Стародуб Рыльск ss
СТАРОДУБ (Брянская обл.) ; РЫЛЬСК (Курская обл.)
Расстояние: ~ 250 км.
Время в пути без остановок примерно 3 часа 20 минут.
СТАРОДУБ
На белом утиральнике – кислинки…
(Смеюсь)… сушенных яблок лепестки,
Нарезанные тонко, словно льдинки, –
Разбросаны по берегу реки.
И глиняные глечики в налавках
Теснят к углу солоницы-коньки.
Над дверью – неприметная булавка, –
Хранительница набажной души.
Труд – не проклятие – благословенье.
Он – в памяти и верности земле,
В трепалах, что лежат на верстаке,
И в дишле у поветки; в том мгновенье,
Что предпочло язык надежд – сомненьям, –
И видя свет, – не говорить о тьме.
… Оставив позади Стародуб, чьи дома и церкви еще хранят в себе упрямый дух казачьей вольницы, – вольницы, превращенной веками в неспешный, основательный уклад, когда даже кошка на завалинке обладает сосредоточенностью имперского сановника, – я снова углубляюсь в царство дороги, в это промежуточное состояние бытия, в котором мысль, оторванная от точки отправления и еще не приставшая к точке прибытия, обретает странную, почти что болезненную остроту, подобно десне в месте зуба, который только-только вырвали, и язык невольно исследует освободившуюся, зияющую пустоту.
Дорога эта отнюдь не пуста; она есть не что иное, как длинный, пыльный коридор, проложенный между двух текстов, – первый из которых, стародубский, вышит по холстине суровыми нитями труда и верности, а второй, рыльский, уже мерещится вдали, как икона, написанная на выцветшей от времени и непогоды доске. И пока автобус, кряхтя и вздрагивая, словно упрямый бугай, не желавший покидать насиженное стойло, преодолевает версту за верстой, я, прильнув к стеклу, наблюдаю, как мелькают за ним не столько деревни и перелески, сколько археологические пласты ушедшей жизни: вот остатки мельницы, чьи крылья, обрушенные вниз, напоминают скелет гигантской птицы, раздавленной временем; вот, на подворье, стоит, откинув голову к небу, старый колодец-журавль, в чьем немом вопросе к облакам заключена вся безысходная поэзия провинции, которая вечно ждет ответа, но получает лишь дождь или снег.
На одной из таких остановок, в месте, не обозначенном на картах иначе как расплывчатым пятном, в автобус втиснулась, точнее, вплыла, подобка речной барже, пожилая женщина; в руках ее болталась авоська, из которой настойчиво выглядывала голова селедки, завернутой в газету «Правда», – зрелище, способное вдохновить на целую поэму о бренности бытия и несокрушимости советского эпоса. Разговор наш, начавшийся с традиционного сетования на дороговизну и разбитые дороги, неожиданно, по какому-то неведомому руслу, свернул к вопросу о душе.
«А я вот думаю, – сказала она, уставившись на меня мудрыми, как у совы, глазами, – что душа-то наша, она как этот глечик, – и она мотнула головой в сторону своего узла, где, должно быть, покоился и глечик, – пустой с виду, а постучишь по нем – гудит. А почему гудит? Потому что пустота внутри не простая, а обожженная. И в этой пустоте весь звон мира помещается». Я слушал ее, и мне казалось, что сама русская филология, вся ее многовековая тяга к постижению тайного смысла через бытовую метафору, говорит со мной устами этой женщины, пахнущей хлебом и дегтем. Мы, книжники, пишем толстые тома о символизме и герменевтике, а она, не зная этих мудреных слов, одним махом выворачивает наизнанку всю европейскую философию, сравнив душу с глиняным горшком. После этого остается лишь развести руками и смириться с тем, что подлинная поэтика рождается не в кабинетах, а на ухабистых дорогах, между Стародубом и Рыльском.
И чем ближе мы подбирались к осеннему, захолустному Рыльску, стоящему на той самой «порубежной линии», что проходит среди ржаных полей, тем больше меня охватывало чувство, что я – не путешественник, пересекающий пространство, а странник, чей удел – вечное пребывание в пути, в этом культурном пограничье, где даже воздух представляет собой смесь говоров и воспоминаний. И что такое жизнь словесника, как не бесконечное путешествие из одного текста в другой, из одного сонета – в следующий, с постоянными остановками для диалогов с призраками ушедших эпох и местными мудрецами, несущими в своих авоськах рыбьи головы и обоженные души?
И когда наконец показались купола Рыльска, не золотые, а будто выкованные из того самого железа, что шло когда-то на пряслицы, я понял, что завершил еще один переход – не географический, а смысловой. Из сонета, утверждающего труд как благословение и память о земле, – в сонет, где линия горизонта становится линией судьбы, разделяющей небо и землю, стоящих на коленях и не ставших на них. А сам я, запыленный и уставший, с головой, набитой обрывками диалогов и видами пропахших сеном изб, остаюсь где-то посередине – между двух тусклых огней, тем, что уже было и тем, что еще будет, обреченный вечно искать тот самый свет, при котором, не говорят о тьме, и видеть те самые небесные иконы, что проступили – сквозь осеннюю хмарь и дымку моих собственных неубываемых сомнений.
РЫЛЬСК
Рисунки «берегини», «вавилоны»
Мелькнут, бывает, в топях ближних сёл.
Всё охают литвинки-бабки: «Мол,
На курники грибов не дюже ноне…
Так воно как»… Костлявые ладони –
На старость – скрыни… гречка, спички, соль.
А в сердце – небеса… Давно не боль,
Не облака – а светлые иконы.
И порубежья линия длинней
Судеб и жизней сотен поколений.
Она проходит средь ржаных полей,
Меж ставших и не ставших на колени.
Не пряслица железная на ней –
А захолустный городок осенний.
Свидетельство о публикации №125111706956