Фукуок
Повесть в стихах и прозе
Александр Лукин
Москва—Фукуок—Москва
2020—2024
АННОТАЦИЯ
Анализ формата повести «Фукуок» раскрывает её синтетическую природу, выраженную в трёхчастном строении глав, где лирическая проза, стихотворение и авторский комментарий образуют единое целое. Эта композиция передаёт идею внутреннего преображения героя. Стихотворения, написанные пятистопным анапестом, усиливают ощущение движения через ритм и контрастные образы, подчёркивая тему преодоления душевных границ. Архитектура текста является воплощением архитектуры чувства.
Эпиграф:
Иногда, чтобы найти себя, нужно сначала потерять всё.
И тогда в чужом небе ты внезапно поймёшь:
Вавилон — это не место, а состояние души,
которое излечивается только встречей с Другим.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Эта книга родилась в промежутке между «до» и «после» — в аэропортовых терминалах, в дрожании стаканов на взлётной полосе, в тишине, что громче любого прощания. Она начиналась там, где заканчиваются слова и остаётся только ритм — стук колёс, биение сердца, шёпот прибоя, набегающего на берег чужого острова.
Перед вами — не повесть в привычном понимании. Это сплав, где стихи и проза ведут диалог, дополняя и обнажая друг друга. Стихи рождались мгновенно — в аэропорту Домодедово, на пляже Фукуока, в салоне самолёта. Они — документы. Сырая, неотредактированная правда чувства, выхваченная из потока времени. Проза приходила позже, когда дым рассеялся, и появилась возможность не просто чувствовать, но и понимать, что именно происходило с человеком, добровольно поставившим на кон всю свою прежнюю жизнь.
Эту повесть можно назвать арт-хаусной прозой, где переплетаются лирический дневник и философское эссе. Она для того читателя, кто ищет в литературе не только сюжет, но и дыхание языка, плотность атмосферы и нюансы психологического анализа.
Это история побега, который обернулся возвращением. История о том, как из осколков разбитого прошлого можно собрать новое целое. О том, что иногда, чтобы обрести себя, нужно сначала потерять всё. И о том, что любовь приходит не тогда, когда её ждёшь, а тогда, когда ты окончательно перестаёшь надеяться, — как опоздавший пассажир, который садится в уже тронувшийся поезд и меняет весь маршрут.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Рейс до Вавилона
Запах аэропорта — стерильная смесь хлора, подогретого пластика и холодного воздуха с улицы — въелся в лёгкие. Голос стюардессы, объявляющей рейс, резал слух фальшивой бодростью, словно её голосовые связки были натянуты на стальной каркас. Он стоял у стеклянной стены, за которой по серому мокрому асфальту ползли жёлтые грузовички, и чувствовал, как осенний дождь стучит не по крыше, а прямо по затылку — отрывисто, на стаккато, выбивая дробь полного конца. В кармане пальто лежал смятый чек — расписка о продаже прошлого. Он провёл пальцами по холодному стеклу, оставляя расплывчатые следы. Там, в отражении, за его спиной, метались чужие лица: женщина с подушкой-подголовником в виде кренделя, деловой мужчина, яростно тыкающий в планшет, пара влюблённых, слившихся в одно существо с двумя рюкзаками. Их счастье было таким навязчивым и хрупким, что хотелось разбить его, как стекло оружейного шкафа. Он повернулся и пошёл к выходу на посадку, его подошвы отлипали от линолеума с таким звуком, будто он шагал по сплошной полосе отрыва. В ушах стоял оглушительный гул — не от двигателей, а изнутри, как будто в черепной коробке оборвался трос, удерживающий что-то очень тяжёлое.
Двадцать два сорок пять... Стуардесса зовёт на посадку...
Сдать билет и остаться? Нельзя без весомых причин!
Бесполезно надежду за пазуху прятать, как взятку –
Мы расстались с тобой. Я отныне на свете один.
Дождь осенний стучит (на стаккато срываясь) по крыше
И, за сердце цепляя, бормочет: «Куда же ты? Стой!
На чужбине хандры шумный голос не станет чуть тише.
От себя не сбежишь – твоя тень будет вечно с тобой».
Прошлой нежности эхо разорвано хлопнувшей дверью,
Стал наш замок воздушный похож на разбитый Рейхстаг.
