прочие многие
Короли.

Разрастался вкруг Зейска
Купецкий нерест –
Кто крал втихомолку,
Кто прямо брал…
Купцы надвигались
В поддёвках через
Рвущий надвое закаты
Урал.

Купцы надвигались
Сквозь одичалые пурги,
Улыбчивые,
Ноздри крылами раздув,
И вот уже
Орёл из Санкт-Петербурга
Повернул на восток
Золочёный клюв.

                Дальше – больше:

                25.

…Синицын вцепился. Крепок, прочен.
Он ставил веху,
И чтоб трогать не сметь!
Треть – государству,
Треть – для прочих
И Артёмию Федулычу третья треть!

Зануздали золото!
Ого!
Пора зануздать воду! –
На первой пристани
Оркестром
Исполнен марш:
Артёмий Федулович
Изволили пустить пароходы
И стаю
Тяжёлых девушек –
Барж.

Первая пристань
В зелень убрана,
Подняты копья литых якорей.
Ура!
Пароходы
Дымят
Трубами.
Ура!
Да здравствует Россия
И город Зейск!

                26.

Ура!
Букеты!
Якоря подняты!
Капитан в белом кителе:
-- Полный ход! –
Генерал-губернатор
На пляшущих сходнях
Артёмию Федуловичу руку жмёт.

Платки.
Пароход захлебнулся рёвом.
Чайка.
Чайки!
Чайки летят с песка!
На своём пароходе,
В костюме чесучовом,
Артемий Федулович –
На свои прииска!

И покуда пароходу
Чалки отдали
И он, пошевеливая лапами,
Пошёл, --
Вёрст за триста отсюда,
В сукне и крахмале,
Управляющих
Выстраивался
Частокол.

               34.

Город пробуждался,
В залпах цветочной пыли
На крестах – деревянных Христах –
Ржавели венки,
Мимо кладбища, крестясь,
Румяные
В город входили
На заработок плотники,
Пильщики
И печники.

Город пробуждался,
В охранном отделении,
Вздувая шары
Лощёных утренних щёк,
Гостя хозяин встречал: «А! Моё-с почтенье,
Что у нас нового?»
Ложкой мешал чаёк.

И гость в хохоток, в хохоток
На его допросы:
«По порядочку, по порядочку,
Как же-с, ась?»
На ухо шептал. Принимал папиросу
И в креслах под конец
Откидывался,
Дымясь.

                35.

И над всем этим роскошеством –
Золотая пенка –
Вывеска плавала, видимая далеко,
Букв откормленных
Вымуштрованная
Шеренга:
«Контора Артемий Синицын и Ко».

Флаг трёхцветный
Похлопывал, рея,
Как на флагманском броненосце
Перед бедой.

Властелин чаевых
В пудовой ливрее
У стеклянных дверей сверкал бородой.

Секретари в коридорах
Играли в жмурки,
Сталкивались, лапками хватая мрак,
Наглухо,
До ворота,
Застёгивали тужурки
И садились
Чернить
Снега бумаг… -- и т.д, и т.д. – простите меня, пожалуйста, за столь обильное цитированье, но я просто не могу остановиться, так мне нравится Со—Творённое Павлом Васильевым!!   
                Думаю, ни у кого из вас не вызвал симпатии этот хищник – капиталист, мерзкий Артемий Синицын, столь мощно написанный Гениальным Поэтом Павлом Васильевым. И вот – последняя глава и эпилог васильевской поэмы: расплата окаянному миллионеру за содеянное, за благополучие, длящееся много лет, когда он, по сути, обирал неимущих (расплата в эпилоге, а перед тем – то, что предшествовало ей).

                51.

Это было весной,
Когда, потрескивая, расходились
Звездою трещины
На речном
Ноздреватом льду,
Когда барсы в Призейском крае
Рыбой плодились,
Это было
В девятьсот девятом году.

Так в великий и долгий
Перелёт гусиный,
Когда, накопивший бешенство,
Хлынул разлив,
Начиналось детство синицынского сына
В скрежетанье машин
И пляске лошажьих грив.

Годы шли волна за волной
С тяжёлым шорохом,
Шли, стуча сапогами,
В глухих просторах страны…
…Тринадцатый…
…Четырнадцатый…
Ширя напитанный порохом,
Голубой, как разрывы шрапнели,
Воздух войны.
………………………………………………

                Эпилог.

До крестов георгиевских,
До самых плеч
Октябрьского тумана!
……………………………………
Прячась от партизанщины
В таёжный урман и лог,
Прицепившись к степному штабу
Краснолампасного атамана,
Синицын вместе с ним
Бежал на восток.

И когда их оцепили, и – вдруг! – грянули дали
Широким «ура»,
Повторяя: «Бей! Бей!», --
Крепко сжимая стужу
Воронёной стали,
Он засел с товарищами
В дымной избе.

Раз! И ещё раз!
Внимательно целясь
По кожаному матросу, бегущему впереди.
Три!
Упал
Молоденький красноармеец
С рваным кумачом
На серой груди.
И ещё раз!
Огоньками ненависти и страха
Глаз разжигая.
Точно, без промаха, в них!
…………………………………………….
 Но ворвавшийся выборжец
Всем телом,
С размаху
Загнал ему
В заклокотавшее горло
Штык.

                Ну что ж – туда ему и дорога – недавнему всесильному миллионеру: бесславный конец!! («хищнику капитализма» -- как выразилась о Синицыне исследователь Юлия Русакова). 

                А теперь я расскажу о последних годах жизненного и творческого пути Павла Васильева и о его трагическом конце. Это пока ещё не финишная прямая моей композиции  о Гениальном Поэте, но уже довольно близко к финишной прямой. –
                В одном из своих замечательных любовных стихотворений Поэт писал:
                Я тебя, моя забава,
                Полюбил, -- не прекословь.
                У меня дурная слава,
                У тебя – дурная кровь.

                Это стихотворение было написано в 1932-м году, а начиная с 1933-го и особенно в 1934-м году по России действительно распространяется дурная слава Замечательного Поэта. И в 1933, и в 1934-м г. г., и позже проходят вечера поэзии Васильева с последующим бурным их обсуждением. Наталья Кончаловская вспоминает: << Павел часто выступал и имел огромный успех. Был случай, когда на вечере поэзии в Доме литераторов Борис Пастернак должен был выступать  после Васильева. Павел как раз читал  «Стихи в честь  Натальи» и был встречен  такими овациями, что Пастернак, выйдя на эстраду, вдруг объявил:
                -- Ну, после Павла Васильева мне здесь делать нечего! – повернулся и ушёл.
   Друг и почитатель  огромного Таланта Павла Васильева  Сергей Подёлков писал о Васильеве уже в наше время:
                << Павел Васильев! Широкошумное поэтическое имя тридцатых годов, оболганное бесталанными литераторами, обвешанное нелепыми выдумками и дурными ярлыками… Как только не называли поэта: и «сыном кулака», и «сыном есаула», и «певцом кондового казачества», и всё, что он создавал, объявлялось идейно порочным, враждебным, «проникнутым реакционным, иногда прямо контрреволюционным Смыслом» >>. И это, конечно, было ложью – подлой, беззастенчивой.
                << …Павел Васильев легко наживал себе врагов, -- вспоминает Елена Вялова – Васильева. – Это не удивительно. Непосредственность, открытость и горячность его натуры не могли ужиться  с отрицательными сторонами бытовавшей тогда групповщины, с её подсиживаниями, демагогией и т. п. Скандалы и даже «хулиганство», о которых стали поговаривать, были пусть слепым, во многом неправильным, но всё же протестом против той литературной среды, в которой он оказался.
                Сейчас было бы глупо скрывать пристрастие Павла к дружеским пирушкам. Иногда он перехватывал через край. Таких случаев было, к счастью, немного. Но разговоры они вызывали большие. Васильев – большой поэт. Имя его гремело. Поэтому естественно, что все его похождения немедленно становились предметом пересудов, сплетен, шушуканья. Слухи  раздували, выдумывали невероятные подробности.>>. Действительно, время от времени  происходили шумные скандалы, и дело, к сожалению, кончалось милицейским протоколом. Всего за  пять лет до Павла Васильева в центре внимания литературной Москвы был Сергей Есенин, любимый его поэт, на которого  Павел был во многом похож.  «Васильев напоминал мне молодого Есенина, которого я близко знал. Васильев, как и Есенин, глубоко национален», -- утверждал журналист Л. Повицкий в 1956 году. Дать такую положительную характеристику Есенину стало возможно спустя десятилетия, а в конце 20-х, в 30-е г. г. велась борьба с есенинщиной, синонимом которой были упадочничество и в конечном счёте контрреволюция. В январе 1927 г. газета «Смена» предложила начать дискуссию на тему «Почему мы не любим Есенина.» Ольга Берггольц вспоминала, что на бурном – как тогда водилось – обсуждении стихов Бориса Корнилова, близкого друга Павла Васильева прозвучало, что пишет он «эмоционально крепко, но идеологически невыдержанно, -- есенинщина так и прощупывается.» Так что тогда напоминать – творчеством ли , обликом ли – этого замечательного поэта (Есенина), – было далеко небезопасно. 
  Известный в то время критик Елена Усиевич, которой была посвящена поэма «Соляной бунт», нападала на кулацкую контрреволюционную идеологию Васильева (по её словам – «Чуждая нам идеология прёт из него непроизвольно, хотя, как ему кажется, он поёт естественно, как птица»), она предостерегала его от влияния «крестьянских поэтов» («Пашку мы вам не отдадим!» -- говорила Усиевич); известными поэтами были Николай Клюев и Сергей Клычков – их стихи в то время рассматривались как реакционные; вначале П. Васильев многому учился у этих поэтов, позже несколько отошёл от них. Эдуард Багрицкий, который ценил поэзию Васильева, но сердился на него за буйные выходки, говорил, что вокруг Васильева «действует целый кооператив перестройки»; вступался за любимого им Васильева и Борис  Пастернак… В свою защиту высказывался и сам Васильев – настаивал, чтоб его творчество не отождествляли с творчеством других поэтов (вы, наверное, помните цитаты из обсуждения поэмы Васильева «Соляной бунт» -- в редакции журнала «Новый мир» (я их приводил в этой моей композиции). Кстати – о разборе лучшей эпической поэмы Павла Васильева «Соляной бунт»: только Б. Пастернак и С. Клычков высказались в защиту этой поэмы. Пастернак, говоря об огромном таланте Васильева, выразил уверенность в том, что крупный поэт не может не пойти в ногу с эпохой. А многие другие – большинство их даже не читали Замечательной поэмы Павла Васильева!! -- упирали на контрреволюцию и этой поэмы, и написанных раньше произведений П. Васильева. Т. е. они опускались до самой откровенной низкопробной лжи. Вот что, напр.,  говорил В. Кирпотин (одиозная личность в современной Васильеву литературной критике): << «Новый мир» организовал бесстыдную рекламу Павлу Васильеву, хулигану и контрреволюционеру. В том, что П. Васильев так долго мог пользоваться литературой как защитительной маской для своей контрреволюционной работы, большая доля вины «Нового мира» >>.
                А А. Безыменский с трибуны  Первого съезда Союза писателей СССР вещал:
                «Стихи  П.Васильева  в большинстве своём поднимают и красочно живописуют образы кулаков, что особенно выделяется при явном худосочии образов людей из нашего лагеря. Неубедительная ругань по адресу кулака больше напоминает попрёк. А сами образы симпатичны из-за дикой силы, которой автор их наделяет.» Интересное размышление: поэма «Кулаки» у П. Васильева ещё впереди (Он напишет её в 1936-м году – мы о ней позже будем говорить), а Безыменский уже, в 1934-м году рассуждает об образе кулака в творчестве Васильева!! 
                Но дальше всех (вероятно, так) пошёл поэт Михаил Голодный, написавший: «Будешь лежать ты, покрытый пылью, рукой прикрывая свой хитрый глаз. Таков закон у нас, Павел Васильев, кто не с нами, тот против нас…» 
                Павла Васильева огульно обвиняли и приписывали ему то, что он не совершал.  Сергей  Подёлков, друг Павла Васильева, написал уже после реабилитации Друга, в статье о Нём:
                << Поражают выдумки А. Коваленкова (по-моему, стихотворец – В. К.).  Выбросил с балкона С. Алымов пуделя Фельку, собаку артиста А. Дикого, -- Коваленков приписал это П. Васильеву. Написал Е. Забелин (омский друг П. Васильева – В. К.)  пессимистические  стихи «Тюрьма, тюрьма, о камень камнем бей…» -- автором Коваленков объявил П. Васильева. Павел Николаевич любил до самозабвения творчество С. Есенина, называл его «князем песни русския», знал почти наизусть четырёхтомник знаменитого рязанца, боготворил его как учителя, и всё равно Коваленков измыслил отрицательное отношение Васильева к творчеству Есенина и бесстыдно опубликовал клевету.
                Правда, Павел Васильев не был ангелом, но если клевещут и травят, разве можно им быть? >>. 

                «Одним словом, -- пишет вдова Поэта, -- все эти истории докатились до А. М. Горького, вызвав его достаточно широко известную статью. >>.
                Статья Алексея Максимовича Горького «О литературных забавах» была напечатана в 1934-м году одновременно в 3-х периодических изданиях: «Правда», «Известия», «Литературная газета»).
                << Жалуются, что поэт Павел Васильев, -- писал А. М. Горький, -- хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин. Но в то время, как одни порицают хулигана, -- другие восхищаются его «кондовой мужицкой силищей» и т. д.  Но порицающие ничего не делают для того, чтобы обеззаразить свою среду от присутствия в ней хулигана, хотя ясно, что, если он действительно является заразным началом, его следуют как-то изолировать. А те, которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтобы перевоспитать его. Вывод отсюда ясен: и те и другие одинаково социально пассивны, и те и другие  по существу своему равнодушно «взирают» на порчу литературных нравов, на отравление молодёжи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние короче воробьиного носа… >>. Ничего себе – великий пролетарский писатель пишет о Васильеве как о потенциальном фашисте! Да читал ли он его произведения – стихи, поэмы? Сильно сомневаюсь в этом!! 
                В этой же статье Горький дал письмо одного партийца, хорошо «ознакомившегося с писательской ячейкой комсомола». << Состав нашей ячейки в основном неплохой, -- писал партиец. – Около сорока человек комсомольцев. Я уверен, что большинство ребят были неплохими комсомольцами производственниками до тех пор, пока положительные их качества (литературный талант, -- говорим о людях, имеющих право на пребывание в литературных рядах) не привели их в недра горкома писателей… Первое, что бросается в глаза, -- это недисциплинированность. Это отражается не только на выполнении нагрузок, хотя и по ним судить можно, но и на качестве литературной работы. Исчезает самодисциплина. Люди мало или совсем не работают, перестают учиться, страстно влюбляются в себя и верят в непобедимую силу таланта.  Некультурность возводится порой в добродетель, ибо на фоне некультурности талант становится будто бы удивительнее… Я думаю, что основным дезорганизующим началом является отсутствие твёрдого заработка. Заработки «от случая к случаю» формируют быт. В самом деле: я не успел ещё проверить, но сделаю это непременно, -- был ли быт пролетарской части молодых литераторов столь отвратительным, каким он становится с момента выхода их первых произведений и связанных с ним обстоятельств?.. Несомненны чуждые влияния на самую талантливую часть литературной молодёжи. Конкретно: на характеристике молодого поэта Яр. Смелякова всё более отражаются личные качества поэта Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново знающим творчество Павла Васильева) это враг. Но известно, что со Смеляковым, Долматовским и некоторыми другими молодыми поэтами Васильев дружен. И мне понятно, почему от Смелякова редко не пахнет водкой и в тоне Смелякова начинают доминировать нотки анархо-индивидуалистической самовлюблённости… Васильев Павел, он бьёт жену, пьянствует. Многое мной в отношении к нему проверяется, хотя облик его и ясен. Я пробовал поговорить с ним по поводу его отношения к жене. «Она меня любит, а я её разлюбил… Удивляются все – она хорошенькая, а вот я её разлюбил…» Развинченные жесты, поступки и мысли двадцатилетнего неврастеника, тон наигранный… >>.
                Вот уже и во враги попал Павел Васильев… И, хоть убейте меня – не верю, что он жену свою, Ёлочку – бил! Он нежно любил её, и она его тоже!!
                << Статья Горького больно задела Павла, -- вспоминает Е. Вялова – Васильева, -- однако оптимизма не лишила. Алексей Максимович писал, что Васильева надо «изолировать», дабы он не оказывал дурного влияния на молодых поэтов. Уже через несколько дней после выхода статьи из уст в уста передавалась васильевская эпиграмма:
                Пью за здравие Трёхгорки,
                Эй, жена, завесь-ка шторки,
                Нас увидят, может быть.
                Алексей Максимыч Горький
                Приказали дома пить.
                Иван Михайлович (Гронский – В. К.) рассказывал, что когда Горький услышал от него эту эпиграмму, то долго смеялся, хотя можно было и обидеться. «Приказали». Ведь так в прежние времена говорили о своих господах: «барин приказали», «барыня приказали».
                Разумеется, реакция Павла на статью не исчерпалась только эпиграммой. Он обратился к Алексею Максимовичу  с открытым
Письмом, где обещал «исправиться».
                Ответил Васильеву и Горький:
                «Я не стал бы отвечать Вам, Павел Васильев, если бы не думал, что Вы писали искренне и уверенно в силе Вашей воли.  Если этой воли хватит Вам для того,  чтобы Вы серьёзно отнеслись к недюжинному дарованию Вашему, которое – как подросток – требует внимательного воспитания, если это сбудется, тогда Вы, наверное, войдёте в советскую лит ературу как большой и своеобразный поэт.
                О поведении Вашем говорили так громко, писали так много, что я должен был упомянуть Вас – в числе прочих, как Вы знаете. Мой долг старого литератора, всецело преданного великому делу пролетариата, -- охранять литературу Советов от засорения фокусниками слова, хулиганами, халтурщиками и вообще паразитами. Это не очень лёгкая и очень неприятная работа. Особенно она неприятна тем, что как только дружески скажешь о ком-либо неласковое или резкое слово – то тотчас же на этого человека начинают орать люди, которые ничем не лучше его, а часто хуже*…»
       *  Несмотря на всю дружелюбность тона горьковского письма Васильеву, Алексей Максимович продолжал относиться к поэту весьма насторожённо. 25 октября 1934 г. редактор журнала «Колхозник» В. Зазубрин, заботясь о следующем номере журнала писал Горькому:
                Я не включил в план ещё стихи, т. к. не уверен, что Вы дадите амнистию поэтам. Однако стихи посылаю Вам… Павел Васильев – человек Вам известный, и Вы понимаете, конечно, что печатание его в нашем журнале может вызвать злобные шепотки со стороны некоторых литературных группочек. Я лично пренебрегаю всем этим, поэтому и посылаю Вам Васильева.
                Я вычеркнул красным карандашом те места из поэмы, которые послужили материалом для обвинения автора в симпатиях к кулацкому укладу жизни – «В горнях полы крашены» и т. д.
                Горький ответил Зазубрину 3 ноября.
                «Песню юраков (имеется в виду перевод с юракского Фил. Дудорова. – Ред.) печатайте. Васильева – не надо.
   
