Пауза

Есть вещи хуже смерти. Одна из них — это когда смерть не может тебя найти.
Доктор Корвин узнал об этом слишком поздно. Впрочем, разве бывает достаточно рано, чтобы узнать такое?
Всё началось с простого вопроса: можно ли остановить время?
Не замедлить — остановить. Полностью. Превратить процесс в состояние. Сделать так, чтобы река замерла, не превращаясь в лёд, не теряя своей текучести, но утратив движение.
Корвин занимался гипнозом. Не эстрадным фокусничеством с маятниками и цепочками, а настоящим, клиническим. Он погружал людей в состояния, где боль становилась далёкой, где время текло иначе. Минута растягивалась в час. Час сжимался в секунду. Сознание — штука пластичная. Гипноз просто показывал это наглядно.
Но его интересовало не время сознания. Его интересовало время тела.
Потому что тело — это часы. Сердце тикает. Кровь циркулирует. Клетки делятся, стареют, умирают. Можно ли остановить этот механизм, не сломав его? Можно ли нажать на паузу, чтобы потом нажать на «play»?
Старик Ригель согласился на эксперимент почти сразу.
Ему было восемьдесят семь, рак лёгких, метастазы в печени. Три месяца, сказали врачи. Может, два. Боль была такой, что морфий уже не помогал. Он хотел умереть — но боялся. Не процесса, а того, что за ним. Пустоты, которую нельзя представить, потому что в ней не будет того, кто представляет.
— Доктор, — сказал он Корвину, — если вы сможете остановить меня прямо на пороге, прямо перед тем, как я шагну, и подержать там — хотя бы чуть-чуть, хотя бы чтобы я успел понять, что это такое, — я готов.
Корвин кивнул. Он не говорил старику, что собирается держать его там не минуты. А недели. Месяцы, если получится.
Потому что если время можно остановить — значит, смерть можно отложить. Бесконечно.
Они начали в пятницу, за три дня до предполагаемого конца.
Корвин погружал Ригеля в транс медленно, слой за слоем. Сначала — релаксация. Потом — отключение боли. Потом — замедление дыхания. Сердцебиения. Пульса.
С каждым уровнем старик становился всё неподвижнее. Но не как спящий — как статуя. Как фотография человека, сделанная с бесконечно длинной выдержкой.
К ночи пульс упал до десяти ударов в минуту. Дыхание — раз в две минуты. Температура тела снизилась до тридцати четырёх градусов. Старик был на грани — между жизнью и смертью, между бытием и небытием.
И Корвин удержал его там.
Он не знал, как именно это работает. Гипноз — не физика, не химия. Это влияние одного сознания на другое, влияние, которое через сознание может добраться до тела. Как плацебо лечит. Как стресс убивает. Как вера воскрешает.
Корвин просто... попросил.
Попросил тело Ригеля подождать. Не умирать. Не жить. Подождать.
И тело согласилось.