Жаль, детектор не «чует» осколков тоски в подреберье,
До черты невозврата дистанция – маленький шаг.
Неприкаянность давит и гирей ложится на плечи,
За излишек иллюзий оплачен предъявленный счёт.
Паспортистке в зелёной пилотке нет смысла перечить –
Для отказа на выезд зацепки она не найдёт.
Ну и к чёрту! Довольно! Вдвоём чересчур неуютно!
Нет и капли доверья словам «ты прости и поверь».
Трафик чувств незаметно использован весь (поминутно) –
На балансе души только боль безвозвратных потерь.
Кофе в чашке горчит, как приказ о досрочной отставке.
На губах от твоих поцелуев саднящий ожог,
И небесный крупье обнуляет безжалостно ставки,
Безответным оставив последних сомнений звонок.
Вновь ва-банк! На зеро! Ставлю всё (до последней монеты),
На ходу примеряя свободу от старых имён,
Забываю все песни, что были с тобой не допеты.
Двадцать два сорок пять... Назначения пункт – Вавилон.
Это не был побег. Это было изгнание, санкционированное им самим. Самолёт — это стальная гильза, а ты — патрон, выброшенный в никуда. Зажигалка, которую отобрали на контроле, — последний бытовой ритуал, связывавший с землёй. Теперь он был чистым горючим материалом для собственного сгорания. «Сдать билет и остаться?» — этот вопрос не про возможность, а про онтологическую неспособность. Остаться — значит признать, что та боль, что сидит в подреберье осколком, и есть твоя настоящая сущность. Улететь — значит совершить над собой символический акт, подменить распад движением. «Вавилон» — не город, а состояние языка, в котором все слова утратили значение, кроме одного-единственного, того, что стало невозможно произнести. И этот полёт — не географическое перемещение, а транзит через зону молчания, где тень прошлого становится единственным спутником, а звонок сомений — безответным, потому что отвечать уже некому и нечем.
Как это было
«Рейс до Вавилона» родился в зале вылета Домодедово. Помню, как сидел с остывшим капучино, чувствуя, как тревога подкатывает к горлу. Строчки выходили криво — левой рукой я придерживал салфетку с логотипом аэропорта, правой пытался ухватить ускользающие слова. Какой-то парень с гитарой пытался бренчать Цоя, но у него не хватало то ли струн, то ли таланта. Стихи ложились на салфетку с логотипом аэропорта — наверное, это был самый дорогой черновик в моей жизни.
Паспортистка в своей неизменной зелёной пилотке казалась уставшей до глубины души. Когда она взяла мой паспорт, её пальцы скользнули по потёртой обложке с привычной безучастностью. Но на развороте с визами что-то изменилось — она задержалась на фотографии, где я лет десять назад улыбался так, будто в жизни всё сложилось. Потом подняла на меня глаза, и мне показалось — в её взгляде мелькнуло что-то похожее на понимание.
В самолёте, устроившись у иллюминатора, я достал ту самую салфетку и, пытаясь заглушить навязчивый стук колёс мысли, начал шёпотом бубнить свежие строчки: «Вновь ва-банк! На зеро!». Стюардессы косились на меня как на террориста — видимо, моя декламация с надрывом показалась им подозрительной. Они вряд ли догадывались, что это был не план захвата самолёта, а капитуляция сердца.
Когда прозвучало «пристегните ремни», я вдруг осознал: неважно, куда летит этот самолёт. Важно, что единственное, что у меня осталось по-настоящему — эти кривые строчки на салфетке. И молчаливое понимание в глазах паспортистки, которая за смену видит десятки таких, как я — с билетами в один конец и пустотой внутри.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Побег из зимы
Самолёт выплюнул его в фукуокскую ночь, ударив по лицу тёплым влажным полотенцем. Воздух был густым и сладким, пах мокрым асфальтом, цветущим плюмерией и далёким дымком рыболовных сетей. От десяти часов в позе подопытного кролика всё тело ныло, а в висках стучал отзвук московской вьюги. Такси понесло по тёмной ленте дороги, разрезающей мангровые заросли, и в лицо били огни придорожных лачуг — жёлтые, слепящие, как прожекторы в лагере для военнопленных. В отеле пахло хлоркой, перебивающей запах сырости, и ароматическими палочками, которые пытались скрыть усталость бетонных стен. Он распахнул стеклянную дверь на балкон. Внизу, в чёрной бархатной толще, шумел невидимый океан. Его рокот был похож на ровное дыхание спящего гиганта. Он стоял, прислонившись лбом к холодному стеклу, и слушал. Где-то там, за тысячу километров, под утро на его город должна была нагрянуть зима. А здесь, в этой тропической ночи, он был пуст. Пустотой сосуда, из которого вылили всё — до последней капли доверия, до осадка надежды. Он был «никакой», и это было единственное, что он сейчас чувствовал с пугающей, абсолютной ясностью. Утром, на пляже, песок оказался не мягким, а колючим, ракушки впивались в подошвы, а солнце било в глаза, словно желая выжечь остатки московских теней. Он шёл вдоль кромки прибоя, и ветер нёс с собой солёные брызги и крики чаек, похожие на скрип ржавых петель. И тогда он увидел её. Она сидела под зонтом из пальмовых листьев, и в её опущенных ресницах было что-то такое, что заставило его «удариться эхо об стены» его собственной пустоты.