                Для того чтобы продолжить цитировать Вялову – Васильеву, повторю последние строки, предшествующие продолжению воспоминаний. «…как только дружески скажешь о ком-либо неласковое или резкое слово – то тотчас же на этого человека начинают орать люди, которые ничем не лучше его, а часто хуже», -- <так писал П. Васильеву А. М. Горький >.   
                Горький как в воду глядел, -- продолжает Е. Вялова – Васильева. – «Орать» стали сразу после опубликования статьи. «Литературная газета» сообщала, что только за неделю в Москве состоялось три больших собрания, посвящённых обсуждению «Литературных забав». И хотя Павел отнюдь не был «главным героем» статьи, зато стал «главным героем» этих обсуждений. А определение, что  «от хулиганства до фашизма расстояние «короче воробьиного носа», стало буквально крылатой фразой и цитировалось почти во всех статьях, где речь шла о Павле Васильеве.
                Чтобы закончить разговор о «Литературных забавах», я хотела бы вспомнить об одной фальсификации, которую я обнаружила лишь в 1956 году. В цитируемом Алексеем Максимовичем «письме партийца» досталось, конечно же, не только Павлу Васильеву и Ярославу Смелякову. Следующим объектом критики был тоже поэт, однофамилец Павла Васильева – Сергей.
                «…О Смелякове мы говорили. А вот – Васильев Сергей, он бьёт жену, пьянствует…» и т. д.
                Каково же было удивление тех, кто хорошо помнил горьковскую статью, когда в её последующих переизданиях обнаружилось, что все грехи Сергея Васильева таинственным образом переадресованы Павлу. Сделали это просто: имя Сергей заменили на «Павел».
                Я ни в коем случае не берусь обвинять автора широко известных песен в этой «опечатке». От кого исходила инициатива, узнать сейчас, пожалуй, невозможно. Хотя о мотивах догадаться несложно – «мёртвому и оклеветанному поэту хуже уже не сделаешь, а вот живому, ох, как могли повредить напоминания о грехах молодости.»
                Павел  почти не встречался со своим однофамильцем. Однако заочным чувством была неприязнь. В начале тридцатых совсем ещё юный Сергей Васильев подрабатывал, читая свои стихи в кинотеатре «Художественный» перед началом сеанса. Публика наивно полагала, что перед ней – автор нашумевшего «Соляного бунта». Павла Васильева, считавшего чтение стихов по кинотеатрам чуть ли не позорным занятием для уважающего себя поэта, такие «перепутывания» приводили в бешенство.  Во время одной из случайных встреч Павел предложил Сергею «быстренько взять псевдоним, назваться хотя бы «Курганом», по названию города, откуда приехал.» Так Павел нажил себе ещё одного недоброжелателя. >>.

                Да, такие копья ломались вокруг Васильева – и поэзии, и личности его, такие потоки грязи изливались на Замечательного Поэта! А Он продолжал заниматься своим Главным делом – писал стихи и поэмы. Вот какое стихотворение Он написал в ноябре 1934-го г.:

Как тень купальщицы –длина твоя.
Как пастуший аркан – длина твоя.
Как взгляд влюблённого – длина твоя.
                В этом вполне уверен я.
Пламени от костра длиннее ты.
Молнии летней длиннее ты.
Дыма от пальбы длиннее ты.
                Плечи твои широки, круты.

Но короче
               свиданья в тюрьме,
Но короче
               удара во тьме –
Будто перепел
                в лапах орла,
Наша дружба
                с тобой
                умерла.

Пусть же крик мой перепелиный,
Когда ты танцуешь, мой друг,
Цепляется за твою пелерину, --
Охрипший в одиночестве длинном,
Хрящами преданных рук.

          У меня есть предположение – по поводу этого стихотворения: уж не обращено ли оно к Наталье Кончаловской? Их дружба умерла из-за хулиганской выходки Васильева – вы, конечно, помните – он ударил её, потом просил прощения, она его простила, но прежних – дружеских – отношений уже не было…

                В том же, 1934-м году, Павел Васильев, вспоминая своё павлодарское детство, пишет маленькую поэму «Автобиографические главы» (она осталась незаконченной).

                1.

Широк и красен галочий закат.
Вчера был дождь. В окоченевших кадках,
Томясь, ночует чёрная вода,
По водосточным трубам ночь подряд
Рыдания теснились. Ветром сладким
До горечи пропахла лебеда.

О, кудри царские по палисадам,
Как перенесть я расставанье смог?..
Вновь голубей под крышей воркованье…
Вот родина! Она почти что рядом.
Остановлюсь. Перешагну порог.
И побоюсь произнести признанье.

Так вот где начиналась жизнь моя!
Здесь канареечные половицы
Поют легонько, рыщет свет лампад,
В углах подвешен. Книга «Жития
Святых», псалмы. И пологи из ситца.
Так вот где жил я двадцать лет назад!

Вот так, лишь только выйдешь на крыльцо,
Спокойный ветер хлынет от завозен, --
Тяжёлый запах сбруи и пшениц…
О, вёсен шум и осени винцо!
Был здесь январь, как горностай, морозен,
А лето жарче и красней лисиц.

В загоне кони, ржущие из мглы…
Так вот она, мальчишества берлога –
Вот колыбель сумятицы моей!
Здесь может, даже удочки целы,
Пойти сыскать, подправить их немного
И на обрыв опять ловить язей.

Зачем мне нужно возвращать назад
Менял ладони, пёстрые базары,
Иль впрямь я ждал с томленьем каждый год:
Когда же мимо юбки прошумят
Великомученицы Варвары
И солнце именинное взойдёт?..

Ведя под ручку шумных жён своих,
Сходились молчаливые соседи,
И солнце смех раздаривало свой,
Остановясь  на рожах их тупых,
На сапогах, на самоварной меди…
Неужто это правило душой?

А именины шли своим путём,
Царевной-нельмой, рюмками вишнёвки.
Тряслись на пёстрых дугах бубенцы,
Чуть вздрагивал набухшим чревом дом,
И кажется теперь мне: по дешёвке
Скупили нас тогда за леденцы.

В загонах кони, ржущие из мглы…
А на полтинах решки и орлы,
На бабьих пальцах кольца золотые,
И косы именинницы белы.
И славил я порукой кабалы
Варвары Фёдоровны волосы седые!

                2.

Не матери родят нас – дом родит.
Трещит в крестцах, и горестно рожденье
В печном дыму и лепете огня.
Дом в ноздри дышит нам, не торопясь растит,
И вслед ему мы повторяем мненье
О мире, о значеньи бытия.

Здесь первая пугливая звезда
Глядит в окно к нам, первый гром грохочет.
Дед учит нас припрятать про запас.
Дом пестует, спокойный, как всегда.
И если глух, то слушать слёз не хочет,
Ласкает ветвью, розгой лупит нас.

И всё ж мы помним бисеры зимы,
Апрель в ручьях, ворон одежду вдовью,
И сеновалы, и собак цепных,
И улицы, где повстречались мы
С непонятою до сих пор любовью, --
Как ни крути, не позабудем их!

Нас мучило, нас любопытство жгло.
Мы начинали бредить ставкой крупной,
Мы в каждую заглядывали щель.
А мир глядел в оконное стекло,
Насмешливый, огромный, недоступный,
И звал бежать за тридевять земель.

Но дом вручил на счастье нам аршин,
И, помышляя о причудах странствий,
Мы знали измеренья простоту,
Поверив в блеск колёсных круглых шин,
И медленно знакомились с пространством,
От дома удаляясь на версту, --

Не более. Что вспоминаешь ты,
Сосед мой хмурый? Может быть, подвалы,
В которых жил отец твой за гроши
На городских окраинах, кресты
Кладбищ для бедных, и зловонье свалок,
И яркий пряник в праздник – для души?

Но пестовала жизнь твою, любя,
Другая, неизвестная мне сила.
И был чужим сосущий соки дом,
И вечером, поцеловав тебя,
Твоя сестра на улицу ходила,
Блестя слезой, от матери тайком.

И поздно ночью, возвратясь из мглы,
Полтинники, где решки и орлы,
Она с тобою, торопясь, считала.
И сутки были, как они, круглы.
Мир, затопляя тёмные углы,
Пел ненавистью крепкого накала.

                3.

Дышал легко станичный город наш,
Лишь обожравшись – тяжко. Цвет акаций,
Берёзы в песнях, листьях и пыли,
И на базарах крики: «Сколько дашь?»
Листы сырых, запретных прокламаций
До нас тогда, товарищ, не дошли.

У нас народ всё метил загрести
Жар денежный и в сторону податься.
Карабкались за счастьем, как могли, --
Не продохнуть от свадеб и крестин.
Да, гневные страницы прокламаций
До нас тогда, товарищ, не дошли.

Но если б даже! – и дошла одна,
Всяк, повстречав, изматерился б сочно
И к приставу немедленно отнёс.
Был хлеб у нас, хватало и вина,
Стояла церковь прочно, рядом прочно –
Цена на хлеб, на ситец, на овёс.

И до сих пор стоят ещё, крепки,
Лабазы:  Ганин, Осипов, Потанин,
И прочие фамилии купцов…
Шрапнельными стаканами горшки
Заменены. В них расцвели герани –
Вот что осталось от былых боёв,

Сюда пришедших. Двадцать лет назал
Здесь подбородки доблестно жирели,
Купецкие в степях паслись   стада,
Копился в пище сладковатый  яд.
В шкатулках тлели кольца, ожерелья
Из жемчугов. И серьги в два ряда.

Не потому ли, выгибая клюв,
Здесь Анненков собрал большую стаю –
Старшой – меньших! Но вывелась семья,
И, чёрные знамёна развернув,
Он отлетал, крепя крыло, к Китаю,
И степью тёк, тачанками гремя.

И мало насчитаешь здесь имён,
Отдавших жизнь за ветры революций,
Любимых, прославляемых теперь.
Хребты ломая, колокольный звон
Людей глушил. Но всё-таки найдутся
Один иль два из приоткрывших дверь

В далёкое. И даже страшно мне:
Да, этот мир, настоян на огне,
И погреба его ещё не раз взорвутся,
Ещё не раз деревья расцветут,
И, торопясь, с винтовками пройдут
В сквозную даль солдаты революций.

                4.

Был город занят красными, они
Расположились в Павлодаре. Двое
Из них…
       Здесь текст Васильева оборван – продолжения нет.
              Елена Вялова – Васильева рассказывает, что дало толчок Павлу Васильеву  написать поэму «Автобиографические главы»:
              << …Когда у Павла было свободное время, он любил ходить пешком по Москве – в любую погоду, будь то холод или жара, дождь или снег. В такие «походы», как он называл эти прогулки, всегда брал меня. Вспоминается январский вечер. Синел снег. Солнце медленно клонилось в морозную мглу. Опускались сумерки. Звонче  скрипели шаги пешеходов. Мы переходили Каменный мост. Вдруг Павел остановил меня, показал рукой на дымящиеся полыньи в  Москве-реке, на стаи птиц, рассевшихся на голубом снегу, на багрово-красный закат:
               -- Такую картину нужно где-то написать!
               Его «Автобиографические главы» (я их дал в моей композиции совсем недавно – В. К.) начались словами: «Широк и красен галочий закат»…         
 

                И снова – о Павле Васильеве -- человеке. О нём вспоминает Галина Серебрякова, хорошо знавшая Его:
                «…В Васильеве под тонкой оболочкой бурлили различные страсти, было нечто трагическое в  его проказах и вспышках. Трудный это был человек и для самого себя и для всех окружающих…» Это (то что в  Павле «под  тонкой оболочкой бурлили» страсти) Он сам сознавал:

«Я стою пред миром новым, руки
Опустив, страстей своих палач.
                (Клятва на чаше»).

                « Неудивительно, -- вспоминает уже Вялова – Васильева, -- что в условиях, которые способны довести до отчаянья самого сильного и стойкого человека, Павел давал волю чувствам. Он то ожесточался и нередко буянил, то замыкался и становился недоверчивым к людям.»
                << Держался он почти всегда ершисто, -- вспоминает Серебрякова. – Но за этой грубостью я вскоре усмотрела своего рода «защитную функцию». Поэт склонен был видеть в людях желание унизить его >>. << Отсюда многочисленные конфликты с писателями, -- пишет Вялова – Васильева, -- отсюда продолжение «ресторанных историй», связанных с именем Павла. Долго так продолжаться не могло.
                10 января 1935 года «Литературная газета» опубликовала постановление об исключении Павла Васильева из Союза писателей.  Не скажу, что Павел воспринял это постановление совсем равнодушно, но и убиваться не стал.  Он не пользовался никакими льготами союза – ни дачами, ни путёвками, ни пайками… А о том, что писательская организация могла бы гарантировать Васильеву защиту его «правовых и экономических» интересов (как записано в уставе), просто и говорить смешно. Для Павла не было секретом, что среди его коллег – литераторов на одного доброжелателя приходится сразу десять недругов.
                Васильева перестали печатать.   
                Но Он, большой русский Поэт, в преддверии трагических событий его жизни, пишет в апреле и мае 1935-го года новые стихи, доказывая  исключившим Его из Союза, что Он как Поэт, вполне жизнеспособен. Стихотворение «Родительница степь, прими мою…» -- знаковое для Павла Васильева. Он обращается к степи, родной и любимой навсегда…

Родительница степь, прими мою,
Окрашенную сердца жаркой кровью,
Степную песнь! Склонившись к изголовью
Всех трав твоих, одну тебя пою!

К певучему я обращаюсь звуку,
Его не потускнеет серебро,
Так вкладывай, о степь, в сыновью руку
Кривое ястребиное перо.

6 апреля 1935

И ещё одно стихотворение – оно станет не менее известным, чем «Родительница степь…»

                Посвящение Н. Г.

То лёгким, дутым золотом браслета,
То гребнями, то шёлком разогретым,
То взглядом недоступным и косым
Меня зовёшь и щуришься – знать, нечем
Тебе платить годам широкоплечим,
Как только горьким именем моим.

Ты колдовство  и папорот Купала
На жемчуга дешёвые сменяла –
Тебе вериг тяжеле не найти.
На поводу у нитки –душегубца
Иди, спеши. Ещё пути найдутся,
А к прежнему затеряны пути.

Май 1935 

            Как я уже сказал – после исключения из Союза писателей Павла Васильева перестали печатать.
                << Кому-то показалось, что и этого мало, -- пишет Елена Вялова – Васильева. – Наверное, даже вынужденно замолчавший поэт слишком пугал завистников своей величиной, и поэтому «дело об избиении», которое рассматривал народный суд Краснопресненского района  <Москвы> в июле тридцать пятого, было логическим завершением    -- нет, не васильевских проступков, а той кампании травли, которая преследовала поэта на протяжении всех недолгих лет его творчества.
                На поэтическую вечеринку, которую устроил у себя Джек Алтаузен (известный в то время комсомольский поэт – В. К.), был приглашён и Васильев. Во время застолья хозяин квартиры позволил себе грубые, циничные [высказыванья} в адрес одной общей знакомой. Павел потребовал, чтобы Алтаузен взял свои слова назад. Тот отказался, за что и поплатился пощёчиной.
                Так описывал инцидент сам Павел. Даже если он как лицо заинтересованное в чём-то смягчил свою роль в происшедшем, всё равно картину, которую нарисовали авторы письма в редакцию «Правды», объективной никак не назовёшь. (Письмо это, составленное при живейшем участии тогдашнего редактора «Правды» Л. З. Мехлиса и подписанное двадцатью писателями, газета напечатала 24 мая 1935 года.
                <<  В  течение трёх последних лет в литературной жизни Москвы почти все случаи проявления аморально-богемских или политически-реакционных выступлений и поступков связаны с именем поэта Павла Васильева…
                Последние факты особенно разительны. Павел Васильев устроил отвратительный дебош в писательском доме по проезду Художественного театра, где он избил поэта Алтаузена, сопровождая дебош гнусными антисемитскими и антисоветскими выкриками…
                …Васильев окружил себя группой «литературных молодчиков», носителей самых худших богемских навыков…
                Мы считаем, что необходимо принять решительные меры против хулигана Васильева, показав тем самым, что в условиях советской действительности оголтелое хулигантство фашистского пошиба ни для кого не сойдёт безнаказанным.» >>). Вялова --
Васильева цитирует источник, неизвестный мне («НС», 1988, № 9).   
                << Видно, от Васильева всерьёз решили избавиться, -- вспоминает вдова Поэта, -- раз документ этот пришлось подписать не только явным недоброжелателям поэта – Безыменскому, Суркову, Инбер, но и людям, с которыми у Павла складывались добрые отношения. Васильев был дружен с Корниловым (который, кстати, жил в Ленинграде и потому не мог наблюдать «масштабов васильевского хулиганства), уважал и любил Николая Асеева.  Васильев сумел сохранить  эти чувства даже после тюрьмы, куда его не замедлили отправить после «Письма двадцати».
                «…Не могу удержаться от того, чтобы не послать Вам и Ксане (жена Н. Асеева – В. К.) мои приветы и низкие поклоны. Я страшно Вас люблю и часто вспоминаю, -- писал Васильев Асееву в августе 1936 года. – Месяца поди через полтора увидимся, и я вновь с бо-о-льшущим удовольствием пожму  Вашу хорошую золотую руку…»
                << Автор письма в редакцию «Правды», -- продолжает вдова Павла Васильева, -- говорил о «литературных молодчиках», которыми окружил себя Васильев. Сейчас  трудно сказать, о ком шла речь. У Павла спустя двадцать с лишним лет после его смерти ,появилось очень много «друзей», «закадычных приятелей», называвших поэта «просто Пашкой».  При жизни же он был близок с очень немногими. Из своих ровесников по-настоящему дружил разве что со Смеляковым и Корниловым, часто встречался с Подёлковым и Островым… Всё это хорошие поэты, и стали они ими совсем не потому, что от них вовремя «изолировали» Павла Васильева.
Наоборот, спустя годы они (исключая, конечно же, Корнилова, который разделил в 1937 году судьбу Васильева) с любовью и болью вспоминали своего погибшего товарища.
     Мы шли втроём с рогатиной
                на слово
и вместе слезли с тройки удалой –
три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя бильярда и пивной.
Был первый точно беркут
                на рассвете,
летящий за трепещущей лисой.
Второй был неожиданным,
а третий –
угрюмый, бледнолицый и худой.
Я был тогда сутулым и угрюмым,
хоть мне в игре –
пока ещё – везло,
уже тогда предчувствия и думы
избороздили юное чело.
А был вторым поэт
               Борис Корнилов, --
я и в стихах и в прозе написал,
что он тогда у общего кормила,
недвижно скособочившись, стоял.
А первым был поэт
                Васильев Пашка,
златоволосый хищник ножевой –
не маргариткой
вышита рубашка,
а крестиком – почти за упокой…
              Эти строки напишет в 1967 году Ярослав Смеляков.
              Сергей Александрович Подёлков очень много сделает для восстановления доброго имени Павла и посмертного издания его стихотворений и поэм.
           «…Никто так несправедлив к своим поэтам, как современники. Если бы мы тогда знали, что рядом с нами ходит прекрасный поэт!.. Я очень горд тем, что мне судьба подарила этого человека, подарила встречи с ним…» -- так будет говорить Сергей Островой на вечере в ЦДЛ (Центральный дом литераторов – В. К.), посвящённом 75-летию Павла Васильева.
                Но в 1935 году никто и не думал, что спустя пятьдесят лет в ЦДЛ может состояться такой вечер. «Сигналы» же, подобные поступившему в редакцию «Правды», без последствий не оставались.
                Пятнадцатого июля мы с Павлом пришли на суд. Какие выступали свидетели, что они говорили – всё это я ещё тогда постаралась поскорее забыть. Помню только приговор: «за бесчисленные хулиганства и пьяные дебоши» -- полтора года лишения свободы.
                О том, что это был за суд, можно судить по отчёту «Подвиги» Павла Васильева», напечатанному за подписью некоего Дельмана 20 июля  в «Литературной газете».
                «…На суде Васильев держался, конечно, овечкой, даже признавал себя заслуживающим… порицания за неблаговидный поступок. Дело, мол, в том, что он, Васильев, ворвавшись в квартиру Алтаузена вместе с каким-то пьяным управдомом, которого он выдал за своего «дядюшку» и «грузинского поэта», никаких насилий над Алтаузеном не совершал, а лишь злоупотреблял блатным жаргоном. Правда, жаргон этот отличался самым определённым контрреволюционным содержанием, обнаруживая чрезвычайно неожиданное и разительное сходство с тем казацким фольклором, который Васильев так культивирует в своём творчестве, -- но об этом наш герой стыдливо умолчал; столь же стыдливо умолчал он и о своих угрозах «размозжить голову предателю  (?!) Асееву», «посчитаться с пролетарскими поэтами, которым скоро конец», и т. д., и уже совсем выпали из его памяти сцены избиения Алтаузена, с запусканием боржомной бутылки в голову, со срыванием с вешалки и бешеным топтанием одежды – за отказ угостить водкой…»
                Жаль, что в газету не попали другие, не менее абсурдные слухи о «подвигах» Васильева, передававшиеся тогда из уст в уста, как-то:  срубание топором креста на церкви, выкидывание из окна рояля (каким должно быть окно, не говоря уже о том, что работа эта достойна бригады грузчиков), опять же выкидывание в окно мраморного умывальника… Уже в восьмидесятые годы поэт Я. З. Шведов рассказал, что якобы «сам он не видел, но ему говорили о том, как Павел Васильев ходил по Москве с дубинкой и хвастался всем, показывая на ней запёкшуюся кровь Джека Алтаузена. Вот на таких и им подобных «фактах» строилось обвинение. 
                «…Суд восстановил в ослабевшей памяти хулигана все эти факты, так же как и ряд других обстоятельств, отлично дополняющих представление о моральном облике Павла Васильева: избиения домработниц, пьяные оргии с неизбежными  драками, проживание в Москве в течение нескольких лет без прописки, дача неправильных сведений о своём возрасте и т. д.
                Но ведь признаться во всём этом – значит самому открыть свою идейную наготу, своё моральное убожество, выступить перед своими собутыльниками из числа неудавшихся поэтов в прозаической роли обыкновенного дебошира и громилы. А Васильеву нужна поза, нужны гордые жесты, нужна мина оскорблённого и непонятого гения. И вот он в заключительном слове роняет величественный и скорбный афоризм: «Литератор – литератору волк», желая этим сказать, что он только жертва нездоровой обстановки, господствующей в советской литературной среде.
                Лжёте, Павел Васильев! Нагло клевещете на советскую литературную общественность, которая мужественно борется за новый, социалистический тип писателя, которая, как ни одна литературная среда в мире, стремится создать и создаёт у себя атмосферу дружбы, творческого соревнования, чистых и искренно-товарищеских отношений, которая вас вышвырнула из своих рядов, именно из-за ваших волчьих повадок, несовместимых с высоким званием советского писателя. Вам не удастся прикрыть свою уголовную сущность громкими фразами. Вам не удастся скамью подсудимых превратить в пьедестал для монумента самому себе. Вы разоблачены до конца…»
                Единственно ценное в этом отчёте – фраза Васильева: «Литератор – литератору волк», которую Дельман пытался повернуть против самого поэта. Прав был всё же Васильев: с ним расправились именно по-волчьи, стаей.