Первую неделю всё шло хорошо.
Ригель лежал неподвижно, холодный, восковой. Пульс прощупывался с трудом — один удар в пять минут. Зеркало у губ не запотевало. Зрачки не реагировали на свет. По всем медицинским показателям — труп.
Но Корвин знал: это не труп. Это пауза.
Он проверял каждый день. Входил в комнату, садился рядом, брал старика за руку.
— Герр Ригель, вы меня слышите?
Ответа не было. Но пальцы — едва заметно — шевелились.
— Герр Ригель, вам больно?
Пауза. Долгая. Потом — движение губ. Без звука.
Нет.
— Где вы?
Ещё более долгая пауза. И снова беззвучное движение губ.
Между.
Корвин записывал всё в журнал. Состояние стабильное. Сознание присутствует. Тело в стазисе.
Он был уверен: это прорыв. Научный триумф. Возможность останавливать смерть, пока не найдено лечение. Криогеника без заморозки. Вечная жизнь через бесконечную паузу.
Но на десятый день что-то изменилось.
Корвин вошёл в комнату и сразу почувствовал: что-то не так.
Старик лежал в том же положении. Так же неподвижен. Так же холоден. Но в воздухе была... тяжесть. Как перед грозой. Как в комнате, где только что произошло что-то страшное, но ещё никто не заметил.
Корвин сел, взял руку старика.
— Герр Ригель?
Пальцы не шевелились.
— Герр Ригель, вы меня слышите?
Тишина. Абсолютная, давящая тишина.
А потом — голос.
Не из горла. Не из груди. Откуда-то ещё. Из самого воздуха, из стен, из пространства между молекулами.
Отпустите меня.
Корвин вздрогнул. Губы старика не двигались. Челюсти были сомкнуты. Но голос — хриплый, ломаный, словно проходящий через толщу воды — был его.
— Что? — прошептал Корвин.
Отпустите.
— Вы хотите умереть?
Долгая пауза. Потом:
Я уже умер.
У Корвина похолодело внутри.
— Нет. Вы в стазисе. Вы между состояниями. Когда мы разбудим вас...
Нет! Не будите!
Голос стал резким, отчаянным.
Я умер. Десять дней назад. Вы удерживаете меня в теле, которое уже не моё. Вы заперли меня в трупе.
Корвин отпустил руку старика, отшатнулся.
— Это невозможно. Вы реагируете. Вы говорите. Значит, вы живы.
Нет. Я мёртв. И я это чувствую. Я чувствую, как разлагаюсь. Медленно. Так медленно, что каждая секунда — это вечность. Каждая клетка умирает по отдельности, и я это знаю. Я чувствую каждую.
Корвин закрыл лицо руками.
— Я остановлю процесс. Я заморожу время полностью. Вы не будете чувствовать...
Вы не понимаете! — голос старика стал почти визгом. Вы остановили не время. Вы остановили освобождение. Смерть — это не конец. Это выход. А вы заперли дверь. Я застрял. Я застрял в распаде. В процессе, который должен был закончиться мгновенно, а теперь длится вечно.
Корвин медленно поднялся.
— Я разбужу вас. Сейчас же.
Нет!
Старик вдруг открыл глаза. Белые, мутные, мёртвые глаза, в которых не было зрачков — только молочная пелена.
Если вы разбудите меня, я доразложусь мгновенно. Я весь здесь, в паузе, удерживаюсь только гипнозом. Стоит вам отпустить — и десять дней распада произойдут за секунду. Понимаете? Я уже труп. Просто очень медленный труп.
Корвин не спал три дня.
Он сидел в своём кабинете, листал книги, записи, пытался найти выход. Но выхода не было.
Он мог продолжить удерживать старика в стазисе — и тот будет разлагаться вечность, осознавая каждую клетку, каждую молекулу, распадающуюся на части.
Или мог разбудить — и тогда старик превратится в жидкую гниющую массу за считанные мгновения.
Третьего не было.
На четвёртый день он вернулся в комнату.
Старик лежал неподвижно. Но теперь Корвин видел: кожа стала серой, восковой. По венам под кожей шли тёмные полосы. Запах — слабый, но явственный — начал ощущаться.
Стазис не был полным. Время шло. Медленно, но шло.
— Герр Ригель, — сказал Корвин тихо. — Я не знаю, что делать.
Долгая пауза. Потом голос, ещё более хриплый:
Я знаю.
— Что?
Держите меня здесь. Не будите. Пусть длится вечно.
— Но вы же страдаете...
Да. Но я боюсь больше.
— Чего?
Того, что будет после распада. Если я сейчас — между жизнью и смертью, застрявший в процессе, то что я буду, когда процесс кончится? Куда я пойду? Вы меня удерживаете. Без вас я... упаду. Не знаю куда. Но упаду.
Корвин опустился на стул.
— Вы хотите, чтобы я держал вас здесь... навсегда?
Пожалуйста.
И Корвин понял: он создал не стазис. Он создал ловушку. Клетку между мирами, где сознание не может ни жить, ни умереть, а только существовать — в медленной агонии распада, растянутой на бесконечность.
Прошёл месяц.
Ригель превратился в нечто, на что было страшно смотреть. Кожа потемнела, провалилась. Глаза ввалились. Рот застыл в беззвучном крике. Но голос всё ещё иногда звучал — всё тише, всё дальше:
Держите... не отпускайте... боюсь...
Корвин сидел рядом каждый день, поддерживая транс. Он не мог есть. Не мог спать. Он стал заложником собственного эксперимента.
Потому что он понял главное: смерть — это не конец процесса. Это милость.
Процесс может длиться бесконечно. Разложение может быть растянуто на века. И сознание, застрявшее в нём, будет свидетелем каждой секунды.
Он хотел остановить смерть.
Но остановил не смерть.
Он остановил освобождение от неё.

В последний раз Корвин пришёл к Ригелю поздно ночью, спустя два месяца после начала эксперимента.
То, что лежало на кровати, уже трудно было назвать человеком. Полуразложившаяся масса, удерживаемая в форме только гипнозом, только волей Корвина, только его отчаянным отказом отпустить.
— Герр Ригель, — прошептал Корвин. — Я не могу больше. Простите.
Голос — еле слышный, искажённый, словно доносящийся из-под земли:
Нет... держите... пожалуйста...
— Я отпускаю вас, — сказал Корвин и разжал руку.
Эффект был мгновенным.
Тело Ригеля содрогнулось, осело, словно невидимая рука смяла его, как бумагу. Кожа почернела, расползлась. Кости проступили, потом тоже начали крошиться. Запах — гнилостный, удушающий, невыносимый — заполнил комнату.
За десять секунд от старика не осталось ничего, кроме тёмного влажного пятна на простыне.
Корвин стоял, глядя на это, и плакал.
Он дал Ригелю смерть.
И это был величайший дар, который он мог сделать.


Рецензии