Десять с лишним часов перелёт... Я – совсем «никакой»...
На небесных колдобинах трясся воздушный извозчик.
Как уставшее сердце болит, ты почувствуй душой,
Ведь на свете она – самый лучший из всех переводчик.
По прогнозам в мой город под утро нагрянет зима.
Я сюда от морозов сбежал за остатками лета.
Все табу и запреты засунув в потёртый карман,
Жду от жизни своей изменения линий сюжета.
Не жалея ни капли, отдам всё былое за грош:
Все стихи, что писал не тебе; все бессонные ночи;
До конца своих дней буду сам на себя не похож –
Отказавшись от «если», «быть может» и многоточий.
Я до дна исчерпаю причины холодного «нет»,
Опломбирую память свинцовой пластиной навечно,
Лишь бы стать к тебе ближе ещё на один миллиметр,
На коленях твоих засыпая под вечер беспечно.
Дверью хлопнув, заботы ушли, не оставив следов,
Незаметными стали на серой бумаге чернила,
Затерялись средь хлама две сотни полночных стихов,
В пыльной папке архива с пометкой небрежною – «было».
В синеве твоих глаз, словно в омуте, я утонул,
И нисколько не жаль, что никто не заметил утраты,
Лишь ударилось эхо об стены, вспугнув тишину,
И распалось, как мелочь, на рифмы, слова и цитаты.
Ниоткуда нахлынул твой запах – нежнейший «Kenzo»,
И скользнул за окно неуверенным, смазанным жестом.
Бесконечных метаний по жизни закрылся сезон,
Для сомнений в душе не осталось свободного места.
Бегство — это не направление, а состояние. Можно сбежать от зимней вьюги, но нельзя сбежать от зимы внутри. Первые дни на острове — это жизнь в вакууме, где тропическое изобилие лишь подчёркивает внутреннее опустошение. «Я сюда от морозов сбежал за остатками лета» — но эти остатки оказались фантомом, миражом в раскалённом воздухе. Новый пейзаж не лечит — он лишь создаёт контраст, на фоне которого душевные руины видны ещё отчётливее. «До конца своих дней буду сам на себя не похож» — это не обещание, а отчаяние. Попытка совершить над собой насилие, вырвать с корнем ту часть личности, что связана с болью. Но боль — это не сорняк, это корневая система. И когда появляется Она, это не мгновенное исцеление. Это шок. Столкновение с чем-то настолько живым, что это обжигает пустоту. Её взгляд становится тем самым «переводчиком», который не переводит слова, а переводит душу из режима выживания в режим возможности. Возможности чувствовать снова, даже если это будет новая боль. «Бесконечных метаний по жизни закрылся сезон» — это не констатация, это надежда, произнесённая шёпотом, в которую самому страшно поверить.
История строк
Фукуок встретил меня душной ночью, пахшей рыбой и отчаянием, и стал моим убежищем от самого себя. Стихи складывались на балконе отеля «Tropicana Resort Phu Quoc» в обществе прибоя и шелеста пальмовых листьев.
Однажды на рассвете, бредя по пустынному пляжу, я уловил знакомый шлейф — «Kenzo». Обернулся: у стойки с духами, зажатой между рыбным лотком и дымящейся жаровней, стояла улыбчивая вьетнамка. «Для особенных встреч!» — уверенно заявила она, поправляя золотые часики.