                Павла  почему-то не арестовали в зале суда. Ещё несколько дней он прожил дома. За ним приехали как-то вечером и, не  дав толком собраться, увезли. Утром я позвонила на Петровку, 38, где мне любезно разрешили поговорить с мужем по телефону. Он успел сказать, что завтра его отправляют с этапом в исправительно-трудовой лагерь ст. Электросталь. Потом Павла вернули в Москву – какое-то время он сидел в Таганской тюрьме. А поздней осенью его вновь этапировали. На этот раз в рязанскую тюрьму. Мне удалось передать Павлу тёплые вещи.
                В Рязань к Павлу я ездила почти каждую неделю. Не знаю, чем было вызвано подобное расположение, но начальник тюрьмы был со мной крайне любезен. Он не только смотрел сквозь пальцы на наши частые и долгие свидания с заключённым мужем, он снабжал Павла бумагой и карандашами – давал возможность писать стихи. >>.
                Но ещё до рязанской тюрьмы, когда Павла только осудили на 1,5 года – в одну ночь – он написал 2 замечательных стихотворения. В первом из них – называется оно «Прощание с друзьями» -- Павел пишет так, словно он никогда уже и не увидит, и не услышит больше своих друзей – он словно прощается с ними навсегда:

Друзья, простите за всё – в чём был виноват,
Я хотел бы потеплее распрощаться с вами.
Ваши руки стаями на меня летят –
Сизыми голубицами, соколами, лебедями.

Посулила жизнь дороги мне ледяные –
С юностью, как с девушкой, распрощаться у колодца.
Есть такое хорошее слово – родныя,
От него и горюется, и плачется, и поётся.

А я его оттаивал и дышал на него,
Я в него вслушивался. И не знал я сладу с ним.
Вы обо мне забудете, -- забудьте! Ничего,
Вспомню я о вас, дорогие мои, радостно.

Так бывает на свете – то ли зашумит рожь,
То ли песню за рекой заслышишь, и верится,
Верится, как собаке, а во что – не поймёшь,
Грустное и тяжёлое бьётся сердце.

Помашите мне платочком, за горесть мою,
За то, что смеялся, покуль полыни запах…
Не растёт цветов в том дальнем, суровом краю,
Только сосны покачиваются на птичьих лапах.

На далёком, милом Севере меня ждут,
Обходят дозором высокие ограды,
Зажигают огни, избы метут,
Собираются гостя дорогого встретить как надо.

А как его надо – надо его весело:
Без песен, без смеха, чтоб ти-ихо было,
Чтобы только полено в печи потрескивало,
А потом бы его полымем надвое разбило.

Чтобы затейные начались беседы…
Батюшки! Ночи-то в России до чего ж темны.
Попрощайтесь, попрощайтесь, дорогие, со мной, я еду
Собирать тяжёлые слёзы страны.

А меня обступят там, качая головами,
Подпершись в бока, на бородах снег.
«Ты зачем, бедовый, бедуешь с нами,
Нет ли нам помилования, человек?»

Я же им отвечу всей душой:
«Хорошо в стране нашей, -- нет ни грязи, ни сырости,
До того, ребятушки, хорошо!
Дети-то какими крепкими выросли.

Ой и долог путь к человеку, люди,
Но страна вся в зелени – по колени травы.
Будет вам помилование, люди, будет,
Про меня ж, бедового, спойте вы…»

                Той же ночью Павел Васильев пишет одно из самых необычных и загадочных (это моё мнение) своих стихотворений – «Я полон нежности к мужицкому сну…»:

Я полон нежности к мужицкому сну.
Пахнет в доме овчинами, жена спит,
Грубые руки её раскинулись – два крыла,
Лёгкая влага у неё на лице.

Падает низкий, тяжёлый потолок,
Мёртвые мухи в паутине висят,
И только зыбки дерюжный маятник
Грозно покачивается в тишине.

Он считает: сколько время прошло,
Сколько дней без солнца и ночей,
С тех пор, как стало тяжко жить
И спать, тяжело дыша.

Я полон любви к мужичьему сну.
Ведь надо же понимать – спит человек…
Ведь надо же пожалеть детей его?
И грубые руки его жены?

Ему наплевать, что за окном рассвет
Широкий, захолодевший встаёт теперь,
Что коровы мычат на зарю тепло
И нежно начинают лошади ржать.

Послушайте, люди, -- он крепко спит,
Этот угрюмый и грубый человек,
Он сеял всю жизнь пшеницу и рожь
И не слышал, как гремят соловьи.

Посмотрите, люди, как во сне
Он брови сводит теперь!
Это он думает, что, может быть,
Двор его посетил конокрад.

Это он боится, что дождь побьёт
Камнями его посев,
Что конь падёт и сгложет пожар
Скудный его приют!

Крепко он держится за своё добро.
Он спит. Ему наплевать,
Что травы кланяются заре,
Ему надо траву – косить.


Я люблю тебя, угрюмый человек,
Если б мог я твой сон беречь!
Я люблю твои песни, и твой день,
И грустящую твою гармонь.

Песня моя тебе одному принадлежит,
Ты брат мне и единственный друг,
И если тебя по харе бьют,
Сердце визжит у меня в груди.

Я песни своей ни за что другим не отдам,
Ни женщине, ни лживым льстецам,
Не для этого ты растил меня
И чёрным хлебом кормил.

И что б ни сулила эта жизнь,
За пятак скупившая иных,
Я ни за что не предам и не обману
Недоверчивых глаз твоих.

Так послушай, что говорит сын,
Кровь от крови глухой твоей,
Ты напрасно, напрасно бережёшь
Этот страшный, проклятый кров.

Сколько дней без солнца, ночей
Он высасывал кровь твою?
Как смеялись сверчки его,
Когда мы умирали в нём?

Ты напрасно, напрасно бережёшь
От пожаров его и от воров –
Не такое наследство твоё дитё
Потребует, когда взрастёт!

Дикий, дикий! Темень моя!
Неужели ты не разглядишь,
Как поёт над страной большой рассвет
И качаются яблоневые сады?

Неужели ты так далеко живёшь,
Что к тебе паровозом не дойти,
И не дотянутся к тебе провода,
И свет у тебя в избе не зажечь?

Рассвет по ромашкам шёл к мужичьему дому
Поглядеть в окошко, как мужику спится.
Как мужику спится? Плохо мужику спится.
Всё какая-то птица к нему  садится
И начинает разговаривать по-худому.

Август 1935

             Недоброе предчувствие у Поэта было – об этом говорят два его стихотворения – «Прощание с друзьями» и «Я полон нежности к мужицкому сну…»
              Рассказывая о Павле Васильеве, я дошёл до рязанской тюрьмы, где Васильев какое-то время сидел. Снова слово Елене Вяловой – Васильевой:
                << Удивительно, но в тюрьме, где даже у самого жизнерадостного человека оптимизма заметно убавляется (в этом мне пришлось убедиться на собственном опыте), Павел пишет поэму «Принц Фома» -- лёгким пушкинским слогом, полную юмора и иронии. >>. Вот эта поэма:

                Глава 1.

Он появился в тёмных сёлах,
В тылу у армий, в невесёлых
Полях, средь хмурых мужиков.
Его никто не знал сначала,
Но под конец был с ним без мала
Косяк в полтысячу  клинков.

Народ шептался, колобродил…
В опор, подушки вместо сёдел,
По кованым полам зимы,
Коней меняя, в лентах, в гике,
С зелёным знаменем на пике,
Скакало воинство Фомы.

А сам батько в кибитке прочной,
О бок денщик, в ногах нарочный
Скрипят в тенетах портупей.
Он в башлыке кавказском белом,
К ремню пристёгнут парабеллум,
В подкладке восемьсот рублей.

Мужик развёрсткой недоволен…
С гремучих шапок колоколен
Летели галки. Был мороз.
Хоть воевать им нет охоты,
Всё ж из Подолья шли в пехоту,
Из Пущи – в конницу, в обоз.

В Форштад летьмя летели вести,
Что-де Фома с отрядом вместе
В районе Н-ска сдался в плен,
Что спасся он, -- и это чудо, --
Что пойман вновь, убит, покуда
Не объявился он у стен
Форштада сам…

И город старый
Глядит с испугом, как поджарый
Под полководцем пляшет конь.
Грозят его знамёна, рея,
И из отбитой батареи
Фома велит открыть огонь.

С ним рядом два киргизских хана,
Вокруг него – его охрана
В нашитых дырах черепов.
Его подручный пустомелет,
И, матерясь, овчину делят
Пять полковых его попов.

Форштад был взят. Но, к сожаленью,
Фомы короткое правленье
Для нас осталося темно –
Как сборы он средь граждан делал
И сколько им ночных расстрелов
В то время произведено?

И был ли труд ему по силам?    
Но если верить старожилам
(Не все ж сошли они с ума),
Признать должны мы, что без спору
Ходили деньги в эту пору
С могучей подписью: Хома.

                Глава 2.

Так шёл Фома, громя и грабя…
А между тем в французском штабе
О нём наслышались, и вот
Приказом спешным, специальным
По линии, в вагоне спальном,
Жанен к нему посольство шлёт,
И по дороге капитану
Всё объясняет без обману
Осведомитель: «Нелюдим,
Плечист и рыж. С коня не слазит.
Зовёт себя мужицким князем:
И всё ж – губерния под ним.»

А конквистадор поднял шторы,
Глядит в окно – мелькают горы,
За кряжем кряж, за рядом ряд,
Спит край морозный, непроезжий,
И звёзды крупные, медвежьи
Угрюмым пламенем горят.
Блестят снега, блестят уныло.
Ужели здесь найдут могилу
Весёлой Франции сыны?..

Рассвет встаёт, туманом кроясь,
На тормозах подходит поезд,
Дымясь, к посёлку Три Сосны.
Оркестр играет марсельезу,
Из двадцати пяти обрезов
Дан дружественный вверх салют.
Стоят две роты бородатых,
В тулупах, в валенках косматых…
Посланцы вдоль рядов идут.
И вызывают удивленье
Их золотые украшенья,
Их краги, стеки и погон,
И, осмелев, через ухабы
Бегут досужливые бабы
Штабной осматривать вагон.
Стоят кругом с нестройным гулом
И с иноземным караулом
Заводят торги: «Чаю нет?»
И в это время в школе местной
«Мужицкий» князь, Фома известный,
Даёт в честь миссии обед.


Телячьи головы на блюде,
Лепёшки в масляной полуде –
Со вкусом убраны столы!
В загоне, шевеля губою,
Готовы к новому убою,
Стоят на привязи волы.
Пирог в сажень длиной, пахучий,
Завязли в тесте морды щучьи,
Плывёт на скатерти икра.
Гармонь на перевязи красной
Играет «Светит месяц ясный»
И вальс «Фантазия» с утра.
Кругом – налево и направо –
Чины командного состава,
И, засучивши рукава,
Штыком ширяя в грудах снеди,
Голубоглаз, с лицом из меди,
Сидит правительства глава.

И с ужасом взирают гости,
Как он, губу задрав, из кости
Обильный сладкий мозг сосёт.
Он мясо цельными кусками
Берёт умытыми руками
И отправляет сразу  в рот,
Пьёт самогон из чашки чайной…

Посол Жанена чрезвычайный,
Стряхнув с усов седую пыль,
Польщён, накормлен ради встречи.
На галльском доблестном наречье
Так произносит тост де Вилль:
-- Prince!*  Скрыть не в силах восхищенья,
Вас за приём и угощенье
Благодарить желаю я.
Россия может спать спокойно.
Её сыны – её достойны.
C’ est un** обед – Гаргантюа…

С народом вашим славным в мире
Решили мы создать в Сибири
Против анархии оплот,
И в знак старинной нашей дружбы
Семь тысяч ящиков оружья
Вам Франция в подарок шлёт.
Три дня назад Самара взята.
Marchez!*** В сраженье, демократы,
Зовёт история сама.
Я пью бокал за верность флагу,
За вашу храбрость и отвагу,
Жеу салю****, мосье Фома!

                Глава 3.

Страна обширна и сурова…
Где шла дивизия Грязнова?
Дни битв ушедших далеки.
Бинтуя раны на привале,
Какие песни запевали
Тогда латышские полки?

Тысячелетья горы сдвинут,
Моря нахлынут и отхлынут,
Но сохранят народы их
В сердцах,
Над всем, что есть на свете,
Как знамя над Кремлём и ветер,
Как сабли маршалов своих!

Местами вид тайги печален –
Сожжённый, набок лес повален, --
Здесь падал некогда снаряд,
Средь пней крутых, золотолобых
В глухих запрятаны чащобах
Следы утихших канонад…
Лишь вечер помнит о забытых,
Да на  костях полков разбитых
Огнём пылает псиный цвет,
Бушуют травы на могиле…
Снега непрочны. Вёсны смыли
Фомы широкий, тяжкий след.

Он всё изведал: бренность славы,
Ночные обыски, облавы
И мнимость нескольких удач…
По-бабьи, в  плач шрапнель орала,
До Грязных Кочек от Урала
Бежало войска принца вскачь.
Попы спились, поют в печали,
Степные кони одичали,
Киргизы в степи утекли.
И Кочки Грязные – последний
Приют – огонь скупой и бледный
Туманной цепью жгут вдали.
Владеют красные Форштадом…

Конь адъютанта пляшет рядом,
И потемнелый, хмурый весь,
Фома, насупив бровь упрямо,
Велит войскам:
-- Идите прямо,
А я здесь на ночь остаюсь,
В селенье, по причинам разным. –
Он стал спускаться к Кочкам Грязным
Витой тропинкой потайной –
И на минуту над осокой
Возник, сутулый и высокий,
Деревню заслонив спиной.
Окно и занавес из ситца.
Привстав на стремени, стучится
Фома:
-- Алёна, отвори!
-- Фома, сердешный мой, болезный. –
Слетает спешно крюк железный,
Угрюмо принц стоит в двери,
В косматой бурке, на пороге:

-- Едва ушёл. Устал с дороги,
Раскрой постель. Согрей мне щей.

Подруга глаз с него не сводит.
Он, пригибаясь, в избу входит,
На зыбку смотрит: -- Это чей? –
И вплоть до полночи супруги
Шумят и судят друг о друге,
Решают важные дела,
В сердцах молчат и дуют в блюдца.
И слышно, как полы трясутся
И шпор гудят колокола.

Не от штыка и не от сабли
Рук тяжких кистени ослабли,
Померкла слава в этот раз.
Фома разут, раздет, развенчан, --
Вот почему лукавых женщин
Коварный шёпот губит нас.

На Грязных Кочках свету мало.
Выпь, нос уткнувши, задремала,
Рассвет давно настал – всё тьма.
Щи салом затянуло, водка
Стоит недопитая…
…………………………………………………..
Вот как
Исчез мятежный принц Фома.

1935 – 1936
Рязань. Тюрьма
__________________________________.
• Prinse (фр.) – князь. (Ред.)
• * С ‘ est un (фр.) – это. (Ред.)
*** Marchez! (фр.) – Вперёд! (Ред.)
**** Жеу салю (фр.) – Я вас приветствую. (Ред.)