Приобрёл самый маленький флакон. С тех пор этот аромат стал для меня не букетом цветов, а горьковатым коктейлем из морской соли, жареных кальмаров и несбывшегося.
Но именно по ночам, когда стихал океан, а в комнате повисал призрачный флёр Москвы вперемешку с запахом той самой жаровни, — рождались самые честные строчки.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Солнечный остров
Вечерело. Солнце, расплющенное о горизонт, растекалось по небу кроваво-медным сиропом. Тени от пальм лежали на песке длинные и чёткие, словно вырезанные ножницами — они не прятались, а гордо тянулись через весь пляж, сливаясь в единую лиловую полосу. Море дышало ровно и глубоко, накатывая на берег пенными языками — точь-в-точь щенок, которого держат на тугом поводке и не дают облизать лицо. Где-то там, в прошлой жизни, осталась вьюга, вывороченная наизнанку зима, скрипящая зубами от бессилия. Здесь же он шёл по кромке воды, и её ладонь лежала в его руке — невесомая и в то же время невероятно плотная, как слепок его собственной души. Они молчали. Где-то вдали, на главной улице, просыпались неоновые вывески баров, их отрывистый шум плыл над заливом вместе с запахом жареных кальмаров и кокосового масла. День терял свою глянцевую контрастность, краски смешивались, как на старых афишах, выцветших под дождём. Он смотрел на её профиль, освещённый закатом, и думал, что приехал сюда отрешиться от забот, а нашёл нечто большее — тишину. Не внешнюю, а внутреннюю, ту, что рождается, когда кто-то просто рядом, и не нужно слов. Его английский действительно хромал, но язык прикосновений, вздохов, дрожания ресниц был универсален. Она повернулась, и в её зрачках, расширенных наступающими сумерками, он поймал собственное отражение — искажённое, неузнаваемое, лишённое привычной скорлупы одиночества. Он молчал, заложник собственного языка и страха, но её губы, коснувшись его виска, прошептали что-то на том наречии, что предшествует словам. Фраза, общая для прибоя, для шелеста листьев плюмерии, для ритма их дыхания, повисла в воздухе — не признание, а констатация. Закон природы, открытый только им двоим. Он поднял голову — до звезды и правда было легко дотянуться, будто стоило лишь подпрыгнуть. Но удержаться на этой высоте, не сорваться обратно в холодную юдоль одиночества — вот что было сложнее. Он сжал её пальцы, чувствуя, как мёртвой хваткой вцепился в поводья надежды. На небесной таможне царил бардак — они прошли без виз, без вопросов, просто потому, что были вместе.
Здесь под вечер на острове тени не прячутся в угол,
Море держит прибой, как щенка на тугом поводке.
Где-то там далеко (в прошлой жизни) беснуется вьюга.
Никуда не спешу... Ты ладонь мою сжала в руке.
Синий полог небес постепенно окрасился красным,
И всё громче неоновых улиц отрывистый шум.
Глянец дня потускнел, постепенно утратив контрастность,
Как свинцовые краски афиш Делессеровских тумб.
Я приехал к тебе от забот городских отрешиться,
Позабыть непрерывно звучащий мотив Ностальжи,
И поверить – любовь в нашу дверь невзначай постучится,
Как в купе опоздавший на тысячу лет пассажир.
Подбираю слова, но – беда: мой английский хромает.
То, что вслух не сказал – прочитаешь в усталых глазах.
Твой смущённый ответ по дрожанью ресниц угадаю.
«I love you» – одинаково нежно на всех языках.
До звезды дотянуться легко! Не сорваться сложнее –
Часто жизнь – это шаг на холодный и скользкий карниз.
За поводья надежды держусь мёртвой хваткой жокея,
На небесной таможне – бардак: все проходят без виз.
Отчего, не пойму, мы так долго друг друга искали?
Каждый день одиночества – миг, где в числителе – «ноль»!
Нас не те «зажигали», и мы до конца не сгорали.
Вместо рая пути приводили в печали юдоль.
Ты шепнула: «Люблю», повтори! Я хочу это слышать!
Для озябшей души этих слов не найдётся важней!
Мы счастливый финал нашей повести вместе допишем
На песке островка, где под вечер не встретишь теней.