              « Павла совершенно неожиданно для меня, -- вспоминает жена Поэта, -- освободили весной 1936 года (освободили досрочно – благодаря хлопотам Гронского – В. К.). – Я задержалась на работе, и когда вернулась, увидела у дверей узел мужа. Вещи были завязаны а одеяло, которое я отвезла ему в тюрьму. В сильном волнении выбежала я на улицу. В это время к дому подъехала машина. Из окошка выглянула моя сестра:
                -- Лена, поедем. Павел у нас…»
                После освобождения (Поэту дали передышку, которая будет продолжаться меньше года) Васильев уехал в свою любимую Сибирь.
                «Кулака уничтожают как класс, -- сказал Поэт, уезжая, Подёлкову. – А кому-то нужно уничтожить меня и мою поэзию. Упечь подальше. Обо мне кричат, что стихи мои чистая контрреволюция. Чтобы поставить к стенке – надо это хоть чем-нибудь оправдать, хотя бы клеветническими измышлениями. Знаю, что я невыдержанный, порой на язык злой до невыносимости, особенно когда слышу о себе россказни и обывательские легенды».
                << …У другого, -- пишет Вялова – Васильева, -- после таких передряг не то что руки опустились, голос бы пресёкся. Но Павлу за последний год своей жизни удалось создать одни из лучших своих произведений – поэмы: «Принц Фома», «Кулаки», «Христолюбовские ситцы». После более чем полуторагодичного перерыва его стихи снова появились в печати. С июня по октябрь < 1936 года>  в каждом номере печатал «Новый мир» произведения Васильева. Таким потоком новомировских публикаций мог похвастаться тогда разве что Борис Пильняк. Правда, «Христолюбовские ситцы» так и не успели появиться в печати при жизни Васильева. Поэма должна была увидеть свет в третьем номере «Нового мира» за 1937 год. Арест поэта, произведённый органами НКВД в феврале 1937, этому помешал. Машинописную копию подготовленной Павлом к печати поэмы сохранил поэт Г. А. Санников, работавший в то время ответственным секретарём редакции журнала. Поступок этот требовал  гражданского мужества…  <…>
                …На протяжении всей недолгой творческой жизни Васильева, --  (без промежутка).
          -- пишет она же вдова Поэта, -- критика не баловала его лестными отзывами. «Кулак», «кулацкий», «воинствующий натуралист» -- такие эпитеты всегда были в ходу при оценке творчества поэта. Со временем критики даже перестали подкреплять свои обвинения хоть какими-то аргументами, полагая, что у читателя уже сформировался стереотип  отношения к Васильеву, как к врагу. Д. Мирский в статье «Вопросы поэзии» походя бросает такую фразу: «Всякий сколько-нибудь ловкий стихотворец легко научается  писать так, чтобы выходило похоже на большевистское чувство. Даже П. Васильев  писал первомайские стихи».
                Надо сказать, что князь Дмитрий Петрович Святополк – Мирский, вернувшись из эмиграции в 1932 году, сам сумел удивительно быстро приспособиться  к новым условиям.
                В 1936 году, когда Васильев в очередной раз вышел из тюрьмы и стихи его вновь появились на страницах периодики, критика отнеслась к поэту ещё насторожённее. Единственный, кто решился опубликовать статью о поэзии Васильева, был А. Тарасенков. Статья называлась – «Мнимый талант».
                А когда Павел Васильев был арестован в третий и последний раз, в газетах начался самый настоящий шабаш.
                Выступая на страницах «Литературной газеты», В. П. Ставский вопрошал: «Как могло случиться, что в числе группы  ближайших сотрудников журнала (имеется в виду «Новый мир» -- Ред. [журнала «Сиб. Огни]) подвизался враг П. Васильев.  Нашей общественности стоило немалого труда разоблачить этого заклятого врага советской власти, доказать советскому суду необходимость привлечения его к ответственности за хулиганство, от которого «до фашизма расстояние «короче воробьиного носа» (А. М. Горький). Он был призван к ответу, суд его осудил.
             Через довольно продолжительный срок Васильев был освобождён. И вот нашлись  у него сразу покровители (И. Гронский), начали печатать и принимать к печатанию его контрреволюционные издевательские произведения в «Новом мире», начали оказывать ему большую материальную поддержку. Кому? Заклятому врагу, ныне изобличённому до конца. И всё это вопреки предупреждениям писательской общественности…»
                За Васильева били не только «Новый мир». Страсти разгорелись до такой степени, что от обвинений в «попустительстве врагам народа» пришлось оборонять даже Елену Усиевич – автора большой статьи о творчестве П. Васильева. О содержании статьи говорило её название – «От чужих берегов».
                «Но вот Елена Усиевич, -- размышлял на страницах «Литературной газеты» А. Безыменский. – Она провозгласила П. Васильева – поэта тысячи и одного хулиганства – грядущим поэтом народных миллионов. Она объявила Ярослава Смелякова светлой надеждой советской поэзии. Оба – и Васильев и Смеляков – контрреволюционеры (выдающийся русский советский поэт Ярослав Смеляков, близкий друг П. Васильева арестовывался трижды; в 1950-х г. г. освобождён – В. К.). Значит ли это, что Елена Усиевич, наш товарищ, член партии, причастна к преступлениям Васильева и Смелякова? Ни в коем случае! Но её политическая слепота налицо? Налицо!»
                «Слепы» были не все. Налицо была «политическая зрячесть» группы писательских жён (Т. Ивановой, Э. Финк, Ф. Лейтес, А. Нейштадт и др.), решивших принять участие во всеобщем разоблачительстве. О результатах проведённого мероприятия они сообщили  в «Правде»: «… По поручению Литфонда мы произвели жилищно-бытовое обследование писателей.
             На квартире писателя Гарри наши товарищи-обследовательницы застали омерзительную пьянку средь белого дня. Пресловутый П. Васильев сидел за столом без платья… вдребезги пьяный и ругался площадной бранью…» Нет смысла цитировать эту бульварщину дальше. Даже не верится, что держишь в руках центральную партийную газету.
                Ещё в течение нескольких месяцев после исчезновения Васильева упоминания о нём то здесь, то там можно встретить в печати. Целую страницу ругани посвятил поэту В. Кирпотин в обзоре «Журнал «Новый мир» за 1936 год. Уже упомянутый нами А. Тарасенков уделил абзац своей статьи «На поэтическом фронте» творчеству «кулацкого бандита» Васильева. В 1938 году писать и говорить о П. Васильеве перестали. Единственную книгу  -- изданный небольшим тиражом «Соляной бунт» -- легко было изъять. Газеты и журналы  с его стихами мало кто хранил, а в библиотеках и они стали недоступны читателю. И стихи, и само имя поэта на долгие годы были преданы забвению.  Но, рассказывая о последнем годе жизни Павла Васильева, мы забежали вперёд. Сейчас поговорим о последних крупных произведениях Замечательного Поэта.
               
                (обычный промежуток)

                Поэма «Кулаки». Написана в 1936-м году – вскоре после освобождения из тюрьмы.
                Поводом для поэмы послужил один дикий случай: в  1932-м году кулаками зверски были убиты учительница – директор школы колхозной молодёжи, и с нею вместе – крестьянин, член колхоза. Поэма начинается с того, что показан кулацкий быт (я не знаю, как его правильно назвать – сейчас говорят некоторые, что и кулачества как явления не было; но в то время крестьян делили на бедняков, середняков и кулаков – т. е. особенно зажиточных; будем этого придерживаться и мы). Павла Васильева объявляли певцом кулачества, но я бы не сказал, что он с симпатией пишет о кулаках (подзаголовок поэмы – « 1929 г. Разгар коллективизации. Станица Черлак»; Поэт мог передвинуть дату убийства колхозных активистов – на несколько лет назад ). Вот 1-я глава поэмы (по существу – вступление).

Люди верою не убоги,
Люди праведны у Черлака,
И Черлак
На церквах, на боге
И на вере стоит пока.

Он, как прежде, себе хозяин –
До звезды от прежних орлов.
И по-прежнему охраняем
Долгим гулом колоколов.

Славя крест, имущество славя,
Проклиная безверья срам,
Волны медные православья
Тяжко катятся по вечерам

Он стоит, Черлак,
И закаты
По-над ним киргизских кровей.
Крепко сшили купцы когда-то
Юбки каменные церквей.

Он стоит, другим в назиданье,
На крещении льда темней,
И в Крещении на Иордане
Крест
На двадцать пять саженей.

И в Крещенье
Голыми в воду
Лезут бабы, пятя зады.
И везут по домам подводы
Бочки синей воды.

А на Пасху блестит крестами.
Поднимая гам над гульбой,
Старый колокол с сыновьями
Пляшет, медной плеща губой.

И средь прочих
Под красной жестью
С жестяным высоким коньком
Дышит благовестом и  благочестьем
Евстигнея Яркова дом.

Люди верою не убоги,
Люди праведны у Черлака.

И Черлак
На церквах, на боге
И на вере стоит пока.

                Скажу два слова, перебив моё цитирование: строка «Люди праведны у Черлака», мне кажется – горькая ирония Васильева: какая там праведность – если вскоре два зверских убийства  потрясут вроде бы мирный Черлак. Мирный только до поры до времени?
                Но – дальше: к Евстигнею Яркову – кулачейшему из кулаков – прибыл его брат.

                2.

Из-под самого Иртышска
Под безголосой дугой,
На залётной Рыжухе – пути не рад –
Прибыл разлюбезнейший, дорогой
Евстигнея Яркова
Родимый брат.

Пылью крашенный, хмуролицый,
Он вошёл к Евстигнею дом,
И погнулися  половицы
Под подкованным каблуком.

Он вошёл
Сурьёзный, не слабый,
Вытер пот со лба рукавом,
И покуда крестился,
Бабы
Удивлялися на него.

И, покуда крестился
(-- Ми-и-лай!),
Будто мерил
Могутство плеч –
Разлюбезнейший  брат Василий, --
Евстигней
Поднялся навстречь.

И покуда бабы, что куры,
Заметались туды – сюды,
Повстречавшись, как надо, хмуро
Прошумели две бороды.

Гость одёжи пудовой не снял ещё,
А беседа уже пошла:
-- Долгожданный, Василий Павлович,
Как дела?
-- Хороши дела.

И покуда хлеба крестили,
В пузо всаживая им нож:
-- Что ты скажешь мне,
Брат Василий,
Как живу?
-- Хорошо живёшь.

Из-под самого Иртышска
Под безголосой дугой
Прибыл вовремя в Черлак – град
Столь не виданный, дорогой
Евстигнея Яркова
Родимый брат.

Тёмный ситец бабки и красный
Женин ситец
И сыновья, --
Всей семьи
Хоровод согласный,
Вся наряженная семья.

Сыновья – ладны и умелы –
Дверь с крюков
Посшибают лбом,
Сразу видимо, кто их делал, --
Кулаки – полпуда в любом.

Род прекраснейший, знаменитый –
Сыновья! Сыны! –
Я те дам –
Бровь спокойная, волос витый –
Сразу видно,
Что делал сам.

Евстигней поведёт ли ухом,
Замолчит ли –
Все замолчат,
Даже дышат единым духом –
От старухи и до внучат.

И Василий решает: -- Вон как!
Косы тени Павловичей,
Дом пошатывается легонько,
Дышит тёплым горлом печей.

И хозяин думой не сломан,
Слышит лучше всех и ясней –
По курятникам робкий гомон,
В тёплых стойлах ржанье коней.

Приросло покрепче иного
К пуповине его добро,
И ударить жердью корову –
Евстигнею сломишь ребро.

Он их сам  -- лошадей – треножил.
Их от крепких его оград
Не отымет и сила божья,
А не то чтобы конокрад.

Он их сам – коров – переметил
И ножом,
И клеймом,
И всяк,
Никакая сила на свете
Не отымет его косяк.

Никакая на свете пакость,
Ну-ка, выйди,не оробей!
Хошь мизинец,
Хошь тёлку –
На-кось –
Отруби, отмерь и отбей.

Ну-ка, сунься к амбарам сытым –
Всё хозяйство, вся тишь и гладь
Опрокинет вострым копытом
И рогами начнёт бодать.

                Дальше – братья Евстигней и Василий – беседуют. Речь идёт в основном о колхозах (правда, не только о них) – порождении новой жизни: больная для обоих тема.

Дышат дымом горькие глотки.
Чай остыл.
И на лбах роса,
И на стол хлебнувшие водки
Подбоченясь, вышли баса.

И тогда –
Хоть и не по приказу
Водку встретившие в упор –
По-медвежьи
Ухнув три раза,
Братья начали разговор.

И Василий, башкою лысой,
Наклоняясь – будто в хомут,
Сообщает:
-- Сестра Анфиса
Низко кланяются и зовут.

Разговор не сходил на убыль.
Он прогуливался как мог –
Лошадям заглядывая в зубы
И коровий щупал сосок.

Он один ходил
Промеж всеми,
Поклоняясь печи, огню.

Он считал
Поклоны до земи
И по пальцам
Считал родню.

Вспоминал, как ругался деверь,
И нежданно к тому ж приплёл
Об одной разнесчастной деве,
Кем-то брошенной на произвол.

Оба брата хмелевой силе,
Водке плещущей – кумовья.

-- Брат мой старший.
-- Да, брат Василий.
-- Во-первых, сообщаю я.

Что –
В соседственном нам Лебяжьем
Вам известный Рябых Семён,
Состоятелен парень, скажем,
Властью выжит и разорён.

И нам  видимы те причины,
За которыми шла беда, --
Не оставлено и лучины,
Гибель, скажем, и только.

-- Н-да.
-- Досемёнился,
Вот-те здравствуй.
Как известно, защиты нет,
И напрасно на самоуправство
Он ходатайствовал в райсовет.

Сеют гибель по всей округе,
Отбирают коров, коней.
Затянули, паря, подпруги.
Как рассудишь, брат Евстигней?

Босяки удила закусили.
Евстигней открывает рот:
-- Что тут сделаешь,
Брат Василий,
Как рассудишь –
Колхоз идёт.

-- Что ж колхоз,
А в колхозе – толку?
Кони – кости и гиблый дых,
Посшибали лошажьи холки,
Скот сгубили, разъязви’ их!

Разгнездилися на провале –
-- Ты работай – а власть права,
Тот работал, а эти взяли,
Тоже, язви,  хозяева’

Мимо сена,
И с ходу в воду.
Нет копыт, не то чтобы грив.
Объявили колхоз народу,
А народ кругом супротив.

                С чего они взяли, что народ «супротив» колхозов? Бедные сельчане вряд ли «супротив» колхоза. Но – дальше:

Не надейся, паря, на жалость,
Да тебе самому видней
Что же делать теперь осталось?
Как рассудишь,
Брат Евстигней?

Там,
В известном вам Енисейском
Взяли Голубева в оборот,
Раскулачили и с семейством –
Вниз, под Тару, в гущу болот.

И не лёгкое, слышишь, паря,
И не ладное дело, брат:
На баржах – для охраны – в Таре
Пулемёты, паря, стоят.

Не открутишься, как возьмутся –
Выбьют говор и гонор наш.
Наша жизнь – что чаинка в блюдце,
Всё отдашь.
Ты, значит, пугашь?

-- Я что… Может, не согласитесь.
-- Может…
-- Может… --
Встал Евстигней,
Распиная румяный ситец,
Руки лезли вроде корней…

Дело сказано братом, дело…
Толк известен в его речах.
Голова спокойно сидела
Рыжим коршуном на плечах.

                Какие два великолепных образа: «Руки лезли вроде корней» и «Голова… сидела Рыжим коршуном на плечах».  Мне кажется, Павел Васильев этим хочет показать бесчеловечную (в ней что-то есть неживое и звериное) природу беседующих кулаков. Но – дальше:

-- Рано нам в бега собираться,
Страх немыслимый затая,
Не один я –
И, кроме братца,
Есть ещё – оглядел –
Семья.

Сыновья без сумленья встали.
Старший принялся говорить:
-- Та ли дядина речь, не та ли, --
Что ты скажешь, тому и быть.

И сказал Евстигней:
-- Разлука
С прежним хуже копылий, ям,
И хозяйства, --
Горячее муки
Тихо высказал, --
Не отдам.

               В 3-ей глава Евстигней молится Господу Богу.

Он верил в него
Без отвода глаз,
Воздвиг из икон
Резные заборы.
И вот наступил для обоих час
Последнего,
Краткого
Разговора.

И раб,
Молитву горя’ сотворить,
Моргнул
На несопричастных и лишних,
И домочадцы на цыпочках вышли,
Двери наглухо притворив.

Тогда Евстигней лампаду зажёг.
Тёмную осветил позолоту.
Пал на колени,
На пол лёг,
Снова встал
И начал работать.

Пол от молитвы
Гудел, как гроб.
-- Каюсь, --
Осподи,
Каюсь, --
Бил, покрывая ссадиной лоб,
Падая тяжко
И подымаясь.
          какой великолепный – ещё один! – Образ «Пол от молитвы Гудел, как гроб» -- образы, работающие на всю поэму – до Роковой Трагической развязки!! Но  -- дальше –

И когда тяжёлая его голова
Закрыла глаза,
В темень – тревогу,
Тихо
Вознёс Евстигней слова
Господу своему.
Единому богу.

Он прорывался,
Потный, живой,
Зреть сквозь заоблачные туманы,
Он не утаивал ничего –
Порченых девок, греха, обману:
«Тыщу свечей спалил тебе,
Стлался перед тобой рогожей.
Сам себя в тёмной своей избе
Свечой подпалю,
Вседержитель боже.

Мы без тебя
Понапрасну биты.
Дланью коснись
Моей нищеты.
Ищу, твой раб,
У тебя защиты, --
Господи,
Спаси
Мои животы».

                Так он молился. А что же Бог, к которому он так слёзно и в то же время Яростно -- обращается? – Вот что – это увидено Ярковым и написано Павлом Васильевым:

Но тлели углём золотым образа.
Дородно, розово божье обличье.
Бог, выкатив голубые свои глаза,
Глядел на мир подвластный
По-бычьи.

           Честное слово – это напоминает молитву мясника!!

          Но – дальше:

Господи, неужто ж
Моленья мало,
Обиды мало?
Но Евстигней
Не оканчивал слов –
Долгим дождём
По вискам стучала
Кровь его прадедов –
Прыгунов и хлыстов.

И вставали щетиной
Леса Тобола
Да пчелиные скиты
Алтайских мест –
Скопидомы, оказники и хлебосолы
Поднимали тяжёлый
Двуперстный крест.

И ещё раз раб поднялся к богу,
В сердце сомнения истребя:
«Господи,
Ты ли сеешь тревогу,
Господи, рушишь веру в тебя».

И внял.
Из облачного вертограда
Погнал кудрей своих табуны.
И, зашипев,
Погасла лампада
От крепкой и злой
Божьей слюны.

Сидел развалившись,
Губ не кривя,
Голой пятой облака давя.

               Не хочет Бог помогать семейству Ярковых!!
                Но – дальше –

Не было дела ему до земли.
И наплевать ему, что колхозы
К горлу кулацкому подошли…
Он притворялся, сытен и розов,
Будто не слышит…
-- Какой ты бог,
Язви!..

Когда мы, как зёрна в ступи,
Бьёмся, в бараний скручены рог,
Ты через свой иконный порог
Шагу не сделаешь, не переступишь!

Сидел, развалившись,
Губ не кривя,
Грозной ногой
Облака давя.

Да в ответ Евстигней говорил:
-- Постой!
Смеёшься, мужик. Ну что же, посмейся. –
Рванул на мороз,
Косматый, крутой…
Дверь настежь –
И стал собирать семейство.

             «Смеёшься, мужик» – он так, видимо, к Богу обращается.

                Но – дальше –

Встал босой
На снег тяжело.
Злоба крутила
На шее жилы.
…В круглых парах семейство вошло
Хмурое,
Господа окружило.

Огни зажгли.
В красных огнях
Пойманный бог шевелился еле –
Косыми тенями
Прыгал страх
На скулах его,
И глаза тускнели.

-- Вот он, --
Хозяин сказал, --
Расселся,
Столько хвалёный,
Молёный тут.
Мы ль от всего
Не верили
Сердца!..

И сыновья
Согласье дают.

Мы ль перед ним не сгибали плечи?
Почто же пошёл он на наш уют?
Сменял человеков своих на свечи?..

И сыновья
Согласье дают.

И тогда Евстигней колун вынул,
Долго лежавший у него в головах,
И пошёл, натужив плечи и спину,
К богу –
На кривых могучих ногах.

Загудел колун,
Не ведавший страху.
Приготовясь пробовать
Божьей крови.
Дал ему хозяин
Сажень размаху,
Дал ему ещё
На четверть размаху,
И –
Осподи, благослови!

Облако, крутясь и визжа, мелькнуло,
Ангелы зашикали:
-- Ась… Ась… Ась… --
Треснули тяжёлые божьи скулы,
Выкатилась челюсть вперёд, смеясь.
Бабка, закричав в тоске окаянной,
Птицей стала.
Сальник, вспыхнув, погас.
И пред Евстигнеем,
Трясясь, деревянный
Рухнул на колени иконостас.

                Всё, разделался с Богом Евстигней Ярков! А был ли у него Бог в душе? – сильно в этом сомневаюсь!!

                Теперь мы из 3-й главы перенесёмся в 8-ю: Евстигней принял, видимо, нелегко давшееся ему решение:

Очи раскрыв и вытянув шею,
Семья, оборачиваясь к Евстигнею
Павловичу, не разжимавшему губ,
Силясь открыть потайную думу,
Ждала без выдоха
И до слёз.
Встал Евстигней
И сказал угрюмо:
-- Надо, должно быть,
Идти в колхоз.

И покуда ахнула семья большая,
Сбитая в стадо, вся как один,
-- Я, -- Евстигней сказал, -- обнимаю
Тебя, Игнатий, середний сын.
Земля нам дана
На веки веков.
Не ссорься, Игнатий,
Зазря с судьбою.
Хозяйство, поди, разорить легко,
Но толку не будет в сплошном убое.
И стоп, и не надо, и не перечь!
Время покамест ещё за нами.
Сумеем  и сгинуть, и дом наш сжечь.
И наземь коней покласть топорами.
И не перечь, не хвались, не сбив.
Надо, ребята, размыслить трижды:
Нету возможностей
Супротив –
Значит – возможность наша – выждать.
И смекаю, --
Колхоз, ну что ж,
Организуют, как все иные,
И приведут на аркане вошь
Юдины, Митины и Кривые.

Власти милиции
Недалеки,
Власти партейные – слава богу,
Тут же в властях сидят босяки,
И состоятельные мужики
Будут обобраны им в подмогу.

И смекаю –
Надобно нам,
Надо в колхоз идти, не иначе.
Надо. Решусь, ребята,
А там –
Будем за гриву ловить удачу.
Кто его знает. Темна игра.
Если окажемся снова в силе,
Первые в сторону и до двора,
Если придёт такая пора,
Вынем поболее, чем вложили.

Молчала семья.
Дышала семья,
Думала семья,
Но мало.
И сразу
Всеми ртами
Сказала:
-- Твоя воля.
-- Его воля.
-- Воля твоя.

           Маленький комментарий: Юдины, Митины и Кривые – сельская беднота.

                Теперь – в 23-ю главу перенесёмся: собрание сельчан, на этом собрании – и т. наз. кулаки, и середняки, и беднота.
                Один из сельчан – говорит:

-- Я – как свидетель…
По существу же,
Если колхоз – при нашей беде,
Как бы дела
Не стали хуже,
А стали хуже
Они везде.

Ваш же укор
Мне в укор едва ли, --
Чего мне стыдиться?
Какой мне стыд?
Лебяжинцы
Вон как организовали, --
Народ до сих пор
Оттуда бежит.

Когда присмотреться,
Так видишь ясно –
В единоличии
Слаще жись.
Можно и порознь
Жить согласно…
(Крик из президиума:
-- Стыдись!)

-- Стыжуся, смотри-ка,
Пуще огня!
Знамёна
От ваших дел покраснели,
Да что вы
На самом деле на меня,
Александр Иванович,
В самом деле?

Чего мне стыдиться?
Какой мне стыд?
Да что я –
В желаньях одинокий?
Да вон –
Середнячество не хотит!
В рядах
Поднялся
Седой и широкий,
В иконном окладе бороды,
И выпалил
Облегчающим лаем:
-- Насчёт налогов туды – сюды,
Колхоза ж действительно не желаем.

Иваншин взметнулся:
-- Видишь, сласть
Колхозная как приходится людям,
На что нам сдалась
Насильная власть?!
Но басом
Вывинтил злобу
Юдин.

Застлал его грудью:
-- Не нравится власть?
(Почти застонав,
Надвинувшись,
Глухо.)
-- Так, значит,
Советская власть
Не в сласть,
Тебе,
Потанинская потаскуха?

И тут же,
Губы поджав, Чекмарёв
Встал, ожиданьем долгим подъятый:
-- Поскольку
Одёргивают бедняков,
Президиум
Покидаю, ребята.

Вынул платок.
И гармонист
Смеясь, в темноте опрокинул банку,
Поднял плечо,
Приготовил свист,
Готовый рвануть
С ладов «Иркутянку».

И гармонь –
На красной вожже
Рябая птица, --
Сдержаться силясь,
Дышала, поскрипывала,
И уже
Женатые гирьками перекрестились.
«Пора» сказав, торопя затяжку,
Шомполы щупая возле ног,
Завидев,
Что проломил Алексашка
Грудью молчанья тонкий ледок, --

Он уже выдался весь,
Готовый
Пробиться сквозь молчанье и шум,
Когда над собраньем
Многопудовый
Голос упал на весы:
-- Прошу.

Голову наклоняя,
Под знамя
Шагал Ярков
С тремя сыновьями.
-- Прошу…
(Гармонист опустил плечо,
Решив, что качнуться
Покамест рано.
Женатые зашептались.
-- Что ещё?
Гирьки забыв
Уложить в карманы. )

                24.

-- Прошу, --
Так сказал
Ярков Евстигней. –
Прошу разрешить
Единое слово
Сказать за себя
И своих детей. –
И дали
Высказаться Яркову.

И он, смирной,
Глазами печалясь,
Гривастый,
Потанину не чета,
Вытянул среднему сыну палец:
-- Игнатий Евстигнеич,
Читай!

                25.
                Игнатий

«Пятистенный,
Железом венчанный
Дом,
После потанинского
Пятый с краю,
Со всем имуществом
И добром,
А так же двор, амбар и сараи.

Саманка, баня,
Летний загон,
Сад с сиренью
И протчей природой,
Скрытые тёсом со всех сторон,
Полдесятины
Под огороды.

А также коней:
Ходившие в паре
«Братки»,
Вороные от морд до хвоста.
И привозной из Актюбы
Гнедо-карий,
Киргизская вымесь
И тропота.

А также,
Окромя’ тропоты,
Бабка
И сын её Норов рядом,
Кони, способные для пахоты
И перевозки
Чижолых кладов.

И с ними
Не на равной ноге
Рыжая родовая кобыла,
Бившая завсегда на байге
Бегунцов Актюбинска
И Баян-Аила.

При ей жеребёнок,
Прозваньем Саня,
Явившийся только в этом году,
И к этим коням
Кибитки и сани
Исправные,
На железном ходу.

И к ним машины:
Одна молотилка,
Плуги,
Бороны,
Грабли и проч.,
Коровы две:
Беляна и Милка,
И с Милкою
Годовалая дочь.

Включая сюда –
Запасы пшеницы
Сто один пуд,
Сто двадцать овса,
Включая сюда
Порося и птицу
И пегого на привязи пса.
…………………………………………….
                27.

Евстигней Павлович
Вымолвил: «Вот,
Евстигней Павлович
Всё отдаёт!
Всё!
Останусь в рванье дерюжьем
С детьми
И сородичами
Наравне.
Пусть же хозяйство моё послужит
Советской власти,
Как раньше мне.

Прошу всепублично вас
И всурьёз
Кряду,
Опомнившись
От заблужденья,
Дать моей просьбе
Удовлетворенье –
Вместе с семьёй
Зачислить в колхоз».

Евстигней Павлович
Вымолвил: «Вот,
Страх,
Альсандр  Иваныч, берёт

Страх берёт,
Товарищ Седых
(Махнул на ряды рукой),
Не скрываю –
Краснею перед властью за них
Примеру последовать
Призываю.

За мной пойдут,
Понимают сами…»
Пошептал кривыми усами,
Пожевал бровями,
Шапку снял

И запел «Интернационал».

               Ну, дальше ехать некуда: ещё и «Интернационал» запел!!

                30.

(Утром возле колодца бабы разговаривали:
«Али это правда, али марево ли.
Евстигней Палыч вчерась выступал за власть.
И этак сурьёзно: «Долю свою
Без остатка вам, говорит, отдаю».
Мужики-то удерживают его,
а он всё больше насчёт своего:
«Отдаю, говорит, народу и то, и сё».
Отдаёт, сказать, без малого всё.
Юдинская невестка поправила рваные шали:
«Как же, постиг. Отдаёт, покудова не
                отобрали…
Хитрый Евстигней Палыч мужик».
Анфиса Потанина поставила вёдра,
белужьи руки воткнула в бока,
Широкой волной раскачала бёдра:
«А твой кто таков? А ты кто така?»
Юдина невестка белым-бела,
руки с коромыслом переплела:
бровью застреляла: «Мой кто таков?
Мой покудова не держал батраков,
у мово покудова на крыше солома,
мой покудова не выстроил пятистенного дома,
Моему покудова попы не приятели,
от мово родные дочери не брюхатели…»
А Александр Иванович ему: «Не возьмём:
На наших, говорит, ты загривках строил дом,
нашей, говорит, кровью, коней поил,
из наших, говорит, костей наделал удил.
Не надо нам кулацкого в колхоз лисья.
Раскулачим, говорит, тебя, Ярков, и вся».)

                Читая почти что любое произведение Павла Васильева – нельзя не заметить вот что: у него Великолепная пейзажная лирика! И в поэме «Кулаки» -- социальной Поэме – нашлось место для таких описаний – природы:

                31.

Снег лежал, как мех, дорогой,
Чуть пошевеливаясь от ветра.
Петух кукарекал
И ждал ответа.
А время было перед пургой.

Снег лежал на тысячи вёрст,
Глубокий, дымясь,
Двухаршинный, санный.
И вспахивал его звериный ворс
Где-то возле огней Зайсана.

А небо спокойным не было.
Молча,
Не выкрикивая, не дыша,
Большие тени летели по небу,
Широкими рукавами маша.

И в небе
То ль рябь ходила кругами,
То ль падал тонкий перстень луча,
То ль рыбы с отрезанными головами
Плыли, туман за хвостом волоча,
В мутной воде
Пробираясь еле…
И может, то впрямь,
Боясь зареветь,
Метались, привстав на шатких качелях,
Тени печальных иртышских ведьм,
Похожих на птиц – хозяек метелей.
Быть может, они,
Молчальницы,
Мчатся,
Раскинув саженные рукава…
…Но медленно
Стала обозначаться
Свирепая, сквозь муть, голова.

И когда уже проступили
В мутном свете
Хитрый рот её и глазища,
В щель –
Длинно закричал «на помощь» ветер,
На бок упал, и пошла метель.

                Но это не просто пейзажная зарисовка: когда читаешь это – не покидает чувство тревоги – грядущего страшного события (по крайней мере у меня – так). Да потому что замышляется убийство: кулаки хотят порешить двух колхозных активистов: учительницу Марью Ивановну и крестьянина, которого называют то просто – Алексашка, то – Александр Иваныч. Конечно, это убийство выгодно кулакам, которых пока не раскулачили. Но сам Евстигней Ярков на это идти не хочет – он посылает своего среднего сына – Игнатия.  Но Игнатий пойдёт на это страшное Преступление не один: Евстигней посулил корову братьям Митиным – и они согласились (не думает эти люди о душе – такой Грех на душу хотят взять!). Братья Митины пришли в дом Ярковых и вместе с Игнашкой обсуждают – спокойно, по-деловому – предстоящее Убийство. Они пьют (то ли вино, то ли самогон) из зелёной бутыли и беседуют:

Игнашка смешок пустил жестяной:
-- Видишь ты (из зелёной бутыли).
Вы уж, ребята,
Лучше со мной –
Тятенька это мне поручили.

Тятенька, знаете, старовер.
Натура тятенькина другая,
Я ему, тятеньке, не в пример…
Как же мы, значится, располагаем.

Гребень взял, надел галифе.
Игнатий Стигнеич,
Молва худая –
Братцу страшно,
А один – куда я?
-- Страшно ли –
Пестиком по голове.
Впрочем, я, в случае,
Не принуждаю.

Но младший заторопился: -- Но, но,
Нету от братца, сказать, покою.
Заладил и всё:
Страшно’ да страшно’.
Да я завсегда
Готов на такое.

Мы сколь возле них
Вертелись зазря,
А что получили –
Одне бумажки.
Да я по любому из них заряд –
Хоть по учительше,
Хоть по Алексашке.

            И потом они начинают обсуждать, как я уже сказал – «гонорар» за предстоящее Зло – Деяние, причём братья («братовья» -- пишет Васильев) торгуются!! Наконец договорились. Я не хочу цитировать то, как убийство было совершено: это самые тяжёлые и Трагические страницы в поэме. Скажу кратко: два убийства были совершены. Но убийцы не ушли от Возмездия. Что именно с ними сделали – неизвестно (этого в поэме нет); но скорей всего потрясённые этой Расправой жители села Рас – Правятся с убийцами. И поделом!! Жаль только, что погибших уже не вернёшь…
                Вот такое -- очень Сильное Про – Изведение написал Павел Васильев в последний год своей жизни.
               
                И последнее своё крупное Про – Изведение – поэму «Христолюбовские ситцы» Поэт пишет тоже в 1936-м году (начал в 1935-м, закончил в 1936-м г.).
                Главный герой этой поэмы (вдова Поэта считала её одной из лучших поэм Павла Васильева) – художник Игнат Христолюбов (его фамилия говорит сама за себя – он иконописец). Поэма – бессюжетна, поэтому рассказать о ней своими словами для меня затруднительно. Я дам в моей композиции отрывки из поэмы «Христолюбовские ситцы» -- те отрывки, которые мне особенно понравились. Добавлю только, что и здесь Васильев – не только Поэт, но и Драматург. Добавлю ещё то, что один из героев поэмы – немецкий художник Фогг, который волею судьбы заброшен в Россию. Поэма написана такими Великолепными стихами, что хочется много её фрагментов включить в композицию. Иногда, правда, её герои говорят прозой, но главным образом это – безупречные стихи. 1-я же глава вызывает желание читать дальше:
        Часть первая.
          Глава 1.
Четверорогие, как вымя,
Торчком,
С глазами кровяными,
По-псиному разинув рты, --
В горячечном, в горчичном дыме
Стояли поздние цветы.
И горло глиняное птахи
Свистало  в тальниковой мгле,
И веретёна реп в земле
Лежали, позабыв о пряхе –
О той красавице рябой,
Тяжелогрудой и курносой,
В широкой кофте голубой,
О Марье той желтоволосой.

От свежака пенноголова,
Вода шаталась не спеша,
Густого цвета золотого,
И даже в пригоршне ковша
Она ещё была медова…
Она ещё была, как ты.
Любимая!
Забыто имя –
Не оттого ль в горчичном дыме,
По-псиному разинув рты,
Торчком,
С глазами кровяными
Восстали поздние цветы!
Спят улицы.
Трава примята.
Не Христолюбова ль Игната
Нам нужно вспомнить в этот раз,
Как жил он среди нас когда-то
И чем отличен был от нас?

Тычинский поднимает руку:
-- Да, вспомнить нам его пора,
Он затевал игру – разлуку
У позднышевского двора.
Рыбак, в рассветную погоду
Он вместе с нами в тине вяз,
Он с нами лазал в эти годы
Зорить чужие огороды –
Не отличался он от нас. –
И Коробов в ответ:
-- Он лазал
По огородам с нами. Но
Известны здесь как богомазы
Все Христолюбовы давно.
Был дед его кровей суровых,
Держал его в руках ежовых
И в тёмной горнице своей
Учил писать
Золотобровых,
Сурмлёных божьих матерей.
Хоть было мало в этом проку,
Но отдышаться дал им нэп,
И шли поблажки,
И, жестоко
Влюблён в Исусов желтооких,
Дед всё сильней в упорстве креп.
Окреп в своём упорстве яром
И малевал святых церквам
И обновленческим,
И старым,
И староверческим скитам.
Но слухи шли, что Христолюбов
(Хоть и почтенна седина)
Охоч до смятых бабьих юбок
И до казённого вина.
Что коль не ладится работа,
То матерится в бога он
Так, что сурьма и позолота
Хрустят
И сыплются с икон.

А внук давно привык к скуластым,
Угрюмым ликам расписным,
Его теперь тянуло к яствам,
Лежавшим грудой перед ним:
К черёмухам, к багровым тучам,
К плотам, идущим не спеша,
И к щукам, и к язям пахучим,
К кистям турецким камыша,
К платкам – огнёвкам, к юбкам драным,
К ветрам душистым в зеленях,
К золотопятым и румяным
Соседкам, пьющим чай в сенях.
Сколь ни работал по указке,
Сколь дрожь ни чувствовал в руке,
Вставали радугою краски
На горьком дереве ольхе,
Весенним цветом,
Цветом пылким…
И замечать стал дед – вот – вот
По божьим скулам вдруг ухмылка
Лучом лукавым проскользнёт.
В очах апостольских – туманы,
И у святых пречистых дев
Могучи груди,
Ноздри пьяны
И даже губы нараспев!

                Глава 2.

……………………………………………………….
Сияет живопись нагая,
Ущербный свет сердец благих,
Святые смотрят не мигая,
Как люди крестятся на них.
Фогг долго щурится на доски:
-- Да, очень мило, -- говорит. –
Но у Исусов лица плоски,
На их устах полынь горит. –
И Христолюбов пальцем строго
Ведёт по кружеву стиха:
«Нет правды аще как от бога,
Ты бо един, кроме греха».
У самого же под навесом
Бровей густых, что лисий мех,
Кривясь, запечным мелким бесом
Рябой, глазастый пляшет грех.
И тёмным дождичком в ненастье
Винцом обрызганы усы…

Там, за стеной,
Соседка Настя –
Браслеты дуты на запястье,
На голове венец косы,
Блестит весёлый бисер пота
У губ, и кожи розов свет –
Её томит,
Ей томно что-то,
Она в постелях, ей охота…
Да скоро ль возвратится дед? 
-- А это что?
-- Средь змий и гадин
Егорий храбрый на коне,
А это внук работал…

Складень
Раскрыт! При восковом огне
Сверкай, сверкай, уструг ольховый!
Мы все живём, все видим сны,
Возникни, ангел крутобровый,
На диком зареве весны!