Любовь не стучится в дверь. Она подкрадывается тихо, как опоздавший пассажир, который заходит в купе, когда поезд уже набрал скорость. Ты не ждал его, ты смирился с одиночеством пути, и вот — он здесь, снимает промокшее пальто, и внезапно становится ясно, что всё дальнейшее путешествие будет иным. Этот вечер на острове был таким прибытием. Не было громких признаний, лишь шёпот прибоя и её голос, смешавшийся с шумом ночи. «Отчего мы так долго друг друга искали?» — возможно, каждый день одиночества был необходим, чтобы эта встреча стала не случайностью, а единственным шансом, который нельзя упустить. Они не сгорали в чужих огнях, берегли себя — бессознательно, интуитивно — для этого момента, для этого вечера, где тени не прячутся по углам, а становятся частью пейзажа. И когда она просила повторить «люблю», это была не просьба, а ритуал. Заклинание против всех прошлых и будущих зим. Они писали свой финал на песке, зная, что прилив смоет буквы. Но не смысл. Потому что счастливый финал — не в застывших словах, а в этом миге, длящемся вечность, в ладони, сжатой в его руке, в дрожании ресниц, в бардаке на небесной таможне, который позволил им пройти без виз. Просто потому, что они — это они.
Заметки на полях
Это стихотворение сложилось на пляже в тот особенный час, когда солнце начинает тонуть в океане, заливая небо медным светом. Строчки рождались под мерный шум прибоя, в причудливых пятнах света, пробивавшихся сквозь пальмовую листву. Помню, как один такой лист, шурша, упал прямо на раскрытую страницу блокнота — будто сама природа решила поставить свою точку в моём стихотворении.
Мало кто замечает старую чугунную тумбу, что стоит в самом конце пляжа, почти у кромки воды. А ведь у неё своя судьба — её привезли сюда ещё в конце позапрошлого века, когда французские колониальные чиновники заказывали в парижских мастерских уличную мебель для своих заморских владений. Местный гид, потомок французского переселенца, как-то рассказывал, будто сам барон Осман, преображавший в те годы Париж, следил за этими поставками, желая придать далёкому тропическому острову европейский лоск. Теперь тумба, покрытая слоем морской соли, молчаливо напоминает о временах, когда воздух здесь был пропитан не запахом жареных морепродуктов, а ароматами французских духов и дорогих табаков.
Строчка про «небесную таможню» пришла ко мне, когда я наблюдал, как волны без всякого порядка накатывают на берег, оставляя на песке замысловатые узоры — точь-в-точь как штампы в заграничном паспорте. Море в тот день было удивительно спокойным, напоминая парное молоко, и если бы не страницы блокнота, вечно мокрые от солёных брызг, этот день можно было бы назвать идеально безмятежным.
Что же до «свинцовых красок афиш Делессеровских тумб» — это не просто поэтический образ. Гид из отеля показывал мне пожелтевшую фотографию, где было видно, что тумбу отливали по чертежам самого Габриэля Делессера, создателя знаменитых парижских рекламных колонок. Только в отличие от своих столичных сестёр, эта тумба никогда не видела театральных афиш — её поверхность многие годы украшали объявления о поставках копры и расписания каботажных судов.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Пятьсот сорок девять минут
Воздух в салоне самолёта имел вкус переработанного времени — плоский, с металлическим привкусом вечного «сейчас». Два кресла в бизнес-классе, разделённые узким столиком с пристёгнутыми стаканами, казались последним оплотом их временного мира. За иллюминатором Фукуок растворялся в молочно-перламутровой дымке, словно таял акварельный рисунок, оставляя после себя лишь влажное пятно на памяти. Он смотрел на её пальцы, сжимавшие подлокотник при взлёте, — тонкие, с почти невидимыми трещинками от морской соли у ногтей. Через десять часов этими же пальцами она будет трогать снег — первую зиму их общей жизни. Он наблюдал, как стюардесса расставляет приборы с вышколенной грацией робота, и думал, что весь их роман уместился в интервал между двумя посадками: от разбитого сердца до целого, от одиночества до этой минуты, где даже миг врозь казался абсурдной пыткой. Она уснула, положив голову ему на плечо, и в свете ночника её ресницы отбрасывали на щёки крошечные тени, похожие на древние письмена. Пятьсот сорок девять минут. Ровно столько времени понадобилось, чтобы пройти путь от «я — никакой» до «мы — навечно вдвоём». Он прикрыл глаза, слушая ровный гул двигателей, и впервые за долгие годы этот звук не напоминал ему бегство.