И старый Фогг даётся диву:
Одета в радугу и нимб,
Краса несметная лениво,
Скользит, колеблясь, перед ним –
Меж двух коровьих морд – святая,
До плеч широкий синий плат,
Глаза смешливы, бровь густая
И платье белое до пят.
И губы замкнуты… Но где-то
На соловьиных их краях
Таится долгий отблеск лета.
Сейчас святая скажет: «Ах!»
Сейчас она протянет руку,
И синий плат сорвут ветра…

Я вспомнил вдруг игру – разлуку
У позднышевского двора.
Мне б вновь лететь мечте вдогонки
Во всю мальчишескую прыть
Под светлым месяцем и тонких
Кричащих девушек ловить.
Не ты ль, Катюша, жаркотела,
Возникла вновь? Но для кого?
Не от дыханья ль твоего
Икона эта запотела,
О павлодарская жар – птица!

На табуретку Фогг садится:
-- Да это Сурикова кисть! –
И дед, дабы не осрамиться,
Ему ответствует: -- Кажись.

               Глава 3.

Светло в полно’чь на сеновале.
Звезда в продушине горит.
Велит, чтоб люди крепче спали,
Шумят цветы на сеновале…
Ты будешь, слышишь, знаменит,
Тебе почёт оказан будет,
Есть много у тебя дорог,
Со мной поедешь, выйдешь в люди, --

Так говорит художник Фогг.

-- В соседстве с дедами седыми
Что ты узнал, что видел ты?
-- В горячечном, горчичном дыме
Стоят пудовые цветы:
Всем место за столом по чину,
Молитва есть «Помилуй мя»,
Сусало, грабли, плуг, овчины –
Все эти вещи знаю я.
-- Я повстречал тебя. Ты – чудо.
Но раз ты здесь возникнуть смог,
Советую, беги отсюда, --

Так говорит художник Фогг.

-- Ты будешь мастером, Игнаша,
Тебе пойдёт ученье впрок.
Искусство – вот дорога наша… --

Так важно повторяет Фогг.

Не так ли нас, приятель, тоже
От ненаглядной,
Злой земли
По пустырям, по бездорожью
Чужие руки увели?
Сквозь мир бродяг, сквозь сон бобылий,
Сквозь бабьи вывизги потерь…
Не так же ль нас с тобой хвалили?
Не то же ль нас с тобой сулили?
Мы разонравились теперь!

Светло в полно’чь на сеновале,
Смотри, Игнатий, не усни,
Не мни цветов на одеяле,
Привстань, в продушину взгляни –
Летать и прыгать не умея,
Горючие, вокруг луны
Светясь, как при царе Птолмее,
Светила расположены.
Туманов мерное сиянье –
Тучны вы, звёздные поля!
И в середине мирозданья
Надежда господа – земля.
………………………………………………
Последний поцелуй. – Поедем.
-- Ах, господи! – Что ж, всё одно
Сидят на лавочках соседи,
Ржёт конь и трогает: -- Но, но!
Но, но, товарищ! Понемножку! –
Фогг на возок упал с колен.
Ярковы взглянут ли в окошко?
Проснётся ль Юлька Хадонен!
-- Пошёл! –
Дед топчется и машет
Платком.  Скажи, издалека
Тебе не явственно ль, Игнаша,
Что у него горит рука?
В рогах репейника кровавых
К окраинам, наискосок
В полынных, в лебединых травах
Передвигается возок.
Но прежде чем, узду ослабив,
В скитанья отпустить, страна,
Простая родина, по-бабьи
Остерегает пестуна.
Союз примет, союз упорный,
Пригоден ли на что-нибудь?
Угрюмый кот, хромой и чёрный,
Перебегает трижды путь.
Не оттого ль на сердце грустно?
Вон девка за водой прошла.
Игнатий, глянь, хоть вёдра пусты,
Её походка тяжела.
В её походке лень и тяжесть:
«Останься, о останься здесь.
Тебя такой же силой свяжет,
Ты будешь так же плотью цвесть.
Густа, бесстыдна и невинна
Девичья кровь,
В ней солнце есть,
В ней есть желанья именины –
Останься, о останься здесь!»
Так, прежде чем, узду ослабив,
В скитанья отпустить, страна,
Простая родина, по-бабьи
Остерегала пестуна.
А по небу просторным бе’гом
Шёл облаков кипучий вал.
Над лошадиным крупом пегим
Протяжно овод запевал.
Был зной. И жестяные кровли,
Накалены, воздеты ввысь,
Как губы треснули, и кровью,
Собачьей кровью запеклись.
И горло глиняное птахи
Свистало в тальниковой мгле,
И веретёна реп в земле
Лежали, позабыв о пряхе…

                Часть вторая.

   Комментарий ко 2-ой части:

            Один из героев 2-й ч. – Директор текстильного Комбината, открывшемся в г. Павлодаре.
………………………………………………………………………………………………………….
Над степью августовской голой
Сияло солнце в злой пыли,
Оркестр
Исполнил марш весёлый…


И ситцы разные пошли.

Они, светясь, горели краской.
Но вдруг
Увидел в них народ
То, что на всенощной
С опаской
Пустынный колокол поёт.
Шёл ветер горестный за ними…
На них,
В густом горчичном дыме,
По-псиному разинув рты,
Торчком,
С глазами кровяными,
Стояли поздние цветы.
Они вились на древках – ситцы.
Но ясно было видно всем –
Не шевелясь,
Висели птицы,
Как бы удавленные кем.
Мир прежних снов
Коровьим взглядом
Глядел с полотнищ…
И, рябой,
Пропитанный
Тяжёлым ядом,
Багровый,
Чёрный,
Голубой,
Вопил, недвижим!
Былью древней
Дымился в ситцевых кустах.
Лежал заснувшею царевной
С блудливой тенью на устах.
Тих, полорот,
Румян, беззлобен,
И звал
К давно ушедшим дням,
Явясь химерою, подобьем
Того,
Что страшно вспомнить нам.
И всё ж при этом
Был он весок…
Или – по-прежнему темна –
Из этих ситцев занавесок
Опять нашьёт себе страна?
И выпрыгнут былые кони,
И, восковая, горяча,
На христолюбовской иконе
Зажжёт угасшее свеча?
Что за причуды?
Кто художник?
Чьей волей
Стаи поздних птиц
Остались на дождливых пожнях,
Где запах мёртвых медуниц
Витает…
…………………………………………………
          Директор.
Мы позвали вас
Поговорить.
Да. Я согласен.
Вы провели на этот раз
Всех ловко.
Но весьма опасен
Тот путь,
Которым вы пошли.
Откуда родом?
     Христолюбов.
В Павлодаре
Родился я.
Но рос вдали
С четырнадцати лет.
     Директор.
Едва ли
Родитель был ваш беден?
     Христолюбов.
Нет!
Но я его не помню.
С детства
Меня воспитывал мой дед.
      Директор.
А на какие жили средства?
Христолюбов.
Иконы рисовали…
     Директор.
Так.
Разбитый,
На корню подгнивший,
Ремёсел прежних
Не забывший,
На ситцах расцветает враг!
     Христолюбов.
Враг?..
     Директор.
Да!
Спросить позвольте снова,
Почто
 На ситцах чёрный чад?
Почто
На ситцах трёхпудовы
Цветы бессмысленно торчат?
      Христолюбов.
Вы видели их…
     Директор.
В самом деле,
Я,
Как партиец,
Признаюсь:
Моя вина,
Мы проглядели.
Ответим за ошибку…
Пусть.
Но ты запомни, Христолюбов,
И трижды
Оглянись назад –
Не только на собраньях в клубах
Тебя сегодня заклеймят.
Запомни, гражданин,
Эпоху
Не шутовским цветам твоим,
Не твоему чертополоху
Глушить
Цветением чумным!
Её не провести угрюмым
Забавникам.
Яснее дня
Она гудёт зелёным шумом,
Своих слепых врагов тесня.
Чем ты живёшь?
Чего ты ждёшь?
……………………………………………..
Игнатий шёл домой.
Багровый
Летел куда-то облак.
Дождь
Накрапывал.
И непохож
Сам на себя был город новый.
Луны премудрая игра
Шла.
Через улицу бежали
Лисицы быстро…
У двора
Валялись сорванные шали,
И гулкий дальний блеск удил
Беззвучно таял…
Кто когда-то
Вот в этом низком доме жил?

Чьи пальцы тонкие, девичьи,
Задев заветную струну,
По-лебединому,
По-птичьи
Здесь пели песню не одну?

Колокольцы по тыну закрутятся,
Вздрогнет утренний сад, чуть живой,
Я опять понесусь
За тобой,
Моя утица,
Синекрылый селезень твой!

Тебе ли говорю, сестрица?
Темно в дороге –
Посвети!
Снять шапку
И перекреститься
Иль повернуться и уйти?

           (Тих советский город на Поречье! Христолюбов. Улица. Луна. Вот идёт ему старик навстречу, важный и спокойный…)
                Христолюбов.
Старина!
                Старик.
Что, сынок?
               Христолюбов.
         (указывая рукой)
Ведь это позднышевский дом?
             Старик.
Позднышевский.
             Христолюбов.
Почему ж его не срыли?
             Старик.
Придёт время, так сроют.
             Христолюбов.
А разве не пришло время?
               Старик.
Значит, не пришло, если стоит целым.
               Христолюбов.
              (задумчиво)
      Вот так калитку распахнёшь
И вздрогнешь,
Вспомнив, что, на плечи
Накинув шаль, запрятав дрожь.
Ты целых
Двадцать вёсен ждёшь
Условленной вчера лишь встречи!
Вот так,
Чуть повернув лицо,
Увидишь тёплое сиянье
Забытых снов
И звёзд мельканье,
Калитку, старое крыльцо,
Река блеснёт,
Блеснёт кольцо,
И кто-то скажет: «До свиданья!..»
                Старик.
О чём это ты?

                Христолюбов.
   Так, пустое! А не знал ли ты дочь Позднышева, Екатерину?
               Старик.
    Катерину? Погоди, это старшая, что ль?
               Христолюбов.
   Старшая. Где она теперь?
                Старик.
Уехала. За ОГПУ вышла.
                Христолюбов.
          Как за ОГПУ?
                Старик.
А так. За начальника ихнего.
                Христолюбов.
Видишь, старый. Всё разлетелось, всё рассыпалось. И Катерину увезли, и дом сроют, и останется лишь одно голое место. Ты очень не любишь его?
                Старик.
Кого?
               Христолюбов.
Ну, ОГПУ этого?
                Старик.
Михаил Семёныча? А за что ж мне его не любить? Душевный человек, рыбачить вместе ходили.
                Христолюбов.
А!..
……………………………………………………………………………………………………………
…Пришёл домой и свет зажёг –
И сразу
Беспорядок ожил:
В углу
Пять пьяниц толсторожих
Сидели обнявшись…
Кружок
Их был украшен юной девой, --
В шелку её кипела плоть,
Она держала кружку в левой,
А в правой ветчины ломоть.
А рядом,
От заката красен,
Играл горнист в сырую тьму,
Он был огромен и прекрасен,
Но не хватало
Глаз ему.
И все войска
Под флагом рваным,
Построенные в полукруг,
Казались глазу сбродом странным,
Без плеч,
Без туловищ,
Без рук…

И тут же
Старый,
Нехороший
Портрет валялся мордой вверх,
Со злобой
Кем-то на пол брошен,
Весь в паутине липкой мерк.
Из рамы женщина смеялась:
Был тлен в её лице и вялость,
И в сини, в искрах золотых
Глаза погасли…
Но осталась
Улыбка пасмурная в них.
И пухлый, красный рот
С краями,
Слегка опущенными вниз,
Глумился, тешился над нами…
Из всех тебе знакомых лиц
Ты выбрал призрачное, это,
Июльский
Душный пустоцвет,
Заплывшее жарою лето.
Она не розан, чтоб колоться,
Её срывали много раз –
И с хладнокровьем полководца
Теперь оценивает нас.

Так вот на что ушли вы, годы
Работы яростной!..
От них
Остались яркие разводы
Да девки
В платьях продувных,
Фужер вина, глаза коровьи…
Для чьей кромешной славы ты
Своей густой
И чистой кровью
Поил и вскармливал холсты?
И вот о чём Игнатий думал:
«Прошедшее,
Мой враг угрюмый,
Иль впрямь
Я вечный данник твой
Затяжелели смертью веки
И все мои мечты навеки
Пылают краской неживой?
Чем я тебе, страна, враждебен?
Кому,
Зачем служу молебен?
Кто сердцем властвует моим?
Любовь какою мерой мерил?
Я сам себе давно не верил –
Всё это
Только прах и дым!
И стоит лишь забыть…
И злая
Печаль моя
Сгорит дотла.
Возникни вновь, мечта былая,
Приказываю!
Жду!
Желаю!
Но не такой, какой была!
Я напишу тебя как надо,
Екатерина!
Чтоб кругом
Качалась жизнь подобьем сада
Под ветром в дыме золотом.
Чтоб, быстротою разогрета,
В улыбке разомкнув уста,
Ты синей лентой эстафеты
Стояла дважды обвита.
Чтоб в глубине золоторунной
Гремело
На сто голосов
В честь победительницы юной
Сто тысяч курских соловьёв!»

                (Холст и краски берёт Христолюбов. Улыбается будто со сна. Отвёртывается от толстогубых пьяниц. Яркий свет. Тишина.)

Все рассужденья к чёрту!
Слыша
Лишь сердца собственного стук!
Черты
Угасшие, мальчишьи,
В нём в этот миг
Проснулись вдруг.
И, губы выпятив упрямо,
Чуть – чуть насупливая бровь,
Перед собой глядел он прямо,
Сощурившись…
И вновь и вновь
Лицо из мрака выплывало
И гасло на холсте его,
Мелькало, пряталось.
Сначала
Совсем оно было мертво.
Но он
Привёл его в движенье,
Дыханьем наделил.
И вот
В нём появилось выраженье,
Уже казалось, что живёт,
Себя,
Над прежним мраком
Выся,
Та голова – светла, бела,
Но тут
Скользнула хитрость лисья,
Глаза неслышно повела.
И ясно стало, что непрочно
Её на свете бытиё
И что давным-давно порочна
Тень возле слабых губ её.
И как ни путал,
Снова дивой,
В густой  опутанная дым,
Дразнясь улыбкою блудливой,
Печальной,
Хитрой
И красивой.
Она вставала перед ним.

Спокойней.
Вот она! Ещё бы!
…Но очи норовили вкось
Глядеть.
И что-то вроде злобы
В них скрытым пламенем зажглось.
Как ни старался –
Больше, резче
И с каждою минутой злей,
Уже совсем не человечьи,
Глаза грозились.
Всё темней,
Всё глуше становились.
С маху
Он ворот расстегнул,
И злей,
Неутомимо, словно птаху,
Её гонял среди ветвей.
Ага!
Не увильнёшь!
Попалась!
Казалось, что преграды нет,
Лишь только
Тронуть кистью малость –
И отовсюду
Брызнет свет.

Он отошёл взглянуть.
Тут что-то
Произошло –
Смешна, пуста,
Вся раскрасневшись,
Полорота,
На Христолюбова с холста
Глядела дура…
-- Этак ! Вона
Куда пошло! Ну, так и быть,
Держись-ка, ведьма! –
И с разгона
Он начал рыло кистью бить.
И в ножевых багровых ранах,
Вся в киновари, как в крови,
Оно свалилось…
……………………………………………
…Выпь в туманах
Вопила: «Догоняй! Трави!»

Куда бежал? Чего искал он
На улицах?
Родных?
Народ?
Под некомеркнувшим оскалом
Луны, угрюмой от забот,
Кипела облачная пена…
И песня слышалась вдали:
С работы шла ночная смена,
С большой работы
Люди шли.
Уверенно вперёд шагали
По смутным улицам они,
И песню
Повторяли дали
Про «Волочаевские дни».
Мост строили. Огни горели.
И под моторов долгий храп,
Свистя,
Летали на качели
Тела литых чугунных баб.
Мост строили…

                Часть третья.

Он всё забросил: кисть, палитру,
Друзей,
Не в шутку, а всерьёз.
«Погибну, думал,
Но не вытру
Воспоминанья горьких слёз».
Разлучено навек с румянцем,
Лицо тускнело.
Стороной
Он шёл угрюмым оборванцем
В заздравный шум
И чад пивной.
В шальных огнях стучали кружки,
Обнявшись, плакали подружки,
Кричали «здравствуйте!» ему,
«Субботу»
Пело сорок пьяных,
И в розах оспенных, румяных
Плясала в сумрачном дыму
Слепая рожа баяниста,
И сладко,
Горестно
И чисто
Баян наяривал вразлёт,
И ждали воры в дырах мрака,
Когда отчаянная драка
В безумье очи заведёт,
И взвизгнет около Вертинский,
Метнёт широкий ножик финский.
И (человечьи ли?) уста,
Под электричеством оскалясь,
Проговорят:
-- Ага, попались
В Исуса,
Господа,
Христа!

В пивной неукротимой этой
Был собран всё народ отпетый,
И выделялись средь толпы
Состригшие под скобку гривы,
Осоловевшие от пива,
От слёз свирепые попы!
Вся это рвань готова снова
Былым коням
Сменить подковы,
У пулемётов пузом лечь,
С батьком хорошим
Двинуть в поле,
Было б оружье им да воля –
Громить,
Расстреливать
И жечь.
Мешки у нижних век набухли,
У девок пышно взбиты букли:
-- Пей, нелюбимая,  дотла! –
Звенит стекло в угаре диком.
-- Так спой, братишка,
Гоп со смыком,
Про те подольские дела.

(Вспомним про блатную старину,
                да – да.
Оставляю корешам жену,
                да – да.
Передайте передачу,
Перед смертью не заплачу,
Перед пулей глазом не моргну!)