В бизнес-класс до Москвы два билета (один у окна),
Только рядом места! Мне надежда покроет расходы.
Одиночества чашу с любимой испили до дна,
Даже миг не вдвоём – равносилен разлуке на годы!
Через десять часов ты впервые потрогаешь снег,
Удивишься тому, как он быстро в ладошках растает.
День пытаясь догнать, самолёт начинает разбег,
И наш Солнечный остров внизу, в облаках исчезает.
Из июньской жары в декабря леденящий мороз,
Но иначе продолжить романа сюжет невозможно.
Мы давно не подростки и вышли из возраста грёз,
Нам забыть две прекрасных недели – немыслимо сложно.
Разговор наш продлится пятьсот сорок девять минут
(Весь полёт до посадки), и это неслыханно мало.
Мы так долго молчали, не зная, что нас где-то ждут,
Но вставали, упав, и у судеб ломали лекала.
Только ты, только я... Мы с тобою – навечно вдвоём,
Что нас в будущем ждёт – ни один прорицатель не знает:
Проутюжит ли жизнь, как асфальт семитонным катком;
Иль отдаст, не торгуясь, ключи от библейского рая?
Никогда ни в кого не влюбляться – нарушен запрет
(Я сбежал от судьбы, так мурашки сбегают по шее),
В лотерее небес мне достался счастливый билет –
Стал навечно твоим, но поверь, что о том не жалею.
Ждёт душа, выбирая признанья заветный момент.
Испарились сомненья, что счастье держу на ладони,
И на слове «люблю» без раздумий поставлю акцент,
И свой выбор менять в этой жизни отныне не склонен.
P.s.
Я о нас расскажу. И, возможно, редактор не будет
Исправлять у романа сюжет, засучив рукава.
Нужно просто поверить, что в жизни есть место для чуда,
И что чудо бывает не только в канун Рождества...
Счастье — это не финальная точка, а изменение плотности времени. Те самые пятьсот сорок девять минут, которые на земле были бы просто промежутком, в воздухе стали вечностью, целиком принадлежащей им. Это был кокон, сотканный из шума турбин, приглушённого света и дыхания спящего рядом человека. «Никогда ни в кого не влюбляться — нарушен запрет» — но настоящий запрет был в другом: в позволении себе быть счастливым после всего пережитого. Сбежать от судьбы невозможно, но можно найти в её чертежах потайную дверь, о которой не знал даже архитектор. Их встреча была такой дверью. И теперь, на высоте десяти километров, с билетом в Москву в кармане, он понимал: они везут с собой не просто багаж воспоминаний об острове. Они везут новый закон тяготения, где центром притяжения становится не боль одиночества, а тихая уверенность в том, что руки, сомкнутые на подлокотнике кресла, уже не разомкнутся. Возможно, редактор-судьба всё ещё точит карандаш, готовый вписать в их историю новые повороты. Но они уже научились главному — писать поверх любых правок. Потому что чудо — это не сезонное явление. Это настройка души на частоту другого человека, после которой уже невозможно слушать тишину.
Из рабочих тетрадей
Признаюсь, строчка про бизнес-класс — чистой воды рисовка. На самом деле я летел экономом, но разве можно в поэзии написать «в двадцатом ряду эконома»? Нет уж, лучше уж пусть будет «бизнес-класс» — для красного словца.
Писалось это на откидном столике, который подрагивал в такт турбинам. Строчка «Через десять часов ты впервые потрогаешь снег» пришла в голову, когда мимо проходила стюардесса — вся такая улыбчивая, в синей форме, с причёской, которую не брала бы даже ураганная болтанка. Она предлагала выбор между курицей и пастой с таким видом, будто это был последний гастрономический выбор в нашей жизни. Оба блюда пахли одинаково безлико, как и положено еде на высоте десяти километров.
Пока пассажиры спали в неестественных позах, а кто-то смотрел фильмы на потрескавшихся экранах, я был поглощён единственно важным расчётом — подсчётом минут до новой жизни.
Постскриптум дописывал уже в московской квартире, стоя у окна: за стеклом кружилась первая метель, и каждая снежинка падала на подоконник с тихим звуком, будто ставя точку в долгом споре с самим собой.