А утром серым,
Красногривым,
Когда по прибережным ивам
Вкось,
Встрижь проносится, змеясь,
И на широких перекатах,
У самых берегов покатых
Лениво плещет рыба язь,
Шёл Христолюбов в гости.
Дома
Не заставал хозяев:
-- А!
Знать не хотят! –
Возле парома
Жил бакенщик.
Спешил туда…
И в шалаше, средь старых вёсел,
Со стариком,
Тоску забросив,
Из чашки пил кирпичный чай,
Ругал весь свет, просил деньжонок
Дать в долг…
Средь юных трав сажённых,
Шумел весёлый,
Пыльный май.
Сирень ещё не воссияла
Во всём бессмертии своём.
А Христолюбова гоняло
По улицам…
…………….………………………………
                Голос.
Ну. как живём?
               Христолюбов.
С кем честь имею я?..
                Голос.
Так скоро…
Стал забывать друзей давно?
Не затеваешь разговора…
Рад иль не рад?
                Христолюбов.
Мне всё равно.
             Голос.
Скажи, какое безразличье!
Ты неужель забыл, земляк,
О том, как вместе жили. Как
Зорили вместе
Гнёзда птичьи?
Как на Гусином перекате
Рыбачили…
                Христолюбов.
Егор!
              Смолянинов.
Игнатий!
            Христолюбов.
Я рад!
Я очень, очень рад!
Давно мне радость незнакома.
Давай представимся вдругорядь.
               (Протягивая руку.)
Художник…
              Смолянинов.
Секретарь парткома.
               Христолюбов.
Что?..
               Смолянинов.
Да!
Ты помнишь ли? Лет десять
Тому назад я в комсомол
Вступил…
И право, если взвесить,
То было не случайно. Гол
Был мой отец…
Но бросим это.
Гляди, Игнатий, сколько света
И зелени,
Как край богат,
Как эти флаги реют гордо
И как величественно,
Твёрдо
Стоит Текстильный комбинат.
Что было раньше здесь? Крылечки
Хибарок…
Цвёл шиповник дик,
И доносились из-за речки
К нам завывания шишиг.
А ныне?
Не глухим каликой
Стал старый, сонный город наш.
Текстиль!
За это жизнь отдашь –
Он создан партией великой.
                Христолюбов.
Всё это, друг, старо.
                Смолянинов.
Что ж ново?
                Христолюбов.
Всё это басни.
               Смолянинов.
Если б я
Услышал от кого другого…
                Христолюбов.
Вновь повторяю, не тая –
Всё это басни!
                Смолянинов.
Басни? Ну-ка,
Попробуй,
Вздумай,
Докажи,
Что Комбината этажи
Лишь вымысел один…
                Христолюбов.
Не штука
То отрицать, чего уж нет,
Иль то, что не возникло…
Я же
Клянусь тебе –
Пусть трижды даже
Твой Комбинат стоит, одет
В молву и присказки, но всё же
Его не существует…
                Смолянинов.
Эк!
Куда хватил ты
                Христолюбов.
И похоже,
Он не был вовсе…
                Смолянинов.
Да?
                Христолюбов.
Вовек!
                Смолянинов.
Что ж он, по-твоему?
                Христолюбов.
Он? Пар!
Послушай,
Ты поверить можешь
В то,
Чтоб угасший полдень ожил
И возвратился прежний жар?
Чтоб вдруг согбенная старуха
Предстала девой?
Дряхлый пёс
Залаял звонко
И до слуха
Нам пенье бабок донеслось?
Чтоб жизнь вся снова стала ими,
И в золотом,
В горчичном дыме,
По-псиному разинув рты,
Торчком,
С глазами кровяными
Восстали поздние цветы?
И тыщи отблесков минувших,
Не сгинувших, а лишь заснувших
Мелькнули всюду?..
Отвечай!
Поверить можешь в заблужденье?
Не можешь?
Ну, моё почтенье!
Мне некогда с тобой.
Прощай!
                Смолянинов.
          Христолюбов! Игнатий! Эй, постой, чёрт тебя побери!
Что он здесь молол? Он болен. Нет, он не болен. Но если бы и впрямь ожили все эти старухи, то бишь привидения, про которые он здесь говорил, то первая забота у нас, у большевиков, была бы отправить их обратно.
…………………………………………………………………………………………………………………………….
                Кабинет парткома Текстильного комбината.
                Смолянинов и Христолюбов.
                Смолянинов.
Товарищ Христолюбов.
                Христолюбов.
Да.
               Смолянинов.
Мы вас позвать сюда решили –
Сказать,
Что договор, тогда
Меж нами заключённый…
                Христолюбов.
Да?
                Смолянинов.
Конечно, остаётся в силе.
                Христолюбов.
Позвольте…
                Смолянинов.
Так. Согласны ль вы
Вновь приступить к своей работе
И если…
               Христолюбов.
Здорово живёте!
Чтоб снова выгнан был?
                Смолянинов.
Правы
Вы в том, пожалуй, что немного
Поторопились здесь,
Но всё ж
И ваш поступок нехорош
И ситцы ваши…
                Христолюбов.
Нет, дорога
Моя ушла от вашей вкось.
Обманывать себя довольно –
Хочу, чтоб голодно,
Привольно
И одиноко мне жилось!
                Смолянинов.
Ин-ди-ви-ду-а-лист.
               Христолюбов.
Да. Ин-ди-ви-ду-а-лист.
             Смолянинов.
Свободная личность.
              Христолюбов.
Да. Свободная личность.
                Смолянинов.
          Я член партии. Я верю партии, люблю партию и живу для неё. Партия прикажет, и я исполню, не рассуждая, потому что она  мудрее любого из нас. А ты со своим индивидуализмом – пошляк, ноль. Ты думаешь, приятно и легко мне, большевику, выслушивать от тебя твои, с позволенья сказать, тирады?
             Я с тобой говорю потому потому, что наша обязанность, прежде чем окончательно отсечь, бросить на свалку, пытаться уберечь, вытащить, поставить на ноги человека. Чем больше талантов кругом, чем ярче они цветут – тем лучше.
                Этого хочет Партия, Народ…
                Христолюбов.
Народ?
Его люблю и знаю.
Меня он нянчил на руках.
И лучше не припомню сна я!
Я с ним встречаюсь…
                Смолянинов.
В кабаках.
                Христолюбов.
Ложь!
                Смолянинов.
Нет!
                Христолюбов.
Ударь по всем прибасам,
Душа моя!
Я так хочу!
С народом я плечо к плечу
Стою…
                Смолянинов.
В очередь за квасом.
                Христолюбов.
Народ!
                Смолянинов.
Народ. Передо мной,
Лица дыханием касаясь,
Плывут под синевой сквозной
Все семь Республик – семь красавиц!
Народ,
Великая родня
Средь гор, лесов,
Полей бескрайних!
И гордо смотрят на меня
С мостков
Водители комбайнов.
Горды успехом сталевары,
О счастье девушки поют,
От Мурманска
До Павлодара –
Повсюду Молодость и Труд.
Живите радостней, растите!
Цвети, Советская земля,
Ты слышишь,
Как трепещут нити,
Протянутые из Кремля?
Там Ленин жил!
И, слышь, Игнатий,
Как можешь ты до этих пор
На зорях думать о закате,
Гнилую воду пить!
                Христолюбов.
Егор,
Про нехорошую потерю
Я расскажу тебе теперь,
Ты другу старому поверь,
Я ж сам себе давно не верю…
На сердце снег! На сердце снег!..
                Смолянинов.
Чудак!
Непрочный человек.
Послушай, хочешь, завтра едем
Со мною отдыхать к соседям
В колхоз…
……………………………………………………….
Широк степей разбег,
Земля степная дышит жарко,
Круглоголовая татарка,
Да чёрно-синий можжевель,
Да на улогах
Тонкий ирис,
И горизонт,
Змеясь и ширясь,
Зовёт за тридевять земель.
А кони дальше едут прытко,
В поту гнедые, в паутах,
Коврами
Застлана кибитка
И на ухабах у-ух да а-ах!
-- Егор, а это что за пашня?
-- Совхозные владенья там.
-- Егор, а это что за башня?
-- Там элеватор…

По грядам
Совхозных нив шёл ветер…
-- Норы
Здесь были лисьи, да стада
Кочевничьи паслись.
Но скоро
Дороги римские сюда
Мы проведём… 
………………………………………………
И вот в  сарае
Они живут. Сквозь синеву
Просторной ночи, не сгорая,
Блестят  созвездья.
И в хлеву
Спокойный, нежный хруст коровий,
Овёс и упряжь в изголовье,
И ветер шевелит траву
У самого порога.
Где-то
Грустит, поёт гармонью лето,
И за рекою, в бурелом,
В туман
Запрятавшись, как птица,
Горячим сердцем
Ночь стучится,
От нетерпенья
Бьёт крылом.
А утром Фёдор Федосеев,
Хозяин,
Их с собой ведёт
И говорит:
Страна Расея
Известна – хватит всем!
И мёд,
И хлеб, и лес,
И зверь,
И рыба,
И нечего сказать – спасибо
Советской власти…

Широко
Рукой обводит даль: -- Какая,
Ребята, благодать. –
Мелькая,
Поля скользят:
-- Теперь легко,
Теперь нам что?
Теперь мы знаем,
На что работаем, хозяин!
Постой, немного погодя
Скота в колхозах будут – реки… --
Стоял, уверенный навеки,
Рукою дали обводя.
                Федосеев.
А вы, простите, кто же будете по профессии?
                Христолюбов.
Я… Я художник.
                Федосеев.
Рисуете?
                Христолюбов.
Рисую. Что ж, Фёдор Петрович, знаете вы художникоа?
                Федосеев.
А как же? Разве не видали
В моей квартире на стене
Картин?
                Христолюбов.
Нет – нет…
                Федосеев.
Товарищ Сталин на трибуне,
И Ворошилов на коне.
                Христолюбов.
Вам нравится?
                Федосеев.
Конечно.
                Христолюбов.
Очень?
                Федосеев.
Иначе б их не приобрёл
И не держал бы…
                Христолюбов.
Между прочим:
Гляди, летит стёпной орёл,
Карагачей рокочут листья,
Жара малиновая, лисья
Хитро крадётся.
Может быть,
Всё это смутное движенье
Бесстрашно,
На одно мгновенье,
Смогли бы мы остановить.
И на холсте
Деревьев тени,
Медовый утра сон и звук,
Малиновки соседней пенье
В плену у нас
Остались вдруг.
Настали б вьюги вновь.
Слепая
Пошла метель крутить!
Но знай,
В твоей избе, не погибая,
Цвёл
И качался б веткой май.
К нам,
Чудотворцам,
Видишь ты, --
Со всех сторон бегут цветы!
Их рисовал не человек,
Но запросто их люди рвали,
И если падал ранний снег,
Они цвели на одеяле,
На шалях,
На коврах цвели,
На грубых кошмах Казахстана,
В плену затейников обмана,
В плену у мастеров земли.
О, как они любимы нами!
Я думаю:
Зачем своё
Укрытое от бурь жильё
Мы любим украшать цветами?
Не для того ль,
Чтоб средь зимы,
Глазами злыми пригорюнясь,
В цветах угадывали мы
Утраченную нами юность?
                Федосеев.
Что говорить, день нынче славный,
Трава, вода,
Земля,
Листьё.
Но я хозяин самый  главный,
И без меня
Здесь пусто всё.
И снова будет май.
И снова
Его утра пройдут, звеня…
И ты разборчиво, толково,
Художник, нарисуй меня.
Неужли тварей бессловесных
Я, Федосеев, хуже?
Ты
Изобрази нас в красках лестных.
Мужичьих наших лиц черты.
Доярок наших,
Трактористов,
Всю нашу жизнь  рисуй любя,
И всё как есть,
Тогда мы
Исто
Полюбим, милый гость, тебя!
Ты покажи нас в нашем деле.
Что май без нас? Цветочный дым.
Минуты!
Если бы не Ленин,
И лето было бы другим.
Было б кольцо в ноздрю продето.
Запали б потные бока,
Как вол понурясь,
Аж с рассвета
Работали б на кулака.
Огромной жизнью –
Той,
Напевной,
Которой и сравненья нет,
Жила колхозная деревня
И походила на рассвет.
Она смогла с былым проститься…
И с прежним тягостных ночей
Всё молодее,
Всё ясней
Глядели человечьи лица.
Нельзя взглянуть, чтоб не влюбиться
В походку гордую твою,
Республика!
В каком краю
Такие собраны богатства,
Так солнце блещет горячо?
В какой другой стране ещё
Такая вольность есть и братство?   
Сто тысяч ты пошлёшь певцов,
Сто тысяч вышлешь ты героев,
И если всё ж в конце концов
Они погибнут –
Вышлешь втрое.
Всему приходит свой черёд,
И красной буквой праздник будет –
Огромный,
Материнской грудью
Ты вскормишь гениев, народ!
…………………………………………………
Орлова, Голубева, Любу
Матвееву
И всех иных
Узнал ли и значенье их
Ты понял сердцем, Христолюбов?
Они входили в жизнь твою,
Как воздух нежный, земляничный,
Как отдых в кровь,
Подобно дню
Работы близкой и обычной.
Всё в блеске золота густого…
Не ими ль
Этот мир пригож?
И стало то
Простей простого,
Что раньше было – к горлу нож.

Случился праздник – именины
Елены Горевой –
Колхоз
Доярке лучшей
Не холстины –
Батист и шёлк в подарок нёс.
Батист и шёлк
В подарок нёс –
Охапку именинных роз.
На стеблях тонких
Двухаршинных
Кругом стоят
Цветы в кувшинах,
Весь луг цветами занесён –
Бураном свадебным…
Повсюду
Стоят невиданные блюда,
И стол накрыт
На сто персон.
И над рекою ивняковой
Проносит облачную тень,
И первым тостом
Начат новый,
Великий,
Именинный
День.
                Смолянинов.
Хоть я курортник здесь случайный.
               (Смех. Аплодисменты.)
Всё ж
Выпал случай
Чрезвычайный.
И потому я трижды рад
В таком пиру
Принять участье.
Приветы шлёт колхозу «Счастье»
Шеф,
Друг –
Текстильный комбинат.
    (Аплодисменты.)
Что вместе нас связало сроду?
Мы
Граждане одной страны.
Мы дети одного народа,
Единой партии сыны.
И неразрывен,
Крепок,
Прочен,
Как серп и молот, наш Союз
И если кто его захочет
Вдруг разорвать,
То я боюсь –
Напорется свиное рыло
На серп, на штык!
Чтобы вперёд
Навечно неповадно было
Лезть в наш советский огород!
         (Аплодисменты)
За наш Союз несокрушимый!
За наш Союз непобедимый!
         (Давно ли в деревнях такие речи звучат? Встают мужики, стаканы стучат. Из широкого горевского двора аж по всей стране звучит их ура!)
                Голос.
Партии Ленина и Советской власти ура!
                (Ура!)
                Голос.
Зажиточной колхозной жизни ура!
               (Ура!)
           Голос.
Шефу – Текстильному комбинату ура!
                (Ура!)
     Тонкий женский голос.
Егору Захаровичу долгого здравия…
            Смолянинов.
Товарищи,
Теперь я должен
Заздравный этот тост продолжить,
Вот слово верное моё:
Да здравствуют дела простые,
Хозяйки руки золотые!
За юность,
За любовь её!
 (Ура! Ура!)
…И тут не мало
Веселья было,
И кругом
Сирень внезапно воссияла
Во всём бессмертии своём.
Нежна,
Лилова,
Ниже трав
Кистями пьяными упав.
И перед девушкой в упор
Ударил каблуком танцор,
В косоворотке,
Весел,
Яр –
И струны сорока гитар
Швырнули горсти серебра.
А парень шёл среди двора
То сизым голубем,
То вдруг
Чертя, что ястреб, полный круг.

Невеста!
Струнный лепет тих,
Зовёт рукой тебя жених…
(«Уж ты сад, ты мой сад, сад зелёненький,
Что не розово цветёшь, осыпаешься…»)

Всему, что на сердце таилось,
Настала вылиться пора –
Под облак
Песня уносилась,
И начинали тенора:

(«Что не розово цветёшь, осыпаешься,
Сколь далёко, милый мой, отправляешься».)

Народ,
Твои напевы долги.
Их начинают чуть дыша.
В них ширина и вольность Волги,
Разбойный посвист Иртыша!
В них всюду брезжит светом алым,
В них журавлей просторный лёт,
Мечта о счастье небывалом
Их верным голосом ведёт.
              Голоса.
-- Чокнемся! Чокнемся!
-- Будь здоров, Степан!
-- Будь здоров, Василий!
-- Будь счастлив!
-- Твоё здоровье, Маша!
-- Чокнемся, чокнемся!
-- Будьте счастливы!
-- На долгие времена!
-- Чокнемся, чокнемся, мужики!..
             Смолянинов.
Имеет слово председатель
Колхоза…
                Голоса.
-- Чокнемся, чокнемся, мужики!
-- Тише!
-- Пётр Ильич!
-- Пусть скажет Пётр Ильич!
-- Тише!
-- Пётр Ильич Игнатьев.
         Председатель колхоза.
Не ждал, но говорить пришлось.
Товарищи,
Меж нами гость –
Художник Христолюбов.
Люди,
Он долго жил у нас.
Авось
О нашей просьбе не забудет.
И вот какой теперь от нас,
От мужиков,
Ему наказ:
Рисуй, да так, чтоб пели птицы
На тканях, увидав цветы.
Рисуй,
Чтоб были наши ситцы
Нежны,
Прекрасны
И просты.
Чтоб веселей невесты стали
От тканей радостных твоих!
Чтоб наши дети подрастали
И пуще хорошели в них.
Чтоб я, надев из них рубаху,
Колхозник,
Твой сосед и друг,
Принарядившись, мог без страху,
Войти в любой известный круг.
Чтоб ситцы были с жизни сколок…
            Первый голос.
Чтоб я от ситцев подобрел!
       Второй голос.
Чтоб был широг и светел полог!
           Третий голос.
Чтоб в окнах занавес горел!
……………………………………………….
               Женский голос.
Чтоб отливал пером павлиньим!
             Голос.
Чтоб цвет на нём
Был синь и ал.
               Голос.
Чтобы про то узнал Калинин –
Тебе в награду орден дал!
          Христолюбов.
Они проходят, заблужденья.
Я на пороге новых дел…
Я чувствую…
Мои сомненья…
Всё это было пылью… тенью…
Нет, я не то сказать хотел.
Товарищи!
Теперь я вижу
И не ослепну ни за что –
Люблю,
Страдаю,
Ненавижу…
Нет, я хотел сказать не то.
Но я даю сегодня слово,
Хоть и напрасно слов ищу.
Душа на подвиги готова…
Не то!
Работать я хочу!
       (Приветствия.)
Как вы велите мне – чтоб птицы,
Цветы завидя, пели! Я…
Для вашей жизни –
Жизнь моя!
      (Приветствия.)
За христолюбовские ситцы,
За наши славные края
И за победный рокот века,
За искренность и веру ту,
Что обновляет человека,
За страстный,
Юный мир в цвету!
За партию, которой равной
Нет и не будет.
И за славный,
Великий, ясный полдень наш
Ты, песня,
Жить и славить рада
И, знаю твёрдо, если надо,
И жизнь свою
В бою
Отдашь!

                Вы, конечно, помните, как хорошо Павел Василев разбирался в живописи, как Он знал живопись. Так что  – не удивительно, что главный герой Его последней поэмы – художник. 

                В мае 1936-го года Павел Васильев пишет одно из последних – одно из лучших своих стихотворений – «Демьяну Бедному», посвящённое выдающемуся народному поэту России:

Твоих стихов простонародный говор
Меня сегодня утром разбудил.
Мне дорог он,
Мне близок он и мил,
По совести  -- я не хочу другого
Сегодня слушать… Будто лемеха
Передо мной прошли, в упорстве диком
Взрывая землю…
Сколько струн в великом
Мужичьем сердце каждого стиха!

Не жидкая скупая позолота,
Не баловства кафтанчик продувной, --
Строителя огромная работа
Развёрнута сказаньем предо мной.
В ней – всюду труд, усилья непрестанны,
Сияют буквы, высятся слова.
Я вижу, засучивши рукава,
Работают на нивах великаны.

Блестит венцом
Пот на челе творца,
Не доблести ль отличье ль эти росы?
Мир поднялся не щёлканьем скворца,
А славною рукой каменотёса.
И скучно нам со стороны глядеть,
Как прыгают по веткам пустомели;
На улицах твоя гремела медь,
Они в скворешнях
Для подружек пели.

В их приютившем солнечном краю,
Завидев толпы, прятались с испугу.
Я ясно вижу, мой певец, твою
Любимую прекрасную подругу.
На целом свете нету ни одной
Подобной ей –
Её повсюду знают,
Её зовут Советскою Страной,
Страною счастья также называют.

Ты ей в хвалу
Не пожалеешь слов,
Рванутся стаей соловьиной в кличе…
Заткнув за пояс все цветы лугов,
Огромная проходит Беатриче.
Она рождалась под несметный топ
Несметных конниц,
Под дымком шрапнели,
Когда, порубан, падал Перекоп,
Когда в бою
Демьяна песни пели!

Как никому, завидую тебе,
Обветрившему песней миллионы,
Несущему в победах и борьбе
Поэзии багровые знамёна!

                Одно из самых последних стихотворений – и «Лирические стихотворения» -- вольный перевод стихов татарского советского поэта Ахмеда Ерикеева.  << После всего, -- пишет Ю. Русакова, -- что успел пережить П. Васильев к концу 1936 года («Лирические стихотворения» были напечатаны в девятом номере журнала «Новый Мир»), изумляешься, что именно эти стихи он выбрал для перевода, -- такая царит в них гармония, такой мир, такой высокий душевный настрой >> (я включил первое из этих 2-х стихотворений в эту мою композицию – его цитирует  в своих комментриях к письмам Павла Василева к Галине Анучиной Н. П. Васильева, -- теперь же прочитайте оба):
 
                1.

Вёсны возвращаются! И снова
На кистях черёмухи горя,
Губ твоих коснётся несурово
Красный, окаянный свет былого –
Летняя высокая заря.

Вёсны возвращаются! Весенний
Сад цветёт –
В нём  правит тишина.
Над багровым заревом сирени,
На сто вёрст отбрасывая тени,
Пьяно закачается луна –

Русая, широкая, косая,
Тихой ночи бабья голова…
И тогда,
Лучом груди касаясь,
В сердце мне войдут твои слова.

И в густых ресниц твоих границе,
Не во сне,
Не в песне – наяву
Нежною июньскою зарницей
Взгляд твой чёрно-синий
Заискрится, --
Дай мне верить в эту синеву!

Я клянусь,
Что средь ночей мгновенных,
Всем метелям пагубным назло,
Сохраню я –
Молодых, бесценных,
Дрогнувших,
Как дружба неизменных,
Губ твоих июньское тепло!..

                2.

Какая неизвестность взволновала
Непрочный воздух, облако души?
Тот аромат,
Что от меня скрывала?
Тот нежный цвет?
Ответь мне, поспеши!

Почто, с тобой идущий наугад,
Я нежностью такою не богат!

И расскажи,
Открой: какая сила,
Какой порой весенней, для кого
Взяла б
И враз навеки растопила
Суровый камень сердца твоего?

Почто, в тебя влюблённый наугад,
Жестокостью такою не богат!

В твои глаза,
В их  глубину дневную
Смотрю – не вижу выше красоты,
К тебе самой
Теперь тебя ревную –
О, почему я не такой, как ты!

Я чувствам этим вспыхнувшим не рад,
Я – за тобой идущий наугад.

Восторгами, любовью и обидой
Давно душа моя населена.
Возьми её и с головою выдай,
Когда тебе не по душе она.

И разберись сама теперь, что в ней –
Обида, страсть или любовь – сильней!

                6 февраля 1937-го года Павла Васильева арестовали в 3-й, в последний раз.
                В справке, послужившей основанием для ареста, указывалось: << Васильев Павел Николаевич, сын крупного кулака из Павлодара (Казахстан), беспартийный, поэт, в 1932 году арестовывался по делу группы литераторов и был условно приговорён к трём годам высылки. Период времени с 1932 по 1935 год отмечен целым рядом публичных скандалов, драк и дебошей, организованных Павлом Васильевым. За непристойное поведение, компрометирующее звание советского писателя,  П. Васильев  был исключён в 1935 году из членов Союза советских писателей. А в июне 1935 года нарсудом Краснопресненского района, был приговорён к трём годам заключения за хулиганство. Освобождён досрочно в марте 1936 года. Четвёртым отделом КУГБ НКВД СССР ликвидируется террористическая группа из среды писателей, связанных с контрреволюционной группой «правых». Участники группы ставят перед собой цель совершить террористический акт против вождя ВКП (б) товарища Сталина.  По делу арестован писатель Карпов М. Я., полностью признавший себя виновным в террористических намерениях и враждебности к ВКП (б) и показавший, что в контрреволюционную организацию его завербовал писатель Макаров. В дальнейшем, по показаниям Карпова, Макаров его осведомил о том, что организация «правых» готовит  совершение террористического акта против товарища Сталина и что Макаров завербовал в качестве исполнителя поэта Васильева Павла Николаевича… >>.

               Теперь я хочу рассказать об обстоятельствах ареста Павла Васильева.   Рассказ о деле Васильева, которое было, как и многие другие, шито белыми нитками (точнее – сфабриковано) – расскажу позже. Сейчас же снова обратимся к воспоминаниям Елены Вяловой – Васильевой:
                << 6 февраля 1937 года. Мы с Павлом решили провести выходной у наших друзей – Касаткиных. Приехали к ним на Новинский бульвар накануне вечером, чтобы наутро, не теряя времени, Павел сел за работу.
                С полудня начал звонить телефон. Павел просил сказать, что его нет. Звонки продолжались. Наконец я не выдержала и поинтересовалась, кто спрашивает Павла Николаевича. Звонящий назвался «доктором Филипповым. Я пошла в комнату, где работал Павел.
                -- Подойду. Видно, всё равно не отстанет.
                Разговор длился минут десять. Человек настойчиво убеждал Павла куда-то пойти, тот не менее настойчиво отказывался.
                -- Кто это? – спросила я, когда муж положил, наконец, трубку.
             -- Да так, один… -- нетерпеливо бросил Павел, снова берясь за ручку.
             Вечером мы собирались навестить Гронских. Перед отъездом Павел решил сходить на Арбат, в парикмахерскую, побриться.
              -- Я с тобой, -- попросилась я.
              -- Не выдумыай. Я скоро вернусь…
              Он ушёл с сыном хозяина дома. Прошло томительных полчаса. Юноша вернулся один.
            -- Витя, где же Павел?
           -- Лена, я ничего не понимаю. Мы вышли из парикмахерской. Возле дверей стояла машина. Павла затолкнули на заднее сиденье и увезли.
               Ни в какие гости я, конечно, не поехала. Осталась ночевать у Касаткиных. Павел не вернулся. Ждала и на другой день – тоже напрасно. Я думала, что с Павлом приключилась очередная история вроде «драки с Алтаузеном», и потому обратилась в МУР (Московский уголовный розыск – В. К.).  «Не задержан», -- ответили мне.
                Через два дня К Касаткиным приехали с обыском. От них меня привели на нашу с Павлом квартиру, где тоже учинили обыск. Два огромных мешка набили рукописями Павла. Забрали фотографии. Единственное, что я не отдала, -- «Соляной бунт» -- муж успел издать только эту книжку.
                Я поняла, что на Петровку обращаться бесполезно – на этот раз всё оказалось куда серьёзнее. Начались мои долгие хождения по присутственным местам. Была в прокуратуре на Большой Дмитровке, 15. Там меня целый день гоняли из одной комнаты в другую.,.  Потом была где-то на Никольской, там, по слухам, давали точные сведения обо всех задержанных.  Была  и на Кузнецком, 24… Везде слышала один и тот же ответ: «Не задержан». Это могло бы повторяться до бесконечности, если бы не научила одна женщина:
                -- Обойди все тюрьмы. Где примут передачу для мужа, там он, значит, и сидит.
                Передачу – 50 рублей – приняли в Лефортовской тюрьме.
                -- Слава богу, что он у вас. Нашёлся! – вырвалось у меня.
                Из окошечка уставились удивлённые глаза тюремщика:
                -- Следующую передачу можете принести через месяц – 16 июля.
               Через месяц в том же окошечке передачу не приняли:
              --  Вчера ушёл с этапом.
                На Кузнецком мне выдали справку: «десять лет дальних лагерей без права переписки».
                В 1937 году я, конечно, не могла знать, какая страшная правда скрывается за формулировкой «без права переписки».  Но в любом случае помочь Павлу в чём-нибудь я была уже не в силах. Я осталась совсем одна. Гронским после ареста мужа я уже не звонила, чтобы не навести на них тень. Да и вряд ли Иван Михайлович смог бы на этот раз вызволить Павла. Вокруг него самого всё трещало и ломалось. Газеты наперебой ругали Гронского, «пригрел», мол в «Новом мире» «троцкистских бандитов»: Васильева, Корнилова, Пильняка… Позже я узнала, что Иван Михайлович пытался заступиться за многих, но после звонка Сталину в защиту Тухачевского к Гронскому домой пришли сотрудники НКВД и срезали кремлёвскую «вертушку». Арестовали Ивана Михайловича 1 июля 1938 года, но когда это произошло, меня в Москве уже не было – за мной пришли 7 февраля – через год и один день после ареста Павла… >>.
                Впереди у жены Павла Васильева – Елены, «Ёлочки», как он её называл – 19 лет тюрем и лагерей…
               
                Теперь я расскажу о «деле» Павла Васильева (о том, что ему пытались пришить, да и пришили-таки энкаведешники).
                В разработку (как говорили в то время) в энкаведешных застенках Васильев попал к опытному следователю И. И. Илюшенко, который уже снимал с него допросы в 1932 году. Следователь прекрасно знал слабые места поэта и ему не составило труда «сломать» его. Скоро Васильев начал давать нужные показания. << В конце 1933 года, -- рассказал следователю поэт, -- меня встретил писатель Георгий Никифоров и пригласил меня к себе на квартиру. Придя к Никифорову, я увидел писателей: Новикова – Прибоя, Низового, Сейфуллину, Артёма Весёлого, Смирнова, Перегудова и ещё несколько человек, фамилии которых я забыл. Когда я пришёл, кто-то спросил: «А почему нет Правдухина?» -- у Сейфуллиной. Сейфуллина ответила: «Если узнают о нашем собрании, то мы легко отделаемся, если здесь будет Правдухин, ему не сдобровать». После этого встал Никифоров и говорил, приблизительно, следующее: «Русских писателей угнетают. Литература находится в руках разных Габриловичей, Файвиловичей и других еврейских писателей. Всё в руках евреев. Нам нужно противопоставить  себя этому и выдвигать своих русских писателей и поэтов. Нам нужно захватить в свои руки какой-нибудь литературный журнал и через него влиять на литературу, мы должны встречаться и обсуждать следующие вопросы: вот, например, Павла Васильева мы должны выдвинуть в качестве русского поэта, выступать все вместе за него, писать статьи о нём и о каждом из нас. Под видом статьи показать лицо русской литературы и спасти её от еврейского засилья. В таком же духе высказался Артём Весёлый и Сейфуллина при одобрении всех присутствующих… >> -- Не удивительно, что в обвинительном заключении, зачитанном поэту 13 июня 1937 года, было сказано: «Следствием установлено, что обвиняемый Васильев на протяжении ряда лет до ареста высказывал контрреволюционные фашистские взгляды. Будучи допрошен в качестве обвиняемого, Васильев полностью признал себя виновным в том, что дал согласие обвиняемому Макарову принять личное участие в совершении террористического акта против товарища Сталина».
              Пытаясь спасти свою жизнь (а я бы ещё сказал – судорожно цепляясь за жизнь), сломленный поэт написал письмо наркому внутренних дел Ежову: << Начиная с 1929 года я, встав на литературный путь, с самого начала оказался среди врагов советской власти. Меня взяли под опеку и воспитывали контрреволюционные Клюев и Клычков, а затем антисоветская группа «Сибиряки», руководимая Н. Ановым, и прочая антисоветская компания. Этот период отражён в материалах следствия по делу группы «Сибиряки» и в последних моих допросах. Семь лет я был окружён антисоветской средой. Клюевы  и Ановы изуродовали мне жизнь, сделали меня  политически чёрной фигурой, пользуясь моим бескультурьем, моральной и политической неустойчивостью и пьянством. В 1934 году ряд литературных критиков во главе с И. Гронским прививали мне взгляды, что я единственный замечательный национальный поэт, а окружающие в бытовой  и литературной обстановке враги соввласти А. Весёлый, Наседкин и другие подхватывали это, прибавляя: «Да, поэт единственный  и замечательный, но вместе с тем неоценённый, несправедливо затираемый советской общественностью, советской властью. На почве этих разговоров пышно расцветали мои шовинистические и к/р (контрреволюционные – В. К.) взгляды и я являлся  в это время рупором врагов партии и правительства… Кроме того, в бытовом отношении я стал просто нетерпим как хулиган и дебошир. За один из своих пьяных скандалов (с Дж. Алтаузеном) я был посажен в тюрьму… ЦК ВКП (б) оказал мне величайшую честь, поверив моим обещаниям перестроить в корне мою жизнь и стать полноценным гражданином и писателем советской страны, и вернул мне свободу, возможность честно работать в литературе. Как я оправдал это доверие?  Человеком, у которого я мог получить поддержку, как у моего родственника и литературного деятеля, был в моих глазах И. Гронский. Сразу же после освобождения я пошёл к нему, рассказал ему про своё обещание в ЦК и просил его помочь мне на первых порах. Я сказал ему, что решил бросить пить и начать серьёзно работать. Гронский сказал, что бросать пить вовсе не обязательно, что нужно пить в меру и в своей компании.  На квартире Гронского происходили регулярные выпивки и я, живя с ним вместе, мало-помалу снова втянулся в пьянство.   
  В меру пить я не смог и стал ходить по кабакам, а на вечеринках у Гронского среди других в своей компании стал появляться  печатающийся в  «Нов. Мире» террорист и контрреволюционер И. Макаров. Моё пьянство повлекло   политическое разложение и рецидивы прежних моих настроений…  Не буду подробно останавливаться на моём                постепенном и быстром падении, на малодушестве  и старании оправдать какими-нибудь оъективными причинами это падение. С мужеством и прямотой нужно сказать, что вместо того,  чтобы положить в  основу своё обещание ЦК заслужить честь и право называться гражданином СССР, я дожил до такого последнего позора, что шайка террористов наметили меня как оружие для выполнения своей  террористической преступной деятельности. Своим поведением, всем своим морально-бытовым и политическим обликом я дал им право возлагать на меня свои надежды. Я выслушивал их контрреволюционные высказывания, повторял их вслед за ними и этим самым солидаризировался с врагами и террористами, оказывался у них в плену и таким образом предавал партию, которая вчера только протянула мне руку помощи и дала свободу. Тактика их по отношению ко мне, как теперь я вижу, заключалась в том, чтобы сначала исподволь, полегоньку, как бы случайно при встречах со мной  проводить скользкие политические намёки, потом заходить всё дальше и дальше, в антисоветских разговорах. Восхвалять меня и одновременно незаметно подставлять мне чёрные очки, сквозь которые советская действительность видна только с их контрреволюционной точки зрения, и в конце концов окончательно прибрать меня к рукам. Однажды летом 1936 года мы с Макаровым сидели за столиком в ресторане. Он прямо спросил меня: «Пашка, ты не струсишь пойти на совершение террористического акта против Сталина?» Я подленько и с готовностью ответил: «Я вообще никогда ничего не трушу, у меня духа хватит». Я тогда не понял, что за этим разговором Макарова, так же, как и за всеми его контрреволюционными произведениями (как, например, его предложение мне написать поэму «Иосиф Неистовый» --  про Сталина, который «губит Россию»), скрывались не просто контрреволюционные настроения, а лишь внешние проявления законченного террориста. Теперь я с ужасом вижу, что был на краю гибели и своим морально-бытовым и политическим разложением сделался хорошей приманкой для врагов, примеривавшихся толкнуть меня на подлое дело – убийство наших вождей. Мне хочется многое сказать, но вместе с тем со стыдом ощущаю, что вследствии  неоднократного обмана я не заслужил доверия, а мне сейчас больно и тяжело за загубленное политическими  подлецами прошлое и всё хорошее, что во мне было… >>.

                Покаянное письмо спасти поэта уже не могло…
                В тюрьме на Лубянке Васильев написал своё последнее стихотворение; посвящено оно Елене, жене , верной Его Подруге…

Снегири взлетают красногруды…
Скоро, скоро ль на беду мою
Я увижу волчьи изумруды
В нелюдимом, северном краю.

Будем мы печальны, одиноки
И пахучи, словно дикий мёд.
Незаметно всё приблизит сроки,
Седина нам кудри обовьёт.

Я скажу тогда тебе, подруга:
«Дни летят, как по ветру листьё,
Хорошо, что мы нашли друг друга,
В прежней жизни потерявши всё…»

                Поэт пишет «на беду мою». Но в то же время он надеется (наверное, так) на то, что его не расстреляют, а отправят по этапу в Сибирь, а Он так любил Сибирь и много раз там бывал;  конечно, каторга лучше расстрела!
                Но надежда Павла Васильева, увы,  не сбылась: 15 или 16 июля 1937 года Гениального Русского Поэта расстреляли. Отзвучала жизнь Великая, но очень короткая: 26 или 27 лет прожил Он на этом свете. Жалко Поэта, оговорившего себя и всё-равно   погибшего; вечный Позор Его палачам!!
                В 1956-м году Борис Пастернак так оценил творчество Павла Васильева:    << В начале тридцатых годов Павел Васильев производил на меня впечатление приблизительно того же порядка, как в своё время, раньше, при первом знакомстве с ними, Есенин и Маяковский. Он был сравним с ними, в особенности с Есениным, творческой выразительностью и силой своего дара и безмерно много обещал, потому что, в отличие от трагической взвинченности, внутренне укоротившей жизнь последних, с холодным спокойствием владел и распоряжался своими бурными задатками. У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии и примеров которого в такой мере я уже больше не встречал ни у кого за все истекшие после его смерти годы. Помимо печатавшихся его вещей («Соляной бунт» и отдельных стихотворений),  вероятный интерес и цену должно представлять всё то, что от него осталось. >>.
                В  1957 г. (через 20 лет после гибели) благодаря  стараниям вдовы Поэта, Елены Вяловой – Васильевой и друга Павла Васильева поэта Сергея  Подёлкова был издан сборник его стихов и поэм. Павел Васильев и Его жена были реабилитированы.

                Ещё в 1933 г. , года за 4 до гибели, Васильев написал в поэме «Одна ночь»:
Сквозь прорези этих
Тёмных окон,
Сквозь эту куриную
Узкую клеть
Самое прекраснейшее далёко
Начинает большими
Ветвями шуметь.
О нём возглашают
Шеренги орудий,
Сельскохозяйственных и боевых.
О нём надрываются
Медные груди
Оркестров
И тяжких тракторов дых
О нём
На подступах новой эры,
Дома отцов
Обрекши на слом,
Поют на улице
Пионеры,
Красный кумач
Повязав узлом.
Я слышу его
В движеньи и в смехе…
Я не умею
В поэмах  врать:
Я не бывал
В прокатном цехе,
Я желаю в нём побывать.
Я имею в песнях сноровку,
Может быть, кто-то
От этого – в смех,
Дайте, товарищи,
Мне путёвку
В самый ударный
Прокатный цех.
Чтоб меня
Как следует
Там катали,
Чтобы в работе
Я стал нужон,
Чтобы песнь родилась –
Не та ли,
Для которой
Я был рождён?

                Эта песня – вся ПОЭЗИЯ  Павла Васильева. Поэт вернулся к читателю – вернулся На – Всегда…               
               

 
   


               
               

 

 
 
 



   
,






   
 


   
 


Рецензии