А тот самый «бизнес-класс» так и остался поэтической вольностью — как и положено в стихах о любви, где факты всегда уступают место чувствам. Да и стюардесса, если честно, была не такой уж и улыбчивой — скорее, уставшей, как и все мы в этом салоне. Но зачем портить красивую историю правдой?
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Книга закрыта. История рассказана. Но настоящая повесть — в отличие от законченного сюжета — не заканчивается на последней странице. Она продолжается в том, кто её прочёл.
Эта история могла случиться где угодно — в парижском предместье, в токийском квартале, в провинциальном русском городе. Фукуок здесь — лишь точка в пространстве, случайная координата, где пересеклись две траектории. Суть не в географии, а в физике души: когда внутренняя зима достигает абсолютного нуля, любое место становится точкой отсчёта для нового пути.
А была ли та женщина на пляже — та, что сидела под пальмовым зонтом с опущенными ресницами? Или это был лишь мираж, рождённый одиночеством и жарким солнцем? Прилетела ли она вслед за ним в московскую метель, или осталась там, на острове, став частью того лета, что нельзя унести с собой? Возможно, ответ не так важен. Важнее то, что в момент встречи с ней — реальной или придуманной — что-то в душе перевернулось. Будто нашёл в кармане чужого пальто записку, адресованную кому-то другому, но прочитал её как своё собственное, давно ожидаемое письмо.
Тот, кто улетал в Вавилон с разбитым сердцем, и тот, кто вернулся с новым паспортом души, — это один и тот же человек. Просто между ними — пятьсот сорок девять минут полёта и несколько тысяч строк, попытка перевести боль в слова, а слова — в понимание.
Вавилон — это не место на карте. Это состояние, когда язык чувств становится вавилонским столпотворением, и только встреча с Другим возвращает словам смысл. Фукуок — не тропический остров, а момент, когда время останавливается, позволяя услышать тишину между ударами сердца.
Каждый, кто когда-либо слышал внутри себя «двадцать два сорок пять...», кто ощущал на плечах невидимый груз неприкаянности, кто искал спасения в билете в один конец — узнает в этой истории отголосок собственной. Не важно, в какой точке мира вас настигло ваше личное «двадцать два сорок пять» — важно, что у этого рейса может быть назначение.
P.S.
Эту повесть я писал четыре года — между московскими вьюгами, заставлявшими окна плакать сосульками, и тропическими ливнями, что стучали по крышам Фукуока, словно пытались вбить в землю саму память. Писал в аэропортах, когда задержки рейсов растягивались до бесконечности, в пляжных барах, где лёд в стакане таял быстрее, чем успевали произнести слово "прощай". Возможно, она не изменит мир — не сдвинет границы государств и не остановит войны. Но она спасла меня. Спасла от тихого отчаяния, что подкрадывается в пять утра, когда кажется, будто все корабли уплыли, а ты остался на берегу с пустыми руками.
И, кто знает... Может быть, в какой-нибудь душной московской квартире, где за окном воет февраль, или в номере отеля на другом конце земли, где море шумит чужим гимном, кто-то откроет эти страницы и узнает себя. Узнает и поймёт, что одиночество — это не приговор, а лишь станция на пути. Что можно упасть на самое дно, а потом найти в кармане ракушку с далёкого пляжа — и она станет пропуском в другую жизнь. Может быть, эти строки станут для кого-то тем самым маяком, который я когда-то искал в своих собственных сумерках.
Александр Лукин
Москва—Фукуок—Москва
2020—2024
СОДЕРЖАНИЕ
Эпиграф . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 3
Предисловие . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Рейс до Вавилона . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 7
Как это было . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 15
ГЛАВА ВТОРАЯ
Побег из зимы . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 17
История строк . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 25
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Солнечный остров . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 27
Заметки на полях . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 35
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Пятьсот сорок девять минут . . . . . . . . . . . . . . . . . . 37
Из рабочих тетрадей . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 45
Послесловие . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 47
Книга оформлена как единое путешествие — от московской зимы к тропическому лету и обратно, уже другим человеком. Каждая глава содержит прозаический текст, стихотворение и авторский комментарий, создавая трёхмерную картину внутренних и внешних перемещений.
Полная версия повести доступна в печатном издании и включает дополнительные материалы, фотографии и ранее не публиковавшиеся стихотворения.
Свидетельство о публикации №125111504840